Рабочая тетрадь Бориса Казанова

Фани Вайнер 2
"Снимаю два тома своих дневников с полки, где эти тома стояли вместе с атласными, в красных кожаных переплетах лоциями Курильских и Командорских островов…
Яркая книга могла родиться из этих вот записей на полях толстых судовых журналов в твердых обложках,с не выцветшей изнутри зеленью страниц, по которым в ритме качки плясала моя рука!..
Вел дневники ежедневно, возвращаясь на шхуну со скал Ловушки, с Черных Братьев или острова Среднего, — при свете тусклой лампочки на переборке, когда все спали в каюте…"      
                Борис Казанов               

"Писатель вознаграждает себя как умеет
 за какую-то несправедливость судьбы.» 
                Поль Валери 

Бесшабашный, в весёлых разговорах, болтал о гонорарах, о новой книге, выходящей в лучшем издательстве СССР. Книге, которую ты написал, которую ты любишь, хоть у тебя в душе уже вторая - и, быть может, гораздо лучше: тебе говорят «счастливчик» - так ты, не о чём не ведая, назвал один из рассказов….
Для иллюстрации пригодится ещё одно воспоминание, относящееся к концу 60-х, когда я впервые появился в "Советском писателе", где лежала моя рукопись "Осень на Шантарских островах". Я мало надеялся на её издание, внутренне замирал от мысли, что её вернут. И вдруг мне сообщают, что есть положительное редакторское заключение.
Я не знал кто такой И. Жданов и там удивились: как так? Это же известный поэт! - сняли со скрепок его рецензию и отдали мне. Я бродил по Москве с угольями его слов, сказанных обо мне, счастливый до головокружения.
Так вот: поздно вечером, перелистывал вёрстку, где знаешь каждое слово - когда писал. Какая была погода; как было трудно писать - без работы, в холодной комнатке, на зарплату жены и кое-какие гонорары. Когда 1-2 человека верили в тебя, но не настолько, что у тебя вскоре возьмут эту книгу в Москве.
Вдруг задумываешься, как трудно всё это тебе досталось, какую школу жизни, страха ты прошёл, и научился ничего не бояться, хоть ты по натуре не герой, и, наверное, с твоей стороны это был настоящий подвиг: эти поездки на Дальний, открытие страны, в которой ты, обездоленный - весёлый, почитаемый друзьями и девицами - но внутри так чувствующий обездоленность, с раной в сердце, незаживающей едва ли с детских воспоминаний.

Из биографии

Борис Казанов, настоящее имя Борис Михайлович Лапицкий, родился в 1938 году, в деревне Рясна, в Белоруссии. Во время второй мировой войны, уже в эвакуации, мать отдала меня в возрасте 2.5 года в детский приют. Больше я матери не видел и её не помню. На Урале, в глубине России, меня через несколько лет отыскали в детском доме дед с бабкой. Вместе вернулись в Рясну -1946 г., где оказались единственными евреями, которые уцелели во время войны. Мы жили в ужасающей нищете, среди населения, развращенного войной и ненавистью к евреям, даже мертвым, расстрелянным в Лисичьем рву. Мальчишки, с которыми я учился в школе, дети бывших полицаев или родившиеся от оккупантов, разбивали камнями окна в нашем доме. В этом доме с разбитыми стеклами я написал свое первое стихотворение 'Весна'. Выведенное большими детскими буквами на листке из школьной тетради, оно было опубликовано в Москве, в 'Учительской газете'. Этот успех словно явился с другой планеты. Я почувствовал, что у меня есть оружие, чтобы противостоять судьбе, какой бы тяжелой она ко мне не была.
 
1957 - 1962.

Помню свой страх после смерти Сталина: что теперь, без отеческой опеки вождя, мне не позволят поступить в институт. Типичная генетическая тяга галутного еврея к высшему образованию, как к некой подставке к унизительной 'пятой графе'. В действительности, как я потом узнал, евреев придерживали лишь на факультет русского и белорусского языка и литературы. Но туда я как раз и поступал. Все решило мое сочинение на свободную тему, оно очень понравилось членам приемной комиссии. Я 'расписался', члены приемной комиссии столпились за моей спиной, комментировали и даже исправляли по ходу мои грамматические ошибки.
Поначалу было нелегко жить на крошечную стипендию. Ведь некому было мне помочь. Потом я освоился и начал зарабатывать: публиковал статьи и рассказы в местной газете, подрабатывал во время каникул спасателем на лодочной станции, инструктором по физкультуре в детских лагерях отдыха. Несколько раз уезжал со студенческими отрядами в Казахстан на уборку урожая. Тогда по инициативе Хрущева в тех краях осваивали нетронутые целинные земли. Можно еще упомянуть про золотую медаль. Завоевал ее, победив на студенческих соревнованиях по боксу в Ленинграде.
Счастливые, в общем, были годы, хотя не оставили никакого следа на бумаге. Наверное, были отодвинуты грядущими более сильными впечатлениями. То же самое можно сказать и о приобретенной профессии учителя. Я так и не воспользовался своим дипломом, ни одного дня не проработал в школе.
И все же это были не потерянные годы. Они избавили меня от многих комплексов Рясны. Бокс приучил к риску, бесстрашию, я стал самоуверенным, - даже, пожалуй, чересчур.
 
 Минск: перемена пути — 1964 г.

Только фантастической верой в удачу можно объяснить мой самоличный переезд в Минск, – без работы, квартиры и прописки. Не имея никакого литературного опыта, я принялся за книгу, чтобы немедленно прославиться. Писал в редакции детской газеты, где меня знали и давали ключ на ночь. Днем отсыпался у друзей, смело одалживал деньги «под книгу». Ведь я не сомневался, что ее издадут! Действительно, книга вышла, и я рассчитался с долгами. Никакой славы она мне не принесла, зато выглядела красиво. Оформление сделал мой друг Борис Заборов, теперь знаменитый парижский художник. Я успел выпустить еще одну книгу, на ее обложке отличился другой знаменитый художник. Вот и все, что я могу об этих книгах сказать:
«Прописан в Тихом океане» — повесть — Издательство Беларусь, 1966 г.
«Антоновские яблоки» — Минск : Беларусь, 1968 г.

Работал специальным корреспондентом газеты «Літаратура і мастацтва», корреспондентом Белорусского радио (1964—1966), старшим редактором на Белорусском телевидении (1968—1971), написал более десятка сценариев документальных и художественных фильмов.
Вместе с журналистской деятельностью неоднократно плавал на зверобойных, рыболовных, водолазных и научных судах (в 1962—1964, 1966—1968, 1971 - … годах). Стал профессиональным моряком. Участвовал в географических экспедициях в Беринговом и Охотском морях, в подъёме затонувших судов в Арктике.
С 1982 года плавал на судах Тихоокеанского управления промысловой разведки и научно-исследовательского флота.

Я побывал во многих странах и во многих морях, возвращаясь в Минск в перерывах между плаваниями. То были необычные плавания на зверобойных и китобойных шхунах, в географических экспедициях и экспедициях по подъему затонувших судов. Упомяну лишь два, ознаменовавшиеся написанием лучших моих книг. Мне повезло застать настоящие зверобойные шхуны, которые охотились на морских котиков в плавучих льдах Сахалина. Внезапно попал в мир, замкнутый на самом себе, мир деревянных шхун, людей–титанов, где любой был открыт и демонически странен. Почти всем этим шхунам, а я переходил с одной на другую, было суждено погибнуть в один сезон. Я оставил свидетельство в русской литературе об этом ледовом апокалипсисе.
Так появилась книга рассказов «Осень на Шантарских островах» - 1972 г.

Исследования текста "Осень на Шантарских островах":
Диссертации России ; Филологические науки ; Русский язык
Лексико-фразеологическая объективация концепта "Брань" в русском языке
Катуков Сергей Сергеевич.


«Роман о себе»

Василь Быков в своем письме, которое я постоянно цитирую, так как оно было светом в моем окошке, пишет: "Все рассказы в сборнике подобраны удивительно равные, нет ни одного слабого или слабее других. Часто при чтении даже возникала мысль: как это напечатали? То есть это настолько хорошо, что совсем не по времени." Мне здорово повезло на рецензента О.Михайлова, известного московского критика, буниноведа, составителя сочинений Ивана Алексеевича Бунина. Приоритет издания этого писателя после долгих лет забвения на родине целиком и полностью принадлежит Олегу Михайлову. Повезло и с редактором Игорем Ждановым, конечно, он спас и "Полынью".
    Остался у меня в Москве большой друг Игорь Акимов, критик журнала "Юность", с которого все и началось. Собрав разрозненные мои рассказы, один за другим отвергаемые журналами, он придал им вес в форме единой рукописи, уговорив Олега Михайлова, как до этого Владимира Лакшина, ознакомиться с опусами молодого гения с Дальнего Востока. Никто и не думал, что я в Минске, никому и в голову не приходило, кто я. Такие рассказы мог написать, безусловно, человек, родившийся на суровых берегах Сахалина, с детства познавший быт и труд зверобоев, китоловов. Сколько раз он, Акимов, завороженный замыслом "Полыньи", призывал меня в письмах "вернуться к той книге, ради которой ты живешь!" Сам он, писатель и критик, был известен спортивными репортажами. Подобно Рингу Ларднеру, освоил и впервые употребил беспрецедентный по филигранности и психологической достоверности жанр, который я из простоты назвал "репортажем". Это была такая простота, в которой гигантский зигзаг шахматного коня Таля получал адекватное осмысление, был психологически подготовлен и в точности совпадал с движением талевой руки. Меня же больше всего изумляло в разнообразной по дарованиям натуре "Акимыча" прямо-таки прирожденное и редкостное в наши дни, особенно в среде литературных завистников, самопожертвование во имя друга, его продвижения.
    Разумеется, и они: Акимов, Михайлов, Жданов - были бессильны перед цензором в юбке из Главлита, которая в ужасе докладывала, как мне передал Жданов, главному цензору, что в моей книге Бог знает что творится: "избивают зверей беззащитных, одна кровь и мозги от разбитых черепов." – "Тема защиты природы?" - "Ну, наверное…" – "Только что вышло постановление Косыгина, надо охранять природу", - веско сказал главный цензор, - и книга моя, нетронутая, понеслась в тираж! А как же еще могло быть, если в ней был заложен рассказ "Счастливчик"? Заканчиваю, наконец, цитирование письма Василя Быкова: "Рассказы великолепны, как великолепен Ваш талант, в котором есть немало от двух великих - Бабеля и Хэма, что, разумеется, делает Вам честь". Олег Михайлов также отмечает "некоторое давление приемов И.Бабеля" и уточняет: "Говорить о страшном, давясь от смеха".
    Для меня самого оказалась неожиданной ссылка на Бабеля как на одного из моих учителей. К Бабелю я пришел позднее и, думаю, схожесть с ним не перенятая, а жизненно-интуитивная, по складу личности. Принимаясь за книгу, я держал перед собой образец: клондайкские рассказы Джека Лондона. Давно не перечитывал их и уже забыл, как они хороши. Именно хорошо написаны, что не всегда отличает крупные вещи Джека Лондона. Порой его предельно конкретные и реальные по обстановке рассказы неуловимо превращаются в были, - так их окрашивает мощная фантазия. Трогают именно "нелепости", которые писатель естественно так разбрасывает по страницам, как бы и не вдаваясь, так оно или нет...
Незнакомый человек входит в комнату с мороза, вся борода и усы в ледяных сосульках, и Лондон утверждает, что только когда незнакомец очистил ото льда бороду и усы, стало ясно, что он швед. Такое утверждение смешит, и в то же время, - почему нет? Ведь только швед может войти вот такой, весь во льду, а потом еще трое суток мчаться по Юкону к больному другу... Я хочу сказать, что этой ребячливостью достигается высочайшая художественная мерка товарищества, свидетельствующая о колоссальном душевном здоровье писателя...
Великий чудила Джон, то есть Джек, развлекается!..
Подражать ему бесполезно, ничто в этом смысле невозможно отнять и у Эрнеста Хемингуэя. Создав теорию "айсберга" ( я бы сказал: "подсова"), пряча в подтекст многое из того, о чем можно бы сказать впрямую, он достиг совершенно неведомой до него обратной силы воздействия. Его дразняще загадочные миниатюры, приобретая эффект бумеранга, впиваются, как жалящие стрелы, в изощренную психику интеллектуала. Незнакомец в описываемых им местах, Хемингуэй умел создавать первое впечатление, чего вполне хватало для художественной иллюзии. Это был его творческий метод: свежий оттиск с увиденного, - одобренный судьбой и внутренней предрасположенностью, и это порой выглядело лучше, чем коррида испанца или Париж глазами француза. Хемингуэй создал азбуку художественного письма. Произведения его не столько читаешь, сколько разглядываешь. Все распадается на отдельные фразы. Поражает красота этих написанных черным по белому фраз. Вроде бы слова не могут быть красивы и некрасивы графически. Никому не придет в голову рассматривать предложения, когда воспринимаешь текст. Эрнест Хемингуэй заставляет каждый свой рассказ рассматривать, как картину. Роман "Фиеста" - это целая картинная галерея. Хемингуэй как великий мастер, понявший, в чем его сила, оказался прав, отдавая приоритет словесной графике: эмоции гибнут, проблемы - что мусор в Гольфстриме, а вечное наслаждение доставляет только словесная красота.
    
Книга вышла - вот она, на столе. Что-то у меня уже есть. И я не хочу больше писать такой ценой. Всё осточертело, а надо ещё писать роман. Если только судьбе будет угодно захотеть, чтоб я писал, только тогда. Книга моя вызвала оживление на телевидении - оценили работу несколько человек. И, может быть, оценят и другие, но нет в душе радости, какая по идее должна бы быть. Нет ощущения, что ты выполнил большую работу, что ты что-то сделал настоящее. Почему так? Потому что всё это окончилось одним и тем же - той же хронической нищетой, из которой нет уже надежды выбраться. Всё осталось по-прежнему, приходишь просить работу, передачу, стиснув зубы, пишешь заведомую ерунду - чтоб как-то прокормится.
От нечего делать серьёзно занялся передачами на ТВ. Почти каждое  - на красную доску, все стонут, как принесу. Сердце нагреваешь, как утюг, - так занимаешься журналистикой. Эта журналистика - вроде гулящей девки, чуть погладишь - она твоя. И как пройдёт передача, получишь деньги, так сразу забываешь, что писал и что там такое говорил. Если б повезло, случилось так, чтоб удалось заработать не всей этой блевотиной, подделками под журналистику, или так называемыми сценариями, а книгой, в которую вложил столько труда и лет, но….
Не погибать же с голоду. Вот и пошёл, и ещё хорошо, что меня любят на студии, и всегда могу туда вернуться - как на этот раз, оформился за пять минут, это при жуткой столичной конкуренции. А роман лежит  - оборван едва ли в самом начале.
Роман стареет во мне, ещё художественно не претворившись. Его губит жизнь, на редкость неудачная. Если видишь звёзды, то только за столом. Стареет сама жизнь — трава, воздух, облака, опережая старость физическую. Стареет впечатление, ожидая очереди, не излившись. Боязнь души - в невысказанных словах. В недостатке таланта. Красота ускользает, не успеваешь её ухватить за тот короткий промежуток, который отпускает жизнь. Всё время возвращаешься к тому, что отгорело. А надо бы всё время идти дальше.
Обдумать рассказ - от нитки до нитки - мне резко удавалось сразу. А если и получалась конструкция, то на ней возникали не лучшие рассказы. Обычно рассказ возникал из настроения, как, например, «Остров недоразумения» - вспомнились доски, бочки, серая вода, крики чаек, грязь… Или что-то светлое, щемящее, что должно было родиться из найденного названия «Мыс Анна»; или сплошная загадка под рукой, возникавшая казалось, без тебя, рука только спешила записать, срабатывало воображение - «Местная контрабанда». Так - подсказывает мне ситуация - должно быть и с романом, хотя он вроде сюжетно отмерен и фигуры определены.
Прорываешься к роману  - сквозь коросты слов, которые облепили, как ракушки днище парохода; расхожих, пустяковых слов, которыми писал очерки, сценарии фильмов и т.д. Выгнать это из себя, как боксёр гоняет лишний вес, дойти до сухожилий, до ясности  - когда пишешь без капель пота на лице, а они идут к тебе на лучах озарения, слова….
Вдруг, сидя за столом, вспомнилось море, как почувствовал его всем существом, - яркое и тёплое возле островов Тихого океана, - и даже не море, а как бы неоформленная и неосознаваемая голубизна и глубина, застывшая без всякого движения, без звука, лишь с интервалами дыхания, мощно прокатывающегося широкой, без пены, волной; даже не волной, а просто неизвестно откуда идущим всплеском, как изнутри.
Морем нельзя стоять и любоваться. Этого чувства созерцания в благости моряк лишён. А если оно есть, то море всё равно не запомнится в такие минуты. Оно запомнится как бы в бессознании, откладываясь  в уголках памяти в такие минуты, когда ты меньше всего думаешь о нём, - когда ты в море моряк, рулевой, просто со своими, не относящимися к нему мыслями; или тебе мешают его смотреть заданием каким-нибудь.
Странно, что эта красота, менее разнообразна, чем земля оттенков, желаний, красок, так сильно привлекает сердце. Может потому, что она не затемняется минутными страстями, как на земле, - впечатление от него самого всегда в море главное: погода, штиль, волна, облака, ветер, - это даёт движение, оно первое.
Внезапно я прозрел: после того, что пережил в Рясне, никогда не смогу состояться здесь как писатель. К тому времени я уже работал старшим редактором Белорусского телевидения. Благополучная, обеспеченная жизнь кончилась в один день, когда я по своей воле написал заявление об уходе. Во мне проснулась жажда завоевания нового пространства. Уехал на Дальний Восток, во Владивосток, чтоб ходить в море простым матросом.

«Роман о себе»

… Я не знал еще, что с сухогруза «Брянск» мой первый капитан Карл Генрихович Гроссман, эстонец, аристократ, из семьи потомственных моряков, прислал Бате в Шклов великолепное по стилю, сдержанности и благородству письмо. В нем старый капитан благодарил отца за сына-моряка.  Батя, слыхом не слыхавший, где я, читал, удивляясь. Письмо это я могу считать единственным приобретением после первого плавания….
… Дорогу на Дальний Восток мне подсказал Шкляра, а другой гений, Боря Заборов, теперь парижский художник, пририсовал фрагмент печати к моей фотокарточке на студенческом билете. Полностью положившись на море, я уехал из Минска, выпав на время из круга своих друзей по кафе "Лето".
… Дорога на Восток началась через сутки из Москвы, из окрестности Ярославского вокзала, где стоял на первом пути поезд "Россия". Денег было в обрез, я получил крошечный гонорар в журнале "Неман", приготовив к публикации рассказы несчастной, неизлечимо больной писательницы из провинции. Гонорара хватало только до Хабаровска, если что-то оставить и на еду. Решив три дня не есть, пересчитал в кабинке туалета деньги и надежно запрятал от себя….
 
Виды из окна поезда.

Западная Сибирь  - бурая, вода затёкшая, горы, снег, деревянные дома без зелени. Каменистый свал берега коричневый камень, редкий лес, седой от берёз, пустой, речки по гальке клубятся, на струе омуль ловят. Два моста железнодорожных через Селенгу, фермы коричневые. Байкал, вдруг голубой снежный горизонт, лёд на Байкале, блинчатый лёд, дорога железная террасой: одна старая, внизу, и новая вверху огибает хребет. Посёлки  - хаты с окнами синими и белыми ставнями. Шоссе, грязь, подсохший зелёный луг, овечье стадо. Огромный железнодорожный мост перед Хабаровском через Амур.
Вода коричневая, грязная, краешек затопленного песчаного пляжа. Бурое плато, усеяно прошлогодним листом, кусты зазеленевшей лозы. Сопки синеют, горбы крыш с полосками деревянных планок. Мёртвый лес, скрученный ветром, берёза с зелёными наростами иссушают дерево. Уссурийская тайга  - осина цветёт, кусты зелёные ясеня. Синий хребет с темневшими соснами, блестят как слюда, плоскости крыш, шпала смоляная блестит. Бочки железные, дровяные сараи, чистенькие посты железнодороги, овраг, зелёный от кочек. Иман, затопляемый водой ясеневый лес, лесобаза, Река разлилась, бревна растянуло по лесу высохшие. Заграждение из бревен, как мост на реке. Товарный поезд, в разрывах мелькает белый посёлок, как при внезапном освещении.

Хожу по Владивостоку.

Странное чувство после дороги: привыкаешь к мельканию всего, к нечёткости восприятия, никак не могу войти в русло: какая-то подавленность. Чужой в городе.
Во Владивостоке жара страшная. Воздух неподвижен над портом жёлт, сопки, недалёкие предметы уже в дымке, словно через стекло синее, или в воде. Дом на сопке кажется небоскрёбом. Город защищён горами и по низу трамваи, словно в котловане, автобусы забираются выше. Автобус огибает всю бухту Золотой рог, дальний берег за бухтой зелёный от сопок, здесь пароходы перемешались.
Морвокзал  - вначале вокзал через выгнутый мост над путями, внизу поезда останавливаются. Морвокзал как аэропорт, длинный пролёт, синие стены,стёкла во всю длину, пароходы.
Нарвская - длинный ряд плоских каменных бараков с деревянными фасадами, щебёнка мелкая перекатывается под ногами как ртуть. Всё кажется пересохло, а все ручьи шумят по камням, текут сверху, из леса. С Нарвской видна огромная седловина между двумя сопками. Трамвай с Нарвской идёт по верху котлована через Луговую  - длинный ряд рельс, низкие мосты над шоссе, щебень.
Справа стадион «Ударник» - свист, шум  - мотоциклетные гонки.
Кинотеатр «Владивосток» поднимается на Ленинскую, там фуникулёр: музей военно-морского флота с деревянной башней готической, пушки блестят на солнце. В городе много тополя.
Шатаешься по Владивостоку, ищешь где-то угол – надоедать своим присутствием. Утро, дождь, воскресенье. Почти нет прохожих, на решетке люка сдохшая крыса. Открыто два магазина и кулинария, где можно съесть булочку и выпить очень сладкий кофе. Группа молодых пограничников в защитных гимнастерках с зелеными погонами, все нерусские, со скатанными шинелями, с привязанными к ним ботинками построились и пошли по знаку лейтенанта. Два подводника, полных, в черной форме о чем-то весело переговариваются на ступенях вокзала для побережных перевозок.
С сопки открывается вид на пролив Босфор восточный, дальше темнее Русский остров, напротив маяк на острове Скрыплева, синий, словно налитый горизонт. Амурский залив с выступающим слева русским островом. Улицы узкие, без трамвайных площадок для пешеходов, когда трамвай останавливается, все машины тоже стоят. В центре города путь вымощен бетонными цветными плитами.
Пароходы в порту: док обшарпанный, на плаву, держит на себе несколько пароходов. Ночью город так красив, особенно море, что кажется неправдоподобным. Спускаюсь к вокзалу, вижу, как между домов движется пароход. Перспектива смещена  - движется именно среди домов. Бухта Золотой Рог кажется небольшой, хотя это только впечатление  - не из-за пароходов, густо стоящих, а из-за сопок, очень высоких, огни которых достигают воды.
Морское кладбище. В сером тонком дубняке без подлеска синеют ограды кладбища. Далеко, идёт через распадок, поднимается вверх, всё это забито машинами, ларьками, такси туда назад, гудя, протискиваются в толпе, пыль метёт. Ограды с железными венками. Прямо на могилах расположились; едят, пьют, в шляпах несут яйца, которые продают в ларьках. Уходя оставляют на кладбище конфеты, печенья. Любят яркие нарядные кладбища. Тут же красят, всюду по сопке в оградах копошатся люди. Много моряков, якоря, лётчиков  - с пропеллерами, странный несколько неожиданный культ предков. Подписи: «Спи спокойно  - муж, отец, дедушка.» Ограды из стальных прутьев, вроде тумбочки. Могила В.К.Арсеньевна из невысокого камня, серого; скульптура: девушка приникла в плаче к камню. А в общем  - дурной вкус, странное желание приукрасить смерть человека. Вдоль заросшего травой у ограды, камни стоят, похожие один на другой, солдаты и офицеры Нападского стрелкового полка и чехословаки.   
  Управление зверобойного флота на втором этаже трёхэтажного дома через общий коридор с бочком воды и запылённым трюмо. Кто-то на пыли рожицу нарисовал. Три комнатки. Собирают женщины газеты и письма, чтоб отправить на зверобойные суда.
В управлении кадров секретарь-машинистка подарила мне фотографии; курит, широкий шаг, в мужском пиджаке, 10 лет работала фельдшером на зверобойной шхуне.  И другая - красивая, дородная женщина:
- Дочка моя говорит: «Мама, неужели сам писатель тебе книжку подарил?»
Всё зверобойное начальство не давало мне и шага ступить самостоятельно. Так они меня берегли, дабы ничего не вышло. До меня здесь не видели в глаза писателя, и вообще об этой флотилии, как бы явившейся из минувшего времени, чтоб запоздало восстановить в России эпоху зверобойных шхун, никто не знал и не слышал. Ее стыдливо прятали из-за уничтожения зверей, награды давали без огласки. 
Упрятали целый мир, который вдруг оказался мне доступен.
Я уже повидал море и в один момент прошёл аттестацию как командир, старшина на «Морже».

Зверобойные тетради:

Малый Шантар

Стояли на якоре в бухте Абрек, напротив остров Малый Шантар. Утром спустили пластический бот  - глубокий, сильный ход, круглый высокий нос; дуга берега с лиственницей полого поднимается по высокому левому склону; глубокий берег, чистая вода. Ведра взяли для ягод; пошли по лесу; болотистая местность, устланная клюквой и брусникой; с медвежьими следами и медвежьим ягодным помётом.
На болоте листвяк сухой, кривой от ветра; за морским берегом негустой, дальше стланник по низу кедровый со спелыми орехами, маленькими; шикша  - черно от него, красный разлив листьев голубики  - ягода синяя, уже осыпалась, морошка -  ягода, похожая на малину, но водяниста, круглый лист, растёт по верху заболоченного места.
Небо ясное, чистое. Ручей  - вода, как лёд, по цветной гальке течёт. С бота ещё Жора ударил по уткам  - трёх убил. У деда ружьё 12-го калибра с вертикально спаренными стволами, делали по спецзаказу. Мох белый, жёлтые заросли пырея, мох пружинный, даже следов не остаётся.
Справа у морского берега отвесная скала, разбитая прибоем, лёжки зверя  - плоские песчаные плоскости, и ниши в скалах, каменное ложе с песком и галькой. Полежали на траве  - внизу море видно далеко, слева лиственный лес с орлами в небе и озёра  - пять озёр. Пошли к ним. Трясина, мох как резиновый, следы коз, белые цветы - как пух; рябиновые деревья, узкость между деревьями, заполненная водой, гуси летят; утки на воду садятся. Ягод наелись, ладони чёрные, губы. Моряки грибов набрали.
Жора гуся убил -  большой, с серой грудью; разбил ему грудь, он летел, потом упал в озеро, (картечью бил издалека), подбило волной. Судно затрубило. Трунин здорово крякает по утиному.
- Посмотришь и жалко становится, что мало живёшь, 38 лет уже, а если б вечно жил, этого бы не замечал, всё бы не замечал.
Пошли обратно, хлеб с рябиной поели. Отлив кончался  - большой, по отливу бурые водоросли; краб пустой; камни, кораллами обросшие, ракушки. Плиты гладкие, выдолбленные водой и ветром  - в них ещё вода осталась, острые, через сапоги больно. Увидели ребят, пошли к пароходу.
Уже на руле. Что-то гулко стукает по ботдепу, барометр всё падает, иллюминатор летит вниз; идём к Б. Шантару искать зверя, а его вряд ли будет: ещё идёт рыба, и он дежурит в реках.

Большие Шантары

Подъём в пять утра. В столовой чай горячий глотают, одевают робу, пояса с ножами, дубина у каждого. Выходим на палубу. Красивая ночь - разлив луны, почти полнолуние, всё море в блеске, Утичий чернеет громадой справа, слева - Птичий остров. Темно совсем, только на севере-востоке тусклая дымная полоса рассвета.
В боте уже сидят ребята, белеют дубины, вертикально держат заглав между колен. Небо в блеске звёзд - крупные звёзды горят, отходим. Судно стоит на якоре с потушенными огнями, только на носу горит огонь. Бот - широкий как ванна, осел на фальшбот, 26 человек в боте.
Пока идём вода светлеет, птицы крыльями бьют в темном небе, что за птицы - не видно.  Впереди чернеет высокий остров Утичий, полный прилив; идём к нему; справа-  узкий проход в кабельтов; скала - обходим; там и есть лёжки; разведать днём -  сколько и где лежат - не было возможности.
В темноте бот садится на камни, прыгаем один за другим, подняв дубины. Начинаем обходить островок с севера. Дикое место; камни острые торчат в 300-400 футов над головой, под ногами валуны, резиновые сапоги хорошее дело на камнях; прыгаем - смутно различаешь, если не так ступил - можно ноги сломать; глубокие расщелины между камней; волна ударит, захлёстывает пена выше колен. 
В тусклом звёздном небе видны скалы впереди - чёрные, звери прыгают в воду с глухим плеском. Приказ: не курить, не разговаривать.
Изредка чугун дубины цокнет по камню, скрип гальки между камней. Море видно хорошо, вода светлеет, головы зверей показываются из воды, ныряют. Вдруг раздаются приглушённый хрип и потом страшный рёв сивучей. Под рёв обходим скалы, держась за выступы, нащупывая дубинами дно. Одна группа пошла обходить справа; другая слева; в темноте всё спуталось; где они лежат - чёрт их знает.
Я  нёс мешок с продовольствием, слышу - забегали; бросил мешок и туда; белые на камнях ларги, как вьюны между камней мелькают; удары дубин - только искры от камней. Рёв сивучей; ларги хрипят, добивают дубинами. Убили четверых. Здорово она бьёт , дубина. На камнях кровь, разделывают, равушки в воду, рёбра распороты, чтоб тонули. Нельзя оставлять ни сигареты, ничего - они могут другой раз не придти.
Сели в бот, отошли; у берега дальше белый на фоне гальки - зверь, прыгает в воду. Да, ещё немного его, штук 20 было; он ещё не лёг капитально. Отвалили на боте. Работа заняла всего час.
Небо - красные полосы, утки летят над морем; кит прошёл - бурун от него, фонтаном обрызгал всех. Под разгорающимся заревом идём к судну. В тишине ночи стук мотора, блестят огоньки папирос. Большая глубина.
На Шантарах огромный отлив, собаки бродят по отливу в поисках рыбы, на мили две в море забредают; начинается прилив и они опять бегут к берегу, вывалив языки и прилив гонится за ними по пятам  - как десант. Чёрная громада острова и высокий круглый палец справа. К пальцу нам и надо.
Когда подходим вплотную остров кажется жутковатым. Источенные ветром и водой, высокие острые скалы, как пальцы дракона, тяжёлые каменные плиты, острые и плоские, каньон среди валунов, его захлёстывает волной. Бот сунулся в каменистый берег, мощные удары об камни, слезали один за другим и исчезали среди валунов цепью.  В просвете между каменных столбов видна лёжка. Лахтаки лежат - как брёвна тяжёлые, головами к воде, боками друг к другу. Зверь начал подниматься, кинулись на него. Не знали конца лёжки - да, и у некоторых разрывы сердца от страха. А он слышно поднимается и поднимается по всему берегу метров на 100.
Ларга - сзади напали, передние сидят, задние на них лезут, не могут перелезть; пробка; когда её ударишь по горбу, переворачивается на спину и голову защищает, многие были с разбитыми черепами. Начали бить ларгу сразу калом запахло. Стук дубины, молча, вытаскиваем из воды, шкура ещё вспыхивает от планктона; зверь прыгает на тебя, хрипит. Много осталось лежать у воды; прибой когда осветили прожектором с бота красный от крови; таскали равушки в воду; разделывали в темноте, ножи в крови, всё в крови. Нагрузили бот шкурами - тяжёлые, очень большие, много сала. Сели в бот, его начало заливать. Повернули обратно. 11 человек высадились. Все мокрые. Костёр разожгли фальшвейером подпалили мокрые брёвна, потом разогрелись, пар ото всех идёт, сушили мокрые портянки у камней. 
Кто не тонул в этих морях? А если боишься - нечего в море идти.
В прилив зверь уходит с лёжек, в отлив опять ложится. Любопытство зверя не знает, кто на него напал, что случилось, инстинктивный страх перед человеком и хрип сивучей страшный, и Венера над горизонтом. 
Торчим в бухте у Большого Шантара, в двух мелях от берега. За сопками, - шторм; в бухте барашки, ветер сильный. Самое противное - торчать без дела. Толстеем, карты, анекдоты. Ждём зверя, а лёжки искать кэп не хочет в шторм. Катерок с плашкоутом (бензовоз и пару машин ГАЗ-51) тоже отстаиваются у берега. Поехали на берег за дровами, на головокружительную высоту забрались, оттуда сухой кедрач летит по склону, и оттуда по отливу несут к боту. На камнях, где выдолбы, вода осталась морская. Сухой краб без мяса лежит. Чаек уйма орёт. Ты ещё живой в море, а она уже тебе глаза клюет. Град пошёл, сильный град. На Б.Шантаре природа тускнее; голубика осыпалась, волчья ягода горит, лиственница осыпает иголки.
Отвесные, выдолбленные морем, ветром и солнцем, скалы  - 200 метров, из красного камня, чёрного графита; галька крупная. Между сопками,  вниз по увалу  - луг, травы до горла, ручей в траве быстрый, чёрное чернозёмное дно и вода кажется чёрной; красная рябина под ним; кусты дикого укропа, сойки летают; петля стального троса на медведя около здорового кедрача. Ели котлеты рыбные с красной рябиной. Пока ходили по лесу, бот осох, лежал, неловко перевалившись, перо руля в песок ушло. Взялись за фалинь, развернули носок к воде, потом поставили на ровный киль и стащили в воду; мотор заработал, качая бурую воду с землёй.
Материковый берег; небо чистое, значит рассвет будет быстрый.

Якшино

Пошли в Якшино - посёлок на Б. Шантаре, радисту надо было договориться с метеостанцией, чтоб они давали прогноз для нашего судна по Шантарам.
Зыбь, барашки; в непромокаемых тёплых морских куртках с капюшонами, под низ ещё толстовку - телогрейка без рукавов с мехом внутри. Двигатель тяжело работает, думали, на винт намотало. Подняли – винт чистый, а через сальник вода бьет. Другой спустили. Вдоль берега, по дороге к катеру подцепились, все вымокли.
… Духота, свист сойки, первая травка, давка на железных бочках, пущенный вкруг чайник вина, болтовня, визг работниц, перебегавших из рук в руки. Так началась для нас страна, поселок Якшино, где мы из зимы попали в лето и встретили осень, проведя почти целые сутки под навесом засолочного пункта. Я не чаял и в мыслях, что окажусь здесь, среди отборного числа гуляк: рулевых, стрелков, старшин ботов…
Деревянные дома, пихта, лиственница. Здание метеостанции, ветряк. Ручей, доски через него, выгоревшие на солнце. Тишина прекрасная, хочется остаться здесь. Вниз по тропе с бутылками в кармане спустились. Выпили, ребята спят, радостное чувство, что я бот с сонными веду ребятами.
Лёжки? Вот после штормов должна вылезть, помотает её и вылезет. У Сахарной головы 500 штук лежало. Когда-то убили здесь медведя, в берлоге много шкур лахтаки нашли, вылизанные словно через машину пропустил. Медведь отшельник, как он попал на этот остров никто не понял, но жилось видно ему у лёжки неплохо; ударит лапой, обед есть. Подошли к катеру идём в Аян.

Аян

Аян  - большой деревянный районный центр в глубине широкого ковша, слева створы и трасса круто идёт на сопку, справа посёлок, удачно округлён холмами, со всех сторон, лес поясом, лысые вершины, как голова старика. Когда солнце, несмотря на октябрь и север  - жарко.
Видна с широкой улицы метеостанция и шар-пилот в воздухе, накачанный водородом. Рябину после мороза идут в горы собирать, ясное холодное утро. Кладбище небольшое, ещё историческое, без надписей. Дом бывшего губернатора  - отсюда шло овладение Охотским морем; на берегу на хрустящей, как орех гальке стоят деревянные тяжёлые кунгасы  - несамоходные огромные баркасы, в которые сбрасывают рыбу из ставных неводов. Летом рыбу ловят, зимой - лес заготавливают.
Очень много молодых женщин. Приезжают вербованные, пристраиваются к какому-нибудь простаку, тот их кормит. Выколачивает из него всё, потом отвалит. Раскупили всю водку, вино.  Жрём жаренные кедровые семечки.
Тоска, от безделья, пролежни появятся  скоро. Наконец, добро на отход получен.

Мальминские острова.

Длинный изломистый хребет, синий вдали и жёлтый вблизи - листвяк жёлтый, река широкая, жёлтая от далёкого материка. Ровный молодой лес по берегу, луг уже жёлтый и сырой, дальше река разбивается на рукава, то чуть стелется по камням, то на ямы глубокие разбивается, вода, как слеза, чистая; рыба - штук семь из берега прёт - какая-то полосатая, спина чёрная с белыми полосами на концам; из винтовки - брызги, ил взметнулся, отстоялось; рыбина на дне, кровь бежит из головы.
Река под сопку идёт, там в озеро впадает. Шикши черно, сапоги мягко вминаются в мох, сок ягодный по сапогам течёт.
- Дед: «Медведки нет»
Прошли по реке, высматривая рыбу. На обратном пути кулики серые, вытянув красные лапки, пролетели. Подбили двух уток - чёрная с серой пухлой грудью, язык у неё вывалился; упала на крыло, забилась на воде, не в силах перевернуться.
В столовой суп с брусникой, суп с уткой. Днём пошли на Сивучий камень, на лёжки ларги. Полный отлив, долго крались среди отвесных камней, на острове. Ужасно плохо идти по скользким каменным плитам, оклеенными водорослями. Идёшь вниз - ночью можно голову сломать. Ползком из-за камней увидели лёжки. Среди камней немного, в основном на осохших камнях в море: три здоровые сигары аж перевешиваются через камень; в воде плавает тысяча; смотрят на нас, выскакивая из воды, но почему-то не могут предупредить своих. К тем, что на камнях - не подберёшься; тут ещё узкая глубокая полоса в каменной расщелине, прыгаем через неё. Отвесная стена скалистой горы, поросшая жёлтым мхом и карликовым листвяком наверху. Видим, лахтаки на острове напротив вылезают и ложатся на гальку.
Одна ларга лежит на самой скале, забралась в полный прилив (у неё ласт перебитым оказался после той ночи). Я бросился на неё, неуклюже поползла, захрипев, ощерив пасть, сунулась ко мне, удар - фонтан крови и уткнулась мордой в камень. Всего трёх взяли. Обошли остров с подветренной стороны и пошли на лахтаков (тут пояс подтягивал, а нож из ножен вылез, я наткнулся на него, развалил палец). Ребята побежали, лахтаки ушли - слепой зверь, мало видит, но сильное обоняние, почувствовал человека и убежал. 
Сивуч, тонну два весом, сидит на самом верху огромной скалы, прыгнул на камни, только всхрапнул и ничего; солнце печёт из-за сопки, сильный ветер; море в отлив выплеснула огромные чёрные камни, пена шипит на них. Нигде не подобраться - если б выбросило в шторм, убил бы зверя, испортилось настроение, всё надоело, хочется уехать отсюда. Вовка Шалопаев начал подначивать: «Убил, мол инвалида». Чуть не засветил ему. Вечером стали под воду: водопад высоко-высоко идёт (чуть валун затронул, если полетят, хана). Под вывороченным корнем, каплет чистая ледяная вода, пахнущая гнилым, прелым листом и иглищей осыпавшейся; сделали углубление, бочку поставили с вставленным в неё шлангом (перед этим с судна конец на берегу закрепили, судно развернулось на конце кормой к берегу, чтоб не дрейфовало и стояло кормой, шланги на боте к судну потащили. Вода пошла помаленьку.
Холодно, цыганское солнце - жёлтое и ручей жёлтый по воде от него; чёрный массив горы с редким листвяком по верху, по склону. Утром на бот, на старые камни, где были в первый раз. Часа полтора ходу. Шли в темноте, курили, переговаривались. Холодный ветер, сильная волна, съезжает между гребнями бот. Серёга Кауфман на руле. Старпом - рыжая щетина, подстригся как-то сразу изменилось лицо. Высокий остров, с грядой камней, топорки летают, у них гнёзда на скалах, равнодушные к тому, что происходит. Лёжка: на полого поднимавшемся берегу штук 10 ларг, по отливу лезут на берег, раскачает тушу и подвинется боком, затихает. Остальные в воде. Засели на камнях; дальше метров 400 по дуге каменистой пройти, у них на виду. Только передние поднялись; заворочались с плеском и ушли в воду. Обошли весь остров - больше нет лёжек.
Пили чай  - пахнет жиром, решили ожидать судно  - накат большой, против ветра идти, видно, как гребни идут по линии горизонта. Ждали, ждали.
«Чёрт с ним, поехали» - старпом. Подняли полки на дубинах, растянули, вода через полки, сквозь ремни, которые полки к планширу приколоты. В сапоги вода идёт, все мокрые; как волна большая подойдёт - малым ходом, почти мотор глушит, все под брезентом, вповалку, как кони. Осадка, перекос на правый борт, в трюме полно воды.
Разозлился: « Что вы как кони, моряки, что вы накрылись? Надо быть начеку!»
Потом встал, боялся садиться, чтоб мокрые насквозь брюки опять не прилипли к штанам. Судно уже за мысом. Лиловые горбы холмов по горизонту.
Слева  - высокий каменистый уступ, отвесный, словно исцарапанный ножом, под ним повышаясь, плато нежной желтоватой травы. На нём стадо баранов, выгнув ветвистые закрученные толстые рога, а ещё выше  - лес; сопки осенние, жёлтые, осень на Шантарах. Уже выпал в горах первый снег, голубика посохла, трава на лугах, медведи ушли от рек. Барометр то падает, то поднимается, но перемен в погоде почти не видно. Над головами крохаль пролетел - длинношеей, серый с белыми пятнами у выхода крыльев. Скалы у берега диковинные, с каменными желобами падавших весной ручьёв, трёхцветные: красный слой кирпичный, чёрный,белый. Внизу камни отшлифованы как кость и так кругляшами блестят на берегу.
Вызывает Южно-Сахалинск. Узнать что к чему.
Кэп радисту: «Не передавай, что стоим на якоре, хватит. Скажи - находимся в поисках лёжек.»
Пришли ночью на лежку, всю ночь лежали на камнях, караулили. Голый материк. 

Хребет Прибрежный

Хребет Прибрежный - тёмные ущелья, покрытые лесом, каменные плиты берега - головы людей, выточенные ветром и солнцем; лысые холмы, лесоповал после пожара, листвяк осыпался - сопки просматриваются насквозь.
Стадо коз взбирается по холму, голов тридцать; белые пятна, в бинокль когда смотришь, как стая мышей. Бот спускают, дед перед этим торчит  на носу, выглядывает берег. В боте водоохлаждение вырубилось; пришли обратно. Бараны утром до восхода солнца стоят и смотрят на море. Стадо шло в гору; витые толстые рога. Павлович стреляет из винтовки как из автомата. Серый самец прыгает через пропасть, чуть зацепился и прилип копытами к другой скале. Там было много баранов, очередь выстроилась. Начали стрелять поверх; о камни пули бьют отрезами, стадо разбили и часть повернула обратно. Один баран задумался, на солнце смотрел, выстрел - со страху упал вниз на скалы, разодрал шею, бился. Жора ему горло перерезал. Часть пустилась в распадок, начали расстреливать из бота; заметались.
Это было настоящее убийство. А у команды шхуны жертв не было.
Пора прекрасных восходов - облака обрублены и растянуты рефракцией; тёмная длинная полоса на воде - глупыши, снимаются и летят; в боте бакланы чёрные с обрубленными головами. Сопки - уже разваливается известковый берег, всё засыпано кусками, между деревьев лежат обваленные куски.

Холмск

Холмск - побережье острова Сахалин, на берегу Татарского пролива. Бухты с двумя рукавами где стоят пароходы. Деревянные лестницы высоко в сопку поднимаются. Сопки заросли бамбуком тонким, с палец. Улицы из неровных каменных плит. Ночью город горит полукругом, по ковшу, ледорезы, за ним мол и спокойная гавань, где рыбацкие суда стоят, японцы строили ковш; на молу рыбаки с большими удочками с блоками и концами, словно стрелой, - ловят навагу, окуня.
Ресторан «Чайка» - нет вентиляторов, что ли, дым не расходится, в дыму смутно танцующие пары, кислый запах водки, оркестр играет «Очи чёрные», дамы, ещё пережёвывая пищу, танцуют.  Тепло, с непривычки голова раскалывается.
Сдали на рейде соль и ящики с патронами. Люди разговаривают, их столбом горячей пыли окутывает, продолжают разговор, не замечая. Взяли снаряжение. Ящик с пиротехникой, парашютные ракеты – шестизвёздки в зелёных банках, похожих на термосы, фальшвейерк для пламени, чтобы заметили, звуковые, пистолетные патроны, дым-шашки.
Мясо не дали, надо было подтверждение из Владика, будем брать консервы. Боцман выдал робу - костюмы х.б. плотного полотна, чёрного, высокие сапоги до паха ремнями, нижнее байковое бельё, белые перчатки, телогрейки цвета чайного листа, ватные штаны, зимние шапки.
Опять задержались в Холмске - 3-тий штурман не успел уладить дела с пропиской сахалинской, вызвали пограничников получить разрешение на плаванье в Охотском море. День горячий, сопки покрыты туманом, весь день каждая тройка на боте своём: запускают моторы. Мы сделали деревянный капот для мотора: ящик на навесах, новое полотно - 13 метров на покрытие бота, прибивали по краям планшира брезент узкими ремнями. Моторист новые аккумуляторы взял. Навесили со старпомом руль, баллер привинтили на шурупах, вставили руль, румпель насадили глубоко, чтоб не соскочил.
Ящик для продуктов на корме сколотили, обили брезентом, выбрали два финских выгнутых весла. Старпом работал с нами, на обед никто не пошёл. Шлюпка новенькая, оббита жестью. Идём, курс 180, зюйд. Ведёшь судно, держишь на огонь холмского маяка. Когда чувствуешь толчок - волна в перо руля бьёт, знаешь  - сейчас будет поворот.

Сахалинский залив

Неглубокий, желтый от песка. Лоцман ждет у второго буя. Ищем первый буй. Слышен ревун – туман. Вдруг рядом с бортом свечение – буй. Включаем прожектор, читаем: 54. Лоцман подходит, седой, высокий, приятный запах одеколона и трубочного табака: «Вам еду буфетчик принесет или в кают-компании пообедаете?»
– «Ацетону принесите, узнайте, что с лоцманским ботом».
А наши боты запросто в тумане ходят. Локатор только буй сбоку и берет. Пресная почти вода, от буя к бую, больше 50 буев, корму дергает. Компас только фиксирует курс и уходит. Глубины никакой лот не берет. Берега черные Сахалина, в седловине налит закат, словно не может вылиться. Огни. Луна показалась, уже шире серп, холодно, нордовый ветер.

Сахалин

Северная часть острова Сахалин - стоим. Вокруг лёд, удивительная работа ветра и воды: напоминают льдины людей, зверей, грибы. Льдины с зелёными кругами внизу  - это продолжение льда под водой. Ясный, прекрасный день, курс норд, сопки едва рисуются, словно непромытые на фотобумаге. Стою на штурвале, идём во льдах, руку растянул пока шли, идём полным ходом, ощущение, что идёшь по кладбищу  - мраморные обелиски. На горизонте рефракция - лёд высокий и ровный, как дом, город, каменоломня (иллюзия), гор не видно, только белые полосы снега по ущельям. Кайры чёрные с белой грудью, летят.  Охотское море - пингвины тучей, настолько плотной и так низко, что кажется судёнышко идёт, потом распускаются сетью.
Собрание старшин ботов у капитана, радист даёт инструкцию, как пользоваться шлюпом. Первый день: обкатка ботов и пристрелка карабинов. Получаем пистолетные ракеты, ветровые спички, ящики с патронами. В мешке запасная роба на носу, ножи на поясе, консервы в ящике на полу. Стрелок, широко расставив ноги стоит на носу, старшина за румпальником, третий смотрит в бинокль (всё пропало, только белый овал бинокля). Спустились на ропак, кошку выкинули, пристреляли ружья. Вдруг начал трещать лёд, бросились в бот.
Первый лахтак мило уполз за ропак,  второй - акиба, сидит, смотрит. Володя Сучков - вверх, вниз, недолёт, перелёт, она только голову поворачивает, попал, обойму вставил, повело её на льду, извивается, к воде - опять недолёт, перелёт. Где? Что? Потонула, только кровь на льду. Солнце бьёт страшно. Горит лицо. От бинокля глаза устали. Старпом ударил в лахтака на плаву. Полным ходом шли, не успели - утонул. Только полынья крови на воде. Потом увидели акиба, ударили прямо в голову, сунулась носом в снег. Подобрали. Красивый зверь с серым пятнистым мехом.     Разделывал с нижней губы до паха, верхние катары, ласты обрезал, кровь фонтаном с головы. Сердце бросил, оно трясётся на льду, уже шкуру спустил  - запищала тонко. В одну минуту красивый зверь был вытряхнут из шкуры, груду чёрного мяса (равушки) за борт.  Шкуру с салом потащили, помыли в воде и в бот. В боте лючина вынута, чтоб кровь стекала в пайол. Ничего не осталось, только кровь на льдине и на воде. 
На обратном курсе  - норде пошёл зверь. Вышел перед ночью на лёд. В бинокле тёмное продолговатое пятно. Глупый зверь тюлень: лежит и смотрит на тебя, как ты на боте подходишь. Серая шкура, чёрный нос и два больших глаза. Старпом лезет к нему, бот на полном ходу в лёд, прыгаем с абгалтерами. Старпом голову поднимает - он прячет, опустит  - он поднимет. Любопытный. Лежит на льду, подгребает ластами, зевает. Стреляли сивучей, прямо в висок, тот поднялся, упал со скалы и утонул. Второго подстрелили, он упал, поволокли ботом – как ход сбавляешь, он тонет. В капусту зашли, бот еле тянет, а тут еще с сивучем. Придерживаем голову, нет сил держать. Начали поднимать, разогнулся гак. Тузлук шкуру порезал на части, частями шкерил, а тушу по 5–6 человек придерживали. А ведь это всего лишь самка, не очень и большая.
Выстрел - неуклюже расставив ласты на льду, смотрит. Удар. Подбегаешь: абгалтер в голову и волокёшь в судно. Глаза затягиваются серой плёнкой, дёргается, горлом дым идёт. Володя молотком по голове (я попросил, чтоб не мучился). В крови брезент, кровь в трюме. Одного старпом так ударил, что у него вылезли глаза. Страшно было смотреть на эти выпученные глаза. Я отказался разделывать.
– Ты зачем сюда приехал? Нечего его бояться. Вот ларгу убьёшь, с неё дерьмо лезет, ты весь в дерьме её разделываешь. Развалишь её, за ласт, она дёргает его у тебя, а в глазах нет злости, добрые такие глаза. Я не видел глупее и доверчивее животного.
Это не промысел, а ОХОТА.
Читаю зверобойные дневники. Жуткое ощущение - смотреть на себя, молодого, глазами того, какой я сейчас….
Звероубийца! И самое страшное начинается в человеке, когда до него доходит, что он сильнее зверя и умнее; которого убивает. Тогда он холодно взвешивает, как ловчее его убить. Я должен написать книгу об этом, - и замаливать в ней грехи за свою молодость -  за зверобойный флот.

Из биографии:

Помимо сочинения книг активно сотрудничал на Белорусском радио и телевидении. Отдавал им за бесценок свои пьесы и спектакли, которым не придавал никакого значения. Эти пьесы и спектакли повторяются и по сей день, став золотым фондом фонотеки.
Но если говорить о достижениях тех лет, то они были связаны, в основном, с художественным и документальным кино. По моим сценариям было снято более десятка телевизионных и документальных фильмов, отмеченных дипломами престижных кинофестивалей, а также полнометражный художественный фильм. Один из моих документальных фильмов, «Охота со старой собакой», получил приз "Серебряный олень" на Международном кинофестивале в Венеции  (1968). Все ж настоящий успех и на этот раз меня обошел, мне даже не показали медаль.
В 1986 году по сценарию Б. Казанова известный кинорежиссёр Юрий Хащеватский снял в Пинске телевизионный фильм «Призывники», за который получил гран-при фестиваля белорусского кино, /Минск - 1987 г./.
Фильм в комедийном жанре рассказывает о трёх закадычных друзьях - Поэте, Артисте и Чемпионе, которые буквально в один день получают повестки в армию и как из беспечных подростков они взрослеют на глазах и готовятся вступить во взрослую жизнь. «Свободная зона» - по мотивам  романа «Полынья» Б. Казанова.  Автор сценария  А. Зайцев. Минск, Беларусьфильм, Аэрокосмическая компания. "Вертикаль" 1991.
Что мне успех в кино? Я мечтал о красивых книгах, которые напишу.  Когда укачивает на гребнях повседневных удач, то их дары легко принять за истинные. Слава Богу, со мной этого не случилось. 
   
...Задумал роман о зверобойном флоте, его для меня олицетворял тот же Счастливчик. Несколько начальных глав романа были написаны довольно легко. Потом меня отвлекло новое плавание, и сколько я потом не возвращался к этим главам, пытаясь «пристроить» массу страниц, написанные мною поздним, - ничего не выходило. Я уже был ранен жизнью, был полностью распростёрт, как Счастливчик, и, по-видимому, эту похожесть я наверно объяснял, думая, что мне будет проще писать как бы о себе. Время подсказало, что мне нужен был герой другой, совершенно на меня непохожий, чтоб себя поднять, - тогда начал рождаться роман «Полынья». Но я скорблю о романе, который потерял, и какой это мог быть роман, могу догадываться только я… 

Писательство - это, конечно, труд и пот, но только труд и пот - это не писательство. Бывают и такие дни, когда медленно разгоняешь себя. В эти дни противно думать о себе как о писателе. На страницы не падает луч вдохновения, а просто идут серые листы. Их потом можно вытянуть техникой, и даже не заметят в общей массе. Однако обрабатывать их мучительно тяжело. В этих серых страницах зачастую вся твоя судьба.
Так шутит жизнь: вдруг чувствуешь крылья, летаешь, и они вдруг обвисли. Даже думаешь: может, это и есть твоя болезнь? Что в тебе от природы что-то заложено по ошибке или для смеху, и ты носить не в силах и не в силах избавиться. Вот и слоняешься со своей безутешной тоской, а если еще и мир против тебя, то - попробуй выстоять!..

Написание книги начинается с познания материала, который станет её основой, и если твой материал заставляет тебя искать людей в каких-то особенных условиях, заставляющих их быстро раскрыться, то через все эти условия ты, писатель, проходишь вместе со своими героями.
Однако здесь есть разница: ты в этих условиях не умеешь быть таким, как они; в любом случае ты  - новичок; и твои шансы выжить,  когда события обернуться плохой стороной, - мизерны.  Спасает тебя, по-обыкновению, какая-то случайность (бог)  - так было со мной на Сихотэ-Алиня и в других случаях, на Дальнем востоке.
Но главное здесь даже не то, что приобретаешь знания о том, что будешь писать (поскольку ты новичок и не успеешь стать другим, приобретение мизерное), - а в том, что ты приобретёшь настроение.
Это настроение складывает книгу, её образы. Поначалу, как острое желание выразить мир, который открыл. Следующая иллюзия возникает после сложения материала, когда роман пошёл: описывая события, ты проявляешь чисто физическое действие (по настроению), которое отождествляется мыслью, самой стихией творчества.
Это настолько непроизвольное, настолько счастливое и реальное участие в событиях, возникающих из-под пера, которые ты переживаешь теперь опять и только теперь по-настоящему в них участвуешь, как творец, что никакое реальное физическое действие не может его заменить.
Не вернёшься в прошлое. Оно, не проявившись в творчестве, просто останется, как личное действие, одиночный факт твоей биографии. И даже если факт был стоящий, он, реальный в твоей жизни, бесплотен для мира, а значит его нет, поскольку ты, как писатель, в нём не существуешь. Самые ценные, непосредственные вещи рождаются от незнания их; творчество не рассчитывается, оно или рождается или погибает. И этим оно близко к стихии жизни.
Композиция романа, его стиль, искусство отсекать лишнее  - объяснение всего этого зарыто здесь. В том, что ты не пишешь, а творишь. Движущая сила, рождающая удовольствие, - познание себя, своих героев. При условии творчества познание неминуемо. Тогда и рождается вещь, роман. Ты его переживаешь, как в жизни. И это и есть те годы, которые ты прожил.
Это любовь, которой никогда не пресытишься. Ей отдаёшь кровь, всего себя. Если ты изменился, отёк жиром, если не сумел освободиться от давних привычек, нажитых прозябанием; если всё время будешь оглядываться по сторонам, то не будет ни свободы, ни романа.

Озеро Мухтеля - Охотское море.

Утром поднялись на рыбалку. Капитана вовремя не разбудили: спускается с папироской, глаза закрыты, увидел вахтенного, начал кричать на него, как женщина, даже странно стало. Попили чай, мотор не заводится, светила - неуловимый Ян, не слово, зарядил аккумуляторы, ледянку-лодку смайнали на воду, гордень отдали, отошли. Длина полосы восхода от мыса Верхольна до материка, по воде до устья протоки; она забита галькой, после штормов. Дед с ботом пошли на озеро Мухтеля.
Дед кричит: «Осторожно! Лагом не подходи!» - доеб.. рулевого.» (Он тонул два раза, все погибли, он на мачте за бочку держался, неглубоко было, судно лежало на дне, а бочка торчала).
Через галечный плес - мелкая галька; ледянку перетащили в протоку. Протока очень глубокая, имеет выход к озеру Мухтеля. Первый замёт сделали - сеть на клячах растянули, клячи очень узко сошлись: много кижуча - красная рыба, пятнистая, как змея, толстолобик - здоровая рыбина, зубатка, краснопёрки много; по отливу много камбалы. Обратно кидали её из сетки, орлы её хватают; камбала сама выпрыгивает из воды, как грязи её.
Шлюпка красная - две воздушные банки, ярко видны среди молодой лиственницы, кедровка  горло орёт вверху. Высокие красные от рябины сопки, молодой лес - зелёная лиственница, осохшие камни и брёвна, глубокая полоса протоки. Справа широкий луг, заросший осокой до пояса, уже порыжевший, и красной травой цветёт шиповник; пахнет розовый цвет, зелёные крупные плоды шиповника на кустах; колючие кусты; куст ромашки облетел уже, шикша - сладкая ягода, аж черно в траве, пружинит болотная трава.
Рыбы очень много, выпрыгивает, изогнувшись; кузнечики - как туча. Утки летят низко над водой, Жора стреляет по ним картечью, дым в воздухе. Пароход вдруг трубить начал, гудки даёт.
- Вот, чёрт, не даёт поохотиться (о кэпе).
Сели, полбутылки спирта разбавили водой, она солёной оказалась (а мы хотели протокой выйти  к озеру Мухтеля, а до него миль восемь было).
Мясо было варёное, съели. - Неплохо было бы здесь остаться, правда? Патроны есть, жратву добыли бы. Банухи рядом на метеостанции, завернули что-нибудь насчёт потери бота и т. д. Пароход гудит, не останавливаясь. Через галечный плёс к морю вышли и замерли от удивления: накат сильнейший, аж пена камни захлёстывает и по траве полосы пены и по гальке; увидели бот далеко прошёл впереди.
Пошли по гальке, трудно идти, шли мили 4-5, шаг в шаг. Видим: бот с ребятами на воде, в саженях 300 от берега, последнюю толпу в ледянку берут, подходит кормой к берегу, накат как дал - нос подняло, шлюпка вертикально стоит, гребень, с него море видно и галька; потом упала, разбрызгивая воду. Идём к шлюпке, накат захлёстывает выше колен, сапог пропускает воду левый.
Рыбы полный бот, осел на привальный брус, прыгнули в лодку, закрепились фаленём за бот; проваливается бот между гребнями. Мы взлетаем на гребень, фалень то обвисает, то его дёргает так, что мы чуть не падаем.
Подходим к судну, (когда уходили судно было красиво освещено на фоне восхода), ещё огни не выключены. Поднимаем бот, шхуну захлёстывает вода, руки окоченели, рыбу в бочку перетаскали, бот раскачивает как игрушечный (пластический бот-  новый, впервые испытывают в этом году на промысле), как ударит о ванты, держим  его за фаленя, молотило над головами, носится бот, наконец поставили его на кильблоки; шлюпку перевернули и закрепили концами прямо на трюме.
Началась качка, продольно стоит в каюте, качка бортовая, насколько устал, заснуть не мог - напарник, говорят, доску ложил на ребро, чтоб нет вывалиться. Наконец уснул. Дождь, сырость, рыбу жарят на камбузе. Штормуем, потом кинули якорь в заливе Николая; пострелять медведей, рыбу половить…
В такую погоду всё равно нечего делать, зверя на лёжках нет.

Охотское море

Туман. Вначале как-то светлеет горизонт, идёт снег. Штиль. Проходим Лаперуза, выходим в Охотское море. Солнце и туман , как пар дымятся доски настила, после каустика жёлтые. Шли зюйд, перешли на ост, потом на норд-вей. Вся команда работает на ботах.
Солнце отстаёт, оставляем его на корме. Течение на море, ветер на ряби выдувает длинные полосы гладкие вдоль и поперёк. Интересна фантазия ветра на ряби. Волны как складки на загривке буйвола. Дым от солнца, сопки фиолетовые, море как латунь, только белая черта берегового прибоя.
Прошли глупыши  - неповоротливые, коричневые, бегущие по воде, махая крыльями, тяжело взлетая.
Определили место по мысу Анива, гора Крузенштерна , мысу Павловича, легли на главный компасный курс  - 36°. Туман, вначале жидкий, вроде давал отдушину для судна, потом накрыл его. Дым сырой в рубке, на медном телеграфе капли воды по стёклам течёт. Даём один длинный гудок через каждые две минуты. Локатор включен.
Прошли залив Терпения. В семь утра капчас  - капитаны зверобойных судов, ведущих промысел зверя переговариваются со своим флагманом, зверобойным судном «Нерпа». Старпом отмечает на карте координаты судов. Они стоят высоко, лёд тёплый в этом году, ещё не спустился, зверь разошёлся по льду. По лоснящейся серой воде чёрные рога промелькнули  - это коты вверх ластами плывут.
Скоро Тюлений остров, заповедник, нельзя бросать мазут, ветошь, трубить, в районе 12 миль не подходить. Солнце  - светлый дым сквозь туман, кажется рядом, ждёшь его, сейчас выйдет, а его и 5 суток и 50 нет.

Остров Тюлений

Остров Тюлений - слева по самому горизонту, низкий словно вагон. На горизонте пронзительно голубая полоса, как дым. Это снег; воздух очистился от тумана, светлое небо. Наточили гарпун  - небольшую трёхгранную пику на длинном пеньковом тросе. Абгалтеры  - железные крюки для поднятия оглушённого зверя на бот. Уложили пайол из свежих досок, опробовали шлюп, антенна сломана на нём, нарезали 10 реек для поднятия и растягивания парусины, которую нашили с двух бортов к центру, чтоб увеличить площадь и вода не попадала в шлюпку. Я резал телогрейки для ветоши. Нож у старпома из пилы, как пика, форма, с гладкой жёлтой ручкой с медными гвоздями, чехол из фанеры загнутый с усами, чтоб рука плотно лежала на рукоятке. Перерезал телогрейку по большому шву, главному, потом выворачивал с ватой. Отдельно вату, а материал резал большими кусками. Работали по 12 часов в сутки: вахта, а днём на боте. Вышли поздно. Все нервничали. Гидравлика не работает.
Пока навели, уже 9.30. вышли. Старпом на носу, я на капоте с биноклем. Володя на румпеле. Утро, горит солнце, ропаки с голубыми натекшими лужицами (подсовы), смыкаются по горизонту, курс норд-норд-вест. Много зверя на ропаках. В бинокле чёрное пятно, ближе - серое, с белой мордой, усами, подходишь близко, акибуха смотрит на тебя.
- Эй, дай-ка шкуру.
Чтоб голову подняла, чтоб в голову выстрелить. Подняла. Выстрел. Сунулась разбитой головой в снег. Рядом вторая сидит. Бот на малом ходу в ропак, выскакиваем, выстрел, она ранена, вытягиваем её багром, волокём к кромке, красный кровяной след. Старпом разделывает, переворачивает её на спину и режет от нижней губы через пуп и анальное отверстие.
- Поносила шкуру и хватит. 
Она смотрит своими круглыми детскими глазами, от утробы рыбой пахнет, вонь. Чайки над равушками кружатся, шкуру в воду, отмываем и в бот. Володя откатывает из трюма кровь. Белёк маленький, мамашу убили, сидит на ропаке смотрит на человека. Я его абгалтером в голову и в воду бросили, как крысу, дёргается. трапом сердце бьющееся вырезает и в ведро с водой.
- Вы что, клопа еб….? Надо резко в голову всаживать, а вы гладите.
 Убили много крылаток  - сто, двести килограммовый зверь. Со шкурой чёрной, с белыми кругами (норвежский свитер)  - широкая морда, коровья с широкими ноздрями и большими чёрными глазами. Одну оглушили, когда старпом выскочил на лёд, крылатка, оскалив зубы, бросилась на него. Я выскочил из бота и добил её багром по голове (ежедневное убийство уже не тревожит мою совесть).
Нагрузили трюм, поговорили с судном, сожрали на троих банку фарша. Напились в ропаке воды. Шкуры, берег в крови, нож, которым резали хлеб, кровавый от крови; пальцы старпом не моет, чтоб  не трескались. Редкие мокрые от пота волосы, лицо блестит от жира - смазывает, чтоб не шелушилось. Нашёл туман, пошли на судно; льдины в тумане, как приведения. Зверь тебя и ты его не видишь.
Если ты долго даже живёшь с этими ребятами и делишь поровну всё, и даже бывает, что ты себя ведёшь лучше некоторых из них, как мужчина, ты всё равно не возомни, что им ровня, это будет лжеправда. Потому-что они навсегда выбрали эту работу, а ты в ней сезонник.
  На острове Ионы лез на скалу за яйцами, одна ударила в голову, чуть не упал ( они падают со скалы, взлетают у воды). Бакланы словно сигару во рту держат. Кайры летят с разбега, как самолёт. Глупыши плюются, на робе жёлтое пятно.
Не пришло два бота  - 4-ка и 5-ка. Подняли в пять утра и пустили на розыски.
Утро, сырой дождь, эхо от выстрела  - словно поезд. Дошли до кромки, кинули кошку за ропак, тут зыбь потянула. Капчас был. Неожиданно пятёрка вышла на связь, но мешали японцы, музыку пустили, и наши боты лезли друг за другом в эфир.
Старпом: «Разнесите антенну на вёслах, землю бросьте за борт и работайте на 500 килогерц.»
Судно запеленговало бот, мы пошли к нему. Дождь перестал, стало тепло и много зверя на льду. Ларга, как змея, блестя спиной, вылезает на ропак из воды.
Старпом, борода белая от воды, лицо крестьянское, антенну выставил в трубку, потом антенну аккуратно разнимает и укладывает.
 В то время, как другие боты делали вид, что разыскивают, а на самом деле охотились, мы шли по прямой. Старпом гнал и бил зверя только по прямой. Били малявок, двухмесячников, подлетали от выстрела, с пробитой головой. Тяжело дышали в трюме, бросали их не разделывая, всё в крови. Увидели бот, они шли к нам навстречу, (у них осталось соляры ещё на час), но они боялись потратить его, и остаться с пустым баком. Спали под капотом, заведут двигатель, нагреется труба, глушат, обнимают трубу и греются.
- Есть курево?…
Жрали капальку и хлеб с солью, и чай горячий из термоса. Мы заполнили бак горючим, привезли им, обратно пошли на судно. Четвёртый  - не пришёл.
Третий бот, который лазил, охотился, убил больше всех. Мы пошли на розыски четвёртого. Все боты подняли на палубу. На верхнем мостике, в бочке, впереди - смотрящие. Сверху огромное поле ропаков, кажется очень чётким, словно город небоскрёбов с высоты, снятый с самолёта.
На палубе блины от шкур, маленький ларгчёнок, пуля только шкуру зацепила, разгуливает по шкурам, чувствует родной запах, если трогаешь его, хрипит открывает пасть, ухватить за что-то. Начинаешь его гладить по спине, мгновенно привыкает.
В каютах разговор, как кто убил, сколько, и как смотрела, как добил, как бросилась.   
(Особенно Гена Грибов, у которого жена погибла от бота).
Никакой связи с четвёркой. Ищем мы, «Бриз», буксир, вертолёт запрашивал наши координаты и потолок видимости. Было далеко видно, горизонт пронзительно синий, остальное всё серое; ночью горизонт,  как пена.
Работа на руле. Руки  - мучение, нельзя отпустить, болят сухожилия, мокрый, хоть выворачивай, очень трудно идёт руль полным ходом.
Радист: Четвёрка - говорит «Крылатка».
Пускаем парашютную ракету, потом звуковую гранату. Не увидели. Вот, что значит увлекаться охотой, не пеленговаться своевременно на судно, не возвращаться к нему, слушать гудки, по новой брать пеленг и уходить. Не замечать, куда меняли галсы, в какую сторону во время промысла. Это ошибки, приводящие к гибели.
Из Японского моря идёт тайфун, нужно немедленно ребят взять. А зверя, как назло, очень много. Ветер, пуклости на воде, полосы чистой воды, рябь штрихами. Прожектор в тумане, как пыль, застывшая вода, лёд гонит течением, парит, видимость 2- кабельтовых. Береговое радиостанция запеленговала SOS, думаем, что это наши. Я на вахте, смазываю капитанскую винтовку. Случайно глянул  - свет ракеты невысоко над горизонтом. В рубку  - засекли по компасу. Оказалось, что не дошли немного. Они  - 4-ка, на малой льдине, пошли на норд, ходили, ходили, в 5 вышли на связь, потом ничего не могли услышать. Шли всё время на зюд. Моторист стукнул по бочку  - почти пустой, выкинулись на ропак, льды сжали, в льдине расщелины, подняло их, сзади стукнуло и сидят.
Иногда можно встретить судно неуправляемое, плавает без команды. Судно на мель село, команда ушла, а потом его приливом сбросило.

Татарский пролив

Татарский пролив, дуга оранжевая восхода по корме, воздух глубокий, сопки. Маяк Красный Партизан на мысу, сопка Кекурная справа. Проходим бухту Ольга. Сопки уже жёлтые, осень. Яркие чистые краски неба и моря.
Пришёл капитан Уваров  - вся доска залеплена приказами - «С сего дня командование судном беру я», нет даже места. Двух сразу уволили. Плана не дали, промысел экспериментальный, значит не будет премиальных. Зато, по сравнению с весенним промыслом, полностью сохраняется оклад, а там было только за шкуру и мех.
Встречное течение, едва выгребаемся, ветер бакштаг левого галса. Идём против ветра. Справа огни Ванино, слева Зеленогорск. Ещё совсем темно, звёзды движутся в небе, слева по борту красная полоса дымная восхода и растекается голубизна.    Радиопеленг по маяку Сосунова, нечётко, минимум слышен.
Ругается старпом: «Вот этот Сосунок, никогда чётко не слышен.»
У берега аномалия большая. Жёлтая вода Амурского лимана, эхолот на нуле, дёргает корму, 54 буя белые, ещё гребешки чуть видны (скоро уже буи будут снимать, зимой суда не будут ходить лиманом.) Набрали полные танки амурской воды, все моются в душе.
Капитан: «Подойдём к лёжкам ночью, а надо днём, надо переждать, осмотреть подход, берег узнать, когда прилив, нам только в отлив работать.»
Луна показалась, уже шире серп, холодно, нордовый ветер.
Кэп: «Теперь туманов будет мало, радисту: возьми прогноз.»
В лимане сильное течение, у нас баллер свёрнут, влево больше пяти не положишь. Наконец, буи кончаются. Открылся слева маяк Меншикова. Ужасная зыбь в Татарском. Луна яркая, ветер воет, зыбь рядами, судно всё лезет в гору по огромной лестнице словно, то вдруг проваливается носом, нелепо высоко взмывает корма, масса воды вертикальной стеной, гребень белый, яркая пена в свете луны и зелень. Судно, как бык на фиесте бодает её, вздрагивая кормой, волны рядами, издалека не видно как они высоко, вдруг толчок и вода через палубу, а по воде ветер гонит рябь полосами  - нитями. Рубка вся внизу, голова болит от давления ветра, бочки ударяют на корме, чайники, всё летит к чертям, судно на борт по самый планшир, боком влезает на волну, лунный свет врывается в рубку.

Мыс Тык

Пришли к мысу Тык  - сурово, голо, снег, вода со льдом в чайнике, зверя нет, большая глубина, ветер залёг, зыбь никак по ветру не разворачивает на якорь. Всё летит, всё мотается по каюте, скрипит старое дерево сухое шхуны, нагрудники слетели, судовой номер, не прибитый, на гвозде раскачивается, дверь распахивается, врывается в надстройку поток воды, вычерпывают вёдрами. В каюте воды много, через иллюминатор бьёт, капает через палубный иллюминатор, пеленгатор сорвало с компаса.
Кэп: «Иди посмотри нет ли рывков, сильно штивает, а то ещё порвёт канат»
Старпом: «Посмотрите, ведь здесь не подойдёшь, мелководье.»
Кэп: «Мелководье… Знаю, что мелководье… В отлив, конечно, не подойдёшь и бот погубишь, и людей  не найдёшь, а в прилив можно.»
Лоцманское судно с красными и белыми огнями, стоит у мыса, впереди. Приёмный буй уже сняли, последние зверюшки проскакивают заливом, а мы стоим, и чёрт знает чего мы стоим.
Старпом: «Отец у меня Сергей Абрамович. Я говорю: еврей ты, как так? Ну, Абрамович…
Половые члены тюленя развешены  - их надо сушить, вялить, работы с ними, рубль за штуку. Думал на ***х состояние нажить, но во Владике приняли только 100 штук, остальные признаны в аптеке негодными. Они идут на приготовление какого-то лекарства. Из пантов оленя  - пантокрин делают.»

Совгавань

Вёл по створам Совгавани, проход между буями, потом створы сместились вправо, огни растворились. Мы стали у большого парохода, немецкой постройки, лесовоза -  мачты буквой «Л», электрические лебёдки, один люк на трюм, чистота, всё блестит; идут в Индию, отстаиваются от тайфуна. Поехали к ним за фильмами. С бота непривычно большой борт.
Совгавань - в развилке сопок светящимся треугольником, как мысок лежащей бесстыдно женщины; длинные полосы магазинов и просто огней домов. Закат, блестящая полоса от огней пароходов на воде - словно натёрли наждаком. Лодки у берега, белые от инея, доски, огромный забор порта по дороге справа; с левой стороны деревянные дома, шиповник северный, маленький, на рябиновые кусты похожий, голый серый березняк по сопкам; чистый очень, тоже какой-то пустой. Тихий городок. До Ванино на автобусе 15 минут; семечки продают кедровые на базаре, шныряющие пижонистые морячки.
Совгавань сортировочная - минут пятнадцать от Ванино по крутой, изобилующей очень крутыми подъёмами и спусками дорог.  Шофёр ведёт, не сбавляя скорости, будто это грузовик, а не автобус с женщинами, детишками. Но к этому здесь привыкли, по видимому. Чуть выезжаешь из посёлка, природа резко меняется — снова понимаешь; Дальний Восток….
Хотя и растёт здесь дуб и берёза, но стоят они на горах и сочетаются очень оригинально. Вверху по левому берегу узкоколейка, разъезд с красным щитом, бухта здесь теряет очертание, пролив превращается в широкую речку с заводью, с рыбаками. Ловят раков, вернее крабов: делают проволочное кольцо и переплетают внутри прутьями железными, с верёвкой, поплавком, наживкой и грузом. Краб запутывается в проволоке, его вытаскивают. Берёт клешни в одну руку, наступил на панцирь, отодрал клешни и в котёл.   
Сортировочная - небольшой посёлок, с общежитиями, с автовокзалом и рестораном; таёжный  - хибара, слева от входа туалет и видна открытая дверь в конце зала для посетителей, а в зале столики, бутылки с хлебным квасом, обедают пожилые официантки.
Ванинский порт -  открытая бухта на берегу Татарского пролива, справа у входа построен нефтепирс, где из ёмкостей качают в танкера горючее, по правому берегу — порт, дальше механические мастерские, бухта преграждена дамбой, насыпью, здесь вбиты сваи- строительство паромной переправы.

Японское море - остров Рейнека

Слева материк, справа остров Рейнека - серый по осеннему голый, как скелет лошади. Сопки красные полосы от рябины. Ягоды в сентябре вкусные, не горькие, как на западе, много брусники. Брусника хороша. Красный от травы берег.
Орланы кружатся. Ребята на боте пошли вырубать берёзовые палки. Привезли много палок - берёзовых и рябиновых. Кусты рябины с ягодами, ягоды в сентябре вкусные, не горькие, как на западе, много брусники. Брусника хороша.
Палки - делаем дубины, обтесали фуганком, набили трубу, ещё костыль забил, чтоб крепко сидела. Парный туман, жара, в тумане смутно фонари судов, на рейде.
Пришли в Находку, сдавать бочки со шкурьём. Стоянка. Переработка шкур и жира. Тяжёлые жирные шкуры, красивые. Гора Медвежья ночью; шар луны громадный очень быстро падает вдруг, после пяти утра.
Кэп: «Дайте питание на эхолот. (Застучал эхолот). Сколько? 11 метров. Добро. Уже выходим из изобаты.»
Радист - старпому: «Выруби эхолот, спать не могу.»
Кэп: «Может, тебе ещё женщину привести, чтоб ты уснул?».
Развозили на пароходе соль по рыбкомбинатам; соль слежалась, навалом грузили; дошли до середины, нельзя было грузить  - так спрессовалась.
На рыбкомбинате: «Чёрт с ней, мы вам дарим эту соль».
Пришли во Владик, всех бичей на пароход, соль долбать, детонаторами рвали в трюме - по всему заводу слышно. Удираем от шторма, ищем лёжки  - короче и греем воду. Все от таёжного воздуха поправились, подзагорели - «курорт». Команда поехала за брусникой и кедровыми шишками. Я с Лахтахом на ледянке гоняли по заливу. Живот болит. Луна поднялась красная  - тонкий шнур от неё, сопки почернели; течение сильное, отливное.

Находка

Находка  - зелёная, на треть горизонта зелень. Высокая насыпь, длинный состав, половину не видно из-за зелени. Духота в парикмахерской, много беременных, длинный рейд, японские суда, тунцеловая база - белый пароход, выкрашен серебрином, как нарисованный, и тунцеловые боты с рубкой, белые.
Рыбпорт - длинный выстрел - швартовые тумбы с тросами на цементе, краны — как мост; тепловозы, соль по конвейеру идёт. В судостроительный завод попали - суда на слипе в лесах, ремонтируются. Рядом цепи, площадка, по которой тянут суда на слип.
В городе. Пляж, крик, женщины…
- Я когда обнимаю - теряю сознание, мне обязательно надо размагнититься — Кауфман, (очень неторопливый, не сделает лишнего движения, но чувствуется дикая сила зверя).
Загнали почти всю артелку, даже пшёнку, потом бочки с селёдкой повезли продавать, всё на водку.  Ни черта жрать не осталось. Всё торчим в Находке. Все пьяны.
 Серёга : «При отходе в каюте Кинг бросился на меня, избили его, начали ломиться, бутылкой по голове, с пивом была, лёгкий вроде удар, чувствую только, кровь идёт. А когда я его ударил - «Что ты наделал, как я перед детьми появлюсь? А морда паскудная у него...».
Кинг - здоровенный рыжий мужик, не видел ни войны, ни голода, всегда умел выкрутиться. Красная бородища, задница здоровая, серое, широкое лицо. Со всеми спорит, не слушает, что ты ему говоришь. В Кинге живёт животное - грязное, порочное. Его уже судили за драку, он ухо одному откусил.
Вошёл в каюту с Володей Шимонаевым, задел его, он кинулся на меня. Я даже испытал какое-то странное удовольствие, но его хватило только на один удар. Потом стало противно. Едва удержали, чтобы Серёга его не убил. А Милюнаев ножик в руки подсунул (сучья привычка), но Серёга ножик отбросил. Капитан зашёл в каюту пьяный. А ночью, перед этим, один отдал все концы, пьяный, вахтенных не было, но судно не отошло.
Врач пришла.  «Отпустите, а то, если мы не выйдем, меня посадят, жене алименты задолжал уже за полгода.» Прошла по каютам, все пьяные, подписала бумагу. Трапа нет; её на руках через концы несли. Жора всю ночь не спал, ругал кальмаров, от них у него всё время стоит, спасу нет.
Вышли из Находки, подняли позывные, полным ходом. Давай полный, подумают, что малым идём, нормально  - вернее, не поймут какой у нас ход. На гудок, дед, 20 атмосфер, мимо японских и греческих судов, выкрашенных серебрином, зелёная высокая линия горизонта, холмы с лиственным лесом, море с ветром и волной, севернее Находки, в мыс Анна, сдавать жир.

Мыс Анна 

Мыс Анна - пять пальцев слева скалы, потом узкий проход справа у скалы. Бухта глубокая с чистой водой, у берега много спрутов и краб большой. Деревянный посёлок который обслуживает витаминный завод (из тюленьего жира, из китовой печени  лекарство  делают).
Ночь густая, чёрная, звёздные полосы, очень яркие; ручка Б. Медведицы над рубкой; справа низко над горизонтом Венера. Ветер муссонный с земли. Светлеет, зеленеет небо, красная полоса по горизонту расширяется, облака поднялись - большое стадо  фиолетовых слонов; полоса становится, наливается алым цветом; Венера поднимается вверх. Длинное облако - словно красивый плюшевый занавес, чистое, очень чистое небо и живая полоса восхода. Солнце быстро восходит  - очень большое, зубцы облаков горят.
Главное — 360 оборотов машина, чтоб пересечь Татарский пролив и открылся приморский берег, под его защитой, будем спускаться к 33-Владивостокской широте.
Стали на рейде в бухте Золотой Рог. Столько не видели города, не были дома и все ходят без дела, не хотят на берег. Никогда не было такого захода: где волнение, где радость. У каждого то синяк, то глаз подбит. «Белёк» у причала, рядом с большими судами комичен и нелеп своими широким, словно у перекормленной коровы, бортами. Нелепа мачта с бочкой, плоска палуба и ободранные боты, но в море он красив и величествен, и рубка снова наполняется ветром, горит медь компаса. А берег странно неподвижен кажется моряку, когда волны кипят.

Ванинский морской торговый порт

Новые причалы и кабельные краны для подачи на суда экспортного леса. Землечерпалка, выше - пограничный пост, и дальше в тумане -  силуэты стоящих на рейде судов.
Все в Ванинский порт. В основном - солдаты: синие, чёрные, красные, зелёные погоны. Ещё по-военному косятся на офицеров, но по-граждански свободные, в шароварах, в расстёгнутых телогрейках. Думают заработать - в основном грузчиками. Рабочие очень нужны. Взяли 300 бесконвойных уголовников. Живут в бараках. Грузчиками кто только не работает: и бывшие старпомы, штурмана, инженеры  -того уволили, тот сам ушёл - разозлился, и в грузчики.
Городишко полукаменный, полудеревянный. Район «Нахаловка» - старушки сдают квартиры. Вокзал и железнодорожные пути в низине, до конца ветки - Совгавань - одна остановка. Паровоз и вагоны игрушечные. Оформление документов - целая история.
Грузовое судно «Бобруйск». Перекур на лавочке возле управления района и получаем от бригадира Дворянова - «Дворянское гнездо», работу. Забираем стропы, лопаты, голяки и идём во второй трюм: зачищаем его. Работали на причале. Раскатывали рулоны обёрточной бумаги по 230 кг. Рулон; казалось бы, кати - что здесь такого. Но совершенно невозможно повернуть, чтоб он катился в нужное место - на автопогрузчик. Надо действовать хитростью, досочку подложить и развёртываешь на ней. Дождь - без перерывов, проснулся - дождь, и не стихал целые сутки.
Дождь - тоскливое зрелище и в большом городе, здесь - просто невыносимое: чахлые деревца, дощатые тротуары (просто набросили камни, чтоб удобнее спускаться), дома построенные по нехитрому архитектурному образцу. Даже порт и грузы - всё жалкая картина, если идёт непрерывно дождь. В районе бригады стучат в домино, всё время меняются, проигравшие нетерпеливо ждут очереди, тут же из-за пустяка дело едва ли не доходит до драки. Народ нервный к тому же.
С утра работа - дрянь, ожидали швартовки «Тымовска» - причал был занят, мы на хозработах - подметали голяками территорию, перед этим таскали с баржи огурцы корейские в корзинах плетёных закрытых. Два дня на пшенице - грузим в трюм «Колчуева», 62 тонны вагон. Грузили сажу в ящиках. Грузили рельсы, мешки с удобрением. Адская работа на мешках: четыре человека в трюме под палящим солнцем, остальные четверо в вагоне, другая часть на погрузке серы.
Безрадостная, неинтересная работа. Дело не в романтике. Ежедневное напряжение до конца. Пассажирский причал на Сахалин, несколько женских фигурок, проходим грязные, мазутные, чуть живые. Вдруг одна взглядом осветила - хорошо сразу на душе, немного, в сущности, человеку надо.
Сегодня получка - большие деньги получил. Это аванс за ту настоящую книгу, которую я должен написать, так я понимаю это.
Прикинул по памяти «ванинские тетради»: не получается материала даже на рядовой телефильм. Все те детали, которые в них есть, не могут существовать самостоятельно, а лишь частью другой вещи, её деталями. Так, например, переварились, вошли в «Праздник» сихотэалиниские записи.
Всё это сказало мне, что нельзя уезжать наобум, не имея цели, не видя предстоящего здания книги. Впрочем, я тогда, в 1971 году, искал типично производственной темы, желая создать книгу, наравне с такой, какие теперь пишут повсеместно. И закономерно потерпел фиаско. Только определённые люди, только определённые ситуации высекают во мне молнии слов; и уже сейчас я бы не повторил прежней ошибки. Но в целом, конечно, и ванинская поездка сыграла роль. Нельзя отбрасывать это, мучиться каким-то угрызением. Без неё не было бы и последующего.

«Роман о себе»

...Я понял, осознал грандиозность момента: все, что создам сейчас, должно жить вечно. Нет ничего свободнее из того, что можешь пережить, и нет большего удовольствия в жизни, чем вымысел правды. Уж если ты попал в свою стихию, то единственное, что тебе может помешать, ограничить твою свободу, - это ты сам.  Многие потерпели крушение, сочиняя не то, что хотели, быстро сделались профессионалами и заделались мудрецами.
Меня тошнит от писаний профессиональных моряков и любых специалистов, пробавляющихся пером. Я ратую не за безграмотных профанов, а за то, чтоб не отвлекать себя на чудовищные объяснения. Надо доверяться воображению, которое само выстроит любую действительность. В том-то и суть, что ты, когда пишешь, никогда не должен знать, что вытворяет твоя правая рука, держащая перо.
А читатель лишь тогда за тобой пойдет, если угадает за событиями, что ты сам боишься и жаждешь того, к чему его готовишь. Ведь мужество писателя - в силе изображения. Тогда те дни, что отсидел за столом, зачтутся по высшей мерке, как ботовые….
...Круглые сутки я вертелся в словах, проносившихся в голове метеорами. Слова рождались даже во сне, оставляя в сознании фосфоресцирующие следы, как летучие рыбки в океане; забегали из других, еще ненаписанных рассказов, и, попадая на язык, начинали развиваться, пока я не спохватывался, что - черт знает, что творится! - зачем я сочиняю этот рассказ, до которого еще неизвестно когда доберусь?
И все ж, при таком обильном и неуправляемом притоке слов, при складывании импульсивном, когда как бы все само получается, не все сразу выходило и воспринималось, как написанное. Уже созданный рассказ, "отдохнув" на столе, требовал возврата и переделки.
Только "Счастливчик" написался сразу и весь, а с остальными приходилось возиться: менять акценты, вставлять детали в уже готовый пейзаж или же постигать смысл вычеркивания. Все это до тех пор, пока рассказ не набирал собственный вес, используя те ресурсы, которые я в него заложил….
… Сыграло еще то, что среди зверобоев, в чью среду попал, я был принят не как обычный моряк, понадобившийся на минуту, а как товарищ, как брат, оказавшийся к тому же писателем, способным выводить философию на мелком месте, которая, оказывается, и в их жизни есть! Я испытал катарсис, содрал с себя Рясну, как коросту, вернулся к тому, каким и должен быть...
… Нет, мне никак не обойтись без Садовода и Булатова, без Жоры Латура и Генки Дюжикова, Сережи Кауфмана, Саши Полудворянина, капитана Вершинина и Батька! Пусть до вас не дойдет моя книга и вы забудете обо мне, но ваши фамилии, словечки, поступки, ваши лица и портреты, ваши подруги с их настоящими именами и адресами, - все будет запротоколировано в форме рассказов и преподано миру на загляденье. Вы не ошиблись во мне, моряке, и не ошибетесь как в писаке! Не так уж велики великие писатели. Они велики для тех, кто сам мал….
… Сам не знаю, почему я не воспользовался многими эпизодами летнего промысла во льдах, оставил их за бортом своей книги. Дрейфами, ночёвками на льдинах, выносами на кромку, где морские волны, врываясь в лёд, взмётывают в воздух тучи осколков, порой превращая в щепки утянутый льдами, оказавшийся поблизости бот.   Только в "Счастливчике" я упомянул о таком явлении, как "подсовы", когда видимая, стаявшая, обугленная на солнце льдина прячет под собой свою отделившуюся подводную часть, и от колебания, толчка, нарушения баланса она, разлетаясь в куски, выстреливает подсовом, - сколько ребят погибло от них!
Пожалуй, я мог бы сочинить ещё 10-20 таких рассказов, как "Наше море", протоколируя до фразы из дневника. Но что-то толкало под руку: иди дальше! Успей хоть немного обо всём сказать…
Всё, чему научился хорошо, всё жизнь подберёт до крохи, до копейки.

Литературный критик Александр Лобычев:

… Вот в "Романе о себе" автор вновь обращается к рассказу "Наше море" из "Осени", и возникает новая проза: "Сделал выстрел, словно розу в тумане зажег, - зверь затих, а как подобрать тушу? Надо прыгать на эту льдину, прорисовывающуюся в тумане белой планетой. Уже собрался прыгать, а тут передо мной льдинка развалилась, я на нее и внимания не обращал. А между мной и той льдиной со зверем вылетает подсов в трехэтажный дом величиной, настоящий айсберг!.. Кто бы подумал, что такая крошечная льдинка будет его под собой держать? Если солнце, то подсов виден по голубому подтеку в воде, а в тумане - как различишь?.. Бог тебя спас...
А тут розы над нами - оттуда стреляют, кто? Оказывается, с той шхуны, с "Воямполки", их бот подошел, приняв нас самих за зверей. Отошли за подсов, привязались, чтоб перекусить. Все отсырело, капли на ворсинках свитеров, на бородах, на ножах, руки в крови, лица закопчены от солярки, в патронном цинке оттаивают замерзшие консервы.
Трумэн, сунув абгалтер, такой стальной крюк, в рану зверя, чтоб не испортить шкуру, подтягивает для разделки еще живую, громадную крылатку, черную с белыми кругами, как в норвежском свитере, с коровьей мордой и черными глазами, из которых катятся слезы, когда Трумэн возится в ней ножом, воркуя и поглаживая. Я отворачиваюсь, откатываю из трюма кровь; Сучок разливает из термоса чай, рассказывая, как в Сад-городе, под Владивостоком, одна женщина хотела из ручья напоить ребенка, а тот закапризничал, отказался пить: 
- Тогда я стал воду пить у бабы из ладош, чтоб ребенка заохотить, а она застеснялась и обрызгала мне лицо и тенниску.
- Ну и что? - спрашивает Садовод, его красивое лицо искажается гримасой суровой боли.
- Жара, бабочки летали... Я, как найдет на меня жара двадцать пятого числа, как бабочки залетают, всё мне тогда до ручки!
- Неужто ровно по числу? - удивляется Трумэн.
А Садовод, перевернув цинк ногой, дает в морду Сучку, чтоб не рассказывал такое:
–  Я бы стрелял человека из нашего брата, который момент упускает на берегу!..

Как-нибудь, слушая прекрасную музыку, отходя от хлопот, негодований, тоски, драки за жизнь, за честь, вдруг подумаешь о Родине  - о великой, суматошной, прекрасной стране, в которой ты родился, и чтоб ни говорили, как бы у тебя не сложилась жизнь, сколько обид и даже надругательств ты не получил здесь, ты — вечный её должник, ты её гражданин, ты впитал её свет и язык, её голос и страдание, и - смеешь надеяться - проник в душу её народа, в душу белорусов и русских, украинцев, и евреев, ты имеешь среди них настоящих друзей, немного, но сколько нужно человеку, - и тысячи знакомых по всей Руси - и в море и на земле, с которыми много пережил и, слава богу, отплатил им за участие и ласку кое-чем, хотя бы книгой о Шантарских островах, и надеешься отплатить ещё той, что живёт у тебя внутри.
Не злобствующим критиканом, а товарищем своих товарищей; ты был и останешься, как бы не сложилась твоя судьба, которая складывается нелегко, можно сказать херово…
Гена стилист сказал: «Такие ребята, как Шкляра и ты, должны писать на белорусском… Каких ребят мы теряем! А они нам так нужны».
Меня от Родины долго и принудительно отрывали. Детство: камни, летящие в окна деда, паскудные, омерзительные слова, далёкие фигуры родственников - голых, несчастных, расстреливаемых односельчанами в Лисичьем рву… Да, это!
Потом: неприятие, тусклые, оловянные глаза, которые поднимаются на тебя от анкеты…
Потом ты взрослел, ты стал крепким, сильным, красивым, талантливым. И теперь тебе стало легче чем другим. И ко всему прочему ты мог шутить с жизнью, ты не боялся смерти - ты тонул и уходил в море, и доказал, кто ты такой. И ты открыл огромную, удивительную, сказочную страну, - Дальний Восток; страну, которую ты выдумал. Но то, что ты там испытал, это не выдумка, это было на самом деле прекрасно. И ко всему прочему, и здесь, на Родине, тебя любят. Ты свой. И ту опустошенность, обиды, тоску, которую возвращает тебе детство, топишь в этих новых встречах, в жизни, в ремесле, которому ты научился. Так что можно сказать, что ты счастлив! С тобой случилось то, что редко встречается с другими, подобными тебе. И даже с теми, кто находился в значительно предпочтительных условиях.
Жена - ты её любишь, и дети, и даже появилась парочка друзей, с которыми тебе хорошо. И роман впереди - большая работа. И даже то, что ты мог бросить работу и не боишься этого, это тоже - на страх и уже на азарт. Ты просто спокоен. И в то же время это дрянное спокойствие: чуть не повезёт - и хоть в петлю лезь. Вот такая жизнь. Такова спортивная жизнь.
Идёшь убитый, растерзанный своим, и даже пристальный взгляд какой-либо незнакомки не приводит в чувство. Только встрепенёшься на миг- и всё погасло. Влюбляешься лишь в далёкое, малоизвестное, о чём и пишешь, как о настоящем.
А об этом, настоящем, невозможно писать. Родина осталась во мне как рана, всё время кровоточит.

Неделю назад набросал перед женой, на листке бумаги, предполагаемые суммы будущих гонораров. Они были такие внушительные, что я сам удивлялся и удивлялся, как всё чудно лепилось одно к одному, (потом, ища что-то, увидел этот листок в чистом белье, жена туда спрятала его, на всякий случай). Но всё это могло стать реальностью в том случае, если тебе обыкновенно, прозаично повезёт. А этой провинциальной, прозаической удачливости, как раз мне не хватает. Мыслилось так, что можно будет отложить какую-то сумму на следующий год, если, положим, приехав с Мурманска, (если меня туда позовут), и если пойдёт, наконец, роман,- не отвлекаться на первые месяцы от главного, а если и отвлечься, то на такой заказ, который стоит того.
В пятницу пришло письмо из Мурманска, от начальника отдела кадров Э/о АСПТР, пригласили на подъём парохода «Волна», матросом 2-го класса на ВМ-морской водолазный бот «Нептун». Тот выходит во второй половине июля на остров Диксон, Будет нести аварийную службу, а также участвовать в судоподъёме. Надо прибыть в Мурманск в первой половине июля, чтоб пройти медкомиссию в поликлинике «Водников» и произвести оформление. Я послал, что согласен. И все эти дни как под наркозом. Стыдно сказать, я счастлив, - впервые за несколько  лет. Опять увижу море, а главное, если бог есть, то, может быть, эта поездка вернёт мне то, что я тут растерял, среди этого кладбища каменного, - откроет стихию ещё раз, наполнит сердце желанием писать, даст силы написать книгу, без которой невозможно жить.
Думал, что трудно будет уезжать: постарел, привык к дому, стал трусом, в поликлинику зубную идёшь, как на казнь, а нет - уезжать, во всяком случае сейчас, радостно, ничего не жалко, кроме жены - посмотрю на неё и сдавит сердце жуткой тоской. Какого ей ждать меня, что я ей вообще принёс радостного - даже не отдохнули вдвоём вместе. И тут я ведь тоже не виноват. И что я ей могу предложить? Убежать в кусты, после всего того, что уже пережили? Чтоб потом, стариковски сидя на лавочке признать, что жизнь не получилась?
Нет, её жизнь сейчас зависит от моей, больше, чем когда-либо прежде - от того, смогу ли я себя переломить, достичь, о чём мечтали,- и не только её жизнь, но и жизнь детей наших  - и пусть я буду сейчас жесток и эгоистичен, но ведь я еду  в опасную дорогу, и единственную, которая даст или может дать надежду выстоять. Пусть ещё раз, ещё  такой ценой  - всё нам тяжело даётся, очень тяжело. Но мы просто обязаны поэтому победить, чего бы это не стоило. Ведь других путей нет. Даже признать поражения не дадут. Сейчас нам просто нельзя признать поражение. Признать поражение для меня, - это не солнечный тихий уголок с зелёными холмами, куда можно уйти, как мой герой Суденко. Для меня и моей жены нет зелёных холмов — нас сразу же втопчут в грязь, как только мы перестанем бороться. Нет никого, кто защитил бы. Дети ещё не подросли, а я уже на халтуре выдохся, я уже три года, как ничего не пишу. Остаётся только это: научиться писать  опять. Пусть стану инвалидом, пусть умру под романом -  но ведь нет выхода, ведь его нет. Во всяком случае, будет ощущение, что боролись до самого конца. И это немало.
Отличительная черта нынешних людей, сильно изменившихся, – лживость и подлость. Норма поведения среди них: отшить шакалов и держать себя на уровне с волками. Всегда есть и прекрасные люди, но так замаскированные, что полрейса не хватит и различить. Хотя отвращение, вызванное морем и людьми, сейчас особенно сильно, но заранее знаешь, что все это вскорости преобразится, поскольку стихия, заложенная в этом, вытеснит все. А туда, куда еду, ничего не преобразится, разве что в худшую сторону. Знакомый неуходящий холодок под сердцем, когда нет никаких шансов и остается надеяться только на удачу, а она - как мешок с солью на спине.
Отъезд — как спасение от угнетённости, невозможности писать.
Приезд — мучение ещё большее, т.к. отвык от творчества.

Дорога на Диксон — 1976 г.

Скаты крыш, деревянные, ладно скроенные дома с резьбой, с прорубленными окнами. Полустанок, голубой умывальник над крыльцом, кусок красного мыла, рубаха на путях, придавленная камнем, чтобы не унесло. Линия заржавленных рельсов, крупно усеянная галькой, железнодорожные знаки приставлены к стене желтого зданьица, путейцы лежат, загорают, женщины в лифчиках. Лесок то отступит, то видна прямая плоскость болотная, не родящая хлебом, но вся в красках цветов, или ряд поднимающихся холмов с небольшими поселками по кругу озера. Река громадна, свирепо вскипающие ручейки, темная от торфа вода, как густое пиво. Березы толщиной с лыжную палку, как будто не растут, а воткнуты в землю криво в глубине леска. В вагоне ресторане официантка благоволит офицерам: ему и нож, а нам только вилка, ему и говядина, (для вас одного порцию сделаю), а нам тефтели. Женщина с отпуска едет, целовалась вечером с парнем на перроне, а утром в поезде – строгая и аккуратная, и так аппетитно ест – как вчера целовалась.

Петрозаводск

Петрозаводск – замусоренная площадь, товарняки, муть от каких-то коптящих труб, тополиный пух, облепляющий все живое, и среди этой безалаберной индустрии – огромная и прекрасная даль озера с пароходами, дает незначительную кривизну, где даже дым красиво висит. А вокзал красивый, с граненной башней и шпилем.
Карелы, видно, – такой народ, что ничего не продают на вокзалах. Паренек синеглазый, с желтыми волосами, девушка с вениками, лоток с разложенными книжками. Ночью на местности незаметно огня, все спят, только реки порожистые шумят.

Мурманск.

В АСПР  - здание, размещенное в поднятом и отбуксированном сюда затонувшем греческом пароходе, который вёз рыбную муку, все кабинеты вверху. В отдельной пристройке сидит водолазный специалист, врач-анатом и прочее. К венерологу сразу попадаешь после общего осмотра, проходя в одних плавках, а потом снимаешь и их. Окно открыто, напротив автобусная остановка, где людей по мере времени скапливается всё больше и больше: можно сказать, здесь моряки демонстрируют свои мужские достоинства на виду у всего города.
Клиническая лаборатория бассейновой больницы: «Предупреждаем, что сокрытие своей болезни и документов об инвалидности несет юридическую ответственность» Контрольная карта красная пока пустая, пока не пойдут заболевания и возьмут на учет. Флюорография, прививка оспы. Пожилой моряк в поликлинике – забраковали по слуху, жалуется: я ей говорю – да не шепчи, говори по-человечески! Что я теперь, чем детей кормить буду? Я здесь на катере работаю, механик, не судоводитель же!
Сижу в гостинице, смотрю на графин с быстро желтеющей от солей железных водой, на лампу с клавишей выключателя, и кусок прямоугольного зеркала, которое  отражает и меня, если я попаду в его отражение, и кажется смешным, что ехал откуда-то, что лежать здесь, в ДМО, видеть незнакомый город и думать не о чём, слышать бодрые голоса первооткрывателей по радио.
Утром по радио объявляют, какие суда пришли в порт, погоду, высоту прилива, что в магазинах появилось.
Сообщение по радио: « В порту идет прилив. Полная вода будет в 12 часов 30 минут. Высота прилива – 3 метра».
Здесь живут со всех республик – сборная СССР.
Пирс - 1 на Абрам мыс, каменный городок вдали, на берегу Кольского залива Баренцево моря. Камни у берега зелёные, замшелые от тени, которую бросают на них пароходы. Вдали стены доков с выглядывающими задами судов. Громадный пароходный винт в порту, суда в лесах. Серая вода с металлическим отблеском; убитая собака плывёт, качается в воде и горлышки бутылок.
«Нептун» - красивое, новое судно. Должно быть строили его гонористые и чокнутые на автоматике: куда пальцем не ткнёшь, везде кнопка или какой-либо загадочный пульт, который по обыкновению и не нужен. На «Нептуне» стоит кондиционер, хотя он никому не нужен, разве кроме как в матросских каютах; они у ватерлинии и иллюминаторы закрыты. Но, нет опреснителя заборной воды.
Сегодня я разгадал характер «Нептуна», трудность вождения которого заключается в сильной парусности, в той нервически чувствительной к прикосновению рулевого, его души, сердца, и нужно, чтоб он всё время чувствовал твёрдость твоей руки, не дающей ему расслабиться, отдаться воле ветру.
Ведёшь судно, ориентируясь на какую-нибудь штуку,- приведёшь по горизонтали черту от компасного курса до горизонта, но ориентир всё время теряется; облачко, такое постоянное на вид, вдруг рассасывается, на его месте возникает другое, то вдруг мощно прорежется солнце, заливая светом тяжёлую воду. Зыбь, разбитая ветром, на тысячи осколков, маленьких волн.
Слева новая земля, справа Вайгач - пролив Карские ворота. Вышли в Карское море.

Карское море

Карское море - глянул в иллюминатор, где-то опускался, то поднимался уровень воды, свинцово-серый, создающий мрачный контраст по сравнению с нагромождениями светлых, словно оснеженных туч, медленно текущих, движение которых также трудно обнаружить, как движение часовых стрелок.
«Нептун» имеет два метра осадки и в сущности, при глубинах ледовитых морей может идти, не опасаясь, в отмелых местах, но капитан ведёт его курсом больших кораблей, рекомендованным, и строго следит за тем, чтоб точно держали матросы на курсе, а также, чтоб счисление было в порядке, не ослабевая внимания штурманов, их профессионального умения, сохранившегося от работы на больших пароходах. Прошли изобату 20 метров и перешли на мелкие глубины. Капитан передал по трансляции, что ожидается усиление ветра до 7-8 баллов. Но, пожалуй, уже шторма не будет. Все пароходы с большой осадкой идут миль 30 западнее. Здесь, на мелких глубинах однажды утонула зверобойная шхуна: у неё четыре метра осадки, подняло и в провале между волн и ударило о дно.
 В Диксоне бухта не замерзает, а промерзает до дна. Пришли в сильном тумане, среди гудков остальных судов. Тут, в цепи островков, окружающих бухту, в такой сильный туман легко заблудиться только отошедший от пирса. А курсовой угол трудно держать из-за сильных приливных течений то в сторону Енисея, с моря; то удерживаемая морем речная вода хлынет сюда. Едва подошли к пирсу, с внутренней стороны порта стали, как громадный лесовоз. Рядом с нами, неподалёку стоит затопленная «Волна», из-за которой я уехал, - ушёл в воду кормой, по верхнюю палубу; виден нос со сломанной мачтой и труба вентилятора, а каюты затопленные не видны, в этой воде, даже если с пирса смотреть, тоже, говорят, заблудилась при швартовке или, по ошибке, кингстон открыли,- что-то такое.
Водолазный пост: открыта барокамера, в которой навалены разные вещи. Она заправляется кислородом, а потом уже, когда залезает водолаз, регулируется по таблице воздух. Висят костюмы, растянутые на деревянных вешалках, размахивают ногами и руками; с кругами наклеенной резины в тех местах, где протираются, в паху и на коленях.
У стены большие баллоны со старым кислородом, их Гриша выпускает, -мурманский воздух. Возьмёт чистый, с Арктики. Кондиционерная установка, две койки; станция с привинченным стулом. Перетаскивает галоши, грузы. Володя надевает на себя 80 кг.. В воде они весят 3-8. А могут и ничего. Всё зависит от того, как регулируешь своим телом, используешь цент тяжести. Водолазная рубаха 0.2 атмосфер, дальше разрывается. Когда спускаются дают 2 атмосфер, учитывая давление воды. Барокамера испытана на 100 атмосфер. Воздух только в рубахе, ниже его нет. Водолаз работает, увлечётся, что-то хочет взять, нагнётся пониже, центр тяжести переменится, и вода, как ртуть перельётся в ноги, он обернётся.

В Дальневосточном книжном издательстве — 1990 году, вышел сборник: «В исключительных обстоятельствах»; остросюжетные повести писателей из Владивостока, где была опубликована повесть Бориса Казанова «Лунный корабль».

Из романа «Полынья»

… В море, куда он уходил один, могло произойти всякое. Он мог, например, заблудиться в воде и этого не заметить. Мог отважиться на глупый риск, одурманенный азотом. Или отказаться от поиска вообще. В любом случае, угадывая его действия и состояние наверху, трезво и спокойно взвешивая, как ему помочь, они по возможности не должны были впутывать остальных. Потому что они, водолазы, хоть и делили с моряками один дом, но жили как бы на разных этажах. И то, что казалось понятным и естественным для одних, могло быть непонятным и неестественным для других.
В воде они прежде всего зависели друг от друга. Это была еще связь по труду, который не получишь по протекции и не заслужишь старанием. Они к нему пришли, победив среди сотен других по преимуществу здоровья и особого физиологического склада организма. Любой водолаз, как только становился им, свято хранил подводную тайну, утверждая свое право на исключительность. Они сами творили миф о себе, который никто не мог опровергнуть….

Из биографии:

Второе произведение, роман «Полынья», я писал десять лет. В нем отражена загадочная гибель корабля, втянутого под воду воздушным смерчем. Люди, члены команды, закупоренные живыми в гигантских воздушных пузырях, были рассеяны подводным течением в глубинах океана. Призрак корабля и людей то и дело возникает в небесной сфере, как на грандиозном киноэкране, создавая полную иллюзию сиюминутно длящегося происшествия. Отряд глубоководных водолазов, занимающийся розысками пропавших, тоже становится жертвой арктических миражей, возникающих, как известно, от магнитной ледовой рефракции. Нет, речь идет не о фантастике, как можно подумать, а о предельно сжатой реальной прозе, вторгшейся на территорию мифа. И даже если оставить нюансы стиля и формы, то «Полынья» была и остается единственным произведением о глубоководных водолазах в русской и мировой художественной литературе. Роман стал искушением для кинематографа, но при тогдашней кинотехнике был неосуществим. Правда, фильм в конце концов сняли – красочный, но не более того. Обе мои книги увидели свет в престижном московском издательстве «Советский писатель» – 1972, 1984.

В условиях жесточайшей цензуры выход этих книг, где нет даже упоминания о советской власти, до сих пор кажется необъяснимым.
Впрочем, профессор Миннесотского университета литературный критик А.Либерман находит объяснение: «случилось какое–то чудо».
Сейчас я просто счастлив, что мне удалось, преодолев одиночество, отчаянье, создать книгу; отделить её от своей мучающейся, неприкаянной плоти, не дав задохнуться в ней,- спасти и отправить в плаванье. И дай бог, что не утонет.


«Новый журнал», Нью-Йорк, 2003
Анатолий Либерман, славист, доктор филологических наук, профессор Миннесотского университета.
 
« Таких захватывающих описаний нет, наверное, ни у кого»

 Борис Казанов, боксер и моряк, а не только профессиональный писатель, испытал минуты кратковременных триумфов и долгие периоды унижений, всячески затираемый своими гениальничавшими друзьями, собратьями по перу. Его рассказы из книги «Осень на Шантарских островах» (1972), чудом прорвавшиеся в «Советский писатель», обещали многое. Уже по «Осени…» было видно, что автору, страстному и искреннему человеку, даются характеристики и пейзажи, как его любимцам Джеку Лондону и Хемингуэю. Но в отличие от них он в рассказах не доводит сюжет до кульминации. Нагнетаемые события  кончаются то угрозой гибели героя (реальная гибель происходит только один раз), то тихим лирическим всплеском. Стало ясно, что нелюдимое Охотское море и Дальний Восток – главная тема Казанова. Он печатался и позже, но вдохновение, по его собственным словам, ушло от него.
 Тем поразительнее то, что произошло много лет позже. Вышедшая в 1984 году «Полынья» в том же «Советском писателе» - и на самом деле незаурядное произведение.
 Казанов рассказывает о том, как всосало в море исследовательское судно «Шторм». Оно ушло на дно в воздушном пузыре, поэтому его не раздавило, а люди, оставшиеся в каютах, не утонули. Я пропущу подробности о том, как некоторые члены команды всплыли в воздушной оболочке и лишь тогда погибли от кессонной болезни, о том, как одну девушку удалось выловить и чем это кончилось. В этом романе Казанов пошел по запутанному пути, чего избежали много более опытные Олдридж («Охотник») и Хемингуэй («Старик и море»). По-видимому, он не хотел писать «производственный роман» и добавил ряд историй о судьбах моряков и сюжетных хитросплетений на берегу.
Но они не выглядят бутафорией, как в книгах американца Хейли («Аэропорт», «Отель», «Окончательный диагноз»). Береговой быт, хоть его гнусность сильно смягчена, изображен, в принципе, правдиво, и здесь тоже много удач. И кончить роман автор сумел не предписанным счастливым концом, а как бы на полуслове.
   Однако главное в «Полынье» - работа водолазов.
 Исследуя как бы войну и мир, он дал необычайно впечатляющие картины «войны»: спуск под воду и не менее опасный подъем. Это и есть настоящая драма.
   Казанов не был подводником и, следовательно, не видел того, о чем рассказывает, но таких захватывающих описаний нет, наверное, ни у кого: каждое движение водолаза подобно прощупыванию минного поля, и замедленная съемка течений, камней, рыб (непридуманный вариант прогулки капитана Немо) не утомляет. Образный язык, нестандартные краски, фразы, как будто для таких описаний и существующие, - все это свидетельствует о большом таланте. «Полынья» выдерживает сравнение даже с такой замечательной книгой, как «Три минуты молчания» Георгия Владимова.
Если верить «Спартаку» Джованьоли, затравленный Суллой Гай Марий говорил себе в самые страшные минуты: «Я побил кимвров и тевтонов». Оборачиваясь назад, Казанов может сказать: «Я написал «Полынью»

 
С сыном на карусели в парке «Челюскинцев»: сын сосредоточен, напряжённо- внимателен и вроде слегка оглушён внезапно свалившимся на его голову праздником. Ракетоплан, чёртово колесо, езда на автомобилях, стрелковый тир… Я в нём замечаю ту черту, которая есть во мне: неподвижность и отрешённая расслабленность до поры, а потом - взрыв, скольжение в бездну, и бесстрашие, хоть трын-трава всему.
Ночью, укрывая дочь, сбросившую одеяло во сне, провёл рукой по её жёстким тёмным волосам, потом по гладкой, упругой щеке, испытав какое-то счастье от этого прикосновения. Потом, ложась к жене, уютным стоном отозвавшейся, что я рядом погладил и её,- как бы благодаря за то, что ощутил  возле Ани.
Сколько дней и ночей, брошенный и забытый всем миром, но не смирившийся, ведущий титаническую борьбу с материалом книги, я отогревал свою душу среди них, самых близких! И то, что выстоял, не свалился под откос жизни, это и то, что всё это сохранил, всё что осталось у меня: работа, книга, семья.

«Роман о себе»

… Или я не помню, как сочинял "Полынью"? Там все запрятано глубоко, голыми руками не возьмешь. Много значит каждое слово, поскольку надо объяснить невероятные вещи. Твое слово помечает стихию, улавливается ею, она тобой говорит…. Ох, как нелегко! А то, что сейчас пишешь, как бы и не зависит от художественности, так как художественность здесь  - простое выявление естества. Там, в "Полынье", под страшным прессом глубины, - слова, их расположение, запятые, тире, - это дыхание человека, воспроизведение ударов сердца, тайный знак прокравшейся жизни в слои неизвестного пространства, а здесь - свободное словоизвержение…

Со мной случилось то, что я наконец-то окончил и сдал в издательство «Советский писатель» роман «Полынья»  (рабочее название «Праздник кораблей» ) - книгу об Арктики. Весь этот день, яркий, проникнутый любовью к друзьям, к Москве, встретившей славной погодой, к издательству, в которое после нескольких лет просрочка, писем - напоминаний и т.д., пришёл как свой, как родной,- все ждут и взяли роман, как нечто естественное и необходимое им.

 Август 2016 г.
… С удивлением прочитал в новостях об открытии учёных (орнитологов?) - о том, что птицы спят в перелётах. В моей «Полынье», изданной в 1984 году об этом сказано - я написал по мгновению вдохновения. То есть творчество предсказывает любые открытия.

 «Кристалл романа»               
 литературный критик - Александр Лобычев 
 
Преданным пленником Дальнего Востока Борис Казанов остался на всю  жизнь, даже тогда, когда задумывал и писал роман «Полынья», действие которого происходит в Арктике. В «Романе о себе», где писатель раз за разом возвращается к истории создания своих произведений, вспоминает встреченных им попутчиков, моряков, морских зверобоев, подружек, которые несли в своей судьбе сюжеты и героев его будущей прозы, он  рассказывает про одного водолаза, с которым столкнулся в порту Ванино. Водолаз этот страдал кессонной болезнью, всегда был, словно пьяный, мог заснуть прямо на улице, для чего и носил в кармане медицинскую справку все объясняющую.
Его подлинную фамилию – Суденко, и все его звериное обаяние, так свойственное морским животным, автор оставил и главному персонажу романа. А куколкой замысла, хризалидой, из которой затем, словно полярная бабочка, родился этот ошеломительный роман, стала вот какая фантастическая реальная история: «Он доставал мины в Татарском проливе. Не разорвавшиеся еще с войны: вдруг начали отрываться и всплывать. Спускался в жестком скафандре на гелиокислородной смеси. У химиков, готовивших смесь, не получился элемент. На громадной глубине произошел взрыв. Водолаза вырвало из костюма, и он в облаке дыхательной смеси, закупоренный в ней как в пузыре, почти целые сутки пространствовал под водой. Пузырь не мог всплыть, так как водолаз сильно отяжелил оболочку своим весом. Каким-то чудом водолаза разыскали, втянули в подводный колокол.  Можно сказать, что сюжет романа автор действительно достал из-под воды, для чего, кстати, и работал на нескольких судоподъемах – в Калининграде, Керчи и Мурманске. Судоподъемы, как автор пишет, оказались неудачными, но роман путем неимоверного душевного и психологического напряжения, которое едва не привело его к самоубийству на четвертом судоподъеме в полярном порту Диксон, где от северной белой тоски и спирта можно сойти с ума и без всякой литературы, он все-таки поднял.  Вытащил «Полынью» на поверхность русской прозы, несмотря на сопротивление водолазной темы, которая в литературе еще никогда до этого не была столь мощно заявлена, несмотря на героев, ускользающих от привычного узнавания.
Персонажи Казанова пришли из морского мира, хоть и обладающего точными географическими координатами, но совершенно не обозначенного ни на какой литературной карте. Ее нужно было создавать с помощью личного морского опыта, языка, стиля и воображения, чем автор, собственно, и занимался в своих рассказах и романах.   
В «Полынье» Казанову для того, чтобы развернуть сюжет, пришлось сотворить собственный мир Арктики и, говоря словами автора, модель океана. А главное, саму Полынью – внутреннее море в Северном ледовитом океане, существующее по своим неразгаданным до конца природным законам. Полынья, с ее неизведанными глубинами, подводными течениями, миражами надводными и подводными, газовыми пузырями, сохраняющими в живых утонувших моряков, стала магнетическим центром романа, куда стремятся и откуда одновременно расходятся волны непредсказуемого сюжета. Дело в том, что воды Полыньи действительно обладают гибельным притяжением, как и объясняет один из персонажей: «В этом море, внутри, магнитная вода течет. От нее при луне в море возникают дыры. Положим, идет пароход, все спят. Потом ныряет в дыру – и с концами… Прыро-да».
Полынья в романе Казанова становится даже не метафорой, а материализовавшимся морем, куда сбежал от цивилизации Пьяный корабль из одноименного стихотворения Артюра Рембо, которое навсегда осталось символом мятежной души поэта, пустившейся во вселенское плавание: «Я узнал, как в отливах таинственной меди /Меркнет день и расплавленный запад лилов, /Как, подобно развязкам античных трагедий,/ Потрясает раскат океанских валов». Образ этого мистического корабля еще в юности овладел автором и растворился как соль в его прозе, густой и реальной до ощущения физического воздействия, но просвеченной странной поэзией сюжета и языка. Такой лунный свет, рассеянный над океаном, царит и в «Полынье».
Собственно, все моря – дальневосточные или северные, все острова – Командорские или Неупокоевы, все корабли, которые возникают в  произведениях Казанова, обладают двойным измерением. Одно измерение – это достоверная реальность вплоть до очертаний галечной бухточки на каком-нибудь из Шантарских островов, или деталей обстановки в кубрике зверобойной шхуны.
Автор был в каждой упомянутой им в своих произведениях географической точке, стоял на палубе, видел и жил, а кроме этого, вел морские дневники. А другое измерение – это не то чтобы чисто фантастический мир, но ирреальный, мерцающий, словно в плотно прописанной действительности вдруг открывается глубина, наполненная миражами, какие мучают моряков среди льдов севера. С миражей, собственно, и начинается роман, когда водолазный бот «Кристалл» приходит в Полынью, чтобы отыскать затонувшую деревянную шхуну «Шторм», зафрахтованную для научных исследований. Гибель шхуны моряки увидели в океанском воздухе накануне: «Целый особняк всплыл в небо – со шпилем из круглых мачт, с верандой из зеркальных стекол и совсем пустой. Только одна хозяйка стояла на пороге и смотрела на них с высоты своими золотыми глазами. И этот лунный пароход, возникший над черной пропастью Полыньи как олицетворение печали, почти целую минуту продержался в воздухе. А потом, опрокидываясь мачтами вниз, медленно погрузился в волны…»
Выполняя рабочее задание, в проклятый и спасительный рейс, в погоню за миражами и отправляется «Кристалл» с командой водолазов, которую возглавляет старшина Суденко. Фигура водолазного старшины становится в романе центральной, он основная движущая сила сюжета, проводник для автора и читателя, связной между подводным миром Полыньи и внешним миром, где раскинулась Арктика с поселком Маресале, судами северного флота, населенными такими диковинными   персонажами, что каждый из них вполне может претендовать на главное лицо. Стоит только кому-нибудь из них появиться в поле зрения читателя, как он тут же завладевает вниманием. Эти, казалось бы, по всем внешним признакам вполне узнаваемые морские работяги  советской эпохи, при столкновении лицом к лицу оказываются людьми совершенно неизвестной породы, словно вынырнувшие из параллельной реальности, от них невозможно глаз оторвать.
В этой особости и выразительности персонажей во многом и кроется художественная сила прозы Бориса Казанова. Глядя с изумлением на явление его моряков, водолазов, спасателей, капитанов и стармехов, матросов и боцманов, корабельных коков и мотористов, дневальных на судне и девушек на берегу, трудно представить, что роман был написан на рубеже семидесятых-восьмидесятых годов прошлого века, а впервые издан в 1984 году в московском издательстве «Советский писатель».
Парадокс с историей появления «Полыньи»  заключается еще и в том, что издательский договор с автором был заключен именно на роман о рабочем классе. И ведь действительно, роман рассказывает о профессиональном труде моряков и водолазов, работающих в Арктике, но такого необычного, захватывающего сплава реальности и фантазии, такой мощной живописи, нарушающей все каноны соцреализма, конечно, не мог предполагать ни один социальный заказ. 
Казанов ни с какого края не советский писатель, равно как и не антисоветский, поскольку действительность его произведений – это свободная морская страна, живущая по своим природным и человеческим законам. А его персонажи наделены настолько живыми и сильными характерами, одержимы такими неожиданными страстями, и вынуждены действовать в таких невообразимых обстоятельствах, когда фарс, анекдот мгновенно могут обернуться высокой трагедией, что превращаются в поистине мифических героев. Если взглянуть на моряков всего лишь одного «Кристалла», то порой диву даешься, как эти крупные фигуры вообще умещаются на этом небольшом судне, в одном тексте. Капитан Просеков, списанный за пьянку со знаменитого в Арктике спасателя «Агат» простым матросом, продолжает и здесь, по сути, оставаться капитаном, поскольку только он со своим опытом и гениальным морским чутьем способен привести моряков в Полынью и увести из нее, когда надвигаются зимние льды.
Вот всего лишь маленький эпизод его появления к команде: «Хмурый, на удивление трезвый, резко накренившись, чтобы не задеть головой о притолоку, слегка приволакивая больную ногу, Просеков вошел в салон, остановившись возле капитанского кресла, которое пустовало для него. Есть он, впрочем, не стал, а свистнул собаке, и когда Дик сбежал по трапу, усадил его на свое место. Дик, очутившись в капитанском кресле, сразу возвысился над всеми своей длинной головой и с дружелюбным выражением посмотрел на Кокорина, который сидел рядом, как бы прося разрешения есть». Тут стоит, наверное,  добавить, что Кокорин и есть официальный капитан.
Боцман Кутузов, этот палубный людоед, как называет его автор, между тем неимоверной хитростью и трудом способен держать судно в порядке в любых ситуациях. Автор мимоходом замечает о нем: «Вот такой, в телогрейке, скупо отобранной из неисчислимого барахла, в побитых, с чужой ноги сапогах, в рукавицах из грубой парусины, он как пришел на флот, так в нем и стоял».
А подчиненные Суденко – водолазы Ильин и Ковшеваров, внушающие всем окружающим суеверный ужас, смешанный с восхищением, даже на фоне прочих колоритных обитателей арктического флота   предстают существами непостижимыми в своих намерениях, повадках и поступках. Да что там, и приблудный матрос Трощилов, в судовой иерархии занимающий ничтожное положение, в романе восстает просто пугающим трюмным чудовищем, призраком зла, что до поры может скрываться в глубине самого судна и в коллективном бессознательном экипажа. Боцман даже выдал ему новые ботинки с особыми подошвами, которые оставляют на палубе след, чтобы на всякий случай быть в курсе его передвижений по судну.
Фигура Трощилова становится в мифологии романа воплощением морского иррационального страха, трусости и подлости, которые в любой момент могут обернуться бедой: « - Михайлыч… Трощилов показал, чтоб он наклонился, и проговорил в самое ухо со всхлипом в дыхании: - А ведь и они это… не вечные! Если кольнуть костюм… ножиком там или иголкой… и все! Слова эти были произнесены с такой ужасающей прямотой идиота, открывшего для себя нечто удивительное, с чем не мог не поделиться, что Кокорин остолбенел».
   Роман, вырастающий на глазах читателя самым непредсказуемым образом наподобие кристалла, имеет сложную сюжетную структуру, где все-таки можно обнаружить три основных уровня, три  пространства, в которых разворачивается действие. Это  судовая жизнь на водолазном боте и других кораблях, это подводные глубины Полыньи, куда опускается Суденко и другие водолазы, и это жизнь на берегу, в поселке Маресале, где базируется арктический флот в период навигации. Все эти романные пространства отражаются друг в друге, перекрещиваются, рождая магическую оптику романа, которая, опять же,  одновременно настроена и на реальность, и на отблески миражей.
Суденко не только находит в Полынье «Шторм», запечатанный в оболочку неясного по своему происхождению газа, который сохранил шхуну и жизнь затонувших в ней людей, он находит свою любовь и, может быть, самое страшное профессиональное и нравственное испытание, какое ему суждено. Когда он спасает всплывшую со шхуны в пузыре лаборантку Машу, и обнаруживает внутри судна живого мальчика, а вполне возможно, там есть и еще люди, он оказывается перед выбором.
Ему необходимо дать самому себе ответ: способен ли он еще раз уже на земле спасти своей любовью Машу, и сможет ли поднять «Шторм», чтобы вместе с ним вернуть к жизни ребенка.
Собственно, выбор – поднимать или не поднимать «Шторм», стоит перед всей командой «Кристалла», перед  массой других людей в море и на берегу, но Суденко повязан этим выбором кровно, он берет его на себя. Он в романе не просто спасатель по профессии или даже по призванию,  он спаситель волей природы, он избранник. Но дело в том, что поднять шхуну и тем более сохранить жизнь находящимся в ней людям по всему морскому и водолазному раскладу представляется предприятием невозможным.
Положение, в котором оказывается Суденко, - это выбор экзистенциального героя, обреченного, казалось бы, на крушение. Если он откажется от подъема, его проклянут другие, а больше всего он сам, но если он даже вырвет «Шторм» из Полыньи, то спасти живых на берегу он не сможет: как утверждают водолазные специалисты, люди, пораженные такой сильной кессонной болезнью, все равно не жильцы на свете. Жестокость ситуации заключается еще и в том, что Маша, получается, тоже обречена.
Такой выбор подстерегает, нужно сказать, и других героев Казанова, например, матроса по прозвищу Счастливчик из его одноименного рассказа и баллады о морских зверобоях «Последняя шхуна».
Этот матрос, выкормыш моря, его любимчик,  выходит живым из любых передряг, но гибнут другие моряки, которые были с ним вместе. И тогда Счастливчик в рейсе кончает жизнь самоубийством – и это поступок экзистенциального героя. Суденко избирает иной путь – выполнять спасение до конца, хотя исход его представляется скорее трагическим. Но само по себе такое решение и есть мощный одухотворяющий финал романа - отказ признать поражение, прорыв за пределы возможного. Впрочем, если посмотреть, то Суденко и так постоянно действует в потусторонних обстоятельствах Полыньи, которые на берегу, или даже на борту нельзя и представить. И у него получается, потому что он водолаз милостью океана, он допущен, и автор показывает его работу с потрясающей убедительностью, красотой достоверности, буквально отсчитывая каждый удар его сердца и каждый вздох.
Спуски старшины под воду Полыньи занимают десятки страниц, которые каждой фразой держат читателя в напряжении: «Некоторое время он еще различал самого себя, похожего на скользящую тень, а потом и это пропало. Сейчас его окружила черная, как сажа, не ощущаемая глазом и не воспринимаемая, как вода, тьма. Смотреть на нее нельзя, так как она словно прилипает к глазам, откладываясь эмульсией на сетчатке.  А хуже всего, что теряешь представление о том, что куда-то движешься. Теперь лишь крохотный огонек лампы напоминал ему, что он здесь. Лампа была нужна не для света, а чтоб  себя в темноте не забыть».
 Вообще, Полынья и в глубине, и на поверхности представлена автором с такой фактурной осязаемостью, с такой силой изображения, что сам текст, похоже, обладает теми же магнитными свойствами, что и это море. Автору удалось найти такую пластику и энергетику стиля, которые обеспечивают эффект присутствия, он не описывает чувства, переживания и мысли водолаза, а воссоздает их в сознании читателя. Ты словно дышишь обжигающим воздухом из одного баллона с ним, а значит, подвержен глубинному опьянению, как и старшина. Может быть, именно поэтому фантастическая подкладка романа воспринимается как подлинная глубина реальности, а не как видения водолаза и миражи авторской фантазии. В «Романе о себе» автор вспоминает процесс написания этой подводной прозы: «Там, в «Полынье», под страшным прессом глубины. – слова, их расположение, запятые, тире, - это дыхание человека, воспроизведение ударов сердца, тайный знак прокравшейся жизни в слои неизвестного пространства…»
В текст романа погружаешься  с таким же восторгом и ожиданием опасности, и так же неотвратимо, как Суденко опускается в Полынью, где его подстерегают и падения среди неожиданных подводных  течений, и потеря сознания, и подводные миражи, среди которых он просто обязан не потерять себя, а наоборот, обрести. Полынья ведь и становится для героев обретением себя, конечно, для тех, кто в силах принять вызов этой нечеловеческой стихии, между тем способной нащупать в каждом именно человеческое. И если солярис Станислава Лема, этот разумный океан-планета из его фантастической повести, вытягивает из подсознания героев их темные грехи, спрятанную от себя вину, то Полынья обнажает в персонажах Казанова способность к самопожертвованию, заставляет их двигаться на приступ невозможного.
Речь идет, как говорит в романе водолазный доктор, не о простом подъеме, а о спасении.  А это слово каждый из персонажей уже понимает по-своему, и Казанов, в общем, и сам не очень-то склонен  объяснять рационально психологию и душевные глубины своих героев, он смотрит на них с любовью и восхищением, они для него природные явления, равнозначные Полынье, и так же сохраняют свои тайны.
Полынья то притягивает моряков, окружая своими мрачными миражами, то отпускает их на волю, предоставляя им шанс избавиться от ее наваждения, от неизбежности выбора. Так «Кристалл» уходит в Маресале от шторма, затем возвращается, затем уходит снова под угрозой идущего льда, и, наконец, в третий раз готовится к рейсу в Полынью, поскольку Суденко нашел способ подъема «Шторма». Но дело даже не в шансе, который предлагает старшина, а в том, что моряки и водолазы не могут не идти туда, дело в спасении самих себя. Один из морских друзей Просекова говорит ему не как разжалованному в матросы, а как реальному капитану «Кристалла»: « - Мальчонку ты в воде оставил, - ответил он. – Он тебе всю землю прокричит…»
Просекова, который наряду с водолазным старшиной является, пожалуй, еще одним блуждающим, можно сказать надводным центром романа, и уговаривать не нужно. Ему грозит отпуск длиной в пять лет за все годы, что он безвылазно провел в морях, а это для капитана равнозначно профессиональной смерти, точнее, просто смерти.
На берегу он пытается примериться к земной жизни, ходит со своим псом Диком на охоту, ищет следы утраченной в морских скитаниях дочери, даже пытается влюбиться, чтобы найти хоть какую-то привязку к береговой жизни. Но, похоже, все тщетно, из всех миражей, что кружат голову героям романа в море, мираж берега самый что ни на есть настоящий, то есть недостижимый.
Единственное спасение и жизнь для них только там, в Полынье: «Как светила луна! Был страшен ее свет, подкарауливший их на пустынной равнине Полыньи. Но в этом безлюдье воздуха, сливавшемся с безлюдьем волн, луна была как живое лицо, которое проступало не в свете, разлитом на гребнях, а в провалах черноты, где шипел сдавливаемый воздух. Он резал лицо, как жесткий снег. Идя вдоль борта, Просеков понял, что море расшатывалось подводной рекой, изгибавшейся в глубине, - это были ее повторы, размахи ее дыхания».
Просекову предлагают то купить дом, то забрать для жилья списанный «корабель», но сердце его ни на что не соглашается. У Суденко за время действия романа появляются на берегу два дома: один он покупает за червонец у плотников, поставивших его от безделья, другой ему завещал достроить и принять его друг и напарник Марченко, погибший в море. В покупной избе он поселяет спасенную им Машу, но и она, бывшая пленница Полыньи, не способна оживить этот мираж дома, наполнить земным смыслом. Эта завороженность, наркотическое опьянение океаном вообще отличает героев Казанова, что придает им какую-то метафизическую печаль и обреченность, но и приподымает над обыденностью – и не то что там советской, а над обыденностью земной. У каждого из них есть в судьбе свой Пьяный корабль, с борта которого им сойти не дано. Все эти измордованые, перекроенные морем, замученные лунным светом палубные бичи, живущие на первый взгляд не чувствами, а инстинктами, вместе с тем полноправные обитатели этого жестокого, но свободного мира. Просеков радисту «Кристалла», который в свое время один спасся после гибели судна: «старпома выловили возле Англии, боцмана – возле Франции», бросает прямые слова, выражающие доподлинную правду морских скитальцев: «Остался ты тогда в море, не выплыл». А другой вольный бродяга – рыбак Гриппа, который вопреки северным законам безопасности выходит на лов один, без напарника, говорит Суденко: «Тут дело не в деньгах… Дело в жизни. Я погибать не намерен, но я должен иметь право на риск. Это у нас оговорено с женой».
 Да и берег в романе, поселок Маресале, выглядят ничуть не приземленней Полыньи. Это всего лишь твердое продолжение моря, своего рода острова, способные принять моряков на время. Причалы, управление Севморпути, водолазная гидробаза, столовая, винный магазин, где чаще всего оказываются герои, столь же реальны и выразительны в деталях, как и жизнь судна, но и призрачны, как миражи в море: «На полу лежали люди.
Это были охотники, наезжавшие с зимовьев к концу навигации. Тут они оставались на ночь, используя заведение как гостиницу. Обходя спящих, они спугнули горностая, который юркнул под прилавок, в какую-то дыру, оказавшуюся небольшой. На виду остался рыжеватый пушистый хвост. Продавщица, суровая баба с припухшей от выщипанных усов губой, сидела, как мумия, неподвижно. По левую руку от нее уселась полярная сова, белая, с крапинками на крыльях. Глаза у нее зажигались, отражая солнечный луч, вроде настольной лампы».
Вся морская проза Бориса Казанова, и в особенной степени, может быть, роман «Полынья», обладает какой-то автономной плавучестью, она и в пору первых публикаций, и сегодня – уже в новом веке, дрейфует в русской литературе как вольный корабль, или айсберг, большая часть которого, как всем известно, под водой. В немногочисленных критических откликах на произведения автора возникали имена Хемингуэя, Джека Лондона, да и в «Романе о себе» автор вспоминает с любовью этих писателей, но, на мой взгляд, это всего лишь проявление его юношеских читательских привязанностей, а не следы ученичества или влияний. 
Если, конечно, пристальней взглянуть на литературный ландшафт шестидесятых-семидесятых годов, то есть на тот контекст, в котором появилась «Полынья» Казанова, то известный роман Георгия Владимова «Три минуты молчания» вспоминается сразу же просто по сходству темы: он посвящен путине рыболовецкого судна в морях Северной Атлантики.
Роман действительно отличный, увлекающий и живым ироничным стилем, и драматическими коллизиями рейса, и обаятельными образами персонажей. Книга Владимова в своем роде эталон советской молодежной прозы, бурно ворвавшейся в литературу шестидесятых годов, которая выдвинула на сцену отогретых оттепелью дерзких и романтичных героев В. Аксенова, А. Гладилина, В. Орлова. 
Но стоит чуть-чуть сблизить эти романы, как сразу же понимаешь, что они не совместимы в принципе и сопоставлению не поддаются, несмотря на некоторое внешнее сходство темы и сюжета. Они созданы словно в разных литературах, хотя и написаны в одно время и на одном языке. «Полынья» вообще находится словно за пределами известной всем страны и знакомого времени, равно как ее магические моря и одержимые своей судьбой, а точнее даже будет сказать, призванные роком герои, которые в романе не роли выполняют, а предназначение.
Скорее уж в том пейзаже и тех обстоятельствах, где действуют герои Казанова, легче представить сумрачных, увлекаемых неодолимым зовом пространств странников Юрия Казакова, особенно из его «Северного дневника», или партизан Василя Быкова,  которые, уходя выполнять задание, ценой собственной жизни обретают экзистенциальную свободу бытия. Василь Быков, создатель великой военной прозы и земляк автора, надо сказать, как никто другой ощутил своеобразие и глубину произведений Казанова, когда в личном письме откликнулся на книгу рассказов «Осень на Шантарских островах»: «У Вас очень точный и очень пластичный язык, великолепное чувство образа. Характеры Ваших героев вылеплены настолько выпукло, что можно только завидовать. И еще что-то есть у Вас, - что-то неуловимое в ритмике или в философии, что всегда отличает настоящий талант».
Слова о «ритмике и философии» касаются самого сокровенного, что таится в глубине «Полыньи» и других вещей Казанова, они говорят о самом веществе его прозы, цельном, самостоятельном и нерасщепляемом, как тело океана. И в этом смысле прозе писателя, может быть, ближе всего уникальное творчество приморского художника Виктора Федорова, который десятилетиями – с ранней весны и до поздней осени – жил на островах залива Петра Великого. В своей живописи и графике он властно провел линию горизонта, установил под ним кристалл океана, поднял небо с луной и солнцем, вылепил скалы и разбросал валуны, выпустил чаек и, наконец, извлек из морской сердцевины женщин, стерегущих рубеж соединения стихий – земли, воздуха и воды. Видится, что в этом пространстве герои Казанова оказались бы в своей природной среде, они бы совпали. 
Сюжет романа, - сжатый, как воздух между гигантских волн, опьяняющий моряков «Кристалла», его стиль – рельефно точный, отражающий реальность, как записи в штурманском дневнике, и вместе с тем расцветающий  новыми образами, его герои, в судьбу которых проваливаешься как в воронку, - все эти художественные свойства превращают прозу Казанова в явление счастливое и совершенно отдельное. И тут даже трудно сказать, то ли мир Арктики создал роман, то ли роман сотворил вот такую Арктику.
В самом романе, странствующем, словно лунный корабль, образ которого то и дело появляется в тексте, трудно даже отыскать автора. Кто вообще написал «Полынью» - профессиональный матрос Казанов, оставшийся вне героев книги, водолазный старшина Суденко, капитан Просеков, кстати, подумывающий о писательстве, боцман Кутузов, или тот мальчик в затонувшей шхуне, которого уже в другом, существующем, просто не записанном романе все-таки спасли моряки «Кристалла»?… Может, это и есть тот самый мальчик, что возникает в финале «Пьяного корабля»: «И если уж вода Европы привлекает, /То холодна, черна, в проломах мостовой,/ Где грустное дитя, присев на корточки, пускает, Как майских мотыльков, кораблик хрупкий свой».

… По-привычке просыпаюсь рано, сажусь за стол,- просто почитать что-нибудь, переворошить, что написал. Странное опустение в душе, какое-то неверие, что работа окончилась. Работа, конечно, ещё не окончилась, но потрясающий факт, написания книги. То, что она пошла в момент, казалось бы, крайней усталости, когда все духовные и физические силы были исчерпаны. Пошла так, что за полтора года было написано 1000 страниц,- при всей бесчисленности вариантов! Странным кажется это жуткое напряжение.
Книга писалась кровью…

Как человек одинокий, разуверившийся во всём, легко поддаюсь слепым порывам чувства, порой опоэпизировывал случайности, которые ничего не имели и не могли ничего дать. Годы потерянной жизни, даже включая поездку на Север, в Арктику - несколько картин моря, яркий посёлок, тоскливые огни пароходов, которыми они видятся на ночной вахте; серое неподвижное присутствие в такой же серой морской жизни, ещё более невыносимой, чем в земной, поскольку там, на земле, ты зависишь от себя, а тут над тобой начальство, тупое и примитивное.
 Остановившийся на три месяца жуткий посёлок Диксон с грязными овшивевшими ****ями; сволочная, изматывающая цель: как заработать несколько сотен рублей? - всё это родило книгу. В сущности, эта жизнь, прожитая с отвращением, ответила потом творчеством, выдумкой, красивой литературной ложью.
Разочаровавшись в море, в людях, ты открыл мир внутри себя, такой огромный, освещённый такими лучами печали, что изумился ему сам, и до сих пор с изумлением взираешь на то, что сотворил. Но без диксонской грязи не было б и воплощения мечты. Север на этот раз сыграл со мной злую шутку. Я ехал туда не романтиком, играющий роль бесшабашного удальца, здоровым молодым человеком, а зрелым, повидавшим жизнь, с истощённой нервной системой; я не ожидал от него никакого чуда.
Тем не менее мне пришлось испытать там много потрясений и чисто авантюристических приключений, которые, как я теперь понимаю, были для меня непосильной перегрузкой, результаты которой чувствовались уже там, на месте, а здесь, дома, родили сильный душевный кризис, апатию, от которой я по сей день не могу избавиться. Бывают моменты, когда небольшое физическое усилие почти лишает меня сил. Что будет дальше и как я выберусь из него?

Живу без души. После написания книги - как вынули душу. Одна пустота. Как подсолнух без семечек, как пустоцвет. То есть чувствуешь себя совсем обычным, бесталанным, но с оставшейся по привычке амбицией. Опять нужно как-то связывать нити с жизнью, наполниться ей, преодолеть никчемное злобствование заурядного обывателя, каким я теперь, несомненно, являюсь. Одновременно с ужасным пониманием, что уходит жизнь (особенно это тревожит мою жену), а ещё ничего нет, чтоб жить по-человечески,- одновременно с этим такое же сильное желание - лежать, с утра до вечера, не видеть никого, кроме трёх своих человек; даже красивый яркий день не вызывает желания окунуться в него, как когда-то: пройти в зелёной тени, остановясь на углу, у бочки пива, или просто у воды; или (помню), как шёл 20-ний по городу, в свете витрин, с желанием любви и славы в сердце,- когда это было!
Теперь смотришь на мир глазами души, в которой всё растерзано. Но зато у тебя преимущество, у 40-летнего: ты знаешь конкретно, что бросил в этот мир и мечтаешь об осуществимом. А если не осуществивших, то ты знаешь, что сделал всё, чтоб осуществилось.  И не ты виноват, если не придёт. Ты имеешь право обвинить других, в первую очередь их, хотя от этого, конечно, не будет легче. А в сто крат тяжелее. Сказать себе, что ты не виновен - разве это итог, оправдание, что жил? 
Бежал, нёсся куда-то и вдруг наткнулся на старость с разбега, как на стену.               

Из дневника 1979 года…

… Боюсь старости, беззубости, простой болезни, пореза пальца — всё страшно в этом обществе, где ты — ничто. Страшно то, что ты зависишь от какого-то негласного мнения, которое составляют где-то, и составляют кто-то, кто тебя не знают, а те, что знают, сообразуясь с мнением тех, кто тебя не знают, будут душить тебя, любя, с переживанием, с удивлением, что душат. Странно, много развелось людей всезнающих, понимающих, но увы! - ненадёжных;  речь идёт не о подлецах в прямом смысле слова, есть ещё интеллигентные проводники лжи, которые так засосаны ложью, что избавь их от неё, дай жить в соответствии со своими чувствами,- они растеряются. Окажется, что именно сейчас они живут, как им надо; они на своём месте. Помнится, сколько раз, выдохшийся, упавший духом, растерзанный от криводушных ужимок, от едких слов своих «товарищей»; почти больной, бежал я домой, скорей к столу — чтоб забыться в книге. Перебарывал красотой внутреннего мира, вырастающего на бумаге, мир серый, чужой, глухой, окружавший со всех сторон…
Теперь я за бронёй книги, не так-то просто схватить меня, вытащить на посмешище. Я в голубом океане слов, где качается на волнах лодка мечты; на её вёслах лежат руки. Теперь я не такой, каким был раньше.
Разбил тарелку в тысячу кусков. Этим всё и закончилось….
 
Литературное дело может поглотить совсем, отнять годы, здоровье, жизнь, а ты ещё так и не написал, что хотел, ходишь, как во сне, мучаясь однажды открытыми героями, отгадываешь и отгадываешь их. Писание страшно этой постоянной борьбой с материалом и постоянным обманом: то, что написал сегодня, что ещё утром вдохновляло, к вечеру уже кажется плоским и не настоящим. Наросты воображения принимаешь за мускулы, зачёркиваешь всё  - тысячи, десятки тысяч страниц. Но находишь всё-таки, идёшь куда-то, к будущим дням, а то что находишь, что остаётся, никому не скажешь о труде, который вложил в это. Ничто это не окупит, никакие деньги. Но всё-таки у тебя нет выбора: такая жизнь, что ничего в ней нет лучше творчества, с которым ты не одинок, можешь спорить с целым миром. Природа человека будет мстить тебе за то, что ты пытаешься заглянуть вглубь человека, в свою собственную суть и пытаешься разобраться что к чему. А если к тому же ещё и жизнь не милосердна к тебе, то пытаться преодолеть гранитную её тяжесть в крови ещё трудней.
Писатель талантлив, когда ему не пишется, беспомощен любого начинающего. Нет ремесла более странного, страшного, захватывающего и необязательного перед творцом, как творчество.

«Роман о себе» 

… Годы и годы плаваний прошли у меня на зверобойных, китобойных шхунах, на научных ботах с высадками на скалистые островки Командор и Курильской гряды с их тюленьими и котиковыми лежбищами. В тех местах, где намечались высадки, любая оплошность, неумение приладиться к прибою и, в особенности, коварный вредящий страх, как бы диктовавшийся расчетливостью, могли плохо обойтись.
В такие моменты, чем меньше собой дорожишь, тем дороже себя отдаешь и больше наслаждаешься. Был у нас особо неудачный сезон, когда в полном составе погибла научная группа. Тогда погиб и мой товарищ, Алексей Белкин, талантливый ученый -тюленевед. Не забыть, как его, еще живого, запеленатого в водоросли, выбрасывало отбойной волной из-под козырька рифа, чуть ли не подавало нам в руки.
Мы никак не успевали ухватить, - море, что ль, насмехалось над ним?….

Алексей Белкин:

Начинал в Иркутском охотоведческом институте, общая подготовка: как избу срубить, заточить топор, с какой стороны сидеть у костра и т.д. Потом лаборант в ТИНРО. Впервые пошел в средину Японского моря, следили за путями миграций котиков.  Сильно укачивался: масло не мог есть с месяц, все время на крыле – глотнет воздуха, и опять рвота. Работа такая: пристроились к какому–либо стаду – и пошли. Никто тогда про котиков ничего не знал. Впервые привез котика с птицей в желудке, не знали даже, чем он питается. Написал отчет, открыл: слова не получаются. Перечеркнул.
Белкин: ну, написал отчет?
Подал перечеркнутый.
Белкину был к тому времени любимцем, играл на балалайке, пел в хоре ТИНРО, там были одни мужики, «хор мальчиков» называли. Просмотрел: за птицу принимаю. И уже в первый рейс послал начальником. Тогда, как и сейчас: если задание не выполнил – ЧП. Фрахтовали суда, мог сменить капитана.
Белкин, когда уходил в море оставлял записку: «В случае гибели, прошу позаботиться о моей семье».
Научник, охотовед из Подмосковья, прошедший с рюкзаком сибирскую тайгу: когда приехал в ТИНРО, встретил Белкина: выше среднего роста, остроумный, очень приятный. «Что мне почерпнуть для диссертации?» «Прочти труды о позвоночнике тюленя». Думал, шутка. А с тех пор тем и занимаюсь, что читаю и перечитываю о позвоночнике котика. На Курилах по подсчетам Арсеньева насчитывалось 30 тысяч голов котика. Теперь численность достигла описываемого уровня. Главный подсчет (с вертолета хуже, чем с бота) – наблюдения за окольцованными, по которым можно судить, как восстанавливается лежбище. Вначале шло за счет мигрантов, а теперь за свой счет, размножением.
После Белкина остался неисследованный участок науки – об эмбрионах котика. Например,  нужно узнать количество крови у котика. Вводим в вену морскую воду (по составу близка к крови) и выгоняем водой кровь в ванну. Огромная ванна с кровью, количество воды мы знаем, и вычисляем кровь. А есть аппараты, которые путем радиотерапии вычисляют кровь, и не надо убивать котика. Приборы у нас плохие. В сущности, многие котики, к которым подвешивают приборы, погибают – чересчур громоздкие. Интересен вопрос, который в свое время вызвал сенсацию: наблюдая за медведем в спячке, сравнили его с тюленем, ныряющим на глубину, также сужаются сосуды, замедляется ток крови. Или вопрос, что сивучи портят каланов, котов. В Америке сивучей расстреливали из пулеметов. Пока не выяснили, что на лежбище, где есть сивучи, обязательно придут котики. Циклы рождения, кормления у них не совпадают, даже места на лежбище они занимают разные, и в воде не мешают один другому. Не было ни одного случая, чтобы самка котика спаривалась с сивучем.

Море не туманное, поначалу небо одной массой, потом разъединенность облаков, которые сваливаются за горизонт. Слева огонек, поближе, нет, большое судно, идет, бросая сложный свет от огней ходовых. Справа светлая полоса восхода, звезда очень ясная, среди которых привычные геометрические фигуры созвездий.
Рассвет с опережением, т.к. следуем на восток. 9.00 на Камчатке, но переводить не будем, вскоре общесоюзный перевод времени назад.

Пролив Екатерины

Спустились сильно на юг, теперь прошли пролив Екатерины и начали подниматься – ниже Японии, с тихоокеанской стороны – чтобы пройти через Лаперузу. Прошли очень сильным течением, прямо бурлящим, почти попутным. В нем, правда, сильно снесло – градусов на 15–20. Идти полным ходом нельзя: вода охлаждающая закипает. Но хоть охлаждающая вода от скорости получается горячая, как кипяток, и все же охлаждает, поскольку двигатель нагревается до 300 градусов. Перевели часы, на этот раз время уже совпало с владивостокским.

Пролив Лаперуза

К концу вахты вошли в пролив Лаперуза, справа наш берег, слева японский. На нашем огонь – мыс Крильон, далее, чуть левее – Камень Опасности.
Кэп рассуждает: идти Японским морем при плюсовой температуре, но сильно качает, – или держаться приморского берега с возможностью оледенения, что страшно при пустяковой даже качке? Пошли все ж к берегу, в 4 утра, когда я заступил на вахту, было уже минус 5. Но ветер может перемениться, задует западный, с берега, и возможно оледенение. Вскоре лед начал намерзать на стеклах. Старпом, наблюдая за волнами, начал менять курс: то вправо 19, то влево, т.е. шарахались обычных волн, отслаивающихся льдом. В конце концов легли на прежний курс – 272.
Прошли Лаперуза. Вышли в открытое море, Охотское. Мыс Анива сахалинский - слева. Вышли на солнечную сторону, вошли в Итурупский пролив. Опять туман, связывающий моря. Испортился локатор, повернули обратно. Сбавили скорость и легли на волну, чтобы люди пообедали: чтоб меньше оговоров и злобы. Но, сделав уступку, сделали еще хуже, так как отклонились к югу, и теперь, выпрямляя курс, еще круче к зыби, лагом больше к волне.
В столовой, пройдя мимо озлобленных лиц, –  во всем для них виноват рулевой! – сел за стол: суп помойного вида с кусками не разваренного мяса, макароны с котиными сердцами и языками…
Выпил стакан компота и вышел.
Мешки с кальмарами смыло за борт, лишь один мешок повар утащил на камбуз. Перебрались на охотоморскую сторону Курил, но зыбь здесь не меньше. Скорость несколько миль, и таким ходом идем к проливу Фриза.
В проливах всегда сильно качает, а если еще малый ход, то натерпимся.
«Ремонтники в порту плохие, напильником коленвал точит!»
Кэп: «Суда, идущие Итурупским проливом, будьте внимательны! Курсом таким–то идет судно «Ученый» с неработающим локатором.»
Акустик разложил схему локатора на длину коридора и ползает по ней на коленях. Локатор показывает на 30 миль, т.е. на три часа хода. И ни одного парохода! Зачем же его включать каждые пять минут? Он у нас сутками работает.
Это не перпетуум – мобиле! Вскоре локатор починили, не легли в дрейф, повернули обратно, и несколько часов идем сквозь глубокий туман, которому не видно конца, опять к островам Среднева. «Расходил воздушку» – аварийный вентилятор, он заржавел и не крутился. Отдавал гайки, смазывал тавотом, собирал обратно. Закрутился!

Курильские острова -1982 г.

Всё усиливается качка в Охотском на подходе к Курильским островам, которые узкой полоской отделяют Тихий океан. При ясной погоде закипающие на гребнях волны, к которым судно повёрнуто лагом, оттого качает больше. От пены - как свет яркий на синеве воды, как вспышка. Пугает это, выход к стихии, которую искал, о которой пишу, думал все эти годы. А больше всего страшит, что пока не загорается сердце красотой и страстью познания, риска, как раньше, а глухо молчит, не смея роптать.
Утихла машина, видно, к Курилам подошли. Залив Наталии, остров Уруп. Один огонь (маяк) тусклый, как свечка. Судно рыбиспекции, СРТМ и «Учёный» подошли. Тепло от вулкана или просто от берега, который нас прикрывает.
Капитан хотел ложиться из осторожности  в дрейф, но Егорыч уговорил:
- Бухта хорошая, зачем мучить всю ночь команду.
Тепло, несмотря на прохладный ветер. Курильские острова растянулись цепью.    Северный берег Охотский - к востоку: скала Одинокая, мыс Предчувствия, мыс Несчастья, мыс Отливной, остров Кувшин, залив Смуглый, мыс Шаутен, мыс Якорь, скала Палец, скала Парус, мыс Черепаха и Острый, остров Чайка, бухта Красных скал, острова Близнецы, острова Таира, бухточка морской капусты. Остров Чирпой с такой плотной шапкой тумана, как слежавшийся снег. Остров Итуруп, за ним остров Уруп, разделенные проливом Фриза.
Если обойти с севера – там, на другой стороне за хребтом – залив Касатка с поселком Буревестник, куда летают самолеты, и Курильск, ручей Шутка, гора Попрыгунья, бухта Золотая, мыс Террасный, залив Львиная пасть, склон Птичьи Ворота, мыс Тигровый Хвост, мысы Отливной и Пенный, река Хвойная, река Иодная, залив Доброе Начало, мыс Трехпалый. Полуостров Лапка, мыс Сатана, скала Лев, мыс Удушливый, остров Итуруп.
Подошли к поселку Буревестник, ночью казалось много судов, словно пылающие костры. Потом надолго все закрыл туман, в нем спустили бот и поехали за радистом. Когда стало чисто – и возникли рябые мачты, указатели взлетной полосы аэродрома. Длинный плоский склон, по которому карабкались коровы, и группы домов, деревянных, зеленых, один с красной стеной вообще. Наблюдательная вышка и еще столько много чаек, что берег среди них не разглядишь.
Прекрасный день, отдали почту на «Черемхово», взяли радиста и тихоокеанской стороной  – на северо– восток, чтобы повернуть в проливе Фриза под защиту острова, выйдя на его охотоморскую сторону, где, быть может, тумана нет. Кэп планирует там постоять часа два, чтоб отдохнул локатор. Все время кажется, когда находишься на одной стороне, что на второй все изменилось. Нигде так постоянно не держится плохая погода, как здесь.
Юг и дальше к западу океана: мыс Тёмный, бухта Опасная, гора Три сестры, гора Колокол, вулкан Трезубец, гора Трёхглавая, гора Оскаленная. Сразу с океанской стороны - курильское течение, вплотную к островам. Чуть дальше Большая курильская впадина с глубинами до 10 км.
Завтра отправимся к островам Чёрные братья - испытать бот и команду.
Чайка-маёвка (с красными лапами), канюги - птицы, баклан краснолицый, с  такими красными лапами, что когда летит, относит лапы назад, кажется, что это хвост.
Утром начали готовиться на лежбище. Смайнали бот и старпом прогонял компас по румбам, сверяясь с судном, которое шло рядом. Расхождение компасов довольно большое. Сделали отражатель: к палке прибили полосы плотной бумаги с фольгой, нарезанные длинными лентами, чтоб локатор брал точку.
Я почти не спал, всего два часа, когда пошли в направление лежбища (острова Среднева) долго мучился, думая уснуть, хоть бы на час, на десять минут, но так и остался без сна после ночной вахты. А только так, сделав свою работу, положенную, можно пробиться в этот бот, поскольку я ещё не вхожу в ботовую команду. Получилось плохо: сильнейшая зыбь с океана и туман, рядом прошло судно, СРТМ «Нева» и так летало на равномерных волнах, (мы опускаемся, они поднимаются), что было страшно думать, что ещё можно ходить на боте. А его уже спускали, разнеся фалинг и плотно удерживая прижимными концами к борту судна, когда вывалили за борт. Спустился неудачно: нога попала между ботом и бортом  - ушиб большой палец. 
Было немного страшновато с воды привыкать к длинной океанской волне на этих огромных глубинах, которая, ещё не закипая, прокатывалась мощно  и от того, что нос задирался, казалось словно поднимаешься на высокую гору.
Туман низкий и плотный, сразу растворилось судно, и все невольно замолкли. Судно засекло бот локатором не сразу. Егорыч став на носу и подняв антенну высоко, достиг связи и судно повело. Так шли минут сорок.
Наконец стал слышен рёв лежбища. Ещё до этого о близости лежбища можно было судить по птицам, которых стало очень много; суетливых коняжек и особенно глупышей, и чаек, и огромных в тумане бакланов. А потом котиков торчащие головы, всё море от голов как столбики, поначалу молодых, парно выпрыгивавших из воды, как летучие рыбы. Острова проступили смутно с пиками стоящих сивучей.
Попытались подойти к скале Хитрая, но везде был сильный накат: волны процеживались сквозь скалы, вертясь, окутывали камни, становясь голубыми после отбоя, откатывались.
Когда шли вдоль Хитрой, пошла настоящая паника на лежбище - обвал: сивучи посыпались со скал, соломенные, почти жёлтые, огромные звери, которые бегут удивительно быстро, за ними погнались котики, в одну минуту подветренный склон опустел. Обошли с другой стороны - не подойти.
Егорыч: «Эта Хитрая вся такая. Пойдём к Чёрным скалам.»
Обошли её с Охотского моря - и вот скалы Чёрные выступили из тумана.
Утром подошли к Черным Братьям.
Черные Братья – три островка, Чирпой, Брат Чирпоев и Морская выдра, в средней части  Большой Курильской гряды, между проливами Буссоль и Уруп.
На один высаживаться нельзя, его обходят, остальные доступны. С трех островов, с двух, во время отлива можно переходить от одного к другому.
– По локатору пойдем, дадите обратный курс, когда войдете в мертвую зону локатора (6 миль). И подадите гудок.
– Гудок здесь подавать не разрешается.
Течение прет откуда–то слева, 3 эхолота, два в рулевой, один в штурманской – все показывают разную глубину. По карте – 2 километра, по приборам – от 300 до 800 метров. Туман и дождь, морось. Грелки не включены, дождь по косой залетает в рулевую.
– Говорят, две недели до этого была погода.
– Курва! Всю работу сделали б, потом ходили бы себе...
– Лучше погоды на Курилах уже не будет.
–  Как открывали эти острова без локатора, в тумане?
– Тогда не было столько судов, можно было без опасности в дрейфе полежать, дождаться просвета.
– Они спрашивали у аборигенов, вслепую не шли.
– Те: Есть еще остров поблизости! Вот и идут к нему. Так и шли. Подует ветер с Охотского, зайдут в Тихий, и наоборот.
Слева скала пегая от птичьего помёта, - птичий базар, закрытый с моря, повёрнутый к лежбищу стороной. В неровностях скалы, террасах, чинно сидят птенцы чаек-маёвок. Базар небольшой, птенцы подросли, внешне ничем не отличались от взрослых чаек, но ещё не умели летать и чайки были агрессивны. Одна клюнула Егорыча так сильно, что когда поднял берет, кровь на лысине. Через мыс скалы разбивается прибой, образуя голубые полыньи вокруг скал и совершенно тихий проливчик между скалами. Скалы тёмные, похожие на пемзу, вулканического происхождения. Душный запах испарений, ещё не промытый штормом. Вода, моча и кал зверей совершенно жёлтая, застойная в слизи от ползающих детёнышей, которые шипят при приближении. Заглянешь под козырёк, а их там сидит штук двадцать, плотно прижавших, линяющих, мокрых, грязных и очень агрессивных, злых, потому-что им сейчас приходится отбиваться от чаек. Многие подросли и когда чайка клюнула, то щенок успел выхватить шмат перьев от неё.
Глаза у них мутные, без зрачков, как будто невидящие. Для них люди - просто пятна, но их сильное обоняние приближение угрозы чувствуют издалека. Обглоданные скелеты рыб и много падших, завалившихся между камней, полуистлевших, но не сказать, что воняющих - общий запах лежбища. Многие погибают при драках секачей; когда их огромные тела проползают на скорости. Щенки вдавливаются к выемки между камнями, чтоб остаться живыми. Егорыч сказал, что общий падёж незначительный.
Увидели между камней двух падших сивучей, обезволосевших, как свиные тела. Прошли скалы, отгоняя отдельных секачей, очень больших по сравнению с самками, раза в 4-5-6. Самки выделялись не только ростом, но характерным более густым мехом вокруг шеи: очень женственные и грациозные; светло коричневые - от цвета ореха к зелёному и опаловому к жёлтому. Гарем уже расползался и можно было идти между зверями, отпугивая секачей. Некоторые ревели, отрывая пасть и показывая жёлтые клыки. Если сидеть неподвижно, то секачи сразу привыкают, только изредка посмотрят и повернутся опять. Внезапно они приходили в волнение и самки успокаивали, касаясь мордой.
Внизу, в жёлтой луже слизи, мочи, кала лежало основное стадо. Вышли прочитать метки прошлых лет и, если получится, сделать новые. На Черных Скалах надо пометить  500 котиков. Капитан не был готов пустить команду, пока не сойдет туман. Егорыч со своей записной книжкой с привязанным к ней карандашом. Туман все искажает: и величину волн, и птиц, и видимость с расстояния. В тумане странно роятся деревья, каких нет, всякие очертания, известные по берегу, даже люди и здания, словно сам берег с готовностью подсказывает, следуя за воображением. Было холодно, вода 7 градусов, и странно смотреть, как звери испытывают в ней наслаждение. Сидел в покачивавшемся боте, выключив двигатель, глядя, как котики выскакивают рядом, заглядывая. Постепенно все это навеяло тоску и начал доставать холод, и вид зверей, среди близкого окружения их, и ползающих щенков вызвал отвращение.
Егорыч начал подсчитывать, разбивая мысленно на треугольники. Вначале секачей, потом самок, потом щенят. Главное щенята, так по ним можно судить о количестве лежбища. В гареме 8-10 самок, некоторые с метками, их надо было прочитать: тинро, номер метки и год - в бинокле.
Просчитали лежавших внизу, обошли по гребню лежбища, изредка отгоняя палкой особо агрессивных и перешли на другой остров, который соединялся узким перешейком, затопляемый прибоем.  Надо в считанные мгновения его пробежать по камням, оклеенные водорослями. На второй день, когда прочли метки, оказалось много прибыловских, американских, с островов Прибылова. Чем больше котиков на лежбище, чем меньше иногородних.
Тут же рядом, под козырьком скалы, чинно сидели детёныши бакланов, не обращая внимания ни на кого, в одной позе, не поворачивая головы и не о чём не беспокоясь. Краснолицые бакланы с красными ещё лапками. Сверху видно как котики переворачиваются при плавании в воде, или сложив ласты, (как рога торчат из воды), укладывались на воде спать, принимая разные позы. Длинные, стелющие по воде полосы, бурые, уже старые и мясистые морской капусты, увеличенные глубиной, кажется произрастают из самого дна. По этой капусте, хлопая ластами, проносились котики, не боясь в ней запутаться. Вышли из капусты и сразу чуть не напоролись на камень. Возле уреза воды, на птичьей скале, на  самом верху, лежат холостяки, ещё не имеющие гарема, набирающие сил. Бывает, что лежат годами: попробуют войти в гарем и их отбросят. Тогда они подстерегают самок, уже оплодотворенных секачами, и вступают с ними в отношения, где поймают. Есть целые гаремы в воде, где самки с лежбища вдобавок покрываются холостяками.
Самка, после оплодотворения, стремится сразу же выйти из гарема, но секач её не отпускает, особенно, если гарем небольшой. Иногда с одной самкой вступает в контакт по 2-3 раза в день.
Четыре соска у самки свидетельствуют о том, что она может рожать двух детёнышей, (по два соска на детёныша), но обычно один тогда не выживает. Как только родится детёныш самка начинает кричать, а потом они кричат вместе, запоминая голос друг друга. Накормив 2-3 раза детёныша самка уходит в море, где кормится, нагуливает вес, залечивая морской водой пролежни и раны после родов и буйных припадков секача.
Детёныш всё это время  ползает по лёжке, тычась к другим самкам, сверяясь с ними по голосу, но те их отталкивают. Самка, возвращаясь, криками ищет детёныша. Голоса двух своих детёнышей, щенков, если у неё двое, она не запоминает. Поэтому один умирает. Впрочем, были случаи, когда видели щенков, кормившихся у других самок, а также у самок сивучей, со щенками которых играют.
Есть котики, попадавшие в сети, с сетями на шее, и они, как сказал Егорыч, безусловно от этого обрывка сети погибнут. Вообще погибает 60 процентов детенышей, поэтому старались метить самых крепких. Выяснено, что там минимум кровеносных сосудов (тысячи диссертаций написаны, где метить котика), многие все равно от меток погибают. После мечения, щенок, позванивая металлом по камням, устремлялся обратно к сбившейся куче не меченых – срабатывало, что ли, стадное чувство.  После мечения они агрессивны от того, что им больно, бросаются на человека. Но как отгонишь его палкой от остальных, придашь направление – и тогда он улепетывает как полоумный. За это время сгонщики подготовляют партию для мечения, по всей лежке шел пар от них.
После мечения ребята сфотографировались и направились к месту посадки. С ними пошел Егорыч, он был с рацией, чтоб вызвать судно. Я остался возле убитого котика, которого надо было подать на бот с другой, более широкой площадки. По виду здесь было лучше садиться, но я понял, ожидая, почему Егорыч выбрал не эту: временами с океана окатывало так мощно, что площадка скрывалась в воде. Это использовали котики, подплывая с моря. Вылезали, совершенно гладкие, отряхивались, и на шкуре проступали рубцы от затянувшихся ран и укусов. Один щенок никак не мог взобраться, срывался и падал в воду: раз за разом проворонивал накат, не чувствуя его подхода. Всегда оказывался не на том месте, выбился из сил, потом я его не видел. Рядом сидел секач, который так и не сошел с места, хотя возле него и робу сложили, и было шумно от людей. Он ожидал, когда самка, только родившая, станет пригодна для половой жизни. Я наблюдал, как он делал попытки не очень настойчивые обнюхать ее, она отворачивалась. Иногда секач рычал на меня, когда я шевелился.

Скала Хитрая

Кэп долго шел, все ждали на палубе, уже одетые, в нагрудниках. Отошли, и сразу связь, как обычно, прервалась, потом, в какой–то точке дрейфа судна, которую они нашли, связь восстановилась сама. Море с бота совсем другое, ты словно в нем самом, только защищен корпусом от температуры. Было ясно, что кэп меньше двух километров по изобате не станет - и то каждые пять минут будет точку брать, чтоб, если опасность, непременно от нее убежать. Но убегать - тоже ему страшно, т.к. бот  с нами отправлен. Повели нас по локатору, давая коррекцию курса. В это время, как после узнали, на судне определились и ужаснулись: несло их прямо на скалу. В испуге отходя, потеряли с нами связь, вдобавок испортился локатор.
Мы же, ни о чем не подозревая, шли среди глубокой зыби, которая не шла рядами, а внезапно менялась, образуя ямы, котлы. В одну яму провалились в самом начале, потом еще раз, уже перед судном, которое давало гудки. Обратно бот вел я, сверяясь по направлению, которое давали с судна (ботовый компас давал отклонение на 40 градусов). Кэп так переживал, что сказал, что больше бот не пустит в плохую погоду.
Толя тащил долго капусту, перебросив через плечо, вцепившись в нее, а она все разматывалась и разматывалась. Она начинается за кабельтов от лежбища. Длинные, стелющиеся по воде полосы, бурые, уже старые, и мясистые листья, увеличенные глубиной, как бы прорастающие из самого дна. По этой капусте, хлопая ластами, проносились котики, не боясь в ней запутаться. Вышли из капусты и сразу едва не напоролись на камень, осыхающий в малую воду. Егорыч о нем знал и предупредил. На высадках разное бывало. Опасны высадки и посадки, когда рассчитываешь на прилив и отлив. Просчитаешь не так волны, упадешь в воду, как случалось, может раздавить о скалу своим же ботом. А если в спасательном жилете, то под него и не поднырнешь. Обычно спасательные жилеты, привлекающие внимание котиков, снимают перед прыжком. Сваливался в воду, на водорослях никак не устоишь.
Егорыч сказал, что в прилив он мог подойти чуть ли не к самому этому берегу. Здесь в проливчике якорная даже стоянка, и вспомнил, как зверобойное судно ночью шло, сбилось с курса, хорошо, что расслышали рев котиков, там все спали, и котики их, можно сказать, своим ревом спасли.  Обычная безответственность! Но она–то и остается в легендах и преданиях, как настоящее…
Раз чуть не оставили на Хитрой - среди этого дикого стада котиков и сивучей. Сидишь тихо, они начинают вылезать. Думаешь: ночью окружат, загрызут. Я раньше не знал, что котики никогда не нападут просто так. Он сел, ему до тебя нет дела. Тут судно подходит с прожектором, решили на выброске взять. Бог с ним, уже привязался, зная, что разобьюсь, когда будут тащить по камням.
Потом вижу: Гена Рудько медленно, галсами проползает среди накатов. Как только ближе подошли, отчаявшись, бросаюсь на скользкие камни  - и оттуда плашмя на бот.
Сняли. И больше всего этот первый выход запомнился какой - то тревожной и прямо фантастической картиной тысяч зверей на скалах в тумане.
Масса птиц рядом и рябь от их крыльев, а когда птица оторвется в воздух, в тусклой и по–особенному блестящей воде повиснет и заскользит ее тень.
Высадились, и Егорыч сразу застрелил несколько зверей, в том числе красивую самку, плававшую в стороне от гарема: «Жаль ее, девственница, 2 года на метке, но мне такая именно нужна». Метку же с самца долго искали, видно, слетела, когда волокли, - иначе толку никакого, если б не нашли, напрасно убили. Малыши за это время сильно подросли, а главное - уже умеют плавать. Если уйдут в воду - все. Перетащили мертвых, очистив лежку от них, отогнали секачей и массу малышей загнали под козырек скалы. Давка, начали парить, снова мертвые, надо переждать эти мгновения страха, пока они привыкают к людям и успокаиваются. А при попытке сбежать, только станешь перед ним и он обратно отходит, смотрит доверчиво, как бы ты для того и появился, чтоб тебя слушаться. Но если упустил и прорвалось несколько – сразу стадное чувство бега, и все сначала.
Началась работа: одной рукой голову прижимаешь с маленькими, словно кожаными ушами среди меха, а когда не сработал компостер, не села метка,  и пришлось на том же месте, где льется кровь, посадить еще раз, умудрился в двух местах прокусить сапог, не задев ноги, правда. Подходишь к куче, некоторые мордами к тебе, организоваться не могут, они один другого сейчас вообще не видят, каждый за себя, тем и опаснее. В мгновение среди оскаленных пастей выхватить малыша, в воздухе, через головы других, дашь ему бежать и снова хватаешь. Метки в крови, гнутся, не цепляются, их на камнях выправляешь, чтоб снова ставить. После мечения, уже во сне, продолжаясь, – настигает блеяние щенков, и в испуге отдергиваешь руку, отскакивая, чуть не сваливаясь с койки – в испуге, что может укусить.
Сброшены ватники, свитеры, только грубые брезентовые рукавицы. Все это рядом с чаячьим базаром, где чайки так отросли, а главное, изменились в цвете – не отличить от взрослых, только размером. Подогнали еще группу, перекурили, выправили погнутые метки, дав отдохнуть и щенкам. На этот раз спокойные, уже не убегая, ожидая, когда мы за них возьмемся. Через час–полтора  закончили работу, и мимо разбредающихся, клацающих по камням стальными метками щенков – к боту, чтоб передать мертвых котов. Одного не добили, утонул, и Егорыч страшно разнервничался – вот, еще одного убивать! Но вдруг мертвый кот сам всплыл – и все обошлось. Забрались в бот пошли со Среднева к Хитрой: сильнейший накат, как заградительный забор, а перед ним вода кипит от сулоя. В него мы вошли, пока Егорыч выбирал место для высадки.
Масса сивучей с ревом попрыгала в воду, в воде они целым табуном, ревя во весь объем своих глоток, как остров, плывущий рядом с ботом. Один выпрыгнул так близко, что матрос в боте отскочил в сторону. Повернули обратно, и через минут двадцать попали в сулои, течение три раза менялось, пока шли. Волны поддают сзади, вдруг заостряется, нависает гребень волны, обнажая дно почти. Однажды даже сели на камень, но гребнем и снесло с него. Славик сказал, что это от сулоев, когда приливное течение мешает постоянному.
Раз на Курилах вдруг обалдели, оглянувшись: навис гребень метров 12. С виду кажется, что волна стоит, а на самом деле движется. Одни щепки от бота оставит, если не удерешь, подведет двигатель, или  поздно оглянешься. У Толи руки гудели, а кэп стал в 8 милях и не подходил, боясь, что снесет. Судно увидели метров с восьми, как пятно, я отвернулся и еще раз посмотрел – уже читалось ясно, как без тумана. Кэп, как только взял нас на борт, пошел с дикой скоростью, пока не вышел на океанскую сторону. Он был доволен, что все закончилось. Осталось сходить в бухту Корабельную за китовым жиром и к Черным Братьям для подсчета сивучей.
Побережье плоское и суровое с не выдающимся рельефом: скала Индюк, залив Бархатный, сверяясь с картой, что проходили, узнавая малые бухты, что не просто: могут моряки, а для рядового не разберешь. Егорыч сосредоточен на своем и стоит под холодным ветром по несколько часов. Идешь безусловно часами, обходя водоросли и подстраиваясь к зыби, которая меняется: держать по носу, прямо к ней, как наездник въезжаешь и съезжаешь – «Лихо ты съехал, Михайлыч!», то лагом к ней – и кажется плоскость моря перекошена.
Водоросли приподнимаются, как нечто живое, обошли скалу с лежбищем сивучей. Они ревели, готовые сорваться в любую минуту в накат и волны, но сорвался всего один, самый трусливый. Часа через три сделали привал на воде, так как войти в бухту  или в берег нельзя. Легли в дрейф подальше от полосы наката, чтоб не быть втянутым в его ритм, опасно выключать и двигатель. Немного кайр и топорков, редких здесь (одну птицу, чирка, подобрали мертвую для изучения, совершенно свежая, что с ней случилось?) – пошли вдоль тихоокеанского побережья от пролива и мыса Ван–дер–Линда, где маяк и СНИС (служба наблюдения и сигнализации).
Подвернули к скале, к птичьему базару, с которого поднялась и вытянулась на несколько верст армада птиц, в основном бакланов, – летели из нор, ущелий, из сквозных проломов в скалах, где под сводами селились.  И тут в соседстве увидели много каланов, тюленей, покрутились, пока Е. сосчитал, и дальше, на этот раз к судну. Научился вскакивать мгновенно, и быстро поставили на ходу бот.
Егорыч о лежбище: «Море не опасно для бота. Ведь он мореходен и не тонет. Заночевали на берегу? Конечно, на такой скале, как Хитрая, не заночуешь, а на Черных Братьях часто приходилось ночевать, запросто. Холодно? Убить пару котиков, накрыться шкурами. Бить котиков, когда остались, можно сколько угодно. Печень котика можно есть сырую, если нет спичек сварить. Другое дело в июне–июле: секачи опасны и бойся нападений. Один ученый, Соколов, подвергся нападению секача на Хитрой. Тот спихнул со скалы, там места есть очень высокие, какие я видел.  Убился бы, если б не упал на другого секача. Тот спал, но опомнился и бросился на человека. С бота успели добросить кошку, на которой он повис, и секач его не достал. Висел, кошка проткнула ему ладонь, на ней висел и, к чести его, даже не кричал. Потом тут же сделали операцию.»
В каюте под потолком гирлянды из разрезанного крупного корня, он должен подсохнуть, стать каучуковым, как пробка. Потом его крошить для настоя – в чай или в водку. Хороший корень они нашли на Хитрой, когда я не пошел. Притом, под ногами, в траве, не лазая на скалы, отчего я чуть не погиб. Возможность гибели, в виду ее примитивной объясненности, как пронеслась меж ушей.
Егорыч: «Я никогда не иду за чем–то специально. За золотым корнем, например. Иду делать свое дело, а если там корень, то его подберу».

Проливы

Проливы, если двигаться на северо–восток: Дианы, Рикорда, Среднева, Надежды, Головнина и Крузенштерна  - перед Скалами Ловушки. Те Курилы, которые летом и осенью, когда туда шли, такие туманные, глухие, теперь, на обратной дороге, – светлые и солнечные. Прекрасно видны Скалы Ловушки, потом, уже при лунном свете, – снежный контур Матуа, сияние его купола. Чистые краски рассвета, ясный день и лунная ночь.

Скалы Ловушки

Надпись на карте: «В виду недостаточной гидрографической изученности при плавании в районе Скал Ловушки и при подходе к островам надлежит принимать меры предосторожности.»
Выдался отличный день на Курилах, с самого утра, когда подошли к скалам Ловушки. Подошли с охотской стороны, несколько бурых скал справа, близкие бурые, остальные в дымке, и слева, как облако (чересчур правильных сочетаний, таким облако не бывает годами) - остров Ушишир. С этой стороны, с осторожностью прибавляя румбы, выяснили, что не подойти. Решили осмотреть со стороны Тихого океана, и там Егорыч вроде нащупал какую-то прореху на полосе, без сильного наката. Скала Котиковая с двумя вершинами, двугорбая что ли. Когда смотришь на скалу с моря - это одно и совсем другое, когда пристанешь к ней. Подошли, поднялась гора, от которой стало темно. Подошли к маленькой площадке, на которую можно высадиться.
Егорыч: «Не спеши, посмотрим, как её заливает, приливы зыби.»
Держась за мачту для упора справа и другой рукой оттягивая фалинь выпрыгнул, предупредив, что скала мокрая. Потом высадился я, и все остальные. Лёжка оказалась очень чистой, место высокое, гора из чистых серых, покрытый сухим серым лишайником скал. Хотя высота скалы большая, подниматься по ней легко, т.к. скалы развалены, как бы без раствора складывались и везде ясно видны очертания отдельных плит. Поднялись так, что чайки и бакланы сразу оказались внизу. Между сухих скал изредка попадался зверь, который так спал, что казался мёртвым. Одного разбудили, отощавшего, тот сразу уснул. По-видимому тут опасно спать на высоком месте, на отдалении от воды, которая кормит, - сон может принести гибель. Одна самка оказалась меченой, разглядели метку в бинокль (номер главное - никак, то один ласт подвернёт, то повернётся. Но самка привыкла к нашему разглядыванию, никуда не убежала и только поворачивалась с любопытством и небольшим беспокойством. Наконец, Егорыч почти взяв её за ласт прочитал метку. Тут секач испугал холостяка, отгоняя от самки и тот упал метров с десяти и разбился намертво.  Спускались вниз, теперь океан открылся с левой стороны тихий и безграничный, с более обширной площадкой для высадки, которую Егорыч здесь знал. Поднялись опять, на следующий склон, где уже началась сама лёжка, и этот склон, после перешейка, особенно второй были усеяны котиками. У самой воды несколько туш сивучей, несообразно огромных, а когда лежат, - словно расползаются, как выгоревший мох - никогда не скажешь, что это громадное раскисшее пятно - зверь.
Видно с высоты вся морская часть лежбища, вернее часть, излюбленная для котиков: на открытой стороне, где самый широкий прибой, туда, вместе со взрослыми, сползают много отросших щенков, и когда ударяет прибой, видно как они перекатываются в нём как камешки, сразу заблестев, когда накат отхлынет. Обратил внимание на то, какие только позы не принимает котик, сидя на месте. Не только меняет положение тела, но и раскидывает ласты. Передние обычные, а задние с пальцами, как листья большие (ногти наверху, как одеты, погружены в ласты) - один ласт откинет, другим прикроется, повернётся на спину, голову откинет, неизвестно что. Или обернётся на один ласт, другим помахивает, как опахалом - ему жарко, хотя нас трясёт от ветра, который выходит из-за прикрытия скалы , довольно силён.
Никто из нас не может помочь Егорычу, который буквально глотает глазами лёжку, мы не поспеваем, приблизительно её только рассматриваем, есть ли меченые. Таких обнаружено всего шесть. Записаны номера, плод для домашнего размышления: на этой скале котики высадились, на первой, и сейчас лёжка довольно крупная, хотя заселена всего наполовину, - гора пустая почти. Вдруг паника минутная, даже сивуч, лежавший, как мёртвый, приподнялся, приобрёл очертание зверя, огромного до неправдоподобия. Туман то и дело покрывал воду и улетучивался, рассеивался ветром, что забеспокоило кэпа.
Возвращаясь назад, увидели, что котик, упавший со скалы, не шевелится (я боялся, что эта та самка, чью метку мы разглядывали), оказалось самец и без метки, небольшой; холостяк, наверное которого столкнул секач. Завалился в ущелье, спустились туда почти по отвесной скале, стенке, ища ногами незаметные углубления, чтоб опереться. Странно, что очень скоро здесь проходит боязнь высоты, и стоишь на огромной высоте над океаном - и ничего. Вытащили его оба Серёжи за голову, я за ласты, сложив их вместе. Когда тащили спугнули двух бакланов, птенцов, очень больших, они упали с площадки гнезда, ударившись, шмякнувшись, но не сильно: остались сидеть на том месте, где очутились,- так же чинно, не на кого не обращая внимания, как и сидели наверху.
Если раньше, чтоб пересчитать мы двигались перепрыгивая, не тревожа котика, то теперь во весь рост, отпугивая секачей и самок, сгоняя щенков, которые оставались после их ухода. Вначале согнали слишком много щенков, и они начали гореть - появилась кровь изо рта, несколько тут же погибли. По двадцать, по тридцать сгоняли под козырёк, где они сбивались в кучу, которых верхние щенки придавили. Вытаскивая за ласты довольно крупных, с толстой шеей щенков, держали в воздухе, где они изгибались, норовя укусить, и точным движением за шею, придавливая голову к скале, вставляли метку и прищипывали её, пробивая кожу на границе волосяного покрова левого ласта (выяснено, что тут минимум кровеносных сосудов, целая диссертация, где метить), всё равно от меток многие погибают. Щенки, при мечении вздрагивают, и когда их прижимаешь к скале, им трудно дышать, они словно говорят: ай-ай, - или так кажется, как дети. Проходишь обратно, и целая толпа меченых, позванивая миниатюрными медалями, возвращаются к своим лёжкам, местам, и шипят, уже без боязни готовы бросится на человека.
Начался прилив, и вода в этом неучтенном проливчике поднялась, оплескивая коричневые вонючие лужи. Пар от согнанных блеющих кусающихся малышей. Если меченый, испытавший боль щенок забьется среди своих, то он всех кусает. В луже, довольно глубокой, куда они сбились, щенки  толкаются, захлебываются, и – каждый, чтоб выжить. Один сгорел, кровь изо рта, стал тонуть, скис, вытащили, нажали на живот вроде искусственного дыхания, и он уже разевает пасть.
А с высоких скал, когда начали подниматься,  вытаскивая из куч за ласты щенков, бросали прямо в лужу, и желтые брызги летели на оранжевую робу. Лежка очень плохая для мечения, мало плоских мест или стенок – к чему их прижать. Можно до тысячи согнать, и только успевай компостировать, как на скале Котиковой. Главное: из скопления щенков прогнать самок, секачи уйдут сами. Весь этот звериный и птичий мир, соседствующий рядом, занят, в сущности, простым делом, начатым тысячи лет назад и непрекращающимся.
Когда в море, то надо работать на самых опасных местах, чем на простых и не рискованных, - только это даст тот минимум уважения; позволяющий быть равным, хотя бы на время, с другими. С каюты, с тёплого места, обычное море. На боте картина представляется преувеличенной, - и трудности и лишения. Выйди с ними - всё оценишь по другому. Завтра высадка и мечение на скале Долгая, вторая из скал Ловушки. Пометили 500 котиков, а надо 1500 и отстрелить 25 для науки.
Утром расписался за работу в особо опасных случаях (был проинструктирован) — посадка в бот, высадка на берег и т.д. Отправились сразу после завтрака, едва успел дохлебать чай.
Погода позволяла подойти близко к острову Долгому- был виден остров. Высокий (43метра), похожий на ящик или сундук и слева какой-то несообразный, растянутый Долгий, к которому шли. (На Скалах Ловушки на Курилах лежбище восстановили, а на Урилье непредвиденно выросло само. Каждый ученый, попадая сюда, берет максимальное количество данных. Нет такого: это не по моей теме, ко мне не относится).
Смотрел на серые с блеском волны и на топорков, которые тяжело разгонялись, чтоб взлететь, - бежал ногами по воде. Кроме них, летали чистики  - ничем не примечательная на вид птица, с красными лапками,  качурки, черные, с белым животом, с двумя хохлами на голове, о которых были всякие предположения: и локаторы, и помогают пресную воду собирать. Качурки чёрные, с белым животом, с двумя хохлами на голове, о которых разное предположение (и локаторы, и помогают пресную воду собирать), -  птицы не перелётные, а качующие, как вороны.
Остров был живописно срезан туманом, когда приставали не успел рассмотреть. Но потом природа пошла резко отличающаяся от скалы Котиковой (группа Каменные Ловушки).   Нагромождения скал, торчащих вверх углами, словно неправильно углами уложенных, ходить по ним надо с большим искусством, чтоб не вывихнуть ноги. Но ещё хуже было за ними, когда началась трава, высокая и зелёная, манящая с моря. Растет она не из земли, а с плит, притом везде в траве гнёзда чаек. Большие, неподвижные, но сидящие в гнёздах серые птенцы  - торчит хвост, или просто сидит и надо отводить траву, чтоб не наступить на него.
 Вся плита в каменных ямах и неугомонный шум чаек, тревожащихся за своих птенцов. Одна летала особенно активно, заходя с полёта и резко снижаясь над Егорычем, но так и не решилась его клюнуть. Это был самец, в то время, как самки сидели на яйцах, в двух шагах, и не взлетали. Много парящих птенцов, говорят, их другие чайки сами клюют насмерть.
Но больший интерес представляли топорки, летавшие безостановочно с рыбой, прямо падали в дыру в скале, довольно глубокую, и только трава, свисающая со скалы, качнётся, как зелёная занавеска - и он там уже сидит. А так же чистики, держащие в клюве рыбу - сидели чинно на скалах, вместе с краснолицыми бакланами (эта птица в красной книге природы).
Птиц летало столько, что их путь порой пересекался, и только чудом отворачивали. Как стемнеет чайки начинали нападать на чистиков и топорков, те упускали рыбу, и чайки хватали её прямо в воздухе. Один птенец, не летающий, забрёл на лежбище, его отпугивали, но не трогали, и он беспрепятственно пробрался и выбрался. Отсюда было видно, как стартовали со скалы бакланы с растрепанными ветром крыльями, как разодранные, потом садились на воду, безбоязненно плавая среди ныряющих котиков. Я смотрел, как они бежали вначале, разгоняясь для взлета, неуклюже провисали телом над водой, нелепые по сравнению с великолепным полетом чаек, легких, как сам воздух, неощутимо летящих, без всякого усилия. В расщелине валялся труп чайки, и, как я сейчас заметил, еще один щенок с вытекшим глазом, всеми забытый и оставленный на смерть, хотя и герой – выстоял в драке с чайкой и победил.
Утром смотрел, как моется чайка, одна чистюля среди остальных, - часто окунает голову и, взмахивая крыльями, отряхивается. У нее крылья получаются, как весла, углы их, шевельнет одной лапкой, другой – и двигается одними ногами.
В это время подошёл бот с командой, в оранжевых робах - явились метить щенков. Они высадились на той же площадке, что и мы, притом бот было видно , высадив одного, давал код, разворачивался и шёл, чтоб высадить другого. Вскоре они появились наверху, в оранжевых робах, как с другой планеты., инопланетяне.
Наконец различили судно наше, выступившее, как схлынул туман, довольно красиво смотрящееся с диаметральной стороны,  даже  как незнакомое.
Пошел бот, все сели, и как отошли, сразу и началась зыбь, неожиданно большая, не предполагаемая глазом. Уже возле судна попали в сулои, все завертелось, как в котле, как провалились в яму.   Егорыч сказал, чтоб кэп отошел от сулоев, как он не видит, где стал? Пошли обратно, с трудом развернувшись, начали надевать спасательные жилеты, судно шло за нами, сближаясь, став в положение так, чтоб защитить от ветра тот борт, к какому будем приставать, наконец, без ошибок. Ночью налетело на палубу много глупышей (странно, на острове их не видел), разбежались, не могут взлететь. Вахтенные ловят их и сбрасывают за борт.
Вернулся бот с Котиковой, где до обеда отстреливали меченных трёхлеток -холостяков. Поднимали их удавкой, обхватывая концом убитого кота наискось от шеи под ласт передний, тянули человек десять, за верёвку. Последнего, самого большого, еле вытащили на зыби. Ещё кинули щенка сивуча, чёрного, - для еды. Всех их застрелил Егорыч из своей тульской малопульки. Вечером пьяный кондей (одеколон) сделал из сивуча котлеты, не посолив, но все ели, хваля. 
«Праздник живота» - Лёха.
Когда ещё разрубленного на куски сивуча несли в тазу в столовую, я не мог смотреть, а когда услышал запах котлет, - повернул обратно.
КЭП: до этого сутки смотрел недобро, в чем–то подозревая, сегодня оттаял, грустные женские глаза поставил, спросил, ласково улыбаясь: «Почему ты не ешь сивуча?» – все. Чтоб сказать, что, видно, придется переводить в матросы: 2 ученых придут, не 4 -го штурмана же выгонять? Я согласился написать заявление о переводе, поддержал все его шутки, хотя устал и было муторно. Они за каждый час деньги получают, за лишнюю минуту, а я 16 часов работаю. Из них – 8 в море, при опасностях, без сна, сразу после вахты на руле. Но что делать, никто меня не принуждает, работаю, чтобы было что увидеть и о чем написать.
Как обычно в рейсе, быстро худею, от волнения, от новизны обстановки, где не может быть послабления, вся воля на контроле. Организм пытается восполнить потерю веса аппетитом, но не может угнаться.
 Поддержал меня ещё Кислый, ругаясь на чём свет стоит. Пошли с ним к артельщику просить консервы, когда он поел.
- С этими консервами тебе челюсть выдернут в Никольском, (цинга).
- Не могу его есть.
- Так это молоденький, он ничего не ел, кроме молока матери.
- Мать я его видел.
Кэп тут же составил на повара рапорт, заставив подписаться: если, мол, ещё раз, то попрошу замену с Владивостока. Повар, немец, лежал на койке, просил у Юрке, уборщика, одеколон, а Юрка не давал - оставил для бритья.
Повар: «И мне наплевать, я не на биче, - прокормлюсь. Всё равно премиальных не будет, чего мне бояться?»
К вечеру, когда стали напротив Шикотана, поехал бот на берег - за золотым корнем. Привезли корень, который растёт высоко на склонах, целый целлофановый мешок, сидели очищая от грязи и отбрасывая гнильё - очень хорош в настое водки от любой болезни. Привезли цветы, шишки, но забыли Тишку, оставили там, где масса мышей, ходит лисица и песцов много. А второй штурман, взявший в рейс собаку, не реагирует, что меня возмутило.

Остров Шикотан

В сильнейший дождь подошли к бухте Крабовая. Берег – несколько зеленых, без леса холмов, закрывающих заслоненное от ветра лесистое плоскогорье. Слева гряда камней, соединяющихся с берегом, куда Егорыч направился считать тюленя. Небольшое лежбище в 70 голов, сильно отличающееся от лежбищ охотских. Было разрешение на отстрел, Егорыч не решался, т.к. не был специалистом по тюленям. Решил подстрелить одного, боясь, что он упадет в море. Выстрелил – он задрожал, повернулся, съехал в воду и утонул. Второй лежал головой к воде, минут 15 ждали, когда он голову поднимет. Выстрелил – его–то, единственного, взяли.
Полуостров Шикотан, мыс Никольского. Солнечный день выдался, блестящая вода и зеленый манящий берег. Подошли на боте к большим камням, выбросили три конца и якорь с кормы. Через камни к горе – и все сразу изменилось. Шли по руслу ручья, так как ни дорог или троп нет. В одном месте вода наливалась, как в колодце, - в прошлом году здесь ребята купались. Живописный вид плоских склонов и долин с пятнами стланика, более темного среди травы.
Вышли к трем долинам - бывший погранпост и метеостанция. От метеовышки к посту сохранилась не тропа, а глубокая траншея, домики разрушены, безлюдье и яркое солнце. Обрывки сетей, японская банка с сапожным кремом, кто–то написал: «Улица Шикотанская 1» – пошутил?
Одно здание закрыто на замок: «охраняется государством», еще наверху мишени для стрельб и старые японские доты. Пошли к сопке, которая живописно смотрелась в перспективе, в высокой траве вымокли поверх сапог выше паха, трава сплелась с карликовой ольхой и со стлаником с лиловыми шишками. Вокруг цветы: ромашки с мясистым стеблем и листьями, сон-трава и даже «царская корона», что растет в палисадниках. Изредка брусничные поляны с еще зелеными краснобокими мелкими ягодами, почти все шишки вылузганы птицами и мышами, норы везде, тысячи мышей. Поверху стало поменьше птиц и мышиных нор, набрели на старые шишки с целыми орехами. Кажется, недалеко хребет и вулкан, бурый, прямо красный на солнце, и видно, как толстый туман, укрывавший соседнюю вершину, стронулся, пополз, вытянувшись в длину, а остров выглядел фантастично в мрачности освещения. До окоп так и не дошли, чтоб набрать гильзы пустые артиллерийские, до них надо было пересечь большую площадь стланика. Там входы в японские доты забиты чопами.
Спустились по руслу вниз, почувствовав сильный ветер с моря:  Макаров, Сахалинская область, и «Ученый» вдали. От ветра трава ходила ходуном, такие от нее волны, что и на море таких не видел. В ней, в тишине, утонуло бы не только поскуливанье Тишки, если он еще живой, но и голоса ребят. Посвистели, где он там? Те, что не нашли корень, ловили рыбу, пеструшек, полосатых, как окуньки.
– Тоже скалолаз! У тебя песок с задницы сыплется.
Обтер песок с брюк.
– «Крупняка» наловил?
Рыбки в банке для майонеза.
По сильным волнам, не смотря на солнце, подошли к судну.
Капитан сказал: бот не поднимайте! – видно второй хотел самолично искать собаку. Потом: поднимайте! – это второй отказался искать.
Нашли в бочке затопленную собачку – и выбросили в море, мокрую, худую, бесформенную, как тряпка. Наверное, не могла вынести качки и лезла через борт, чтоб от нее избавиться. Но как она могла долезть до края бочки? Кто–то бросил туда, вода налилась, и собачонка эта, с плачущими глазами, затонула. Толя сопроводил это каскадом ругательств.
Возможно зря снялись с Чёрных скал: щенки подрастают с каждым днём, и метить их будет не так непросто. Пушистые здоровячки, с крепкой шеей, которую еле охватишь ладонью, и зубы у них острые, если вцепиться в одежду или рукавицу, то замертво. Вытащить за ласты, держать в воздухе, на весу, изгибающего, вращающего головой, чтоб укусить, потом положить и резким точным движением схватить за затылок, пригнуть к земле, такой стороной, чтоб левый ласт, который метят, был рядом с научником. Часто компостер не срабатывает, и держишь его, пока научник не поменяет метку, вставит её в компостер. Когда тащили, спугнули двух бакланов–птенцов, очень больших. Они упали с площадки–гнезда, шмякнувшись, и остались сидеть на том месте, где оказались, как будто ничего не случилось, не сомневаясь, наверное, что их найдут. Странно, что они чего–то испугались. Они вообще опасности не воспринимают в своем дополетном состоянии (сейчас, когда пишу,  снова завели машину и поплюхали куда–то. Видно, кэп, проснувшись, взял точку, и, ужаснувшись, что близко поднесло, пошел делать запас для полноценного дрейфа).
Егорыч с утра на палубе возится с котиковыми тушами, вырезает половые органы, сложил отдельно, формалином и нитками специальными (жилами, органическими) зашивает печень, сердца, снимает плеву тюленевую, осторожно, чтоб не порвал кишечную ткань. Егорыч отрезает органы котика, заливает их из спринцовки жидкой пластмассой, которой делают зубы, пломбируют их. Ткань, отпадая, запечатывается на пластмассе, как рентгеновский снимок: если в дыхательные органы вводит красные чернила, то разветвление трахей, труб красных, если тушь добавить в кровь, то черная система, станет с виду, как драгоценный коралл. По нему все видно, а изучение, выводы потом. Режет члены, матки котов, определяя белые пятна (следы прошлых родов, где малыш крепился), и желтые пятна – свежие роды. Вгрызаются в зверя; в кровь – аорту нащупает, две–три главные вены. Насосом пластмассу (формалин) закатит в систему, потом в щелочь – все мясо отвалится. Остается одна голая кровеносная система, вот она, как камень.
Кэп: «Всё таки живодёры вы!»
Егорыч только усмехнулся про себя: он режет этих зверей, как хирург, исследователь – из–за познания и убивает, и, зная их жизнь лучше других, в то же время их любит и готов из–за познания на все. Больше всего не прощает он трусости и лени к исследованиям. Талант дело такое, может быть, может не быть, за это ученый не повинен, а должна быть жажда к познаниям.
Всех зверей уже убрали с палубы в рефрижератор. Тузлук в нарукавниках, в желтой рыбацкой робе, положив шкуру на навою, отделывает ее. Остальные уложили в бочки, остался один котик на палубе, для научной обработки. Егорыч укрыл его заботливо ватником. На лежбище не разрешается брать даже дохлых животных.
Оставили полуостров острова Шикотан, великолепный закат – линия горизонта четкая по всей окружности и солнце спускается в море, как где–либо в Ялте. Птицы садятся на палубу обессиленные, боцман складывает их в бочку. И на всем протяжении, расклевывая котика под ватником, чтоб не засох, висят чайки.
Капитан по связи: «Алексей Егорович, выйди на палубу! Чайки рвут твою добычу».
Егорыч навестил нас в каюте, принеся две банки спирта по 250 грамм, сам закатал.
«Курилы, конечно, знаю сильно, сплачиваешься с ботовой командой. Они на боте другие, обычно подбираются лучшие. Они видят труд ученого и проникаются к нему уважением. А потом возвращаются на судно, смешиваются с командой, уже они не такие».
Я не смог этих слов понять. Что он нам вменял? Все в нем было чуждое нам, особенно оголтелая привязанность к профессии. А спаивало то, что море знал – больше, чем кто–либо.  Выпили, разбавив водой, и он рассказал про зверей, у него немало перебывало дома. Жила крыса белая, которая дружила с дочерью и женой, спала с ними, чистила их языком. Каждого гостя обследует, вскочит на колено и к лицу, а если с ней грубо обращаться, то и укусит. Вообще крысы, совершая поход, оставляют за собой еле заметные капельки мочи, по этому следу они ведут остальных. Крыса выйдет из любого лабиринта, и надо просто прервать ее след, доску заменить достаточно, и она собьется со следа.
Жило несколько щеглов, которых он отобрал в зоомагазине, почти умирающих. Их хотели выбросить, он взял штук пять, почти бесплатно. Прожили несколько лет, у них с возрастом скрючивает когти, один уже на подвернутой ноге стоял. Еще был петух инкубаторский, прикорнет на груди и закроет глаза. Куриц не было, так он оседлывал ботинок: разбежится – и вскочит на ботинок.
Когда Егорыч говорит о тайге, то понимаешь, что он основательно всей душой на нее переключается, как до этого на  котиков, о которых может говорить часами. Но страсть его холодная, исследовательская. Капитан канцелярист, но более человечен. В общем, это тоже личность, и еще какая. В этом смысле осторожность капитана – сдерживающее противопоставление против научника. Кузьмин вовсе не трус, он и бесстрашие покажет, но во имя осторожности, чтобы ничего не произошло. Но как уберечься от всего на Курилах, которые он к тому же плохо знает? Положиться во всем на Егорыча?
Движение по большой дуге – это галсами, исходит из округлости земли, на большие расстояния такое движение короче, чем прямое и плоское – как по карте. При небольшом расстоянии можно ошибочно проложить курс через остров, т.к. острова мешают. Оглянулся, когда таскал концы в кармане, - там, в тумане, отличимый только наносами снега, показался Парамушир. Опять Курильск, ходим галсами между Курилами и Сахалином. Начинался рассвет и с левой стороны, как уплотнение тумана, проступил остров. 

Парамушир.

Утром, пролежав ночь в дрейфе, двинулись на остров Парамушир. Прекрасный чистый горизонт, полный штиль, вода, как фольга. Вначале половина моря от точки восхода светлая, а другая темная, и темень усиливается от спускающихся к горизонту туч, среди которых ярко горит лишь Бетельвейзе. Какой–то маячок мигнул на мысу, я его увидел очень далеко, примерно за 30–40 миль. По горизонту свет расширяется, облака, попавшие под его свет, утапливаются в глубине.
Великолепно именно это время до солнца, самое яркое и светлое, пока оно не всплывает. Море интереснее к северу сейчас. Даже капитан спросил: интересно, какое сейчас море у Среднева?
Егорыч: такое, как и было. Качка в Четвертом Курильском проливе, когда прошли остров Парамушир. До Онекотана почти весь пролив стоял на руле без автомата. Курс – 222. Идем со стороны Тихого океана, спускаясь на юг. Острова с правой стороны. Появилось много птиц, сбитых в большие стаи, чей неравномерный полет приятно наблюдать.

Симушир

Перед концом вахты, когда повернули к Корабельной, масса тумана, при ясном небе и солнце, постепенно поднялась над вулканом Кетой, – там туман совершенно белый, и сквозь него проступил, приобретя очертания, как белый негатив, остров Симушир. Единственный закат, что показали и тотчас смыли за это время Курилы, но такой, что с ним можно совладать лишь созданием какого–то параллельного переживания, отчего все эти краски, возможно, и вовсе будут не нужны. Особенно томит на слова море тусклое, в рваном тумане, на которое ложатся обжигающие вспышки солнца. Море не менее прекрасно и своими тусклыми красками – в них столько переливов!
Нарвались на сильнейшую зыбь на Симушире – отвесные стены волн – все летит и грохочет. Кэп: «Будем идти пока не зайдём за мыс. Восемь часов до укрытия. Все потому, что еще не кончился запас времени, он всего 2 суток. Лучше находиться в зоне двойного коэффициента.»
Поэтому никак не можем проститься с Курилами. Четыре часа бесконечного кручения руля, которые все равно были радостью, несмотря на усталость. Линия островов, вдоль которых идем к Средневым: остров Кетой, остров Рашуа, остров Райкаке и вулкан Сарычева.
Когда в 4 утра заступил на вахту, опять стояли из–за испорченного локатора. Останавливались не раз, поскольку до Среднева еще часов восемь хода. Начался рассвет, и с левой стороны, как уплотнение тумана, проступил остров Парамушир.
К концу вахты подошли к Средневым островам. Прекрасный закат, звёздное ночное небо, частый, никогда не виденный звездопад, когда метеорит пролетает с яркой вспышкой,- всё давало надеяться на хорошую погоду. Но уже к утру всё затянуло плотным туманом, который пришёл в следствии спада ветра, и стало ясно, что и сегодня ничего не получится с высадкой. Когда пришёл на вахту, как раз проходили вулкан - красивый его конус, очень ясный в ночи, почему-то без снега, хотя на некоторых горах южнее он лежит,- на горах Шикотана, например. Капитан тревожился, что осталось мало воды, а в бухте Консервной, где берут с водопада, очередь может быть. 

Вулкан острова Райкоке

Вулкан острова Райкоке - одна острая вершина видна в окружении тумана, который утопил всё. Обошли мыс, и возник вулкан перед нами – громадная стена, почти вертикальная и зеленая, лишь в местах, где осыпи, виден песок. Под вулканом гроты, откуда вылетали птицы с криком. Хотели было в грот свернуть, Толя с Сережей принялись уже чистить картошку и поставили кастрюлю в ящик возле двигателя. Но там птицы могли помешать, обкакать нашу еду. Под скалой стало темно и вьется баклан, странно большой, Толя выстрелил, баклан нырнул, и когда Славик съехал с черноты, увидели его в воде, забившегося в глубине между проступившими камнями, где вода светлела пятнами. Тут заклинило двигатель, заглох. При заводе выбивает искру, вал крутиться, а не идет. Сломан реверс? Бот законсервированный, у него и смазка и детали еще не пригнаны. Пошли к пароходу на веслах, т.к. сильно помогало течение. Подошло судно, очень красиво идет издали. Перед этим ели, не сварив: Егорыч с Сережей свежую горбушу, прямо кровь с нее капала. Даже Слава попробовал и выплюнул кусок. Я кроме хлеба ничего не стал есть. Подошли, я пошел на руль, почувствовав радость здесь стоять и облегчение. Чем ближе к морю, тем у них неприятнее обстановка. К вечеру Егорыч, очень красное лицо, так загорел, подал ружья с бота, влез, осмотрел стволы, чтоб не было гильз, и щелкнул вхолостую курками. Нужно завтра обследовать Итуруп, обойти его и с океанской стороны.
На рассвете подошли к Буревестнику, издалека поселок показался нарядным, залитом огнями. Но когда подошли, все огни стали пароходами: плавбаза, перегрузчик большой и несколько маленьких. Бухта с дальними огоньками на берегу, сопка вулкана со снегом, а в основном – вокруг тепло, бесснежно. Утро яркое, фисташковое. Округлый, как шар, берег начинается с сопки.

Осмотр острова Итуруп

С утра, как рассвело, спустили бот. Кэп начал подсаживать кого–либо в бот из командиров, хотя остальные протестуют, старпома или Алика.
Волны мелкие, но частые, забрызгивало, и было прохладно и неинтересно. Вскоре небо расчистилось, стало огромным, с густо собирающейся на горизонте синью, словно там провели толстую черту. Много чаек сидело на камнях, заметили лисицу под обрывом, солнце заслонит то сопка, то вулкан.
В одном месте, показал Егорыч, охотничья тропа уходила за перевал. Двигались медленно возле берега, пока Егорыч считал тюленей. Вспугнули несколько уток, каменушек, черных, с несколькими белыми перьями, как альбиносы. Проверили новое ружье, которое стреляет россыпью.
Много разных водопадов - то с каскадом из сотен струй, то слабых, не срывающихся, почти повторяющих изгиб русла. Несколько раз переехали сорванные, унесенные в море сети с красными кухтылями, полные дохлой рыбы. Скалы красивы, ветер источил их в виде фигур – шли до Львиной Пасти, где всегда дует. Подошли к Эмэрэскам, чтоб взять рыбы: лежат в дрейфе, в сотне метров от берега, ничего не боясь. Теперь не такие, как ночью, ржавые, с торчащими рожками ламп по бортам, синие лампочки, никого нет.
Славик перелез, походил, рыбы не видно. Что они ловили ночью? Не будешь же обрезать ту, что сушится на мостике! Хотели запарить рыбу в ботовом ящике для обеда, не вышло. Запарили остатки картошки, был хлеб и банки окуня–терпуга. Поели на банке, подстелив спасательный жилет. Е. достал плоскую флягу с водкой, смешал его с чем–то, у всех разболелась голова, сразу уснули. Я повел дальше, давая зигзаги, обходя сулои у берега.
Е. на носу с биноклем и фотоаппаратом, с картой, засунутой за отворот сапога, которую до этого расстелил для еды, мы эту карту уже прочли, вышли за ее обозначения. Увидели медведя на обрыве склона, большого, черного, свистнули – он шустро поднялся на козырек и пропал. Берега издали кажутся плоскими и, кажется, такому зверю негде скрыться, но там и кустарник и высокий бамбук, для зверя раздолье.
Вулкан Меньший Брат, от которого отошли еще утром, начиная счет, дымил, летели шмотья пепла на воду, взяли куски пемзы, чтобы тереть пятки, просили судовые старики. Откосы с обнажениями чистейшего песка, гранитные мраморные скалы, чистейший воздух и небо и дальше низкий берег с вкопанными японскими танками. Наверное, часа три обходили вулкан, синий, пока вошли в лагуну между двумя вулканами.
Слева было зимовье (с ударением на «е»), но Егорыч показал: берегом дальше к пароходу, который будто стоял под самым берегом, оказался дымкой. Эмзрэска, переделанная из конфискованной японской шхуны, стояла, выпустив ставник. Два кухтыля были притоплены, еле разглядел. Даже в хорошую погоду концы не увидишь, это накат их выдает. Слава держался подальше от скалы, опасаясь, что под водой может быть гряда.
Подошли, рыбаки пьяные, из Невельска. Дали несколько горбуш для ухи, соленых и свежих. На берегу, возле вулкана, нарядный домик, гостиница для вулканологов. Но пустой, их не видно. Постепенно, за большими островами, зыбь начала стихать, но поднялся сильный туман от хорошего Курильского течения. Оно летом даёт разницу температур, а осенью. Когда воздух и вода уравниваются, наступает хорошая погода.
На Курилах, работает Курильская экспедиция - десятки полтора рыболовецких судов с Владивостока, Сахалина и Камчатки, ловивших скумбрию,  сайру и минтая. Теперь не ловят так как учёные доказали, что минтай перестал пополнять себя.

Бухта Консервная

Переливчатое синее море в чешуе серебра, японская шхуна с тупой кормой и острым, как башмак носом, со щелью в борту, где светится голая лампочка.
Несколько пароходов, сверкающих ночью, с отражением на всю ширину борта. Никто не отвечает, перебрали все цифры на «Рейде», пока не подобрали нужный диапазон. Яркие пароходы, пассажир прошел, как пригород, вынюхивая, как собака место, чтоб пристроится. Тунцеловная база «Красный луч», пришла с экватора, у них бассейн, у третьего каюта больше, чем у нашего капитана. Ловят корзинами, поводок и леса с поплавками, с грузилами. Штормов практически на экваторе не бывает, там глубина не большая, ставят буи, потом боты ходят, как по болоту, от буя к бую, подбирают из корзин рыбу. Поселок же совсем потерялся. Вот огонь прокатился, не похоже, что морской, наверное, машина проехала.
Идём в бухту Консервную за водой, ещё можно брать в Северо и Южно-Курильске, а также в Курильске. В тумане слышен шум водопада, из которого будем брать воду. Берег, плоский издали, ставший довольно высоким, когда подошли; даёт широкий зелёный отсвет почти до судна. На берегу различаются стволы берёз, ржавая японская шхуна, два судна, берущих воду из водопада. По склону сопки дым от судов сползает, туманя деревья. Как вышли, отошли от Консервной, попали в густую полосу тумана.               

Молнии, вулкан Тятя на острове Кунашир

Блуждаем в тумане, с трудом находим судно, подошли – и уже чисто. Уходим опять.
Туман на Курилах – кухня погоды. На Курилах такие туманы, что искать самолетами не будут. На лежбище даже в туман обычно светлее.
Раз решили лежбище в тумане обойти, прошли весь Итуруп за трое суток. По прибойной полосе, а где нельзя, обходили горами. Лежу в траве, мягкая, вдруг по лицу тук– тук… Думал, мошка. Размазал – уголь. Задымила Тятя, конус развален, и оттуда торчит камень.
А там Три Брата – три камня от жерла вулкана. Никогда не видел над вулканом молнии. Тут бот подошел, все грязные, черные, а вдали такое же от пепла судно. Странно, что вокруг синь, играющая желваками волн воды, ясность горизонта, а горы, обступившие вокруг, почти от подошвы окружены туманом, имеющем почти архитектурно законченный купол, с кольцом туманным вокруг, как планета Сатурн. И вокруг синь играющей желваками волн воды.
Длинные, очень сильные волны, идут ритмично. Но внезапно ритм нарушается, судно проваливается в яму, вылетая из курса, отлетая от направления градусов на пять. В сущности, в этом секторе – 10 градусов, по пять от курсовой черты, и ходим.
«Не держи близко к скале, могут быть отмели».
Когда зыбь улеглась, поднялся сильный туман от холодного курильского течения. Прошли его – и заблестел горизонт, и тумана как не бывало.
Как они тут живут в сплошном тумане?
Иногда туман, особенно ночью, при луне, черный и плотный, как стена. Кажется, когда входишь в него, – сейчас не в берег даже, а в скалу ударимся. А сейчас сопки опушены им, он как их природа.
– Кому гудим, если никого нет?
– Не говори. Сами себя пугаем.
Обычно целую ночь лежим в дрейфе, выбирая относительно тихое место в океане, делая ежечасные определения места. А утром начинают бегать,  дергают телеграф и щелкают кнопками – и пошли.
Идем на мысы Несчастья и Предчувствия, потом в бухту Касатка, где Курильск. Штурман измеряет ход циркулем, разведя его на количество миль в час – получается  14 часов. Туман, как заградительный дым, совершенно белый, обесцвечивает летающих птиц, а выше сопок, по увалам, он черный, там стелятся тучи, пропуская лишь полосу зелени посредине. На подходе к бухте Китовая стали попадаться суда, идущие в Курильск за топливом. Суда не светят ярко, а как керосиновые лампы – смутный свет вдали. Но в семь утра, когда радист вызвал кэпа на связь, оказалось, что танкер еще не подошел.
В бухте Простор ветер 20 метров, рейдовая погрузка запрещена. Только плавбаза не боится швартовок, у нее по бортам лежат кранцы по 3 метра в диаметре. Капитан будет ждать, когда танкер отольет другим пароходам, осядет пониже и удобно будет подключить шланги. Прошли мимо двух пароходов, зеленая отвесная скала, потом еще две отвесных на мысу перед поворотом. Туман катился по зеленой плоскости мыса, такой плотный, что просвечивает лес. Потом вправо – и вход в реку с пирсом, где тоже два парохода.
В тумане слышен шум водопада, из которого будем брать воду, до нас на очереди стоит СРТМ «Метеорит», с которого ловят рыбу: на удочку, на дверную ручку заостренную – бычков, камбалу, зеленых ершей.
Берег, казавшийся плоским вдали, стал высоким, когда подошли.
На берегу различаются стволы берез, вдалеке рыбацкая шаланда ставник выпустила с правого борта. Обошли сложный порядок сетей: кухтыли – круглые металлические шары с крупно выделяющимися поплавками и спаренные бочки, отмечающие точки натяжения и отдачи якорей – видно, как цепи косо уходят в воду. 
Пристали к пирсу, перелез через огромный кранец и по дороге, по лестнице наверх, где стояла световая мачта – деревянный столб с прожектором, чтоб освещать пирс и лестницу. Сегодня решили посетить берег, дать отдых команде. Так долго становились на якорь, что не хватило моей вахты.
Вначале следовало побывать на погранзаставе, представиться, показать паспорта. До этого, когда я еще стоял на руле, половина острова было скрадено туманом, а вершина совершенно голая, вулкан Горячая Сопка. Подошли к длинному деревянному причалу, справа был мыс с маяком и несколько домиков. К погранзаставе вела лестница, как трап, высоченная на всю сопку, притом из простых досок, и с непривычки, пока поднялись, никак не могли отдышаться.
Встретил начальник, майор, с неаккуратно пришитыми погонами. Принял вежливо, посмотрел только на паспорт Кузина, оттренировано и въедливо, смотря на то, что ему следовало смотреть. Получили разрешение на то, чтобы налить спермацет, который лечит от язв, всяких ран. На трапе, когда вернулись к боту, уже стоял человек с бородкой в узеньких брючках и заляпанных башмаках – начальник местной вулканической станции. Он хотел, чтобы какого–то их отпускника перевезли на «Ученом» в Курильск или в  Буревестник, в любое место, откуда можно добраться до материка.

В Курильске

Бухта Китовая с Курильском. Когда подходили, от прожекторов небо всё в отсветах.  Утром поехали в Курильск; переехали сеть по поплавкам, мелководье, чуть не сели на камни, потом дельту реки преодолели, т.к. начался прилив и вошли в реку. Ещё в море, перед рекой, всё время по бортам выпрыгивали из воды горбуши. Пролетев метра два шлёпались в воду. Вчера были волны, не глубокая океанская зыбь, по которой хорошо идти, а мелкая, бухтовая. Видел, как вел Толя под берегом, – как упадут, так полоса брызг проноситься, скрывая их полностью. А сегодня ветер улегся, пассажирский пароход раскачивался, как на качелях. Тут сидела издавна на мели «Соломея Нерис», посаженная капитаном–пенсионером.
Нежилой вид, везде сидят на бортах чайки, так может море изменить судно. Приткнулись к пирсу среди ржавых эмэрэсок, слева склад, эстакада, ходит кран. Рыбцех, на лавочках обработчицы, затаренные бочки.
Курильск заботливо укрыт склонами сопок. Показалось, что много людей, все знают друг друга и окликают. Почти за каждым идёт собака, что я представляю видом рабства. В книжном магазине переучет, объявление: «Овес отпускают по мешку, в одни руки», магазин «Современное ведение хозяйства» – короткие пачки вафлей и ножницы в продаже. Улица с аккуратными домиками, со стенами, покрытыми толем, и стеклами, покрытыми целлофаном от ветра. Парк из малорослых лиственниц и несколько березовых рощиц – магазин, почта, баня, все закрыто, воскресенье. Впрочем, водку продавали в придачу с шоколадкой, а Славик рассказал, что продавали вдобавок с мясом, за которым в другом магазине стояла очередь.
Погранзастава, штабеля бочек во дворе пустых, крупный, с розовыми подпалинами папоротник, летают шмели. То и дело кто–либо из проходящих женщин спрашивает: такой–то пароход пришел? Стриженный под нулевку мужик катит коляску с папиросами «Беломор». Распили бутылку «Вермута», разливая в стаканчики, куры и телки на дороге, до которых хочется дотронуться. Пыль страшная от машин и мотоциклов, на которых беспрестанно разъезжают по единственной дороге – в седловину, там деревянный мост через Курилку – до Ясного и Рейдово и вверх до телевышки. Там видны деревянные дома окраины с огородами на откосе. Напротив автобусной стоянки–будки, закрытой от ветра, со скамейкой – мощные кусты золотого корня, который никто здесь не собирает. Музей, здание Дома культуры, которому три месяца. Долго ждали экскурсовода, парня с комсомольским значком. Первая карта с нанесенными островами курильской гряды, сделанная русскими моряками Атласова, который погиб здесь во время казачьего бунта. Наконечники для стрел айнов, черепки посуды, ее перестали делать, когда кончилась глина, начали привозить из Японии. Растет тик – редкое дерево, почти прут, а возраст 50 лет, ольха, бамбук, который цветет один раз. У берега в воде обилие ионов золота, что свидетельствует о скрытых месторождениях. Славик взял в Курильске другую собачку на замену Мухи, комнатную, очень ласковую, с большими глазами, привыкшую на диване спать. Не может вынести воспитания Славы, перестала есть, плачет: «Смотри, плачет!» – когда Слава на нее накричал. – «Отвози обратно, а то помрет» – «Сам так думаю».
По–видимому, Курилы кончились и больше в жизни не будут. Руление в волнах в Тихом океане, несколько высадок на Среднева и Скалах Ловушки – и это немало, т.к. теперь, когда многое видено и увидено, немного осталось того, что может задеть за сердце.
Пересекли по диагонали Авачинский залив, оставив на северо–западе Петропавловск–Камчатский и вдоль п.о. начали спускаться на юг, к Северо–Курильску, куда подойдет танкер с топливом.
Камчатка

Отбивают ржавчину на палубе кирками, от сильных ударов отбитая краска летит брызгами, разлетаются пузыри ржавчины в тех местах, где она проела железо. Яркое утро оказалось к непогоде – штормовой прогноз, усиление южного ветра. Показался мыс Лопатка – южная оконечность Камчатки. Резкое изменение: почти везде на склонах снег. Удары молотков на палубе привлекают дельфинов, которые пролетают воду перед носом судна. Берега Камчатки довольно низкие, заступающие один за другой мысы. Ближний мыс темен, дальние затуманены синевой. Постепенно чернеют, когда подойдешь поближе. На сопках камчатки уже выпал снег, он будет лежать и от моря не зависит, которое не замерзает. Река Порожистая широким потоком летит из озера, лежащего в распадке и не видного снизу. Бухта укутана горами, но если изменится ветер, здесь может запереть, как в ловушке.
А когда идешь в ее глубину на створ – три вертикальных красных огня, работающих в проблесковом ритме, то внезапно сильный ветер вырывается из распадков. В Саранной ловили огромных палтусов, которые могут втащить лишь несколько человек. При разделке палтус все живой, изредка бьется: вырезаны жабры, внутренности, начал вырезать губы – и палтус зубами поранил повару руку. То есть жизнь исчезает в нем лишь с отделением всех органов.
Красивейшая бухта Наталии, с глубоким склоном, рекомендованным для стоянки судов, куда мы зашли после нескольких попыток стать на якоре в других местах. До берега 4 кабельтовых, до скалы, а глубина не падает, а возрастает. Кэп хватается за голову, бегает по рулевой: «Что такое? Работают два эхолота, за которыми следит Алик. Эхолоты отбивают берег, там камни – опасно!»
Старпом у локатора – считает расстояние. Ветер, вода прямо кипит, вдруг порыв ветра срывает крышки с бочек Тузлука, стоящих у борта, размокающих с морской водой, где он отмывает шкуры. Ударяет крышкой по голове кого–то из тех, кто засаливает икру. Взлохмаченное блестящее море и зеленые острова – дикий вид земли.
В бинокль: пеленг не меняется, много огней, как будто лежит в дрейфе: плавбаза.
«Скоро будет пролив, предупреди механика, чтоб спустился в машину».
Вдали стали видны несколько судов, стоявших в ковше Северо–Курильска, он когда–то был напрочь смыт цунами.
«Был я тут сразу после цунами: никакого поселка, все смыло. 8 тысяч погибло, вон сваи с тех пор остались».
Припорошенные снегом сопки, на одной створ – два маяка, и еще один на мысу, и домишки консервного завода. Берег низкий, в гребнях от застывшей лавы, поросшей травой. Солнце село за вулкан, а мы как зашли за мыс, телевизор перестал работать. Подходим к Русской добрать воду, которую истратили на банный день.
Вход и сама гавань удивительна красива  - лежит среди высоких, красиво изрезанных склонов, как бы заходящих и закрывающих вход, хотя он оказался довольно широк. Взяли по долготе 2 градуса западнее, сразу изменился часовой угол, рассвет запаздывает. Оттуда к Олюторке, куда должен подойти танкер с топливом. Зюйд–вест 237, один курс на целые сутки. Вышли при прекрасной погоде, и капитан надеялся проскочить между двумя циклонами. Но они слились, и ночью, уже вечером океан так раскачало, что нельзя было ни есть, ни спать.
Бухта Русская

Две могилы, два креста деревянных: один моряк умер в госпитале, другой в лаве задохнулся, тоже военный паренек, с погранзаставы. Тут зимой отлично кататься на санках, с бочки собьешь клепку – и поехали. Обычного наката вроде нет, но у берега вода грядами. Кинули якорь, шли, пока хватило линя, несколько раз садились в песок, что не страшно здесь. Все равно неправильно вышли, выкупались до пояса. На берегу выкрутили брюки и портянки. Не думали, что будем мокрыми весь день.  Склоны сопок бурые и розовые, внизу большое озеро, по берегу которого пошли с Лалой, изредка поднимаясь по склону, чтобы сорвать рябину. 
Отсюда открывался  вид на Тихий океан и Берингово море.     Как быстро увядает здесь природа! Везде трава, жесткая, высокая вроде чертополоха, совершенно сухая, с белыми головками, стряхивающими пух. Хвощ, кочки, болото. Огромный склон, весь красный от крупной рябины, но уже рябина не сочная, сморщенная. На отходе из Русской стоявшие рядом БМРТ и вояка перецеплялись якорями, устроили мешанину часа на четыре. Вначале рыбак оторвался, потом стали мы поднимать якорь и зацепились за вояку. Цепь оказалась, как и опасался кэп, пересыпанной.

«Роман о себе»

На этот раз я отправляюсь в далекое, но не столь уж опасное плавание, где возникло много замыслов, - на Командорские острова. После декоративных по виду, но жестоких, гибельных для нас Курил: фантастическая ловушка из мясистых смертоносных водорослей, в которую попался Белкин на острове Птичьем; потеря научной группы на Скалах Ловушки, - и все это до сих пор не отозвалось во мне никаким звуком, кроме беглой фиксации еще в двух журналах-дневниках, оставшихся на полке, - мы явились на тихие Командоры. Острова, кстати, еще более опасные, чем Курилы, но нам повезло, что ли? 
Море спокойное, мы удачно, бестрепетно высаживались на скалы; ступали на точно такие же камни, что еще недавно, на Курилах, стали для иных последними прикосновениями жизни. По сути, мы провели сезон отдыха, занимаясь мечением котиковых щенков на лежбищах, кольцеванием птиц, изучая движение птичьих караванов, в особенности, полеты одиноких трансконтинентальных альбатросов. Разлет этих птиц с гнездовий Южной Георгии и острова Кергелен начался за месяца два или три, как мы появились на Командорах. Одолевая громадные расстояния, альбатросы никогда не садились на скалы, хотя в тех местах, где большие глубины подходят к берегам, некоторые из них, как черноногий альбатрос или гигантский буревестник, залетали даже в заброшенные бухты. Одно величавое планирование, сохранявшееся при полном безветрии, что позволяло изумительное совершенство крыльев, использовавших воздух не как простую опору, а как среду обитания. Альбатрос живет только на воде – и ест и спит на ней.
В задуманном рассказе: "Полет альбатроса" - я готовился графически прочертить такой полет, сведя к голой модели, и тем самым освободить себя от пут условности или гипноза поэтического образа, вроде того, что навеян Шарлем Бодлером. Модель объясняла реальный полет свободной птицы, находящейся в беспрерывном поиске. Сочиняя рассказ, я мог заодно придти к отгадке: как самому лететь или плыть?
Прибор приема факсимильной передачи или анализа погоды с устройством для приема «Волна», похожим на пишущую машинку без клавиш. Включает, настраивает на определенную волну, и она заработала: из–под валика медленно накатывается лист химической бумаги, всегда влажный, чтобы хорошо отпечатывалась синоптическая карта, которую передают японцы. Когда она высыхает, то на ощупь напоминает клеенку, помоешь – бумагой становится.
Диапазон от средины Сибири до Аляски.
Вот две точки – Командорские острова, справа широкая темная полоса – граница.

Командорские острова — 1982 г.

Оторвались от Камчатки и чистым океаном идем к поселку Никольское, центру Командор, остров Беринга. Циклон догнал, качка бортовая, самая мучительная и не организованная. Радиопеленгатор не работает, только по времени и по глубинам ориентировка. Восход ночи, полнолуние, небо лиловое с красным – плохой прогноз на завтра. В темноте кто-то перепутал курс, и, пока выправляли его, поблуждали по бездорожью в океане. Возникло опасение, что уже проскочили Командоры и движемся к Алеутским островам, что во владении США.
Вообще наше судно, без спутниковой связи, не приспособлено для открытого плавания. Но за месяцы на Курилах возникло безответственное ощущение, что мы установили некий паритет со стихией. При таком паритете стихия допускала наше существование, если мы соблюдали хотя бы азбучные приличия в соприкосновении с ней. Посему кэп лег в свой излюбленный дрейф, посчитав, что ветер к утру сам приведет, куда нам нужно. Ветер «дул в компас», то есть был попутным, и, когда я вышел на мостик, чтоб измерить его, стрелка анемометра прямо летала по циферблату. Постепенно светлело, но однообразно, всей массой, ночь как бы протиралось рассветом. Пространство вставало, как животворящая картина, в которой различимыми мазками проступали птицы, вспархивавшие перед лицом.
Я стоял на мостике, у наветренного борта, чтобы получить достоверные цифры, и не столько пронизывал ветер, сколько внезапное осознание бесконечного пространства, где даже ветер был слишком мал, как величина. Безмерность казалась физическим свойством этой местности, являющейся лишь различителем видимого пространства, вроде картины или холста.
Я обзавелся темой о бесконечности, поскольку это последнее, о чем думаешь, и из чего не выжмешь ни одной художественной строки. Все из привычки обременять себя какой-либо фобией на новом месте, чтоб выдержать еще несколько месяцев плавания. Но хватит ли ее, чтоб жевать надолго?  Кто на тебя взвалил эти обязанности, и в чем смысл волочиться по этим волнам, чтоб облечь их в словесные подобия, – чтоб, кто-то, прочитав, сказал, что ты все это видел и здесь побывал? 
 В сущности, все плавание сводится к тому, чтобы обеспечить выживание. Нет ничего проще, чем природа, - и нет ничего опаснее в это поверить!
Когда же после вахты, проспавшись, я вышел на палубу, никакого прячущегося пространства не было. Барометр медленно поднимался, предвещая закат циклона, а животворящая картина, рисовавшаяся ночью, обрела размер и детали: высокие скалы с обнажением песка и графита, зеленое плоскогорье, по которому, как колышущийся сноп колосьев, скользили, пятная, лучи солнца, обрезанные тучей.
Прямо же перед глазами летал поселок Никольское, похожий на сказочную голову с бородой из полощущейся береговой пены. Хотя я как рулевой подвел судно к Командорам и никогда не видел их, после Курил было трудно переключиться на другое.  Движение в морском пространстве, ориентированное картой и компасом, предполагает ожидаемые обнаружения. Да и показалось, что не на что смотреть.
Два пологих, до неба поднимающихся склона, между которыми широкая долина с несущейся рекой. Пошли по правому склону в крошечных красных листиков черники, уже без ягод, и кустиками какой–то травы в форме сердечка. Пружинящий мох, сапог становится как в надувную подушку. Куропатка, с белой меткой крылья, тоже не сразу взлетит, бежит как курица, и знаешь, что она, насторожившись, чуть отбежав, ждет за бугром. Забрав круче на склон, спустился в лощину, где не так дует ветер.
Вдруг увидели широкий зеленый куст, мокрый от росы, весь усеянный синеватыми ягодами голубики. Полчаса обдирали, так и не обобрали. Голубика, вкус – просто вода, чуть сладковатая. Маленькие болотца, высохшие пружинящие кочки. Открылась плоскость тундры, море закрыло склоном. Здесь река не река, ветвящаяся ручейками с водопадиками, которую не услышишь, если не наткнешься.
Осенние краски Командор, лучащиеся в серой дымке.
Сентябрь, остров  Беринга, низкий с берега, подойти нельзя из–за наката и мелководья. Обилие больших камней полузатопленных и затопленных. Помог инспектор рыбоохраны, уже в возрасте, хромой, с собакой в лодке. Пересели в лодку и на веслах добрались с горем пополам, эабросив якорь подальше. Уже в темноте подошли к острову Беринга. Кэп переговорил с берегом: один гриб на километр, грязь на острове – без сапог не пройти. Нам надо было добыть за три месяца пятьсот котиков и полсотни редких птиц для международной выставки в Токио.
Ветер был такой, что не могли стоять, но пока же, прежде чем уйти, отправились на боте выкрасть пару рыбин из сетей. Для этой цели вооружились ночным биноклем с блоком питания, который любую темень разжижает  в сумерки. Спустили бот с охотниками. Холод, предзимье, опять не работает топливный насос, а уже отдали концы – снесло, беготня в рубке. Наконец ушли. Вернулись без оленя, которые те пообещали: дошли до перевала, там следы вездехода. Начальство на вездеходах, на буранах гоняется за оленями, куда там охотникам? К тому же ветер переменился, дул сильный с океана, весь зверь ушел на ту сторону острова. Вечером, когда вернулись и зажгли огни на палубе, слетелось много птиц, прячась от света, забиваясь во всякие обскуры. Эти маленькие птички, кочурки, намокнув, не могут взлететь с воды, увертываться  от чаек, – чайки их клюют и в воздухе.
Море к ночи броско и небрежно заштриховано. Птицы парят и даже усиливают скорость без взмахов крыльев и, выпустив из пуха лапки, как шасси. Затрепетав крыльями, затормозив так, садятся на воду.  Некоторые рыбки светили, как люстры, поднимаясь из воды, их было так много, что чайки и глупыши, ныряя, заглатывали их с головы, выбирая, какие покрупнее. Вспомнилось: когда шел к боту, видел альбатроса с размахом крыльев метра два, летавшего среди чаек и топорков.
 
Бухта Командора

Витус  Беринг лежал, засыпанный песком, чтоб было тепло, и умирал на Командорах. 15 метровый крест деревянный, теперь бетонный  – памятник Берингу. И обелиск с фамилиями погибших членов команды, 35–36 человек. Раньше сюда высаживались за грибами. Странно, что  Беринг подошел к острову с восточной океанской стороны, где всегда неспокойно. Видимо, как шел с Америки, так и подошел, уткнулся, – а ведь он думал, что это  Камчатка. А на второй стороне такая преимущественно тихая заводь, как Лисянская.

Мыс Северный

До утра пролежали в дрейфе, потом снялись с восходом, который был так красив, без единого облачка. Где–то часов в 6 проступила линия горизонта, колеблющаяся, падающая, а потом светло. Подошли к северной оконечности  Беринга, мыс Северный, и тут появились волны с барашками. Кэп вышел, хмуро походил по рулевой, что–то ему не понравилось: «Лево на борт» – и развернулись за грибами. Вроде вчера их насобирал инспектор. В отлив обнажились каменные переходы от островка к островку, и то, что было скрыто под водой, по этому можно пройти. Особенно скользкая морская капуста, толстые мясистые ленты: «Я люблю капусту, ее сырой можно есть. Эта – что она на лежбище, а если б где почище, можно было поесть».
«Даже не умеют друг над другом пошутить», – говорит Егорыч, тоскуя о старых зверобоях. Время изменилось, но не заменимых нет, и эти выполнят программу не хуже прежних, которым пришли на замену. С каюты, с теплого места, море и опасности представляются преувеличенными. В океане пошла зыбь, сразу приподняло горизонт, но бот, с полной командой, шел устойчиво, крепко – весь из воздушных банок. Но вылазки на этот раз не получилось из–за наката, не удалось подойти. Вдоль низкого побережья, сваливавшегося полого в воду, как длинный утиный язык, мыс Северный, в Никольское.
Погода выдалась прямо штормовая, баллов пять, приближался к тому же циклон. Если не получится высадка в Никольском, пойдем в бухту Саранная, что рядом, к беринговоморскому побережью. Тоже не очень, северный ветер, под углом заходит в бухты. В Никольское пока нет смысла идти, зашли в укромную бухту, которая больше вдается в берег, облюбовали, чтоб закончить покраску судна.
День яркий, но с периодической зыбью, накатываемой то сильными, то менее сильными волнами. Узкая линия облаков на горизонте и несколько облаков отдельно, неправдоподобно увеличенных, как всегда здесь, как в монтажной  киносъемке. Вывалились откуда–то тучи, пошел сильный град, потом мощный ливень, в котором не сразу разглядели полосу зыби перед открытым морем. Пришлось косо подвернуть, чтоб отойти от мыса, начало больше качать, зато глубины пошли – и облегчение.
В Саранной ловили огромных палтусов, которые могут втащить лишь несколько человек. При разделке палтус все живой, изредка бьется: вырезаны жабры, внутренности, начал вырезать губы – и палтус зубами поранил повару руку. То есть жизнь исчезает в нем лишь с отделением всех органов. В 4 утра вышли из Саранной в Никольское. Как обогнули северо–западный мыс, пошла зыбь, широкая, с такими большими гребнями, что среди развалов их мог поместиться, скрывшись, большой пароход. Ночь лунная, видная, все залито серебром, и лиловые клубы облаков, между которыми небо начало светлеть. Вдали огни, думали, «Снежногорск» – оказалось, видим Никольское. Этот таинственный с моря изгиб берега, напоминающий округление земли. «Ученый», как странник,  ходит от острова к острову. Уже небольшое волнение, у берега стелятся белые тучи брызг, заслоняющие его от людей.  «Снежнегорск» увидел нас и не отстает – куда мы, туда и он.
Кэп долго смотрел, куда неожиданно ушел «Снежнегорск», и куда – гадал по волнам, по ветру, который вроде мог измениться, каждый час замеры ветра – и все для разгадки, которая знаменательна.
КЭП: откуда зыбь развивается? Посмотри в бинокль…
Посмотрели: черт ее знает. Ветер левее курса, градусов 20. Что–то ветер стихает – тоже плохо, может кормой развернуть к берегу. Раскрутили деревянную катушку лота, кинули гирю за борт(все они врут: эхолоты, лоты), чтоб измерить дно – 17 метров. Какой–то пассажир подошел, ждет перемены ветра, чтоб зайти в Никольское.
Падает солнце, туман плотнеет, скрадывая берега. Туман, складываясь с облаками, принимает очертания фантастической птицы с полгоризонта. Мы идем со всей скоростью, а чайка висит за кормой, раскрыв крылья, не шелохнувшись, по закону аэродинамики, и еще крылом  протабанит, чтоб притормозить.

Никольское

До утра обошли длинный, как ящик, остров Топорков, еще один,  Арий Камень, все слева, в обводе пены – до поселка Никольское. Сегодня подошли к Никольскому, к которому уже привык, глядя на него с моря.  Лежал весь на виду, с широкой дорогой в гору, лоснящейся грязью. Пристали к барже на портовом складике. С трудом спустили бот, глядя на уток, летавших между гребнями, с белым брюхом и белыми полосами на шеях. Один раз хлестануло – вода попала за ворот свитера и потекла по спине. Но у берега было довольно тихо, и спокойно пристали к барже.
Дали прогноз, что движется ураган, и они начали тащить баржи на берег. Берег с синим зданьицем, словно сложенным из трех кубиков. Угол целый заржавленного металлолома, какая–то ржавая шхуна, ее не ремонтируют, просто ржавеет. А влево пошел поселок разноцветный, словно горы Медного. Ночью подводил по нему судно, и помню его по огням, несколько вертикальных пересекающихся огней. Домик на склоне сопки, ее закруглении, как на окружности или выпуклости земного шара. Там грандиозная куча угля и дымит труба, словно торчащая из угольной кучи. С моря, с юга вход в бухту закрытый, глубокий и извилистый. Три раза меняли курс, подворачивая, пока не легли на створ.
Так обрадовались Никольскому – как будто Владивосток.
В посёлке снег, все оживлены, как на празднике. На расскользанном снегу падают пьяные, два человека пели в винном магазине, хотя водка уже кончилась. И везде – лайки, огромные, с хвостом, закрученным кренделем. 
«Из дворняжек мощные шапки получаются, прямо зверь на голове».
Лестница с нарисованной чайкой, в музее у них, как говорят, морской котик с хвостом. Коровы ходят между домов, как в Индии культ коровы, молоко в магазине густое и еще теплое, недавно доили. Стенд «Лучшие люди» – переводя глаза со стенда, оглядываем прохожих. У основания лестницы все лишнее оставляют, поднимаясь наверх. Улицы «Метельная», «Снежная». Флаги приспущены в связи со смертью вождя государства. Портвейн «Кавказ» с мутным осадком, с треугольником качества, как все грузинское. За домом красный трактор, вездеход. На всякий случай захватили погранпропуск, но оказалась рыбоохрана. Рядом судно «Городок», ученое, по рыбе. Изба, значащаяся на карте, как «изба», обычная складуха из бревен, лень заходить вовнутрь.
Приехал рыбинспектор, алеут, директор леспромхоза – заготовлять лес, тащить плавник на вездеходе. Они обеспечивают охотников на точках, вроде наших знакомых в бухте Лисянской. Туда из деревни (Никольское) и на «Буране» не доберешься. Вдоль округло срезанного холма – звероферма, сине–голубые портовые конторы, магазинчик со свежим вкусным серым хлебом (на судне всегда белый). Лестница в 634 ступени, в шеломайнике уток выгоняет пес, сам уток не ест, предпочитает мясо. Дома со срубами для приращивания, когда появляются дети.
Зверозавод, через проволоку видны норки в клетках. По дороге вдоль бухты до эстакады, и по ней поднялись в поселок.
День солнечный теплый, прошло пару женщин в меховых пальто. Подошла собака, с очень красивой чистой шерстью лайки и масса беспородных.
Взяли вина в магазине. Какой–то пьяный мыл бутылки возле магазина.
Несколько алеуток, грязных и с виду порочных, как работницы на зверозаводе.
Но среди ребятишек, идущих со школы, алеуты не менее симпатичные, чем другие.
Три памятника возле набережной: памятник Беринга, покрытый линялой краской, с основанием из камней. Плита с надписью: «Командору Берингу от его спутников. Команда шхуны «Алеут», 1881».
Памятнички очень низенькие, Беринг повернут лицом к поселку.
 Витус Беринг лежал, закопанный в песок, так теплее. Вот место, где мореплаватель получил такое признание – и острова, и  целое море на свое имя.
Музей вдали, синий, где пушки Беринга (их соответствие действительности выясняли в Дании).  Штормовой колокол на одной из трех башен, в одной из этих трех куполообразных деревянных башенок Музей. 
На нижнем этаже музыкальная школа, по деревянным ступенькам без света.
Директор: «Видела, люди зашли, раз незнакомые, значит – в музей».
Фото основателей местных промыслов, орудия труда и оружие алеутов, большие фото лежбищ и вывешены шкуры зверей и чучел, подпорченных крысами.
Все затмевает густая шкура калана с какой–то фиолетовой серебристостью и коллекция камней с бухты Буян, немного обработанных алмазной пастой: таких прозрачных, светящихся, словно там подсветка. Диаграмма морского побережья и история экспедиции Беринга. Дома, похожие на бараки, окрашенные в синий, красный и зеленый цвета, и просто домики. Огромная куча угля, труба, круглые радиоантенны.
СРТМ «Плутон», гидролог, и наш «Ученый». По дороге прошло несколько чинуш, сличимых по доске почета, важно ступая пешком. Много больных – и зав. магазином номер 6 (единственный водочный, который закрыт), вот ее дом, и зав. складом.
Даже капитан порта, к которому обратились: «Ребята, бесполезно. Сейчас всех проверяют из–за норок – на пароходах, в самолетах».
Выйдя на морской склон, вызвали по рации бот, и по лестнице, занесенной снегом, спустились. Дай бог вам всем хорошо жить, но нам лучше домой, в море, к берегам Приморья! На боте вставили стойки в гнезда с острыми штырями, на которые насаживаешь полог,  чтоб не так сильно захлестывало. Уже хотели поворачивать на судно, как увидели гряду скал, ограждающую прибой, подошли и совершенно спокойно высадились. Оставили на камнях телогрейки, рацию и по камням, оставшись в свитерах, с целлофановыми пакетами вместимостью с бочку за рябиной. Старпом был с чехлом, что закрывают пеленгаторы на верхнем мостике. Он выполнял еще одну просьбу жены – набрать брусничного ягодника для ванны.
Место довольно чистое, но долго не мог приспособиться идти через скользкий бамбук. На прутьях ноги скользят, как на водорослях. Но если его отводить, как плывешь руками, распахивая четко выбитую тропу к ягодным местам, то привыкаешь идти. Олешник, очень гладкий, с блестящей корой, синие цветы, и шиповник, колючий, с большими красными цветами. Полно шикши и брусники, они растут рядом, присел, отгоняя мошку, которая висла тучей и жалила очень больно, когда вспотел. Но я на этот раз не расчесывал ужаленные места, желание собирать ягоды было такое азартное, что пересилило все.
На гребнях среди кустов очень яркой спелой рябины, не заметив, проползал с час, держа трехлитровую банку, где красиво выделялись. 
Увидел ребят на берегу, они перебирали ягоды и вязали веники из березы в ожидании бота. Кто–то сходил к водопаду и принес банку воды такой чистой воды.
На судне рябину пропустил через мясорубку, как и шиповник, вынув из него семечки. Вместе смешав с остальными ягодами, засыпал сахаром и сварил – варенье получилось горьким, но приятным.
Подошел к склону, к ручью, глядя, как он течет: как–то толчками, пульсирует, и везде крошечные водопадики и полыньи. В одной крутилась коряга, облепленная тиной, крутилась, словно черт какой, такая рогатина, не сразу разберешь, – как зверь водяной. Двигаясь к морю, видел три шхуны, стоявшие рядом.
Посидел, глядя на ручей, и не мог оторвать от  него глаз, стало жалко, что потратил время на рябину, а мог посмотреть на ручей подольше и на покрытые красным листом склоны.
Утки готовятся к перелету. Черная, с крапленым белым крылом морская утка, кряква – серая речная утка. Сильное течение, галька зеленая от водорослей, белые, будто пыльные камни на берегу. После отлива. Поток кипящий шумит среди желтого леса. От водопада зарево стоит радужное. Л
Листвяк – словно иней на ветвях желтый. В прилив вода морская высоко заходит. Небо чистое, холодное, у берега мерцают куски льдин, не тают уже днем. Эта гряда камней, стоявшая против наката, как раздвинутые пальцы, пропускала море, и внезапно так оплескивало, что рядом вставали фонтаны. Вода казалась непроницаемой, но если на ней сосредоточиться, то она поддавалась зрению.  Вдруг различишь дно неизвестно на какой глубине: бородатые массы водорослей, раскачивающиеся, растягиваемые, как канаты, течением, и черные мраморные плиты дна, кажущиеся розовыми. Вода докатывалась до песка, за ней трава, хрустевшая как капуста.
По затопленным камням можно бежать, когда они обнажаются при отливе. На приливной полосе, после того, как вода смывала мух, был такой нежнейший песок, что вызывало волнение, когда оставляешь на нем след, который через минуту замоет. Я останавливался, подбирал камни с зеленоватыми кристаллами, но они красивы только влажные, а как высыхали, все теряли. Все камни усеяны серой мошкой, она не жалит и взлетает, не улетая, поедает разлагающиеся водоросли. Телогрейки залеплены мушками, прямо шевелящаяся серая масса. Перекусили подкоптившейся рыбой, уже с душком, хлебом и сладким чаем. На объедки нельзя было смотреть, так их залепило мушками. КЭП, изучив волны, движение ветра, вдруг дал приказ сняться вечером с Никольского и не пропустить, может быть, единственный отпущенный солнечный день, – на Юго–Западный мыс, где взяли последние  37 котиков.
Идем, выбирая лазейки среди волн. Все волны пересчитаем, за катакомбами которых от выстрела котик не тонет, нерпа. 

С мыса Толстый, что на восточной стороне Беринга, открылся остров Медный за 28 миль – среди туч с киноварью зари. К полудню, уже в ясный солнечный день, направились к бухте Буян – слева одетый снегом берег, весь из круглых холмов – как пирамиды и могилы.

Бухта Буян. Поездка за драгоценными камнями.

Замерзла система охлаждения, не откатывалась вода. Полчаса проторчали. Наконец, отвалили от судна, и сразу заметил легкие, как дым, почти прозрачные облака на горизонте, тихую воду, такой штиль здесь редок. Впереди изба, река слева, а по обеим сторонам от мысов волнистые линии прибоя. Прямо видно, как они ломают горизонт. Высадились на берег, и вдоль реки, устье которой оказалось справа, где были не пограничники, а рыбинспектор, запретивший нам охотиться на уток. Берег реки покрыт снегом, с закраиной льда, вроде козырька, и гребень из смерзшихся камней. Камни очень красивы, порой обманчиво–красивы в воде, которая их увеличивает.
Руки скоро замерзли, пока ходили туда, где речная вода смешивается с морской.
Буян – река без распадка, водопадная, когда волна, камешки блестят, тогда их и собираешь. Там юртушка стояла: агаты (черные и красные) – и с чем–нибудь внутри: с пузырем, с чайкой, то как лицо или зверь. Там как туман, как пленка цветная, – все становится неразличимо. Под ритм прибоя, он захлестывает, и камни оказываются глубоко,  отходит – и вот, выхватывай! Камешки с вкраплениями, надо шлифовать алмазной пастой на войлочном кругу. Целый берег цветной гальки, ногой развернешь, тут же волна окатит, отойдет, прояснится после слива дно – и они видны, как в калейдоскопе. Агаты белые трудно заметить, надо привыкнуть, чтоб не торопиться, просто подолгу смотреть в одно место. Руки так захолодели, что сунешь за пазуху, они не отогреваются, а тело холодеет. Но ничего не замечал, даже не ожидал в себе такого удовольствия – оттого, что бродишь в ледяной воде в ритме приливов и отливов и подбираешь. Пальцами уже не сразу ухватишь и тот камень – обваренными холодом руками туда, где заманчиво блеснет. Надо было сначала понять, что беречь руки, их от этой воды не отогреешь. Агат круглый, с завитком циклонным на поверхности. Несколько простых, без узора, – я поначалу не различал алмазов.
Проехал вездеход, инспектор сказал, чтоб искали по берегам реки. Один мешок собрал, получил в Петропавловске много денег.
Там берег не осыпается, и не доходит прилив, не боишься, что если не успеешь схватить камень, то следующая волна его смоет. Но в том–то и суть, что без распознавания морской воды ты их на простом берегу и не видишь, как в волшебном стекле, где каждый камешек до жилки виден. Правая рука как обожжена и не отходит.
Переход на восемь часов к острову Медному в надежде, что зыбь там улеглась и можно начать промысел. Лежал на койке, сильно качало, и как обычно, когда судно ложилось  на борт, казалось уже, что не поднимется. Первое, что увидел, поднимаясь на вахту на мостик, – кружащиеся звезды. Но качка началась именно при мне, когда вышли из–под прикрытия острова. Пошла такая мощная зыбь, с какой нам не справится, и повернули обратно.
Всю ночь шли звездным и лунным морем, странно тихим и красивым. Облака, слившись с водой, были похожи на острова, но только когда резко подвернули, увидели берег – южную часть Медного. Недалеко стоял, осыпанный снегом «Снежногорск». Возле него легли в дрейф. Тут же начали готовить бот, и вскоре спустили. Погода уже не та: снег повалил, и резкая зыбь, хотя ветер несильный. По палубе, по снегу ошалело бегает Дуська, обнюхивая собственные следы. Море очень живое, когда зыбь, бот как на ее грудях.  Две волны, с моря и океана как схлестнутся – бот поднимает до небес. Серое свинцовое море с большими без гребешков волнами, с тусклой позолотой дня, который выглядит еще ярче, чем при солнце. От больших синих ночных облаков на сини белые облачка, словно купола спускающихся парашютов.
Подошли к острову Медному, когда зыбь стала поменьше с океана. Начали травить якорь–цепь, давая одновременно задний ход машине, чтобы  цепь растягивалась, не ложилась кучей. Капитан сказал стравить пять смычек, что равно пять глубин (одна глубина равна 15 метрам), но уже на четырех глубинах цепь перестала травиться. Боцман  пнул ногой  –  не идет. Подождали еще, усилится ли ветер, и я выключил рулевку. Подвесили якорный фонарь под черным шаром, который поднимается, что значит на якоре. Долго шли тихой погодой, порой брызгало, но ничего.
Странно смотреть на молодых птиц, еще учащихся и обучившихся летать. Трепыхается рядом, бьет крыльями по воде, спешит разогнаться, но волна ее захлестывает.
Скалы напоминают бог знает что: то человеческую голову – японца, отвалили от скалы – одна голова, как у Черномора, уперся в море подбородком. Все меняющийся рисунок моря и казалось бы неподвижных, но тоже меняющихся от движения судна гор, постоянное движение тумана и текущая трава, как зеленая вода струится, гор, одетых лесом, как в шубе, разваленный потухший кратер вулкана.
Остров Медный, гористый, распадки с широкими склонами, полный штиль, но у берега вода гудит. Сунулись в одно место, в другое. Нужно подходить резко, с риском, а иначе не подойдешь. Шли морем, к водопаду, где нас ожидали моряки. Метров за 30 Слава бросил якорь, и, потравливая конец,  подвел к приливной полосе, куда подошли моряки. Когда бот опускает, их как бы затапливает, скрывая за гребнем, хотя и стояли по колено в воде.
Обошли, взяв их, островок настрелять уток, а начали палить по бакланам. Баклана из ружья не убьешь: он, летя, ныряет, опережая звук выстрела, и плавает, как рыба. Из баклана даже чучело не сделаешь, слишком шея длинная. Правда, никто не попал, но при выстреле баклан как бы останавливался, замирал в небе, а потом, обалдело махая крыльями, летел дальше, что вызывало смех.  Холодное яркое море, бурые скалы вдали и стаи птиц с отдельным от них выделяющимся бакланом, как крупным планом летит. В его полете есть какая–то своя плавность, как бы не зависящая от торопливых маханий крыльями. Такое впечатление от длинношеего тела с клювом, что оно запущено, как веретено, и летит самостоятельно. У баклана большие крылья, которые при полете так высоко поднимает, что почти складывает их, и когда попадает на поверхность блестящей зыби, оперение тоже становится блестящим. Отношение к баклану такое, как к неживой птице, т.е. гибель его бы воспринималась естественно, а то, что живой и летит – как недоразумение.
У берега накат, пластами вода идет и крутится. Цветные водоросли, йодистый резкий запах, намытая галька. Накат ревет паузами, подламывается пласт воды, заворачиваясь, как вал. Пена на сапогах, на мокрой цветной гальке, когда сходит волна.
Закончили обход острова Медный. Ясные дни, восходы с резкими световыми контрастами гор. Пустые острова и пустое море, редкие пятерки птиц, летят очень высоко. Остались бакланы, кое–где глупыши – садятся на воду осторожно, держа наготове крылья, чтоб улететь. Эти гривы, как везде на Командорах, и озеро, тихое, ни одной птицы громкой, лишь мелкие птахи, не способные перекричать тишину.
Вокруг озера топкая местность, болотца, протока, идущая к другому озеру возле пустого белого охотничьего домика, откуда видно море и песок.  Там Лала собирает раковины, чтоб сделать из них всякие штуковины. В протоке или в ручье вода обманчиво мелкая, стал переходить. Наклона не чувствуешь, а уже до отворотов сапог.
Потом увидел выбитую тропку на другом берегу и понял, где переход. Даже по сухим кочкам трудно идти, утопаешь, как в пуховой перине. Изредка ветер пробегает по траве, она шелестит, поет в стеблях на разные голоса. С мокрых брюк вода стекает в сапоги, только выкрутил портянки, останавливаешься и выкручиваешь опять.
Только кэп со старпомом набрали отборной ягоды, тянули по два ведра.
Медный самый красивый остров, а Беринга затоптали вездеходами. Люди живут, ничего половина не делает. Ради зарплаты, которую создают из приписок. Все хотят из Никольского сделать промышленный центр. Для этого надо придумать какой–то заводик. Вызывает деятель: придумай герб. Придумали: котик с хвостом.
Тут нужна наука, чтоб описать острова, предохранить их от вымирания.
Утром, в сумраке, среди фиолетовых облаков, синей воды, на которой мерцает свет фонарей и яркого, отстоянного сока неба; где солнце огромно и ярко, как и луна ночью,   поднимаем якорь. Право на борт, разворачиваемся напротив скал и ложимся на мыс Юго-Восточный. Изредка хлюпает зыбь, но идти нормально, хоть и со сторон океан, но как только выйдем из-за мыса  - сильная качка, уже изредка видно как закипают гребешки волн, - и ложатся на обратный курс.
В море пусто, голо, осень, как обычно, не ощущается на воде. Смотришь, вглядываешься в горизонт – ни одного огня. Прошло целое стадо касаток – виден большой плавник, потом касатка, вынырнув, плавно проплыла против волны.  Ночью начало сильно качать, усилилась зыбь с океана. Решили идти в Корабельную с беренговоморем стороны. От ветра она защитит, а от зыби нет. Просто посмотреть, можно там стоять или нет. Тщательно оделся: свитер, телогрейка и резиновые сапоги с мягкими портянками из тонкого цветного одеяла. Поверху оранжевая рыбацкая роба – штаны и куртка с капюшоном. На палубе обычная суета перед спуском бота, но уже научились спускать бот. Каждый по своим номерам: кто на носовом фалине, кто на кормовом. На брашпиле выбирают тали, выводя на нужный борт. Сбросили трап, кухтыли. Зацепили гак от лебедки за кольцо, точнее, металлический треугольник с ботовыми концами. Кто остался с рабочей команды, вытолкнули бот за борт, но его стало сильно бить о судно. Втугую взяли оттяжки и начали майнать бот до воды.
Я сразу сел за руль, почувствовав, что впервые веду бот на такой волне, отчего стало радостно. Это были самые лучшие минуты, несмотря что надо было все время следить за волнами, надо было держать крепко руль, чтоб не сбивала с гребня волна, от этого начала уставать правая рука, но еще никогда я не был так подготовлен морски для руления, хотя уже отстоял вахту и ночь не спал, воспринял море и волны бесстрашно. Мощная сильная пологая зыбь с буревестниками, они в этих местах светлее. А на юге есть почти белые. Тусклое колышущееся море, за которым скрываются зеленые острова и котиковые лежбища. Прошли скалы, начали подходить к лежбищу, немногочисленному, занимавшему полосу под берегом. Толя показал рукой, я доверился его руке и ступил на волну, которая в амплитуде достигала камней. Славик вмешался, заломил руль, еле у камней вывернулись. Что это было, подвох? Понял, что нельзя полагаться ни на кого.
Вдали показались котики, и, когда поближе подошли, торчат, как палки из воды.  О размере котика можно судить по шее, а если одна голова торчит, то по морде и усам. Все просили не брать больших, Толя сделал несколько выстрелов в воздух, чтоб согнать их с лежбища, сползли в воду, чтоб было из кого выбирать.
Целиться и стрелять приходится, когда бот раскачивается: в прицеле море голов, волна сверху проходит, все затопляет и разглаживает море, как утюгом, как резинкой стирает написанное. Толя часто мазал, промахивался, опять чуть запоздал. Когда котика скрывают волны, стрелок видит, как он просвечивет сквозь них.
Толик – сивучу, который всплыл и как утирается ластами:
– Может, тебе мочалку дать?
А тот вынырнул рядом и головой мотнул, как произнес: нет, не надо!
В боте все легли. Опять у камней – разворачиваешься пяткой кормы, поджидая гребня, чтобы помог. Котики от камней не уходят, все вертится между скалами, где-то Берингово, то Тихий. Славик сидел молча, у него мерзли руки. Так крутились на пятачке перед лежбищем, изредка отходя за отрядами котиков, прыгающих, как летучие рыбы, – таких Толя стрелять не мог. Потом начал попадать, взяли первого: голова плашмя и издалека кровь. Котик, худой и притопленный, не тонул, набрал воздуха. Он был живой, натянут в воде, как лук, и, изогнувшись, хрипел, мотая окровавленной мордой. Я схватил его за ласт, подстраиваясь под волну, когда она втаскивать помогает. Толя отбросил багор, взял колотушку, по голове, почти расщепил кость носовую, по черепу, нет, все зевает и хрипит, кусает доски, тяжело дышит, оскаливая зубы. Сбросили в трюм, планшир в густой застывшей крови, ножом сделали метку на ласте, цифру римскую: 1.
Потом пошли: 2, 3, 4...
Когда тащили, спугнули двух бакланов–птенцов, очень больших. Они упали с площадки–гнезда, шмякнувшись, и остались сидеть на том месте, где оказались, как будто ничего не случилось, не сомневаясь, наверное, что их найдут. Странно, что они чего–то испугались. Они вообще опасности не воспринимают в своем дополетном состоянии (сейчас, когда пишу,  снова завели машину и поплюхали куда–то. Видно, кэп, проснувшись, взял точку, и, ужаснувшись, что близко поднесло, пошел делать запас для полноценного дрейфа).
Привезли котов, половина раненых (Толя выбирал две головы, стрелял, чтоб поразить обоих) открывают пасть, хрипят. Одного секретчик пытался убить в сердце, не зная, где оно есть. Саша показал: сюда, правее. Ударил – фонтан крови, облило матросу сапоги. Тот засмеялся: в легкие попал! Саша: нет, в сердце! Если б в легкие, то пена бы пошла…
Леха с кровавыми руками вытаскивает сигарету: не переживай, руки сухие, чистые, кровь присохла. Отмыл руки и нож в соленой воде, хлещущей из шланга. У котика очень красная печень, сердце и само мясо – прямо как киноварь. Это от большого процента гемоглобина в крови, что помогает накапливать кислород для глубоких нырков. Кровь в основном состоит из железа, органично растворенного, усвоенного тканью. А если вместо железа медь, тогда кровь голубая, как у глубоководных кальмаров и осьминогов.
На Южном полюсе у них истинно голубая кровь.
Кэп уговаривает ученого набить сразу всех котиков, кто там определит, какого они месяца?  Тот отвечает: в лаборатории ТИНРО сразу определят – по матке, по яичникам. А годы его узнают по зубам. У котика зуб никогда не выбьешь, только сломаешь. Надо челюсть вываривать, потом по кольцам на зубе и определяют.
Егорыч с утра до вечера сидит в своей лаборатории, складывая разобранные, очищенные под номерами позвонки котика. Подручная книга «Анатомия кошки» или «Анатомия собаки».
«Молодому ученому у нас ставят пятерку за новое, которое найдешь в старом, и тройку – за новое совершенно».
– Мысль о написании монографии о морском котике родилась так. Давно хотели ее создать всем ТИНРО. Получили одобрение, начали писать, каждый по статье. В итоге я написал, остальные нет. Так вот и начал писать один, добирая не достающие знания – по крови, по мозгу и т.д. Бывают котики–альбиносы, обычно они слепые, ничего не видят. Видел прямо оранжевого котика – это только окраска, ничего особенного, вывих какой–то.
Егорыч своим коротким ножом у одного кота снял шкуру в опушке сала, не задев мышц, как опытнейший хирург, совершенно без крови, сразу вырезав то, что ему надо: половые органы у самочки, почки и сердце, понравившиеся у самца.  Садиться коленями прямо на внутренности, ничего не замечая, при этом, смачно причмокивая, говорит о женщинах. Привезли несколько ларг, которые застрелил Егорыч. Он выбрался первый в телогрейке, с японской плетеной шляпой на голове, подобрал видно на берегу. Егорыч тотчас, после целого дня работы, с нетерпением нагнулся над тушами. Короткие точные удары ножа в глотку, сунул туда руку, что щупая там, где пенилась кровь. Разрезал всего – и вот он наизнанку, черный, с белеющими ребрами, как с распущенной молнией: сердце, печень, мотки кишок – ученый разматывает, как веревки, меряя, разрезает ласты. Тут же лаборанты с нитками, разводят раствор. С одного зверя, торопясь до нужных органов, снял шкуру наполовину: оставил лежать как в меховой жилетке и голым, растерзанным внизу. Тузлук подошел и завершил за него.
Берег виден вдали – с широкими кронами лиственниц, зарослями бамбука, склон, скошенный солдатами погранзаставы. Мыс с маячком, где застава, подошли, пограничник на берегу – не бросили якоря, зажало между камней. Налетели на камень, чиркнули дном. Если б сели, потеряв центр тяжести, – крутишься, не сойдешь. А тут сели и носом и кормой. И пограничники тянули, и наши ребята, что вылезли на берег – по колено в воду. Я сел за руль, и тут Славик: бросай якорь! Надо бросать плашмя, я бросил вниз веретеном, он закричал: выбирай. Бросил сам с другого конца: не  зацепили. Тут оказалось, что у них есть пирс, туда и подошли. О нас не были предупреждены, поехали за документами на судно. Начальник заставы, молодой, в хромовых сапогах, в диагоналевых новых штанах, кожаной куртке, улыбается, не строгий.
Е. Тут был молодой, ребенок у него родился, с молодой женой, два года назад.
– Так это я.
– У вас был бык, к которому возили коров  на случку со всех застав.
Тот расслабился:
–  Рапортов не надо. Вижу – все русские, разных наций.
Все время кто–то ревел, зверь какой–то, пока не поняли, что это бык, которого кормили на заставе.
Обыкновенная хата с темной и грязной прихожей. Во второй лежали вязанки дров, заготовленных на зиму. Никто о них не заботится, оставляют на выживание. Там три аппарата станции на стене и рулоны разграфленной бумаги, на которой, на высокочувствительной ленте, запечатляя сейсмические колебания. На кровати девушка в коротком платье, полная, белая, не загорелая читает книгу.
Вышли во двор, по ступеням в какой–то погреб, холодный, прорубленный у основания скалы, которая являлась ее стеной. Нужна именно стена горы, окончание скальной породы, чтобы приборы уловили землетрясение. Приборы – три или четыре одинаковых по виду ящика, расположенных под особым углом относительно один другого, и приемники: один принимает до 700 км, другой – в любой точке планеты. Свернули куда–то, где не было света, пока не зажег фонарь.
Под рукой, чуть ли не наткнулся, раскачивался маятник, одновременно крутясь вокруг своей оси. Этот маятник и еще хронометр заводились ключом, который, как все хронометры, был таинственен и красив. Все время он объяснял, прибегая к сложным, мало нам говорящим названиям. Думали выпить, но дал только чай, –  и то когда прямо намекнули на выпивку.
Печка русская в избе, с которой снял кипящий чайник. Пытался вызвать его на разговор: вот лыжи, он ходит на них с женой зимой? Ответил, что к жене ездит один раз в год, она на Сахалине. С кем же он живет, с подругой? Тут школы нет, баня и кино на погранзаставе.
Поселяются люди из–за денег или ущербности, выломанности из жизни. Живет пять лет, приехал из Оржаникидзе и вовсе не вулканолог, а в прошлом учитель географии. Вулканологом, техником можно стать: в двух словах объяснят – и работает. Вот откуда эти сыплющиеся термины. Егорыч слышал, говорили знакомые вулканологи, что он скрывается здесь от чего–то, но не хотел говорить. Зато сказал, что эту читающую девушку пороли всей заставой, когда он был в отпуске.
Здесь люди от одиночества звереют. Беседа может быть только за выпивкой – а с ней возбуждающего желание поделиться своим и даже услышать кого–то. Майор стоял наверху лестницы, глядя на нас. Бот привез капитана, бодро выпрыгнувшего на берег, попутно раздалбывая радиста на судне, чтоб не спутал волны, как в прошлый раз, когда выходил с ним на связь.
Вежливо обратился к майору:
–  Подскажите, куда лучше за корнем идти?
Тот ответил:
– Идите обратно в бот.
И все: ему не возразишь.
Егорыч: обычно пограничники встречают гостеприимно, приходишь как к родным.
Опять штормовать – «в сугробы». Ночью заступил на вахту, ничего не видно, судно проваливается в ямы. Сильный удар волны – крутится картушка, отбрасывая градусов на 30 с курса. Держу такой курс, угол к волне, когда броски не значат, а надо, чтоб не забрасывало брызгами. Днем солнечное небо, но море не успокаивается.
Выходит капитан, смотрит в локатор, врубает эхолот, потом долго смотрит на волны. Он может простоять у окна час–два, но подчинен не красоте волн, а геометрии их, как они идут и как пойдут, если по–иному построится ветер.  Солнце такое, сентябрь, что даже вышли на палубу посмотреть, как выстраиваются откосы воды, море бурное, штормовое, малоинтересное. Вдруг разъезжаются валы, роя ущелье или распахивая широкое плато, пронесется тенью полоса ряби, закипит по гребню шапкой пена, развалится – и все это на фоне таких же однообразных неподвижных облаков. Идем час, приходим никуда, как простояли на месте. Будем разворачиваться, что по такой волне не просто.
Старпом становится за руль, кэп за телеграф. По трансляции: «Закрыть все иллюминаторы левого борта» – колоссальный удар волны с тысячу тонн, падение как с самолета, и все – в лагуне, тишина. Небо и море порой таких зловещих раскрасок, что представляешь, как это воспринимали первые мореходы. Но и к этой зловещности тоже привыкаешь. В рулевой рассвет, широкий, по всему горизонту. Полярная звезда вверху, в зените, т.к. шли на север, слева яркая звезда Лира и две звезды Близнецы, удивительно ясно видные и светящие одинаковым светом.
Прекрасно покурить, лежа на кровати, глядя, как в иллюминаторе бежит море, а ты только что оттуда.  Потом завесишь море, ну его в болото! Надо поспать.
Прекрасно после сна, пройдя по коридору и поднявшись на несколько ступенек, открыть дверь в рулевую – и прямо в лобовом стекле сентябрьский рассвет. А после спустишься в каюту, там пьют при занавешенных иллюминаторах. Птичка прыгает по каюте, клюет тараканов. Похожая на воробья, с зеленовато-серым оперением. Так умело их ищет и мгновенно уничтожает, что не могли на нее намолиться. Вдруг – раз! – перевернулась и сдохла, переполнившись паразитами и не в состоянии их переварить. Прошли место с сильной магнитной аномалией: разница между магнитным и гирокомпасом до 8 градусов. А мне было приятно постоять у гирокомпаса, глядя на его освещенные круги с крутящимися дисками. Через полчаса, как это место прошли, склонение прежняя: 2–3. Старпом разговаривает по «Чайке», коротковолновой радиостанции, хрипы, треск, полная штриховка голоса, я не понял ни слова, а он: «Понял вас хорошо»
– Перехожу на частоту 27 по нолям, т.е. на 2700.
Думал, по приливной полосе ходить легче, чем по камням. Куда там! По  водорослям трудно идти, а те, что сгнили, – как в болоте утопаешь.
Мошки загрызли, как вспотел, свитер под курткой – ухо от укусов опухло, налилось красное, прямо с трубу. Так взмок, не мог высохнуть, разделся, боясь простудиться, и сел за руль, на теплый ящик, куда бросили целой картошки и русской тушенки.
Все время приходилось приподниматься: готов ли обед?
Подошли, выбрав скалу, похожую на кувшин с ручкой. Хотели в «ручку» войти, бросая якорь и подтягиваясь на нем. Обошли с тихого океана, от острова целая полоса водорослей прямо к маяку. Тушенка растопилась, как вода с клочьями мяса, картошка, хоть и сварилась, но без корочки, как бывает в печи. Никак не отмоешь ложки от жира в холодной воде, вытер о траву. Вкусен был только чай из родниковой воды.
Наплыл туман, взяли обратный курс, на всякий случай по компасу, чтоб не заблудиться. Два часа в тумане, надели спасательные жилеты, чтоб теплей.
С судна дали гудок, мы услышали. «Сейчас повернем к вам» – «Не поворачивайте, пока вас не увидим по локатору».
Соевое масло хотел взять Е., глянули в устье реки, где его ждал человек, чтоб дать, – куда там!
Вначале рука сильно болела, уставала, не мог соразмерить ее длину, от кисти до локтя, считая его опорой, потом пристроился к зыби слева и давал руке слабину, держа руль прямо и напрягая мускулы, чтоб не сносило – как барьер рукой, где море берет бот, хочет его взять за руку, поворачивал. Два часа шли бестолку, берег пустой, и Е. запросил судно.
Оно уже было видно на траверзе: «Вон оглобли видны!»
Пройдешь по косой, перевалив гребни пяти–шести волн, отрезая часть стаи. Выстрел – про все забываешь, про волны и скалы, несешься с руля на нос, бьешь, добиваешь (почти всех надо добивать, т.к. это не винтовка, а ружье). Потом в трюм и борешься с ним, пока затихнет, и тогда вспоминаешь о руле.
Рулевой, работа лакейская: то заварка, то джем, то стаканы сполоснуть, то чайник. Вымой рулевую, включай трансляцию. Измерить секундомером ветер, термометр в металлическом футляре, бросаешь в воду для измерения температуры. Рулевой здесь, как раб, и он должен работать: нужна молодость, сила, азарт, чего у меня было недостаточно. Работа доставалась Толе, но я бы мог включиться, если б ощутил поддержку.
Я был в таких условиях в первый раз, но здесь не делали скидку, все познавалось и показывало им, что я недостаточен. Что случилось? На первый взгляд, ничего особенного: не успевал один вытянуть зверя, один раз упал, прокатился по боту, толкнув Царицанского – тот чуть не выпустил котика, висевшего на багре, самое страшное преступление. А вдобавок он со счета сбился, не добрали до половины плана  148, и еще: не высушил Славику рукавички. Тот, сидевший тихо, вдруг разъярился, хотел отобрать руль.
Я знал, что на судне обольют грязью, если отдам руль, и не отдал. Пошли обратно, по зыби, чтобы зайти за судно, за траверз его, а потом, развернувшись, идти по зыби к нему. В море, как отошли с милю, начали проваливаться глубоко. Какая–то ненормальность в движении волн, трудно рассчитать период, амплитуду.  Идешь прямо носом на волну, не успеешь опуститься, как сверху обрушивается вторая, не успеваешь взойти на ее гребень, и впервые видел, как носом набираешь воду.
Я был в полном разочаровании, видел, как они от меня отворачиваются, не говорят. Неужели так переработались из–за меня? Я понял, что их мучил страх, если я буду с ними. Они боялись моря и скооперировались против меня. А когда такое чувствуешь, то хорошо нельзя. Судно снялось и подошло, защитив корпусом от зыби. Зацепились, стали удавкой цеплять за туши и поднимать наверх. Там наверху, тоже были против меня: злобный Валек, вонючий шакал Хасанов.
Я был молчалив и подавлен, что тоже не осталось без внимания. Я сразу пошел спать и, слава богу, уснул. Проснулся – уже всех зверей разделали, шли в бухту Корабельную, на ту сторону острова Медный. Бот повез пол команды по ягоды, когда я появился на вахте.  Погода поганая, дождь и мрак. Старпом, холодно кривясь, смотрел на меня. Видно,  донесли, кто я, не гожусь в ботовые рулевые. Господи! В 40 лет, впервые стал за руль, в такую погоду, что от меня хотели? Один из противнейших дней после радости на Медном.

Бухта Корабельная

Стали в бухте Корабельная – ничего нет, как студеным ветром продуло. Утром – снег, сильнейший снегопад, так что видны траектории струй с точечками снежинок, как меховую шубу раздувает ветер. Вошли, прошли вглубь бухты – дали право на борт, потом лево на борт, и, придав циркуляцию судну, развернулись, т.к. ветер очень слабый и сам бы долго ставил нас, как надо. Утром еще темно, созвездие Малый Пес вверху и от него вертикально вниз – яркая звезда Большой Пес и слева – Близнецы, Лебедь и т.д. Чтобы определить, какая звезда, надо зацепиться хотя бы за известное созвездие. В зимней  дымке, в снежном тумане – полукружье бухты с тропой, а у воды, где бьет, черно. Ветер поет в темени под берегом на разные голоса, как мужской хор.

Третьи сутки отстаиваемся возле Глупышиных Столбов, утром, в сумраке, среди фиолетовых облаков, синей воды,  – небо, где солнце огромно и ярко, как луна ночью. Поднимаем якорь, право на борт, разворачиваемся напротив скал и ложимся на мыс Юго–Восточный. Изредка хлестнет зыбь, но как только выглянем из–за мыса, – сильнейшая качка, издалека видно, как кипят волны –  и обратно. Вышел кэп, долго приглядывался к волне: « Пошли!», но окончилось тем, что вернулись обратно. Осталось взять 30 котиков и не можем это сделать.

Вернулся бот с острова Топорков, который не обманул названия (на Арем Камне, куда после пошли, птиц не оказалось). Привезли штук  30 «курей» с широкими костяными красными клювами. В основном самок, а «топор», самец, с зеленым наростом Глупышиных Столбов на клюве, с белым лицом и косичками. Многие из них были живые, лишь с перебитыми крыльями и парализованными ногами. Тут же они начали хватать клювом, кто поблизости, хоть и полумертвые, в крови. Один, убегая, вцепился в штанину Антоныча, оказавшегося на пути, и уже не отпускал. Так Антоныч и проходил полчаса с висящим попугаем. Дуська бегала от другого, волочившего крыло. Одну самку, самую красивую, с серой грудью, чуть задетую дробью, душил, медленно сжимая горло, научник, чтоб целенькую заформалинить. «Наступи на грудь, сразу умрет».
Я смотрел, как их пинают ногами. Всё таки странно это: удивительные по окраске птицы, которых многие не видели до этого в глаза, и все познание – что добьешь, в необъяснимой жестокости. Осталось добыть еще штук 29 кайр. В столовой у кого–то в мясе оказалась дробина. Яйца топорковые, если добавить в тесто, то оно хорошо всходит. Такой клюв топорку нужен для рытья нор, он как экскаватором работает. Последний бот: сырой запах крови, парящие туши животных, похожие на пустые мешки, в скользких, как студень, сгустках крови.
Туши складывают рядышком на палубе для научного измерения желудков. Перегрузили туши на баржу, слипшиеся в холодильнике. Одного подрубаешь в трюме ломом – тянутся трое. Головы замороженные отламываются. Ласты, мясо хрупкие, с клеймом, что не больны.
Нужен бот другой: чтобы борт более вырезан по профилю – для удобного подъема зверей, а двигатель подальше: кровь капает, тотчас заварится на горячем металле – не отмоешь. А главное, скорость, особенно. Когда начинается отстрел.
Все, окончание промысла. Люблю подготовку к отходу, хоть куда, хоть на другую сторону острова: переключение стояночных огней на ходовые. Подготовка ВРШ – вначале «шестерка, потом «восьмерка», потом «десятка» – полный ход. А тут уходим с Командор вообще. Бреясь, глянул в иллюминатор, на по–ночному освещенный поселок, прощай! Почти никаких впечатлений о нем не осталось, ни приблизился, ни отдалился, как стоял, так и стоит. Несоответствие поселков островам, и здесь, и на Курилах: море и острова прекрасны, а человечье житье убого и порой отвратительно.
Наступает пора жизни, когда молча прощаешься со многим: человеком, поселком, целым океаном.
Идем в Русскую, и, хотя не мог дождаться этого дня, нет ни радости, ни прощания.
Легко привык к потерям, даже жизнь давно потерять не страшно.
Озеро в Русской  вулканическое, в кратере вулкана. Страшная глубина, ни травы нет, ни плесени. У воды всегда лед, даже в летнее время. Животных, рыб тоже нет.
Тут и остаточная зыбь сохранялась южная, и сильная западная еще, но самая плохая, если с востока, т.к. она заходит в бухту. Шипунский маяк нырял в волнах, кэп начал предполагать, какая будет зыбь при подходе к Русской. Он, как всегда, оказался прав: восточная. Просматривая карту циклонов, похожую на размазню, кэп посетовал: надо было еще постоять на Командорах, сорвались за «Городком», ожидали, что подкинет рыбу, а тот ночью ушел. Я вел судно, как автомат, следуя малейшим отклонениям компасной стрелки, – шли в сильном снегопаде.
На подходе к Русской, перед входом в гавань, – «Берег Надежды», транспорт, и ГФ (гидрограф) на связь не выходят. Потом берег у нас спросил: почему те суда не отвечают? На каком канале они работают? Мы этого не знали, но когда мимо проходили, на них огни зажглись. Неожиданно снялись и ушли два молчащих парохода. Кэп долго раздумывал над этим исчезновением: анализировал ветер, зыбь, наконец: «Готовьте машину!» – и с облегчением: «Будем штормовать в море».
Вовремя! – еле выбрались из бухты Русская, красивейшей, с отвесными берегами, живописно покрытыми снегом, – она становилась  западней при северо–восточном ветре. Если  он переменится на южный, то завтра вернемся, т.к. нет воды. А то отправимся в Петропавловск стоять. Впустят – хорошо, а могут не впустить: просрочены санпаспорта, срок работы огнетушителей, испортился радиопередатчик, не могли передать диспетчерскую. Не передашь – ЧП, объявят радиопоиск, потом будут искать самолетами.  Радист передал аварийным передатчиком СОС.
Ничего не видно, держишь только курс и корректируешь чуть по волне, если различишь гребень. Судно, как в яме с разваливающимися, осыпающимися склонами.
Всякий раз страшно смотреть, как судно, стукаясь о стенки волн, проваливается в пропасти. Бывает двойной удар, одна волна за другой, а рассвета нет.
Целый час почти наблюдал за штормовым морем и не выловил ни детали. Мощь непосредственного впечатления от стихии зависит от избирательной силы языка, чья природа не совсем совпадает. Вторые сутки после бегства из Русской штормуем в трех часах хода до Петропавловска, откуда нас видят большие портовые радары. Ночью шторм кажется больше, чем на самом деле. Волны долго не различаешь, пока широкий гребень с кипящим окаймлением не поднимется во весь рост, и, плавно спускаясь с топа мачты, показывает курс, который все время корректируется по волне. Штормовать все же легче, чем идти по  направлению, т.к. штормование связано с выбором удобного для судна курса, при котором меньше качает.
Дошли до огней Петропавловска – зарево городское и огни побережных маяков.
Два судна были недалеко, глянули на карту (они в одном положении, это мы разворачиваемся) – тоже маяки. Легли на обратный путь, вошли в Русскую, но зыбь еще сильна, воду брать рано. Не может успокоиться, как летом, при смене циклонов. Какая–то мелкая, простудная зыбь моря и – в неожиданных наплывах, сметающих ритм, с сильными ударами под корпус, – такой удар отворачивал нос в сторону. Развернулись – береговые огни стремительно прокрутились, как в циферблате. Вначале плелись обратно к Русской, потом подготовились к развороту.
Вчера, во время руления, подворачивая под волну, наслаждались представлением, что в это время в столовой, где смотрели кино, падают со стульев. Когда смотришь кино, удивляешься, что там вещи стоят незакрепленные.
Постепенно волны затихают, их уже легче одолевать штурвалом, рука еще болит от этих ушедших в прошлое волн.
Кэп выбрал момент: «Давай, минчанин!» – право на борт, и в общем обошлось даже без разливов борща. Ветер вроде уменьшился, но зыбь все еще большая.
Надежда, что переменившийся ветер ее сомнет, не подтвердилась. Циклон плетется слишком медленно. Но завтра, если зайдет на северный, можно будет попытаться зайти в Русскую за водой. На утренней вахте уже несколько судов, без конца спрашивают, когда мы отойдем. Плавбаза спешит к рыбакам – там целый месяц по стакану воды в день, а мы стоим себе, занимаем место.
Кэп, улыбаясь, говорит Алику: «Скажи, что машину ремонтируем, утром доберем водички и отойдем».
Прыгнул на берег, чтоб добрать воду. Баржа, вернее судно–пирс, обледенела, местами нарос, ботинки скользят, как нырнул под навес будки, ориентируясь по нашему шлангу. Там, под навесом, ад: труба с вентилями, все вентили парят, ледяной душ, вымок с ног до головы. Тут Леха подоспел с переходником. Несколько раз грели руки, пока наконец догадались: одубевая на ветру, присоединились к воде. Полезли назад, а тут с танкера увидели нас, обрадовались – отдайте концы! Они уже трап подняли. А концы у них с цепями, на закрутках железных….
По железному трапу, прозрачно–заледенелому, не ухватишься, по палубе баржи, заходишь в надстройку, где труба с вентилями, куда поступает вода с водопада.
Натянули жилеты с торчащим из кармана свистком, в касках, прошлись по морю. Берег очень зеленый, местами голый, вода в тени блестит и играет, и буревестники, прятавшиеся среди волн, при шуме мотора стартуют с гребней, или  – прорезав воду с шипящим всплеском, стрелой пролетит дельфин. Не поверив Егорычу, я подошел к носу и посмотрел, свесившись: около десятка дельфинов, целая стая, казавшихся коричневыми в воде, большие, даже толстые, неслись, давая представление о нашей скорости, стравливая воздух через отверстие в затылке. Вдали, с частыми всплесками и фонтанами шли дельфины. Дельфин ростом под 2 метра, весит килограмм сто. Морская свинья, совершенно черная, с белым брюхом.
Японцы имеют специальное судно с выдвижной площадкой на носу, на котором стоит с гарпуном матрос, привязав его к длинному шесту. Попал в него – три минуты живет, он на рану слаб. Кожа шершавая, тоненькая, никуда не идет, мясо невкусное, с душком, но для котлет, конечно, сгодится. Много дельфинов гибнет от крючков, от сетей – по 40 тысяч ежегодно только в Америке. Охотится на дельфина просто, они всегда крутятся перед носом судна, сопутствуя ему. Могут двигаться со скоростью 30 миль и мгновенно тормозить, создавая внутри себя своеобразные вибрационные волны –  от прилива крови к хвостовому плавнику. Но котик гораздо умнее дельфина.
Великолепный дельфинообразный марш, когда он пролетает над водой, прижав к бокам передние ласты. Серое однообразное море весь день, быстро темнеет, что видно по теневым отсветам мелких волн. Потом туман устлал все, только в локаторе осталось море, видное по огням судов, как звездное небо.
Курс 60, идет циклон, прямо по планете Венера, видящейся воспаленной точкой. Слева чуть обозначен ковш Большой Медведицы, и от стенки ковша шесть измерений – и Полярная Звезда, тоже тусклая в начале августа. Под утро море однообразно светлеет, всей массой, нельзя подобрать какой–либо живописной строки.
Рассвет протирается, вроде дворника на стекле,  до светлого пятна. Солнце вышло, и стало все просто, как на земле. Несколько больших чаек повисло над кормой и черных, мелких, с острыми крыльями, вроде стрижей, буревестников.
Сейчас птиц будет много, у них разные признаки, которые ученый улавливает при взгляде на птицу. Много садится на судно, поймал японских голубей, а потом японскую цаплю, желтую, очень красивую, забилась под брезент.
Ясный солнечный день не дает красок воде, а от туч, даже от облаков вода воспринимает. Было несколько минут, когда, лежа на койке, покуривая, слушая музыку,  вдруг ощутил покачивание океана под собой, на котором, в сущности лежал и лежу сейчас, когда пишу эти строки, и душу, как ветер, обжег порыв счастья. Бесконечно впитываешь в себя его красоту, чтоб было потом легче жить на берегу, пережигая им все свои несчастья.
Командоры природный заповедник, только «Ученый» может к ним подойти с полным снаряжением. На всех других судах, обсуживающих эти места, для устранения самовольных высадок на берег и браконьерства, срезаны  шлюп–балки, оставлены лишь ПСН для спасения.

После Командор — Курильские тетради

… Моя проза не выносит старости, болезней, мусора жизни, предельности всего. Поэтому плавание на Курилы и Командоры, когда я еще был относительно молод, я считаю последним, хотя еще их, плаваний, предстояло немало. В этом плавании я исчерпал свои морские качества, почувствовав, что больше не соответствую морю. После него, если что–либо и прибавлялось в прозе, то не по удовольствию, а по насилию над собой. Возможно в том, что я духовно истратился преждевременно, была виновата жизнь, из которой я приезжал, надеясь резкой сменой местности и новизной впечатлений восстановить себя в том здравии, в котором когда-то здесь пребывал.
Я сгонял вес на этих камнях, действительно все получалось. И город меня любил: я его заставал таким, каким желал увидеть, маскировававшим прорву улетевшего времени без всякой заплаты. Происходило выравнивание жизни, низведение ее к горизонтали воды. Я попадал в свои шаги, оставленные на морском песке или на расплавленным жарой асфальте. Нет, я не чувствовал расставания….
Так жить и знать обо всём, чтобы каждое слово вызывало длинную цепь испытанных ощущений. Если что-то пережил трудное на всю катушку, крепясь, сжав зубы, когда ещё было много сил и находился во вдохновении, то ты заглянул в себя.

Владивосток

«Чилим» на Спортивной: низкие розовые светильники, деревянные столы, пиво в стеклянных кружках.
Официантка Жанна: «В плаванье или вернулись?» От этого зависит заказ и чаевые.
Подошел человек: слышь, земляк, там бык (человек) лежит пьяный, я поистратился вчера, ни копейки, давай его вдвоем обработаем? На нем часы, ремень неплохой, я посмотрел. Не первый уже раз меня здесь принимают за урку, а я книги пишу и имел надежду, что выгляжу интеллигентно.
Слева «Дары природы», справа – памятник погибшим морякам, футбольный корт, обтянутый решеткой. Готическая башня морского музея, пушка на колесах среди деревьев. «Золотой Рог» - китайский коньяк, напоминающий плохо заваренный чай, в высоких толстых бутылках. Стены размалеваны – рыбки, крабы плавают.
Ловят большими удочками с блоками навагу, окуня на волноломе. Фанза, лестница вертикальная, головой чуть не упираешься в верхнюю ступеньку. Тополя стоят в темноте. Зеленый буй, место затонувшего судна. Люди разговаривают, их столбом пыль окутывает горячая, они не замечают. Две баржи, груженые бочками с фаршем минтая. Поели в столовой, в кафе военторга. Потом в ТИНРО к Егорычу.
 Егорыч очень обрадовался нам, решили, что мало водки, а я ночью уезжал. Приехали: квартира с большой светлой кухней, со стенкой из красивых книг на разных языках. Дал подержать сброшюрованную диссертацию на кандидатскую и докторскую. В квартире из окон, с которых открывался вид на тайгу, куда ходят за грибами, – военные ограждения БАМ, батальона армейской милиции, и Амурский залив, сопутствующий всем микрорайонам.
Сопки, дома, где каждый дом уже своим расположением обречен на живописность. Запомнилась улочка, по которой приехали, с пирамидальными тополями, единственная такая во Владивостоке. Пишущая машинка, снятая с утонувшей японской шхуны с латинским шрифтом и «Оптима».
Вошла дочь, от которой Толя встрепенулся, – еще десятиклассница, с поразительно красящей ее примесью туземной крови от матери, что погрубее. Во всех комнатах курят, ели козлятину, о чем я не знал, было так вкусно. Что не мог себя заставить оторвать кусок собаке. Когда узнал, уже было поздно. Егорыч хотел мне птицу подарить, такую пыльную за несколько лет, что я отказался.
Я не знал, что напишу рассказ о плавании, который Егорычу придется по душе, и этот рассказ доставит радость и Толе в тюрьме, куда его жена засадит на немало лет.
А сейчас был прекрасный вечер, после чего я записал: «Ощущение, когда люди кажутся настолько прекрасными, что хочется умереть».
Алексей Егорович Кузин, родившийся в Подмосковье, окончил охотоведческий институт в Иркутске. Это было единственное по тем временам в стране учебное заведение, где обучали, как выживать в экстремальных ситуациях на природе. Объяснимость подобного заведения казалась мне сомнительным. Это все равно, что обучать человека стать писателем.
Ставший писателем из отчаянья, поскольку простые вещи мне не давались, я всегда тянулся к умелым людям, порой преувеличивая их, принимая за умельство простые знания, которые они обрели. Но вскоре понял, что даже из массы умелых людей, обученных плотницкому ремеслу, редко найдешь человека, который бы умел заточить топор. Заточить, разумеется, так, чтобы заостренности лезвия хватало надолго, и оставалось лишь подправлять его на время постройки дома. Или же защитить огонь в костре при проливном дожде. То есть дело в конце концов сводилось к выдающемуся - неосознанному врожденному постижению немедленно случившегося. Обладающий такой способностью человек порой стоил целого коллектива.
«Единственное, что я обязан сделать для остальных, кто со мной, в боте или в тайге, - говорил Кузин без бахвальства, а как о чем-то, чем приходилось откупаться по должности,  - это обеспечить им выживание».

Приехал с Дальнего Востока, еду, старый микрорайон, но я его не узнал. Преобразился старый микрорайон от одного нового здания.

«Роман о себе»

… Под вечер, оказавшись в пустом автобусе, останавливавшимся у каждого столба, я чувствовал себя опустошённым, как больным. Порой проливался такой обильный дождь, что автобус останавливался, пережидая ливень. К нему бежали, спасаясь от потопа, грибники с полными вёдрами жёлтых твёрдых лисичек.
Мне часто потом вспоминались эти летние грозы по дороге на Рославль и тёмные тучи, бьющие из облаков. Я видел в них какой-то знак беды для этой полосы земли в междуречье Сожа и Днепра, по которой пройдёт, как смерчь с косой, чернобыльское облако. Надо же было мне оказаться на этой дороге именно в тот чёрный жаркий апрель, чтоб постоять под радиоактивным дождём на тёщином огороде! А потом ещё не раз ездить к ней по земле, что уже перестанет быть землёй, а станет «зоной заражения». Мы ели, что поделаешь! - и картошку, и яблоки из сада Нины Григорьевны, хотя ничего этого нельзя было есть...

… Теперь, состарившийся, обозлившийся от неудач, я с каким-то сомнением и неловкостью смотрю на того, каким стал... Я пытаюсь отгадать: что значил для меня побег на поезде "Россия"? Презрев все прочное, устойчивое, я плыл, куда подует ветер, и жил, чем Бог подаст. Даже простые естественные приобретения, неотъемлемые от существования, я отстранял от себя. Зато как радовался любой крохе счастья, доставшейся нечаянно! Боялся и переспрашивать: мне она полагается или, быть может, другому кому? Нет, я не сожалею! Я скинул с себя ярмо Рясны, открыл простор для своих книг.

«Дух книги требует, чтоб художник устранил из нее себя. Плюньте на себя! Забудьте о себе! И мир будет вас помнить»                Джек Лондон.               

Но я так и не сумел зацепиться за ничейный берег, отыскать уголок, куда бы мог пристать не на час-два. Осознав родину, как чужбину, все ж оставил лазейку, чтоб изменить жизнь, если она изменится ко мне. Поезд или корабль переносили меня с одной жизни в другую, которыми жертвовал попеременно, насилуя душу, не найдя способа ее излечить. Сейчас я смотрю с удивлением на свои книги, удивляясь тому, что их написал. Я готов проливать слезы даже над рассказиком "Россия", глядя, как летят под откос эти несколько листков…
Давно душа утомилась, и нет ничего безутешнее, чем собраться и куда-то уехать. Никогда, кажется, не любил я дальних дорог, случайных знакомств. Никогда никого не хотел любить или быть любимым. А хотел сидеть взаперти, изобретать дорогие слова, где была бы моя душа, которой ничего не надо. Чтоб я спал, а рука сама писала, а потом просыпался и с восхищением себя читал; и ходил, слонялся, радуясь, что ни к чему не надо себя принуждать.
Есть кризис творчества, когда кризиса нет, а перестаешь писать, и силуэт романа, уже выстроенный, стоящий, как корабль, в двух шагах, на который только осталось вскочить, - внезапно уплывает, отвергая тебя. Какое-то расслабление, наподобие того, как утром, после сна не можешь разъять пальцы или сжать руку в кулак. Не пишешь, день померк; свет горит в твоем окне, а ты все за пустым листом, по которому бесконечной тенью проносится сигаретный дым. А завтра еще один день, когда тебе снова нечего сказать.
Хватит уже, засиделся! Я приеду опять, если повезет, поднакоплю сил, и это к чему-то да приведет, - не здесь, так там.

Отход — Владивосток

Выбрались из скопища судов и по длинной бухте с разворачивающимся берегом – мимо знакомых судов, виденных множество раз, мимо доков и судов, стоящих почти у самых рельсов портового района – мыс Чуркина с транзитной гаванью, мыс Эгершельда, бухта Диомид, бухта Улисс, бухта Патрокл. Даже слезы выступили на глазах, когда отсюда увидел море.
Состояние: после 6 лет отсутствия Авианосец «Минск» рядом, на котором играют в футбол, как утес. Вдали видны белые бочки, отмечающие Амурский залив, который за бочками.
На полуострове Песчаный проверка девиации. На судне: пришел регистр по котлам, трапа не было, поскользнулся на доске, и испачкал костюм мазутом.
Приказал, рассерженный: «Вот что: костюм, замыть, погладить, чтоб был в прежнем виде.  Тогда буду подписывать» – и пошел на проверку.
Принесли костюм: «Смотри, опять не поскользнись, раз подписал, ты нам больше не нужен.»
От Аскольда повернули налево, и вскоре уже почти Владивосток, слева маяк Скреплева (моряки говорят, уходя в море: «Любовь до Скреплева!») – справа остров Басаргина. Стоим возле Русского – в ожидании пограничной и мед. проверки.
Две речки возле Угольной, где кончается Амурский залив. В углу его, на другом берегу, там речка Суйфунка, течет из Китая – км 70 до него. Там  воду не пьют: то холеру найдут, то еще чего. Воду держат под контролем, боясь заражения.
Мощная там рыба: амуры, кета, места есть – ног не замочишь, а она прыгает, перепрыгивает перекаты. А в другом месте река Хрустальная, ее разделяет хребет, из–за чего она горная и равнинная с совсем другой рыбой. Во Владивостоке сейчас вторая весна: опять цветет черемуха. Широта у нас ялтинская, а долгота магаданская.
Штурманская со столом и окном, вся переборка в аппаратах: радиопеленгатор, компас, ящичек СОС – при аварии разбить стекло и нажать кнопку. Циркули, подставки с карандашами, гудение и треск в приборах.
Радиорубка, Оскар ждет, когда ему дадут выход в эфир, все седьмая очередь, нетерпеливо запрашивает. В маленькой радиорубке нет места от аппаратуры: всеволновой передатчик «Барк», пол стены занимает, два приемника, аварийный передатчик, радиотелефон РТЛ– «Рейд» и рации «Причал» раскачиваются в футлярах. Он приспособил магнитофон, который крутится под приемником, записывая сводку погоды. Оскар, восторженно улыбаясь: Магадан – это маленький Париж!
В то время как Толя возмущенно вскакивает, услышав по трансляции: «Говорит Магадан» – и название какой–либо скучной передачи.
– Я тебе дам Магадан, черт драный!
Магадан – длинная открытая бухта. Магадан, Марчекан – названия бурятские. Берег, заросший низким кустарником. Отлив – пирс нелепо поднимается, ребята собирают ракушки для наживки. Сопки лиловые, как уголь, окутаны паром. Дождь, раскаты грома. Кузница – через открытые двери видно, как на огромных пассатижи таскают раскаленные куски металла. Пришвартовались к лихтеру: широко расставлены мачты, бочки на палубе, шланги. Плавбаза ржавая с огромной трубой, из которой течет дым. Прошлую ночь ловили рыбу, о которой спорили: одни – навага, другие – окунь–тельпуг. Без наживки, прямо на один голый крюч, выбрасывая размашисто, без задержек на палубу. В голубоватой полосе света от главного прожектора на верхнем мостике. Прожектор так раскалился, что чуть не сгорел брезент, которым оставался полу укрыт. Даже перила горячими от него стали – клубами, тучей ходит рыба.
Прошлый раз стали на якорь на 35, нашим рыбакам глубину нужно знать, чтобы подготовить снасть. Пошли бычки, прямо декоративные, пищит, когда его тронешь. Уронил пойманного обратно – начал тонуть, на глубине очнулся и пошел галсами. Потом один за другим пошли линки, разноцветные: то фиолетовые, то красные с ажурными плавниками, похожие на японские веера,  коричневые, почти черные. Бросали на дверную ручку, когда не было грузил, на замок (Тузлук), на мясорубку: «Будет сразу фарш при подъеме».
Повар Петруша берет рыбу двумя пальчиками, чтоб не уколоться. Потом разрезал двумя пальчиками, чтобы увидеть, не червивый ли? На камбузе джем, вымя, свиная печень, которую Петруша делает по–строгановски. Петруша садится в капитанское кресло, оглядывая как едят. У него носки порвались, видны грязные пальцы: «Вот не надо носки снимать, говорит, чтоб ногти постричь». Вдруг берет хлеб, с плеском обмакивает в уксус, где плавает красная рыба. Я, собравшийся попробовать уксуса ложечкой, ухожу. Зайдя в рулевую, он рассказывает о летучих рыбках в Н.Зеландии: похожа на ивася, даже крапинки на хребте, но плавники длинные, «летающие», если сложить, то до хвоста достигают. Рыбка небольшая, делает толчок с помощью хвостового плавника и так разгоняется под водой, что летит метров на 100–200, другие, что видел, сразу падают.
Догорает закат над морем и где-то в стороне, по странному отсвету лучей, зажжены два облака,- туда лучи достигли каким-то образом через гряду тёмных облаков, подготовившихся к ночи. Талассотерапия — лечение морем. Оно врачует своими запахами, ритмами, своими картинами и, конечно, водой.

«Роман о себе»

…Перейдя в рыбаки, я теперь стоял не в боте, а в "кармане" большого морозильного траулера: отцеплял "доски", металлические круглые щиты, удерживавшие под водой трал в раскрытом положении; обеспечивал его спуск, чувствуя себя элементом всей этой махины из тросов с катками, из массы веревок, текущих, уносящихся, летящих за слип, тая в глубине океана, а потом, под натужный рев дизелей, тянувшихся обратно, показывая всплывавший громадный мешок, едва умещавшийся на палубе БМРТ. В нем, сдавленные общим весом, выпирали в ячеях - глазами, плавниками, обливаясь холодной кровью, сотни тысяч попавшихся, живых, еще недавно свободно плававших рыб…

«Млечный путь», Охотское море — 1988 год.

В траловую бригаду очень трудно попасть — там мужики.  Это своя планета, своя еда, свой стол в столовой. Они и в столовую не ходят, сами себе готовят.
Боцман утром будит: «Всё, после собрания, твоя первая морская вахта — это лебединая песня на мостике. Отстояли тебя, сойдёшь в траловую бригаду».
Потом появился зам. тралмастера: «Будешь со мной, вместо одного писателя, который кляузы писал».
Получил телогрейку, резиновые сапоги и фланелевую робу от дождя. Растыкивали концы сетей, смотанные в громадные клубки. От верёвок на палубе некуда ступить, их поднимают стрелой, они повисают как макароны, потом перехватывают дальше и тоже растаскивают.
Связка сетей (шнуровка) — целиком из  продёргивающих петель через ячею сети, которая развязывается одним движением как строп парашюта. Сеть - идет из моря, поднимаясь на слип: вначале доски, ударяются при качке о корму. Потом – катки, грузы, тросы и, наконец, кутец протискивается  в «калитку», с торчащими из ячей хвостами рыб. «Крокодилом» открутил скобу, шнуровку отпустил – полилась рыба. Мокрая сеть, уже рыбы нет, но с нее дождь идет, когда подвешивают на просушку. Разбирают связки веревок по схеме: где левое, где правое крыло трала.
Минтай пучеглазый, раскрывает удивительно красные, как кровь, жабры и, весь в крови, ползет в ячеях скручиваемой сети. Сеть скатывается со слипа, рол крутится, судно идет с приличной скоростью, и сеть уходит в глубину моря – как в воздух врастает. Масса звезд шершавых и бычков с иглами, от них можно уколоться до ранения. Акула в сети: топорами ломали хребет, челюсть разорвана, а раскрывает пасть. Из влагалища детеныши вываливаются, страшно смотреть.
Пошли катки, провели их до слипа, до ворот, вошли в карманы, лапки и доски стоят железные в карманах, цепляешь, на них держится весь трал. Трал, прошитый новыми белыми нитками. Поднятый на палубу мешок с рыбой передавлен скрутками, в виде вареной колбасы, рыба из него хлынула, чуть не снесла людей, сжатая до этого, как прессом, внутри парящаяся, как на духовке, мелкий пищевой минтай. Когда завели строп, он затрещал от тяжести, от концов повалил дым.
- Не хотел бы быть минтаем в этом мешке человечества!
Один хотел сфотографироваться, прыгнул в кошелек, а там касатка - чуть в штаны не наложил.
Шунтов, учёный, забирает ту редкую красную рыбу, которая попадает в трал -отсюда скрытое раздражение против яйцеголовых. Но учёный рыбу отдаёт в засолку, на общий стол. А траловая бригада считает, что это её рыба. Море серое, с отливом светящегося через дымку солнца. Горизонт воды то поднимается, задевая небо между порталами, то опадает с ветровым шипением. Рассвет, как луч фонаря - яркий, постепенно расширяющийся из солнечного фокуса. Ночью было светлое небо, перистые трассы облаков, огромные через всё небо.
Саня, помтралмастера, чефирь настоящий, я как попробовал, начало тошнить. Мне сразу кружку холодной воды. Легче?
 Помню, стояли на разгрузке, много пароходов собралось. А тут кит! – как начал нырять между судами, все одурели. Кит вдруг показался плавник и мощная спина огромного животного. Выскакивает почти весь, только хвост на воде – и падает, не как дельфин, изгибаясь, а плашмя на воду – как ухнет! И фонтан – от него запах, это кита отрыжка, говорят, ценная.
- Пить можно?
- Тебе все пить…
Кита подстрелили, раньше их стреляли – замыт наполовину, хребет – белые позвонки огромные. Бывают большие кальмары и спруты с большими клювами, присасывающиеся к китам способом вакуума: всасывает в себя кожу и этим местом втянутой кожи присасывается.
Когда попадают в трал, там они рыхлые и безобразные: розоватое тело, на вид маломощное. Не поверишь, что обладает страшной силой под водой – т.н. головоногие моллюски. Приготавливают их для салатов с майонезом, который  в городе невозможно достать.
Один фотографировался – лег на палубе с осьминогом, крошечный стал против осьминога.

Владивосток — МРС-05 — 1989год.

Шли с Попова - сунулись в Амурский, чтоб короткой дорогой пройти в город, - не пускала сильная зыбь, поперечная волна больше встречной.
Кэп: «Пробираться можно, но это всю ночь идти. На берегу северо-восточный, а здесь  - северо-западный. Какой будет в Уссурийском, если через этот залив в обход? Там ветер бьёт по зыби и не сбивает её, но притормаживает чуть-чуть всё же».
Прячась и берегом, всё время приноровишь к нему курс, пошли.
Уже в Уссурийском, когда почти подошли, возле Скреплева, сильный туман, метель, компас забило снегом вверху, не догадались хотя бы целлофаном закрыть; только локатор  - по нему смотрят и говорят рулевому - влево, вправо, да ещё по волне чуть видно когда отходит; но вот бочку бьёт плавучую, видят локатор, а подлодку нет, которая стоит там на разгерметизации.
- Что ж эта была за подлодка, если б нашим локатором её видели, запеленговали?
Хорошо, что заметил издали буёк на ней; потом выросла громада крана на пирсе, все бочки, гора, залепленная снегом, и судёнышки, в том числе «012», к которому подошли. На «012» на ночь закрываются заставами, как в деревне глухой, и спят — стучи, никто не откроет. Сейчас они уходят в Северную Корею на ремонт, вместе с МРС-55. Виза у одного-двух человек, остальные подали документы. Разбили кормовой огонь при швартовке, попав под позор огромного судна, где брали проросшую монгольскую картошку.
Пришли, давно не были дома, как раз под Новый Год.

Берингово море — СРТМ «Тамга»  - 1990 год.

Здесь ловят камбалу, серо–белой расцветки, на палубе она в этом свете – как клочья мокрой газеты. И еще вытащили двух–трех десятикилограммовых палтусов, таких же плоских,  почти неразличимых от камбалы, с глазами на серой стороне тела. Если камбала залегает белым брюхом на дне, то палтус не лежит, а плавает у дна, и формой немного отличается. Он имеет плавник, круглый, что черенок лопаты, и фантастически неподдающуюся упругость тела. Один матрос пытался оглушить палтуса в сети, чтоб не трепыхался. Ударил дубиной, но дубина отскочила, как от надутой резины.
Три дня тусклое море, которое воспринимаешь тем, что его не замечаешь, смиряешься с тем, что море может быть обычным, будничным. Встали у высоких, покрытых вечным снегом скал, в просторной широкой правильной в полшара дугой бухте, почти классической по форме. Но открытой с моря, что плохо, если не будет погоды. Где-то здесь есть вход в реку, куда пойдут ставить сети баркасы с катерками, которых мы привезли. Один баркас вроде самоходный.
Солнце, уже с опозданием появившись, переползло на скалу, полновесно блеснуло свету на воду, где покачивались утки. Мимо восхода, параллельно ему, летят птицы, то небольшими, то большими стаями. Летят в основном гаги; трепыхаясь, пропуская судно, топорки.  В бинокль,- стадо моржей плывут наискосок к берегу. Я увидел берег, то вползая в пелену тумана, то выходя из него. Берингово море, где я очень давно не был, наверное с «Брянска». МРС-ка с баркасами и судёнышком, где живут ставники невода, стоит в отдалении, преградив неводом весь подход рыбе к устью реки. Рыба подойдёт к сетям, начинает их обходить , заходит в ловушку. Ясный день, стоим на якоре. На новом месте едва стали, рыбаки подвезли прорезь на тонн 20 рыбы, большое для нас количество. Сильный накат прорезь на тык подошла.  Первый день в новой бригаде - мелкая рыба прямо по транспортёру направляется на заморозку в рыбцех.
Рыбцех - разделка рыбы. Нерка - в желобе и на палубе туши рыбы. Берёшь, еле удерживаешь  одну, на деревянный стол под брезентовым навесом, со шланга сбоку от конвейера, на тебя всё время льётся вода — или на грудь, на фартук стекает со стола, или на ноги, если придерживаешь шланг изогнув его меж досок.
Эта работа беспросветная. Рабская гнетущая работа, которую я так и не смогу воспринять,-и от своего неумения, и от неумения самому быстро схватить, так как учить никто здесь не будет. Скоро в море будут ходить одни бичи – за койку и жратву.
Весь Сангарский пролив заставлен японскими сетями, двигаться можно было только по буям, огоньки которых сливались с планктоном. И в Лаперуза столько сетей, что идут прямо по ним. Рыбаки работают: капитан у них вечно в телогрейке, круглый день на вахте. Они ждут шторма, потому что в шторма отдыхают.
«Нет, надо так работать, чтоб и жить оставалось!»
«Кальмар» – рыбопоисковый эхолот, по вертикали обнаруживает косяки под судном. Включается нажимом кнопки на приборе управления в штурманской.
«Палтус» работает с помощью вибратора. Меняя положение вибратора, по углу наклона можно просматривать косяки по горизонту, на глубине и по бортам.
«Дон» эхолот со световым индикатором, когда дно, то получаем отсечку миганием лампочки. «Амур» гирокомпас. «Рыбак» – радиопеленгатор для определения пеленга на маяк (музыку по нему слушает). Желанный перерыв в работе из-за погоды. Неспособность к такой работе, которая становится очевидной: из-за отказа рук, тянущей, не отпускающей боли, которая едва успевает утихнуть за часы отдыха от них — отвращение к еде, от солёной воды, у многих испортился желудок, - достаточно отвратителей. Рейс скверный и к тому же невыносимо растянулся.
Пока в море, вся работа на нём, поставлена так, что впечатление потерянного времени, жизни. Впустую проходит жизнь.

Тихий океан. Тасманово море — РТМ «Волномер» - 1990-1991 гг.
(Рейс в Новую Зеландию)
 
Старое судно, большой морозильный траулер. Каюты внизу — трёхместка как входишь, и двухместка, но нижнее не занято. Плафоны потолочные включение от общего выключателя, четыре деревянных рундука, два мои и два соседа — задвижек, замочков нет, всё закрывается гвоздями — на переборке, замазанные краской иллюминаторы. Убогость.
Но есть кой какое уединение, по сравнению с «Тамгой». Морской паспорт получил в рыбпорту. С ним имеешь право на выезд заграницу лишь на судне, будучи вписан в судовую роль, как член экипажа.
Обычно старые пароходы отправляют в аренду, в Новую Зеландию, такие, как «Волномер», уже близкий к списанию.
Лунная радуга — два полукольца разноцветного по корме, уже полпути, на юго-восток. Берегов нет, ждём, вокруг вода. Объявляют: слева в 40 метрах остров Фиджи, а где он? Такое ощущение, что никакой Новой Зеландии нет и где-либо идём в Охотском море. Как увижу, поверю. Пассат, дующий с большим постоянством, сгоняет поверхностные воды с шельфа, происходит подъем глубинных, обогащенных планктоном. Период ветра – время нагула рыб. Уже перед тралением я мог определить состав предстоящего улова. Когда эхолот показывал неровности дна, то всегда был улов рифовых окуней (донные и придонные рыбы любят участки со сложным рельефом). В двух сутках хода от пролива Кука, разделяющего два острова Н. Зеландии. Никакого волнения, что скоро Н.Заландия, удивляюсь сам себе. Едва события переживаются, едва проходят,- и то, что недавно волновало и казалось запомнится надолго, вскоре становится неинтересным даже для того, чтоб об этом написать,- едва успеваешь донести до блокнота.
Наконец увидели вулкан, конус его, верх — в тумане, а потом мачту морской нефтевышки Н.Зеландии слева.

Тимару — ощущение такое, если б сразу выйти в море,- что видел всё во сне, такое не бывает, но может быть. Пришли к полудню, ждали лоцмана. Ожидания и нет никакого, сердцебиения, что сейчас будет заграничный порт, стану на Н.Зеландскую землю, почему так безрадостно, словно предчувствие, что ли?
Страшно резко отличается климат на земле и в море, вечно штормовом.
Буквально недавно расхаживал в валенках, в тулупе — 6 дней назад. Сейчас каждый день переодеваешься. Отпали любимые сапоги, нашёл какие-то брошенные туфли под рундуком.  Перед работой пошёл погулять на 3 часа. Нас перегнали на другой причал, под склады, где уже работала первая смена. Ночью не мог уснуть — уже понял не от жары, от жары можно как-то отрегулировать организм, войти в то состояние покоя, которое как бы отрицает мысль, что тебе жарко. Другое - пока не понял, ремешок часов, сдавливающий кисть руки.
Чуть вышли в море -  и уже как не было заграницы. Море похоже на Охотское, хотя называется Тасманово,- южная точка, вблизи земли нет. Жутковатое место с дыханием Антарктиды. Пустое море, в котором непрестанно бродят несколько наших судов, за 8 часов траление едва поднимаем 3-4 тонны не кальмара, а простой рыбы, вроде барракуды, длинная серая с торчащими острыми иглами вместо спинного плавника, или ставриды.
Кальмар идёт маленький, с палец, но с большими клювами, этот клюв, как ножницы, он стрижет им сайру пополам, возвращается и подбирает половины. Потоки рыбы и кальмарные массы заполняют и расползаются по нашему транспортёру и высыпается под решётку, где её только струёй воды можно согнать в одно место. Потом транспортёр с кальмаром идёт к нам, где мы стоим у длинного барьера из нержавеющей стали, обложенного резиной с прорезями, куда идёт уже очищенный кальмар,- в сущности одна его мантия, торчащие небольшие стрежни, вроде пики,- на неё насаживаешь кальмара, потом дёргаешь, мантия вылезет, а тело с петушиной головой и чернильной жидкостью в капсуле, похожий на ртутный шарик с дерьмом, складываем в кучу. Потом внизу, куда идёт лента транспортёра, моряки эту массу фильтруют и разделывают. Кальмар в мантии, стреловидное тело, лопасть вроде хвоста. Разрежешь по мантии, он разворачивается, голова с гребнем, оставляешь мясистый лист, очищаешь от слизи, черной жидкости и режешь на полоски для варения или жарения. Февраль, период размножения акул, попадают в трал, а потом в бункер и на столы разделки попадают масса маленьких, крошечных акулят уже мёртвых. Большая рыба тунец, как литая, попадает в трал.
Постоянные разговоры; пустят или не пустят в Сингапур,- вроде оканчиваются. Помполит встретил радостно: «Вам страшно повезло. Берём груз в Литлтоне,- на Сайгон, пришла радиограмма. А потом с грузом идем в Сингапур».
Поскольку идём с грузом, боясь пиратства, не вдаёмся в гущу островов Полинезии, чтоб выйти к Сингапуру. А идём большим путём, вокруг Австралии, огибая её с востока. Пролив Витязь, который делит два острова: Папуа - Новая Гвинея, берег назван Миклухо-Маклаем, который здесь был. Снизу, как Приморье, хотя угадываются новые высокие горы, и тут кокосовые пальмы.
Осветляя край тучки, выплыла на корме луна, и когда слез грязный облачный войлок с неба, стала она как медаль с рельефом как полуокружность географической карты.

Плавание на НПС «Мир» в Арафурском и Тиморском морях (Австралия).

Было утро, дул юго–восточный пассат. Поднялся на верхний мостик для учета птиц. Стайки летучих рыб непрерывно вылетали с обоих бортов. Малые глубины, на поверхности моря, вытянувшись по ветру, раскачивались большие поля умерших водорослей. Некоторые рыбы превосходили яркостью даже тропических бабочек. Рыба–попугай, покрытая крупной и плотной, как у сазана, чешуей, малахитово–зеленая, с металлическим блеском. Рыба–император из вида рыб–ангелов. Жаль, что нет фиксирующих растворов, способных сохранить их красоту. Коралловые рыбы – зубы срослись в режущие пластины. Пронзительно желтые ставриды (золотая ставрида) среди разной этой разноцветной рыбицы.
Акулы бились сильными движениями, разбрасывая вылитую из кутца рыбу. Когда анатомируешь акулу в 3–4 метра, видишь ее идеальные формы: большой месяцеобразный рот, буквально забитый зазубренными зубами, образующими самый совершенный в мире режущий аппарат.

БМРТ «Мыс Юноны» - 1992 г.

Идём на север, по тем местам, где брали станции (ставили их) — теперь с тралением. Везде подводные скалы, целые каньоны, изобаты на карте не сходятся с показаниями эхолотов. На каждом галсе по несколько точек с тралением, три галса с точками — получается сетка; дающее представление о запасах рыбы, её состоянии. Начальник рейса, научник, знает море как моряк. Подводные ямы - подводные овраги–каньоны, которые подходят чуть ли не к самой полосе прибоя, это ловушка для песка и гальки, движущейся у берега. Галька совершает путешествия под ветром и в море. Сползающая с песком галька может передвигать очень тяжелые предметы, якоря весом в 30 тонн. Рыба в этих ямах не живет.
Опять начались северные ночи. Вчера совершенно чистое, белое небо вокруг, а ночью, состояние притемнённости, создавала туча, похожая на гигантскую птицу с оперением, крылья раскрывались и в зависимости от этого, на какой-то стороне море было светлое, и по ней были видны кажущие чёрными островки льда.  Днём синие яркое, как на цветных слайдах, и сегодня правая сторона берега была изукрашена рефракцией. Собственно берег, казалось, разделялся на несколько частей, совершено одинаковых под линейку,- и от облаков как бы провели синюю черту карандашом, чтоб подравнять следующее строение,- вроде домов жёлтого казарменного цвета.
А впереди пенные пологи приподняли торчком лёд, как барьер, за ним преобразились сопки.

Бухта Иматра (глубокая) — живописный её закуток, окружённый горами с многочисленными главами и вершинами, разно плоскостными склонами, которые видны по закручивающемуся то как в котле, то отходящему в разных направлениях снегу, мозаично отливающая рябь. Мрачная красота,- две или три белых могилы из камня, я увидел в бинокль,- те самые, что упомянул в «Счастливчике».
Неожиданно поймали сельдь, ещё худую, быстро портящуюся на жаре, которую будут тут же ночами солить целыми бочками. Стоим в Глубокой, красивейшая бухта, с чудесным идеальным по рисунку входом, как ворота. Чего стоим? Оказывается ждём корейский танкер, который нас заправит топливом, это топливо мы повезём во Владивосток, там суда стоят без топлива. Говорят, если заправят нас топливом, то захода точно не будет. В бухте Глубокая, в ожидании решения центра насчёт нас (оно уже почти однозначно: захода не будет, ТУРНИФ на грани банкротства) состояние команды, трезвой, бездеятельной достигло апогея.
Была возможность остаться на «Юноне»; сходить в Китай, после чего полностью проститься с морем, как я и думал. Но я вдруг перехожу сюда, на «Мыс Дальний».

«Мыс Дальний» - Находка

Учредители РОССКОРА, наконец мы их лицезрели. Перерядились в коммерсантов, но что-то выдаёт масть бывших партаппаратчиков: холёные, брезгливые лица, словеса. Директор, мистер Конг, который говорит, что любит русских и что он страдает за Россию; говорит о том, как научиться капитализму. Рейс 165 суток, из них 65 даётся на переходы, штормование, поломки, перегрузы. Моряки ТУРНИФа, хотя мы как бы вышли из ТУРНИФа, считаются командировочными. Капитан продал нас в кабалу за бесценок.
Док: молчаливые пароходы, мачты в лесах, старые ещё названия «28 съезд комсомола», борта, размеченные номерами, быстро ржавеющие под дождём. Бывает, что судно в ремонте ещё более ветшает, чем если б оно было в море. Леса до самых верхушек мачты, как в коконе. Многие пароходы, которые я знал и даже на них работал «Волномер»,- стоят здесь уже годами. Некоторые стоят без надежды, сюда в ремонт, как на смерть. Неужели выберется «Мыс Дальний»? Смотришь, как в трюме всё ободрано и горы мусора и натёкший от дождей воды, и на поскрёбанный корпус,- неужели в конце месяца уйдём?. Уже, говорят, ходили на судовые испытания, машину приняли почти без замечаний.
На водолазном катере, который подходил осматривать корпус, знают о фильме, который снимался здесь. Сразу назвали роман «Полынья»,- было немного странно, что все знают название.
ЧП на моей вахте. Смотрю — дым в кармане. Что там может дымить? Оказывается, кабель. На палубе их десятки, толстых и тонких, и уже дымиться началось в разных местах подключения, и даже тот, что свисает с борта, ; дым сквозь резиновую изоляцию, она сгорела, как струёй. Побежал в диспетчерскую, но бригады электриков здесь нет. Отключить от электроколонки невозможно, нет рубильника внутри. Перерубить…
Побежал за лопатой, но нет ни лопаты, ни пожарного топора, ни огнетушителя. Ведь чего стоят пожарные вахты? Как объявят — все бросаются из-за денег. Нет ни одного электрика. Все уехали во Владивосток. Хорошо, подвернулись двое, прошли по кабелю, увидели, что случилось.
Оказывается рабочий электрик, уходя в пятницу домой, бросил резак  включённый где попало, тот упал на стальную мокрую палубу, замкнуло на массу, в том месте где он воткнул, прямо спаялся со стальной палубой. Доской его еле оторвал рабочий, положил на доску,- дым начал рассеиваться, источник иссяк, перестало пахнуть палённым. А потом из диспетчерской сообщили, что вырубили ток. Сколько кабелей им придётся менять? На это уйдёт их трудовой день.

«Очаков»

Мы пришли, много пароходов собралось на рыбу, другой город так не освещён, что было здесь. Супера - идеальные суда для минтая, у них скорость, тралы, а у нас ничего на «Очакове». А там и корейцы, и украинцы подошли, и поляки, и американцы. Все косяки разбили, мы ничего не взяли почти. Сколько не работаю не разу не повезло, чтоб заработать. В поисках минтая опять подошли к линии разделения рыболовецких зон России и Америки. Здесь был один пароход, который оказался по огням неуправляемый, болтался сносимый дрейфом, непредсказуемый, как НЛО. В любом случае мы должны были уходить вправо. Пеленг не менялся, значит не пёр на нас. Прошли его, второй с тралом, с далеко выносимым на рее огнями, который нам сигналил, потом вышел на переговор, на английском; японская шхуна, как всегда, наглая в наших водах. Но, мы шли, не откликались, и он был вынужден изменить с тралом курс. Все японцы смотались к утру – не то рыбу ловить, не то в Японию, брать воду. Тут двое суток перехода, им запрещено на берег выходить. Пойдите повертитесь среди скопления судов… Одни как волки, пересекают линию  разделения календарных дат,- суда в зоне Америки, сильный ветер в один борт, сильнейшая зыбь, луна,- ощущение полной бесприютности. Даже чайки, приживалки судов, не пошли за нами.
Жизнь стала абстракцией.

«Роман о себе»

Что же меня в новом плаванье ждет? Не знал я, не мог знать, какой пустой, страшной окажется для меня эта поездка…. Ночное плаванье возле острова Пасхи? Но в нем ли все? Разве я думал, что стану изгоем на большом морозильном траулере; что там как прокатится волна ненависти ко мне, - будто я еврей в Рясне! Что еще до острова Пасхи, до Новой Зеландии будет у меня браконьерский рейс к Аляске с набегами в территориальные воды США... Дождались! Даже минтая, которого была тьма, уничтожили безголовыми выловами. А еще раньше, как и предсказал Белкин, ушла охотская сельдь.
Судно наше, "Мыс Дальний", попало в переплет перед рейсом. Арестовали в Находке за неоплаченный ремонт, отогнали на штрафной пирс. Долг рос и рос, как выбраться? Капитан ночью увел пароход в море - здорово отличился! В рейсе же оказался слабаком, спился, разучился рыбу ловить. Одни порывы трала! Сидим на палубе, чиним, все снегом заметены. Не так и холодно, а леденеешь изнутри, - хоть в себе самом рыбу морозь! Чаем не согреться: одна ржавая бурда в питьевых танках. Починили трал, я бегу на руль...
Постоянный ветровой крен, да еще с волной и - оледенение! В таком виде, каждую ночь - туда, за линию разделения рыболовных зон; там этот пароход бродил, не откликаясь на позывные, как какой-то НЛО.
Только "въедем на изобату" - линию траления, только пошла "запись" на экране эхолота: поперла рыба, наконец! - вдруг свет погас, двигатель сник. Трал завис, а ветер судно тянет, и на экране, прожигая бумагу искрами точек, обрисовалась донная скала... Потеря трала! Больше всего я боялся, что компас "выйдет из меридиана". Как тут без компаса? Спутник не дает координаты, сигнал от него не дойдет из-за высоких широт. Штурман опять напился браги, уперся рогом в телеграф. Иду в каюту капитана: "Кэп, куда рулить?" - а там он с буфетчицей в экстазе: ее трусы, его штаны, ее юбка, его подштанники, - все спуталось в один ком…
Отстранили капитана, явился новый. Пошла рыба, начались перегрузы на малайские, корейские, китайские суда. Ужасно то, что ты в трюме корячишься зря - на шайку воров. Ты выматываешься, а они, продав рыбу, плюют на труд. Пьют и смотрят так, как будто ты им должен. Был один перегруз на филиппинский транспорт.
Всего три человека в трюме, а каждая минута - потеря в валюте. Три дня корячились - за что? Чтоб с нас же месячную зарплату списали!
Пьяные надсмотрщики только терзают сверху: "Седой, поворачивайся!.." Впервые видел, чтоб мастер рыбцеха был главнее капитана. Я сам у них был на крючке: держал в трюме свои ящики с икрой на продажу. А как они мне, эти ящички, дались на холоде, в перерывах для сна? Совсем лишился сна: вторые сутки в трюме, ни минуты не спал, еще сутки - два часа на отдых... Иди спи! Нет, я на палубе, ковыряюсь в груде минтая: ящички наполняю. Торопило предчувствие: надо спешить! Точно: мы загорелись...
Наш "Квадрант", то есть еще "Мыс Дальний", с обгорелой трубой, выплескивая мазут, доплелся на краткосрочный ремонт в порт Пусан, Южная Корея. Там я стал забирать свои ящички, уворованные из трюма. Вернул "Анины ящички", для лечения Ани. А чего мне это стоило? Я в Пусане, если не считать двух выходов в бордель, только купил "Малыша", плеер, литой, как портсигар, который, защелкиваясь, прятал музыку в себе, - как закладываешь ее в футляр сердца! Я пошевеливал сердце думой о дочери: как ей помочь? Там, задернувшись занавеской, я не музыку слушал, о нет! - я, никогда не плакавший после Рясны, не выдавивший из себя слезинки на могилах отца и бабки Шифры, захлебывался от рыданий, что пацан….
Мог ли предугадать, пролежав два года в Минске, какая пойдет слякоть на флоте?.. Что ты плаваешь, когда давно не моряк? Чтобы вернуться домой с сумками вещей, с тощенькой пачкой "баксов"? Да, были минуты, ради которых я соглашался на все: когда Наталья и Аня крутились перед зеркалом, примеривали юбки, свитера, плащи, куртки из качественной кожи; диковинные тогда наборы парфюмерии и нижнего белья, и моя дочь-студентка могла не сомневаться, что того, что она носит, нет ни в одном ларьке.

… Я могу пока гордиться своей жизнью: я жил, как хотел. И даже если я не хотел жить, как жил, то я ведь не знал, как мне хотелось бы жить…
Нет, я жил хорошо: и море было, и океан, и товарищи, и други, и враги, и приключения, и смерть в глаза глядела,- всё это я видел, и даже кое-что из этого теперь навечно сохранится на бумаге. И душу, значит, удалось выплеснуть...

Наука (ресурсы океана)

Еще в недалеком прошлом  бытовали представления о неисчерпаемых биологических ресурсах океана. Сейчас на их место заступают трезвые расчеты.
Большинство специалистов склоняются к мнению о том, что возможный вылов рыбы и промысловых непозвоночных не должен превышать миллиард тонн.
Этот взгляд разделяют многие биологи и ихтиологи. Однако некоторые сопоставления склоняют к мысли, что оценки занижены. По подсчетам И.И.Акимушкина только кашалоты съедают в год полмиллиарда центнеров  головоногих моллюсков, а усатые киты – 3 млн.ц. криля и рыбы, дельфины  17 млн. Кайры и моевки выедают за лето 760 тыс.ц. рыбы. Проблема птиц в истощении ресурсов океана никогда не возникала до этого. У берегов Перу, например (за исключением отдельных лет, когда распространяется теплое течение Эль–Нино, вызывающее резкое сокращение анчоуса), всегда было полно птиц и рыбы. Ни у кого не возникал вопрос об их уничтожении. Птицы потребляют всех доступных им рыб, в том числе сорных: мойву, песчанку, корюшку, сайку. Кроме того птицы используют для питания планктон, т.е. ресурсы более низкого трофического уровня.
Вся рыба, идущая на нерест, погибает на Дальнем Востоке. На Севере, к примеру, почти половина скатывается в море и начинает новую жизнь. Таинственная гибель рыб природой оправдана, так как она вовсе не расточительный хозяин, а допускает лишь то, что экономно и выгодно. Гораздо выгодней, чтобы мальки, скатившись с рек в море, нагуливали вес, питаясь отбросами своих прародителей. У тех  выжжено все, сгорает не только вес, когда лосось перестает есть, сгорает дотла печень и сердце - от жажды оставить потомство. Есть цикл жизни – 1.5 года, есть 5–8, потом нерест – и смерть. Котики привлекают многим, никто не может понять, как они выживают, как вид. Даже миграции их непонятны, хотя идут по 6 миль в час, любое судно их догонит. Часть идет на зимовку в теплое Японское море, часть в Америку, к ее водам. Про этих понятно, а куда деваются две трети? Откуда, из каких мест они возвращаются? Где та земля, где они стерегут свой род? Конечно, радиометки многое делают, особенно навесная аппаратура. По ней весь котик, как на ладони, вся его жизнь расшифровывается на асцилографе: вот нырнул, вот кормится…
Но за тысячами не уследишь, ушли – и с концами!
Научник потрошит огромные желудки, разгребает кашу из непереваренной рыбы, камешков, хребты, головы селедок, в основном сельдь. Коты уходят с лежбища на 3–4 суток, набивают желудок, потом неделю кормят малышей. Одно такое лежбище в 40.000 голов съедает полмиллиона тонн рыбы.
Смысл анализа желудков: найти оптимальное количество голов, не объедающих море, выровнять амплитуду прироста, отрегулировать отстрелами лежбище. Впрочем, природа сама отрегулирует: гаремными драками, например, с холостяками, при этом гибнет много детенышей. Несведущего удивляет, что ученые иногда поднимают шум вокруг исчезновения какой–нибудь малоизвестной птички или зверька, а ведь гибель вида – это ЧП всепланетного масштаба. Мы все, живые обитатели Земли, стали беднее, уменьшилась сумма наших наследственных возможностей.
Это огромная утрата: исчезнувший вид никогда не возможно восстановить, его можно в редких случаях имитировать, т.е. создать внешне похожий на исчезнувший. Так, например, польские ученые сымитировали вымерших быков–туров. Естественное исчезновение вида – грозный симптом, причем, первопричина исчезновения может оказаться неожиданной. Да, хищники уничтожают больных и ослабевших, но вина человека, что таких ослабевших очень много.
 Океан – это царство слепых, большинство его обитателей в лучшем случае могут отличить свет от темноты. Морская вода сложный раствор всевозможных химических веществ, среди которой животные осуществляют важнейшие функции – питание и размножение. В 1970 году французский ученый Ж.- И. Кусто заявил: океан болен и умирает по воле человека.

...Я выбрал море, ничейную территорию, и жил среди людей, из которых составилась ничейная нация. Нация скитальцев, прописанных на кораблях. А земля, на которую там ступал, отдавала мне свои неяркие краски. Я загорался от огня маяка, хмелел от воды, что мы брали в водопаде, а гнилой запах бочек на плашкоуте был для меня слаще ванили.
Ничто так не приковывало мой взгляд, как гранитная скала, ползущая перед носом судна; ничто так не задевало блуждающий оголенный нерв во мне, озаряя в контакте с пером искрами слов бумажный лист, чем эти мрачные склоны, заросшие черной ольхой и густыми кустами терновника в белых головках.
Ничто так не подкрепляло мой пейзаж, как рыбокомбинат с длинной трубой и берег, усеянный гнилой рыбой и ржавыми обручами. Лунной ночью, приплыв на ледянке с раздавленного во льдах вельбота "Светлана", мы шли по каменистому берегу, завеянному пухом отлинявших чаек; перепрыгивали через бревна, выбеленные прибоем; скользили на лентах водорослей, - счастливые, что уцелели.
Мы брели и добрели до недостроенных пирсов, возле которых разгружали баржи с бочками; до бараков, где свет зависел от движка на каком-то катере; вошли, кто-то меня позвал, и я лег к женщине, наработавшейся уже, вдохнул сладостный запах ее соленых подмышек...
Это было то, чем я жил, не притворяясь, не зная разницы между тем, как живу и о чем пишу. И с какой бы бабой я ни лежал, там всегда была со мной моя Герцогиня, (имя Музы в «Романе о себе)…

На секции прозы, среди других кандидатов в писатели, среди других писателей — хотя и был фаворитом  - но почувствовал себя одиноко, как любой человек, отделённый от всего этого языковыми и национальными перегородками.
Я был «посторонний»; выключенный из игры, я подразумевался  - есть, мол, неудобный человек, талантливый, никуда не попрёшь - надо его принимать в Союз, но лучше б его не было и т. д.
И это я, родившийся здесь, знающий Белоруссию побольше многих из их самих! И тут  - увы! - дело не в конъюнктуре, а всё значительно серьёзнее и неприятнее. Я родился в стране, где даже еврейские имена и фамилии воспринимались, как оскорбление речи.

«Роман о себе»
 
Понедельник, 13 апреля  - памятный день… Кому поведать о своей победе -  беде, о том, что я победил их? Закончил, наконец, битву, начатую с Рясны? Ничего никому я не смогу объяснить. Только скамейке в парке, она одна поймёт. Деревянная скамейка, и та поймёт: если родился среди них, то надо за это платить. Я заплатил своими ненаписанными книгами. Пусть меня утешит членский билет СП СССР - (в 1987 году принят в союз писателей СССР.)

                «Утешение печали — печалью более глубокой».
                (А.Блок)

Юрий Сапожков: «Солнце второй половины дня»
Журнал «Сибирские огни» 2007 г.

… Справедливости ради надо сказать, что и «наши» страдали от занявших оборону «классиков». Первый сборник того же Василя Годулько «Голос» вышел спустя десять лет после его смерти, хотя в какие только двери не стучался он и его друзья. Не были при жизни услышаны ни на кого не похожие голоса Василя Сахарчука и Владимира Бобровничего, был поставлен заслон прекрасным русским поэтам Виктору Халипову и Алексею Жданову. О Союзе писателей нечего было и говорить. По нескольку раз пробовали вступить в него прозаики Наум Ципис и Борис Казанов. У последнего уже были на счету две книжки: в Минске и в Москве. Не одну попытку быть официально признанными предприняли и Анатолий Аврутин, и другие русские поэты в Беларуси. И каждый из них оставался наедине с замалчиванием. В лучшем случае им предоставляли одну-две странички в “Немане”. Нужно было пройти годам, что справедливость восторжествовала….

Игорь Николаевич Жданов - поэт, прозаик, переводчик — (1937  - 2005) гг.
(За вклад в литературу был посмертно награждён медалью им.К.Симонова)
Борис Казанов об Игоре Николаевиче Жданове:
… С опозданием узнал о смерти Игоря Жданова и скорблю о нём. Это был человек, который без особых уверений в своей дружбе, помог мне больше, чем кто на свете. Он редактировал и издал в «Советском писателе» две мои книги, чтоб я мог сказать о себе, что я состоялся. Пусть Господь додаст ему то, что бы он хотел получить на этом свете! Во всяком случае, я в той маленькой очереди просящих за него, обязанный ему всем, - маленькой потому, что никто сейчас не помнит добра. Не знаю, прочёл ли он мой «Роман о себе»?
Я не раз слышал от какой-либо лакированный вши: "Твой друг подонок!" - эти люди жили в соответствии с общепринятым канцелярским представлением о совести, от чего было ни холодно, ни тепло. Когда же Игорь называл кого-либо "подонком", что случалось чрезвычайно редко, то я не сомневался: речь идёт о таких категориях, преступить которые мог лишь настоящий подонок.
Разве кто-либо из этих людей мог вдруг отдать, как он мне, свой единственный полушубок, чтоб я согревался в плаваньи!
У меня всё ещё дрожит в душе его дребезжащий хмыкающий смешок, с которым он читает мои рассказы. Этот смешок был высшим мерилом, чего я достиг. И он был красив, сволочь!

И. Жданов прислал стихи с посвящением мне :

Распишем судовую роль
И двинем в море на рассвете,-
Я — деле парусном король,
А ты умеешь ставить сети.
Жена — низложенный тиран-
Ничуть не лучше урагана,
Под нами - Тихий океан,-
Просторно, весело и пьяно!
Распишем судовую роль
И разыграем, как по нотам,
Дадим последнюю гастроль
Моржам
                и северным широтам.


Я понимаю:
Кончится борьба -
И мы придём
                к естественному слову,
Какое каждый гнал пустоголово,
Ещё не зная,
В чём его судьба.

Я понимаю:
Бывшие враги
Становятся друзьями перед гробом,-
Подвержены
                поминкам и хворобам,
Одно твердят:
«Друг друга береги».

Я понимаю:
Смерть сведёт на нет
Любовь и боль,
                беспечность и отвагу…
Ах, только бы
                не сдать заране шпагу!
Ах, только бы
                не бросить пистолет!               
               
Из письма к другу

… Жизнь говно, т.е. неинтересна. Рождения, смерти, гонорары, уколы самолюбия, слёзы умиления и злые  - не проливающиеся  - всё это испытано. И будет повторяться и дальше  - с той обречённой закономерностью, какой награждает нас жизнь. Опять новый год, и опять день рождения, и ещё девки любят, и ещё ничего не боишься, и ещё что-то надеждами окрыляет будущее. И даже кое-что сбылось: дочь родилась, вышла книга, которую хотел написать. И уже что-то отмерло в душе  - Дальний Восток. Смешными кажутся теперь эти мальчишеские забавы, скольжения между жизнью и смертью, хмельной бунт души, детские удовольствия, что тебя любят даже здесь, где не каждый выдержит. Потерен Дальний Восток  - пристанище заблудшей души, а что обретено? Унылый казарменный город, дерьмовая квартира, бутылка водки в холодильнике? Это не возвращение к себе, это я уже давно потерял, а пьяные моряки уже безнадёжно постарели. А те годы: ринг 6х6, каплет кровь из рассечённой губы, ловкий и сильный с девочкой под ручку  - под голубую зелень каштанов (романтика в стиле поэта Шкляревского)  - всё это в своё время отбросил Дальний Восток. В чём же смысл? Писать роман  - выкладываться, распинать себя на бумажных листках? И всё опять сначала… Победы, в общем, никакой не будет, но что-то ведь должно быть  - за то, что им хорошо, а нам плохо? Может сын поймёт тебя или земля в могиле будет теплее?

«Роман о себе»

… Вот уже несколько лет я сплю в своей маленькой комнатке. Дается такая жизнь легко, и в этом сказалась морская привычка. На судне почти все плаванье проводишь в каюте. Я привык жить в обособленном, искусственно сжатом пространстве. Это состояние, обратное клаустрофобии, я бы и назвал морской болезнью. Конечно, бывают дни, заполненные не только сном: я читаю, езжу по своим делам. Больше же слоняюсь по квартире, изыскивая причины для хождений туда и сюда. Я слоняюсь и слоняюсь, или лежу на диване, и может показаться, что я изнываю от скуки, хотя - ничего подобного! Пережив крушение и бессильный что-либо предпринять, я отдался во власть своей ужасной гордыне. Я внушил себе: придет день или час, что все изменит. Снова начну писать, и мир меня откроет, и это не зависит ни от чего. Нет ничего весомей, законней, чем если на тебя посмотрит сам господь Бог!..

Я не предполагал в себе, следуя нога в ногу за своим романом, такого необоримого желания убраться отсюда. Только собираюсь еще подписать приговор своей прежней жизни - а он уже, оказывается, подписан!.. Как мне выкрутиться в моем положении? Положиться на начальника городского ОВИРа? В самом деле, особенный человек. То, с чем тянули резину подчиненные, начальник решал одной своей подписью. Двухчасовой прием кончал за несколько минут. К нему и не было посетителей. Кому придет в голову, что он может помочь? Мне пришло - когда возникла неразрешимая ситуация с Бэлой. Я поступил неожиданно. Отыскал свою приключенческую повесть, открыл то место, где мой герой вспоминает о матери, потерявшейся в войну...
Вот, мол, доказательство! Начальник внимательно прочитал отчеркнутое место. Посмотрел на год издания и издательство: "Беларусь". Взял ручку и написал на моем заявлении: "Принять к рассмотрению!"
Все ж я оказался не совсем точен, считая, что потерял мать. Меня до сих пор удивляет, и это уже останется загадкой: каким образом попала к Бэле моя книга? Откуда ей знать, что это я - под другой фамилией? Мне передали в издательстве ее письмо с обратным адресом, который я проверил...
Ведь я пробовал ее разыскать! Тогда поезд "Россия" застрял в Челябинске из-за неисправности пути. Я рискнул, приехал в Миасс, перепроверил в адресном бюро. Разыскал заодно и вторую Бэлу, но выбрал первую - мать. Нашел квартиру, покрутился перед запертой дверью и ретировался, боясь не успеть на поезд. Даже не побеспокоил соседей, не поинтересовался насчет нее...
Что толку, что приезжал? Нужна ли была мне Бэла, а я - ей? Я не знал, как она жила, похоронив в Рясне дочь, отдав сына в приют в Миассе, оставшись без Бати, совсем одна. Все ж это она вывезла меня из Рясны, пока Батя пил, а дед с бабкой решали: убегать от немцев или, может, удастся с ними поладить? Помню как будто: женский силуэт у окна и длинный грохочущий под нами металлический мост... Так и осталась силуэтом Бэла.
Жива ли она? А если умерла, то остался ли человек, который бы о ней помнил? Или никого нет, кроме меня? Ведь она могла, как и я, запереться в себе. Ничего своего не нашел я в Бате, кроме той неприятной схожести, когда перестаю за собой следить. Значит, все остальное - ее? Как же было тяжело ей! Никогда это не занимало меня.
При отце и матери, я не мог сказать, что у меня есть отец и мать. Батя и Бэла - с бесконечностью вместо "и". После деда и бабки я даже не доводился никому родственником. А не то, что был чей-то родной сын. Зато любому встречному был готов отдать свою судьбу. А сейчас вспомнил о Бэле...
Должны же остаться хоть слова о ней! Бэла, я не знаю, что сказать о тебе. Не могу и выговорить слово "мама". Но я, быть может, слепо копирующий какие-то твои жесты и реакции; я - если ты повинна, что исчезла из моей жизни, и если эта вина тебя удерживала, мешала сделать шаг к мечущемуся сыну, который искал тебе замену и не мог найти, - то я, если б дал мне Бог такое право! - Я все прощаю тебе лишь за те слова, что ты, не выдержав и прервав молчание, тогда написала: Я плакала, глядя на твое милое лицо."

В одиночестве

Твой сын
в одиночестве,
мама,
стоит у стены
с травинкой во рту.
А кто-то
спешит сквозь дождь
при свете
витрин.

Твой сын
в одиночестве,
мама,
стоит,
вперясь в пустоту,
и нет ему дела,
мама,
ни до кого на свете.         
                Тонино Гуэрра   (Перевод Евгения Солоновича)

В 1995 году покинул Минск и переселился в г. Кармиэль (Израиль).
С 2002 по 2016 гг. жил в г. Кацрин (Израиль).

Я приехал в Израиль в возрасте 57 лет – не по причине изменившихся условий жизни после падения СССР. Возвратясь с последнего плавания из Новой Зеландии, я имел приличное жалование в российской телерадиокомпании «Мир», аккредитованной в Минске.
Все сделала, можно сказать, заметка молодой писательницы–репатриантки под названием: «В Израиле хорошо пишется!». Почему–то в эти ее слова я сразу и бесповоротно поверил. Всегда сопутствующая мне удача и здесь меня не подвела, хотя я перенес тяжелую болезнь с двумя сложнейшими операциями. Я обязан Израилю не только жизнью, но и своими новыми книгами.
Ни одна страна, ни один народ в целом мире не знает такой жизни, - на крошечном пятачке, окружённом миллионами клацающих зубами арабов. В эту страну я вернулся, я сижу за столом и живу своей жизнью. Я думаю о новой книге, - о своей зверобойной тематике, о маленькой книге, - которую хочу дописать, чтоб из неё получился нормальный том. Чтоб когда-нибудь у меня был издан трёхтомник. И думаю о большом романе о море. Я благодарен Израилю, что могу сидеть и думать о своём труде. Пусть он не относится к этой стране, которую я пока не  состоянии описать, - по настоящему. Но в любой моей книге главное то, что я её автор - гражданин этой страны.

Семен Владимирович Букчин — известный белорусский писатель, критик, литературовед, прозаик, публицист, член СП СССР с 1983 г.      

«Судьба белорусского Джека Лондона»

В наше разламывающееся  и кувыркающееся время  чему, казалось бы, удивляться… Ну, не тому же, что белорусский (или всё-таки русский?) писатель Казанов уехал в Израиль и выпустил там книгу «Роман о себе»? Мало ли книг выпускают писатели, во множестве эмигрировавшие из разных земель и концов бывшего Советского Союза в Западную Европу, Америку, Израиль… И всё-таки как прихотлива и непредсказуема судьба! Мальчик из могилёвской деревни Рясна в войну попадает в детский дом на Урале, затем возвращается на родину, заканчивает филфак областного пединститута и, подобно Мартину Идену, в начале 60-х приезжает на завоевание белорусской столицы. Он чертовски упрямый и самолюбивый, этот молодой боксёр Боря Казанов. И, конечно же, все провинциальные комплексы при нём. Но он верит в свою звезду и знает, что он талантлив. А звёзды у него даже две - море и литература.
Поэтому жизнь становится пёстрой, по-своему приключенческой. Хлопотливая работа в минских редакциях, на радио и телевидении перемежается с тяжким трудом моряка на Дальнем Востоке - на зверобойный, рыболовных, водолазных, научных судах. Так утверждал себя в жизни Борис Казанов. Но довольно скоро выяснилась, что  утвердить себя в морской профессии не то чтобы легче, но вполне - при очевидной настойчивости и сильном характере  - возможно. А вот в литературе… Да ещё в советской… Да ещё в белорусской советской… Тут действовали далеко не морские законы. Ну кто такой был Боря Казанов с точки зрения белорусской советской литературы? С одной стороны, он как будто свой, наш, могилёвский. А с другой - не очень… Ну, во-первых с пятой графой подкачал, что совершенно ясно написано на его физиономии, и тут никакой псевдоним, (Казанов), ни взятая фамилия жены (Лапицкий) не поможет. Более того - навредят… Поскольку бдительные члены приёмной комиссии и президиума Союза писателей БССР понимают, что это просто способы скрыться. Так сказать, известные еврейские штучки. Но разве ж от них скроешься, от бдительных? И второе отягчающее обстоятельство  - пишет по-русски. Нет, конечно, у нас тогда процветал интернационализм, и в СП БССР было немало пишущих по-русски писателей. Но не зря говорится, что и среди равных есть более равные…
А у Бори Казанова уже две книги вышли в белорусском издательстве, а потом в престижном московском «Советском писателе» ещё две книги, да ещё одобрительно замеченные всесоюзной критикой  - сборник рассказов «Осень на Шантарских островах» и роман «Полынья». И шла долгие годы великая Борина битва за вступление в Союз писателей. Дело было, разумеется, не в квартире, которую можно было получить через тот же Союз (кооперативное жильё он выстроил за свои кровные), не в путёвках в Дома творчества, которые тоже не помешали бы, - отдохнуть, поработать, потрепаться с коллегами… Дело было прежде всего в том, что членство в Союзе писателей тогда официально узаконивало человека в писательском статусе. Вроде и никто не запрещает писать и даже предлагать издательствам книжки, написанные не членом… Но лучше всё-таки быть членом -  в службу можно не ходить, и в тунеядстве не уличат, и в издательство ты уже приходишь с другим выражением на лице.
Я не знаю, сколько раз приёмная комиссия отбрасывала Казанова - четыре или пять (а это годы и годы!), несмотря на рекомендацию Василя Быкова. Пока не пришёл 87-й год, и в уже разгоравшуюся перестройку приняли таки Казанова - с кучей книг, журнальных и прочих публикаций, приняли эту немолодую, почти пятидесятилетнюю, исстрадавшуюся и униженную душу. Приняли, когда уже всё по сути валилось,- и страна, и литература, и все писательские привилегии.
В эту пору я не встречался с Казановым, хотя знакомы мы были с начала 60-х годов и в каких-то временных отрезках шли рядом - сотрудничество в газете «Зорька», работа на телевидении. В 1966 году с естественным максимализмом начинающего критика я раздолбал в «Немане» его первую книжку «Прописан в Тихом океане». Боря звонил мне и предлагал по-мужски выяснить отношения. Но стоило ли связываться с боксёром? Впрочем, эта неманская рецензия ненадолго омрачила наши отношения, они остались достаточно приязненными. Боря дарил мне свои новые книги с добрыми надписями, а я спустя годы в большой статье о русскоязычной прозе в Беларуси с удовольствием писал об его отличном романе «Полынья».
В конце 80-х — начале 90-х захватила публицистическая стихия… И вот узнаю, что Борис Казанов уехал в Израиль, семья осталась в Минске… Конечно, и море уже не могло кормить, и литература превратилась в нечто иное. Но почему-то думается, что в решении Казанова главным было иное - порвать с миром, в котором он был унижен и столько страдал. И обрести новый мир. И его «Роман о себе» по первом прочтении показался мне расчётом с прошлым. Но только по первом…
Кстати, от некоторых из наших общих по литературной среде знакомых, прочитавших книгу раньше меня, слышал: «Это кошмар!» Такая патология! Он там всех обгадил! И Берёзкина, и Кислика! Да всех почти!» Да, есть в книге раздел, иронически названный «Русскоязычные», в котором немало сказано о группе писателей, связанных с журналом «Неман» в 60 — 70-е годы. Наверное, несправедлив Казанов и к авторитетному в то время критику Григорию Берёзкину, и к талантливому поэту и переводчику Науму Кислику… Да и многих других больно зацепил. Можно предъявить автору немало претензий, если только забыть, что это «роман о себе», а не добросовестно вылизанные воспоминания. Да они, «высокообразованные», из «Немана», отбрасывали этого провинциального, малограмотного, как им казалось, и претенциозного волчонка, невольно тянувшегося к ним. И он чувствовал это. Эти чувства не пригасили десятилетия. Отсюда столько горечи, яда, даже злобы. Впрочем, досталось не только «русскоязычным». С достаточно тонким сарказмом обрисованы и внешность, и речь, и повадки «национальных деятелей» - Бородулина, Кулаковского. Шкрабы, Шамякина и многих других «вычёркивателей», в том числе и тех белорусских литераторов, с кем как будто были почти дружеские отношения, к примеру, Ивана Чигринова. И, конечно, понятно то немалое место, которое в книге отведено другу-врагу с юношеских лет Шкляре. Игорю Шкляревскому, этому баловню судьбы, ставшему знаменитым московским поэтом.
Но это ни месть «за давностью лет», ни «за гробом». Если бы это бала месть — это было бы скучно. Потому что злоба угнетает талант.  А книга Казанова читается на одном дыхании. В её нервной исповедальности, очевидной пристрастности стремление прежде всего понять себя. В книге много моря и женщин, цепь которых венчает рудная и неизбывная любовь к жене Наталье. Удивительным образом море и женщины в «Романе о себе» объединены единой внутренней темой — верности. Темой мучительной и дорогой для автора. Он ищет живую, родную душу в самых экзотических краях, далёких портах, заброшенных селениях. И одновременно муштрует себя. «Еврейский Мартин Иден» (слова из «Романа о себе») много пишет, работает, размышляет о природе писательского ремесла. Он часто наивен, но этой наивности веришь, потому что нет в ней натужного умствования. Этот — всё тот же Боря Казанов, стремящийся до всего дойти собственным умом.
Так о чём всё-таки книга? О том, как самолюбивый и гордый еврейский мальчик из белорусской деревни решил стать «большим писателем», белорусским Джеком Лондоном, как  потерпел на этом пути фиаско, как его сломали? Или о том, как он выстоял, нашёл мужество расстаться со своей музой, изыскано именуемой им Герцогиней, принять, как говорится, жизнь без затей и претензий? Наверное, книга и о том, и о другом. Но прежде всего она - несомненное свидетельство того, что талант утвердил себя, что настоящий, подлинный писатель состоялся, что искру Божью Казанов не зарыл в землю, хотя обстоятельства часто подталкивали к этому, что, наконец, прожита трудная и по-своему прекрасная, богатая, насыщенная жизнь. В отличие от сотен тепличных, комнатных литературных растений. Надо иметь не только мужество, но и хорошее морское зрение, чтобы написать о себе такое.
«Разве ты не понял, что совершил, поставив израильскую визу на белорусский паспорт? Ты прописался на корабле, которому нет приюта. Нет, не на «Летучий голландец», а совсем другой изгнанник, который был неведом тебе, плававшему на научных судах. И это не вымысел, а ужасающий факт, как он отошёл от гибельного берега, ища берега, где бы пристать, ища участия - или чего там? - а вызвал только переполох… Что это за корабль такой, на котором эти люди могли бы плыть? Откуда он взялся, если никакого корабля у них не могло быть! Но этот корабль был, и он снова возник, и ты всегда числился в списках его команды. Ты вступал на его палубу, потому что не хотел больше выглядеть не тем, кем ты се6бя считал. А если это перевесило всё, то о чём сожалеть? О том, что ушла твоя Герцогиня? Она ушла, её больше нет. Тебе осталось лишь с ней проститься. Проститься со всеми и с самим собой».
Как живётся ему на том корабле? Об этом почти ничего. Только обронил: «Одиночество сохранило меня, сберегло». Но через все прощания, через понимание «какой я ни есть, к себе придя и от себя не отрекаясь», прорывается неистовое желание, которое обуревало его, молодого, в 28 лет,- ощутить «в себе толчок, извещающий её приход - что она пришла, сияя, его Герцогиня».
И я представляю, как в небольшом израильском городке сидит в своей квартире постаревший морской волк с упрямым лбом боксёра, с поседевшей чёрной прядью и очень живыми, горячими глазами, как он буравит взглядом толщу времени, и сквозь израильские пески и обжигающее солнце к нему прорывается холодный морской прибой и над его письменным столом, как не дающее покоя воспоминание о прожитом, и «вырастает» «заслон из пены и брызг».

Литературная деятельность в Израиле:

Явился сюда, чтоб в последний раз попробовать заработать много денег. Это в моём духе: сделать такое в стране, где деньги трудно дают, наоборот,- обманывают, чтоб любыми путями не дать. И заработать на чём? На художественной книге, которая не является чем-то таким из ряда вон выходящим.
Как тяжело постоянно жить ощущением, что уже не надо ничего ждать, не надо ни на что надеяться! А вся твоя теперешняя жизнь стоит на шаткой подпоре, которая может рухнуть в любую минуту.
Раскрыл в эти тянущиеся дни безделья свои записи  следующей книги, за которую возьмусь,- «Последний рейс «Моржа»,- и почувствовал, что ещё время не подоспело. Надо уже получить книгу, что-то с ней выяснить,- чтоб полностью отошёл этап! - и взяться за другую.
В Израиле или воскреснет, или разобьётся полностью моя мечта, с которой я и сойду в могилу,- о славе, известности и богатстве, которых достигали многие, только не я.
И всё же главное, что мне даст книга,- и это не маловато для самоудовлетворения! - то, что она будет.
В Белоруссии я бы не имел такой, пусть одноразовой возможности. Можно считать, что я приехал в Израиль, чтоб в третий раз отпраздновать событие: явление книги.
И это - товар, продукция, которую я если, потеряв возможность заработать иным путём. И как не хоти, всегда остаётся надежда на конкурс, на какую-либо встречу, на что-нибудь…

Здесь я создал «Роман о себе» и дай бог - написать ещё что-нибудь.
Он был издан в 1998 году, в Тель–Авиве, на финансовую поддержку Министерства абсорбции и Фонда президента Израиля.

Собственная жизнь - такой же материал, как всё остальное. И также подлежит художественной реорганизации. Есть версия, составившая «Роман о себе». И, как мне кажется, удачная именно с точки зрения художественного отбора. И всё же это не полностью роман. Но я бы сказал, что удачная композиция,- моё главное достижение.

Я получил высшую оценку моего литературного творчества.  Приятно чувствовать и знать, что государство мне помогло. В сущности заплатила сполна за издание книги.

Сын Олег в разговоре по телефону сказал впервые тёплые слова обо мне и мне:
«Я всем говорю, отец - это вышка!» И поблагодарил за то, что не забываю их.
Я ответил им небольшим письмом, а про себя удивлён, что жизнь моя продолжается. Сижу в красивой комнате, живу свободно (на помощь государства), любуюсь на обложку «Романа о себе», вставленную в две рамки под матовое стекло и с удовольствием пролистываю стопку бумаги с набранным текстом романа.
Давно не читаю книг, не знаю, о чём пишут сейчас, какой стиль и какая тема властвует в читательском сознании. По-видимому и не надо считаться с этим, поскольку уже достиг той зрелости в литературе, когда сам себя можешь оценить. Хотя бы в период, когда ещё ничего не известно,- есть такой период самовнушения, самообольщения. Так когда-то я прочитывал вёрстку «Осени» и «Полыньи», зная, что написал настоящие книги. Но мало что от них приобрёл,- судьба всегда делает свой выбор, который может не совпасть с твоим,- будь ты хоть трижды прав!

В Танахе нет присутствия бога — но есть присутствие дьявола.
Бог есть в этой стране. Он — здесь. Я чувствую его.

Член союза русскоязычных писателей Израиля.
Неоднократно печатался в литературном альманахе «Кармиэльские встречи», в русскоязычных газетах Израиля,  в альманахе поэзии и прозы «Кедр».
Написал несколько рассказов:  «Почта Цунами»,"Пари",«Строки, навеянные дурной погодой», «Табу» - отрывок из недописанной повести «Мой друг Изя».

Почта Цунами

Мы лежали в дрейфе у Птичьих островов, выставив в тумане огни, подавая сигналы гудками. Обычно гудки не мешают спать, поскольку знаешь: раз туман, то они необходимы. Но сегодня вахтенные подавали их без четких пауз, как спохватываясь среди болтовни. От этого впадаешь в прострацию: начинаешь уже сам ждать гудка.
Ожидание разрастается, сам себя пугаешь: укутываешь голову, придавливаешь ухо, выискиваешь позу, чтобы противостоять…
И тут– гудок! В проходе между коек стоял Славик Кутявин, моторист бота.
– Полундра, Алик!
Спасайся, тонем…
Тогда я сел, щурясь на резкий свет большой голой лампочки… 
Был же у нас плафон! Был или не был? Один раз сняли для чистки и уже не подвесили. Правда, этот тюремный свет отпугивал тараканов…
Ишь, попрятались, коричневые! Меня уже подмывал соблазн разыскивать, где они.
– Почему на «спасайся» не откликаешься? Я ему «тонем», а он лежит.
– Кому «ему»?
– Тебе.
– Знаешь, что следует за самочинное провозглашение тревоги? Я испугался и подаю на тебя в суд.
– Не трынди, командир! Лучше прислушайся–ка…
Прислушался нехотя (как раз перестали гудеть) и открыл, чем мне мешала тишина.
Не слышу птичьего базара, что за ерунда?
– Птицы улетели?
– Не знаю, но научники всполошились. Едем проверять.
Вылез из простыней, они были сырые, а я от них и вовсе жидкий, как вылупился из скорлупы. По скосу палубы, прямо под раскаленными грелками, приливала и отливала от качки глубоченная  лужа. В ней барахталась крыса, которую, видно, опекало о грелки, отчего она разлохматилась. Славик, ожидая, когда я оденусь, баловался с ней, причесывая ногой.
Одеваясь с отвращением, а после умываясь опресненной, как щелочной, водой (если намылился невзначай, хрен отмоешься!) –  я ободрял себя, что сейчас, мол, напьюсь чаю или кофе. Ведь в море на пустой желудок еще никто не выходил. А после чая–кофе я почувствую то, что дает силу: того, что во мне есть, вполне достаточно, да.
Славик меня раскусил.
– Роледер умер.
– И где он?
– В сушилке, похоронили заживо.
Да это же преступление! Ни чаю из него не вытрясли, никакой еды…
– Тогда вот вам!  А я закурю и согреюсь сам!
Славик оставил крысу, остолбенел от удивления:
– У тебя курево есть?
– Имеется, да.
– Чего ж ты соврал вчера, мне и Толе, что искурился, мол? Да ты у нас полжизни отнял…
– Я хотел подождать, когда вы покажете свою сущность.
Дал ему «примину», он ее поцеловал, бережно поджег и затянулся всласть. Он глотал дым так, как будто это и был воздух для дыхания. Я понял, чего он тонул – он страдал от курева. Я поддерживал их на плаву, Славика и Толю, отмеряя в день по сигарете, надеясь, что до смерти не дойдет, зайдем в какой–либо поселок и надышимся. Остальные же жили на судорогах дыхания, охотясь за кэпом, который иногда издевательски ронял в мусорное ведро пылающий окурок, становившийся чей– либо добычей.
– Термос с кофе мы с собой взяли,  – сжалился надо мной и Славик.
Нет, я не страдал и от кофе! Я это понял сейчас, выходя, сразу из–за него успокоившись.  А из–за чего я страдал?
– Без писем тошно.
– Ты уже о письмах замечтал! Ты же о кофе мечтал?
– А теперь о письмах, если птиц нет.
– С этой мечтой ты и окачуришься.
На палубе дым не стоял, плыл, что мучительно воспринимается: все время кажется, что его пронесет. Под тусклым огнем, привязанным к ванту, Толя Царицанский и двое вахтенных, помогавших ему, спускали на воду бот. Славик присоединился к ним, а я вернулся в каюту, где высвободил Дусю из лужи и выпустил в коридор, что не сделал Славик. В общем–то Дуся у нас считалась домашней, но жила на птичьих правах. А если кто–то замышлял ее уничтожить, то она тотчас это чувствовала и искала защиты. У нее была защитница: новая собачка Славика, носившая имя погибшей в начале плавания Мухи, почти что копия ее. Дуся едва пряталась у крошечной Мухи под животом, пережидая момент, когда у замышлявшего проходила жажда убийства. Собственно, я вернулся в каюту не из–за Дуси, а чтоб захватить карту и карабин. На столе я увидел банку с бурдой и порядочно отпил, чтоб не курить натощак. Я еще не знал, где выкурю утреннюю сигарету и направился на бак. Там был тенек, и я сделал стойку на руках, чтоб растянуть алкоголь подольше.
Вдруг я увидел Толю Царицанского, он висел за бортом, ухватившись за планшир. Даже не задумался, чего он висит здесь – если бот спускают с другой стороны! Он грустно на меня смотрел, не делая попыток выбраться. Я подумал, что у него что–то в голове от настроения.  Протянул «примину», решив выманить наверх сигаретой. Но Толя не принял сигареты, отцепился и упал в воду. Я растерялся: вот шутник! – пока не опомнился. Нагнулся: кто же это такой отказался от курева? Да это же морской зверь, сивуч! Когда на якоре или в дрейфе, они и подплывают с лежбища. Иной раз заберутся на палубу и спят, так к нашему судну привыкли. Совсем я очумел от бурды, если спутал сивуча со своим стрелком!               
               
                /Кацрин…/   

Пари

Мы только собрались перекусить, как грохнул выстрел, преломясь розой в тумане, в висящих каплях воды. Пуля,  сорвав с моей головы шапку,  ударила в льдину – позади меня, и, отрикошетив,  поразила вновь,  вырвав из альпака шмат ваты, который, взлетев и вертясь, упал на лед, дымясь. Я мог быть дважды убит уже, или ранен серьезно, а сейчас  висел на волоске от смерти, как пристрелянная мишень.
- Эй! – заорал  Довлячий, наш новый моторист,  испугавшийся больше меня, – Людей перебьете! Вы бьете людей, бля!
- Вряд ли услышат они в таком тумане, - сказал Бульбутенко обеспокоенно, мгновенно отползая за выступ  ропака, где к нему  добавились Довлячий и я. – Где винтовка? - спросил он, спешно завинчивая крышку термоса, чтоб не расплескать чай и чтоб он не остыл
Винтовка осталась в боте, он стоял шагах в тридцати от нас, у кромки льдины.  Я был стрелок, отвечал за оружие, а Бульбутенко, отвечавший за меня, возясь с термосом, проворонил момент, когда я опять оказался под обстрелом. Он не успел меня остановить, я по-пластунски пополз к боту,  держа голову под прикрытием кормы: там двигатель и все железо. Вовсе этого не следовало делать: сейчас,  распластанный, ползущий на льдине, я походил на тюленя куда больше, чем тот на меня. Винтовка была запрятана на корме, под пологом из брезента... Схватив ее,  -  заряжена, господи! – я выстрелил три раза подряд. Над нами повисли три выстрела розами, добавилась еще одна: это стрелявшие  ответили с другого бота. Это значило, что ошибка  ими замечена,  и они пожалуют в гости с извинениями.
Прорезался треск двигателя, и зверобойный бот начал вылезать из тумана, огигантенный в нем,  кажущийся размером с баржу.. Вот уменьшился в полбаржи, перешел на шаг, но все же не стал такой, как наш. Это был новый хабаровский бот с широким винтом, с мощным челябинским дизелем. Таких ботов во всей флотилии насчитывалось несколько штук. Мы промышляли на финских, со старым двигателем «Майя»,  обшивка и скорость куда слабее. Я разглядел трафарет на скуле, выведенный киноварью: «Морж». На носу  у них была площадка для стрелка и торчал шест от мачты, чтоб стрелку  сподручней стрелять стоя. Возле мачты стоял матрос с винтовкой в руке, на капоте и возле двигателя  еще двое.
 Бот с заглушенным двигуном стукнулся по инерции в льдину, и матрос с винтовкой выпрыгнул к нам.
Это был Фридрих Геттих, гибкий, как тростинка, перевесивший всех по орденам и медалям, едва ли не самый знаменитый во флотилии, если не считать, разумеется, Счастливчика., который не имел ни одной медали. Лицо жестокое, хотя с виду херувимчик, загорелое до  черноты угля, неправдоподобно светлая борода, на голове шерстяная шапочка, сшитая из рукава свитера. Ватник прямо сверкал от жира и мазута, и был порван во многих местах. Он был вообще не в той одежде, что выходят в море, а выглядел так, словно его срочно оторвали от черной работы на шхуне и послали за какой-то надобностью сюда.  Все ж всякая сбруя, навешанная на нем: флотский ремень с кобурой для ножа, стягивающий осиную талию, с  добавочным ремешком через плечо, наподобие портупеи, делали и в таком рванье его щеголеватым. Эта одежда, как никогда,   почему-то  связывалась у меня со зловещей формой офицера из гестапо.
- Здорово, бульбаш, – обратился он к Бульбутенко без капли смущения. – Уж не по тебе ли мы стреляли?
- Вон в него, - Бульбутенко показал на меня.
Когда Геттих перевел на меня взгляд своих пронизывающих, посвечивающих иронией глаз, я вдруг растерялся  и сморозил фразу явно не из того мира, куда я теперь попал:
- Я был на волосок от смерти, - пролепетал я, хотя не испытал никакого страха от происшествия
Геттих как будто ничего другого и не ожидал услышать:
- Крепкий у тебя, однако, волосок, – усмехнулся он,  добавив скептически, как привязав лисий хвост к зайцу, - ваше сиятельство... - Слышь, Сучок? - крикнул он  одному из своих,   разделывавшему тюленя на капоте. – Ты бумагомарателя чуть на тот свет не отправил!
Сучок мельком взглянул на меня, сбрасывая шкуру за борт, чтоб прополоскать, и ничего не ответил.
 - Первый раз в этом году промазал, - чуть ли не с сожалением сообщил мне Геттих о стрелке. – Если Сучок не попал в тебя, считай, ты заколдованный от смерти.
- По всему видать, что жена его сильно любит, - высказал свое предположение Бульбутенко.
- Когда ты его нам отдашь?  Вершинину не терпится, когда он его прославит…
- Пускай поучится, еще малыш он в море…
- «Малыш»! Обхохочешься с вами…-- сказал Геттих мрачно, уже как бы находясь не с нами.
Геттих выбросил стреляную гильзу, использованную на меня, и защелкнул новенький со сложной оптикой карабин, я такого никогда не видел. На какое-то время он сосредоточился на карабине, а я  на их стрелке, с которым,  вполне возможно, скоро мог оказаться на одном боте..
 Я уже прошел все зачеты на легендарном «Морже», и, пока они мездрили шкуры и перерабатывали жир для сдачи на танкер «Уран», нарабатывал практику с Бульбутенко.
Несмотря на то, что я уже повидал море, и в один момент прошел мореходную аттестацию у капитана Вершинина и его старпома, Батька, как командир, старшина на «Морже», все  зверобойное начальство не давало мне и шага ступить самостоятельно. Так они меня берегли, дабы ничего не вышло.
До меня здесь не видели в глаза писателя,  и вообще об этой флотилии, как бы явившейся из минувшего времени, чтоб запоздало восстановить в России эпоху зверобойных шхун, никто не знал и не слышал... Ее стыдливо прятали из-за уничтожения зверей, награды давали без огласки. Упрятали целый мир, который вдруг оказался мне доступен.
Для меня это был не просто рейс, начиналась эра для моего творчества.  Или я стану писателем, каким будет зачитываться мир, или ничего этого не будет. Такую я определил себе самолюбивую задачу, не сочинив еще даже приличный рассказ. Никто здесь не требовал у меня писательского билета. Они считали, что к ним явился летописец, новый Джек Лондон или Мелвилл, и сделает все, чтоб их запечатлеть пофамильно.  От меня, проболтавшегося, что я писатель, ожидали не газетного очерка «на злобу дня», а именно великой книги. Точь-в-точь в соответствии с задачей, которую я себе определил сам.
И вот, надо же тому случиться, что в первые же дни, что объявился на промысле, всеми охраняемый, а? - я мог стать жертвой не дозволенного по инструкции выстрела.. Тоже мельком глянув на Сучка, как он на меня, посмотрел на третьего: он был не похож на зверобоя, даже на моряка: лицо  землистое, не воспринимавшее солнца, толстый,  в меховой куртке «аляске», по виду заготовитель базы «Росторгзаготсырье».
Бульбутенко разговаривал с Геттихом.
- Что нового у вас?
- Стоим у берега, перерабатываем жир. Два бота пошли за медведем, а мы сюда.
- Просто пострелять?
- Вершинин заспорил с испытателем винтовки, – Геттих кивнул в сторону человека в меховой куртке, - что Сучок переточнит его в попадании. Сучку за победу обещал отпуск.
- Так сильно зашло?
- Ого! Ты не смотри, что он такой деревянный. Заводится с полоборота и упрямый, как черт! Вершинина до посинения довел.
   - Могу представить… А как стреляет? Ведь лед – это не тир.
-  Счет идет до сотни. С ним мог бы справиться один Счастливчик.
Бульбутенко присвистнул:
- Чего ж тогда Сучок?
- В семье  - мрак. Жена ушла, связалась со стариком, он на пределе…
- Дурит волчара от безделья, - неодобрительно заметил Бульбутенко о Вершинине.
- Да и где вы набьете столько? Сейчас в этих местах,  если будет, так сотня!
- На кромку пойдем: сейчас там штормит, вот зверь и полезет…
- На кромке и гробануться недолго в такую погоду… Да и не даст ему Вершинин отпуска. На моей памяти уже десять раз обещал.
- Вершинин, может и не даст, так старпом даст, раз честь судна затронута. Старпом теперь у нас теперь главный начальник. Одного тюленя испытатель уже взял по дороге, а Сучок, сам видел, промахнулся. Ладно, что не по зверю, а то поехали б назад. Сучок как помешанный сегодня…
- Ты поглядывай за ним.
- Да я ему винтовку даю, если только зверь…
- Испытательная? – Бульбутенко взял у него винтовку. – Интересно посмотреть.


Строки, навеянные дурной погодой   

1. Встреча под дождем

«Ты ведь знаешь, как я желаю повидать неких людей, побывать в неких местах, – сказал я в причуде ностальгии своей Ф. – Но назови мне человека или место, на что стоило бы потратить хотя бы час  из этого унылого времяпрепровождения за письменным столом?»
Ф., обычно предпочитавшая, чтоб я сидел дома, воспринимая даже отлучку в газетный киоск за исчезновение, на этот раз подлила масла в огонь:
«Чего сидеть и декларировать?  Люди, события – дело наживное»...
Высунул нос на улицу – и сразу все сошлось так скверно и наперекос! Сделал пару шагов при ясном солнце, и тотчас пришлось открыть зонт. Закапал с ясного неба дождь, и так закапал, что уже нечего было думать о прогулке. А думать лишь о том, как бы поскорее добежать туда, куда собирался неспешно дойти.
Вот и место, книжный магазин.
Вошел с предвкушением унести давно отложенную книгу.
Я писатель, и, как все они, немножко чукча. То есть меня согревают только свои слова. Но изредка заглядываю и в чужие, чтобы стачивать зазубрины с пера.
Смотрю – отложенную книгу уже унесли! Тогда я разгорячился продать кому–либо свою собственную. Она сиротливо стояла на полке с того дня, когда я ее туда поставил. Может, и мне положен какой–либо покупатель – читатель или читательница? Но лица книголюбов, угрюмо копавшихся в книжных отбросах, отвратили от бредовой затеи.
Побрел из магазина обратно и с изумлением вижу: навстречу движется закапанная вся, к косой льющегося ручья из ободка загнутой шляпы, и глядит восторженно так, лучась роящимся ей осуществлением невиданной встречи и уже готовясь ко мне взлететь, некая молодящаяся затасканная простушка. С опаской ее обойдя, я подумал в полном расстройстве чувств: «Неужели ради этой старой ****и я вышел на улицу?!»

2. Человечье лежбище

Везде настигает меня моя постылая свобода, и становится не по себе, что в жизни, недавно отсверкивавшей гранями неожиданностей, пожалуй, уже не осталось ни одного непрожитого дня. И хочется бежать куда–то, где даже перемена к худшему спасительна.
Что же, прокатимся куда–нибудь!..
…Наблюдали ли вы, как покрывает на лежбище самку морской лев? Властелин рода, грандиозный секач, он взгромождается на нее примерно так, как если бы огнедышащий  вулкан уселся на собственный кратер! Территория гарема в часы совокупления подрагивает от землетрясения и затапливается океаном. Остальные звери разбегаются. Апофеоз зачатия метафизического тельца в утробе непроизнесенного мира возвещает восход светила. Даже кажется, что где–то неподалеку присел в животной позе слепой Гомер. Однако не следует забывать его слов: «Ведь много лжи в словах певцов!»
Трагический Эдип, отцеубийца и осквернитель матери, завязал такой узел смертного греха, что театр Афин свалился в небытие. А Греция, став эвфемизмом Эллады, оказалась как бы не при чем. Зато, когда явилась Книга, перевесившая Природу, то грянуло нечто схожее с катастрофой сфер. Смотрите, как распинают иудеев за книжные грехи! Основатели народа Торы, Авраам и Сара, преданы анафеме уже за то, что исковеркали картавостью язык древних галлов и германцев. В отместку за порчу речи были распочаты изуверские походы под именем вифлеемского мечтателя Иисуса Христа.
Много чего наворочали и велеречивые еврейские пророки, чьи гневливые проповеди просвечивались инквизиторскими кострами и затемнялись хрустальными ночами. Экстравагантное шествие этого бестселлера и его обреченных на вечность героев, во множестве открещивавшихся от чтения и даже не выучивших языка, на котором создан бестселлер, явилось грандиозной человеческой комедией, до сих пор то помрачающей ум, то становящейся роскошью любого ума. И вот книжная эра прошла. Явилось новое время, воздвигнув свою вавилонскую башню и смешав все языки в один компьютерский язык. В новом Вавилоне человека разобрали на знаковые схемы и поместили в чреве новой вселенной.
Теперь Великим  инквизитором стал Великий компьютер. Великий компьютер одержал первые победы над человечьим разумом и моралью. Он поставил на колени гения шахмат Гарри Каспарова и покарал смертью компьютерную блудницу. Приговор привел в исполнение сам супруг, лишив жизни жену за виртуальное свидание в интернете. Последнее случилось в Израиле, и это, увы, далеко не все проказы Великого компьютера.

3. Пестрые ощущения

Закат искусства – очередное злодеяние Великого компьютера. Он лишил благодати любимцев Музы, не укладывающихся в его системы.
«Вы писатель? А где вы работаете?» – обычный вопрос нового израильтянина. То есть он не считает писательство за профессию. К нашему несчастью, у нас не было своего большого света, аристократии. Восхождение к вершинам духа доставалось тяжело. Зато мы отличились тем, что создали философию сапожников и портных. Только Шагалу удалось явить миру их, подбросив в воздух и придав фигуры пластического полета. Но и Шагал дал маху, не найдя для них фокуса в словах, что ему, художнику, впрочем, извинительно. В своих медоточивых воспоминаниях оказался способен лишь на одну стоящую, вырвавшуюся из сердца строку, ставшую разрушительной: что любящий отец никогда не давал денег в руки, а бросал на пол, принуждая сына ползать в слезах на коленях, выковыривать из щели закатившийся пятак.
В общем–то и это не то.
Вся эстетика старой закваски и всяческие этические кружева на ней постепенно обтрепываются, испускают дух. Фолианты минувших эпох, законсервировавшие в себе полчища мыслей, более–менее прояснены, как правдоподобные очерки лжи. В том числе и наилучшие образцы, кои, по замечательному выражению художника Янкилевского, столь геометрически безупречны, что «даже муха, севшая на 10–метровое полотно, мгновенно замечается как нечто инородное, как нарушительница равновесия».
Лично я не ноль в искусстве, а единица. Различие небольшое, но принципиальное. Это позволяет мне делать умозаключения насчет того, что я вижу. Если я вижу, допустим,  как несут на подносе с поля битвы отрубленную голову воина, а голова высматривает живее, чем те, кто ее несет, то я соображаю: это старые мастера. И, конечно же, действительно: представим, что вы подходите к этой живой голове, чтобы подивиться метров с двух, и обнаруживаете на ней, прошу прощения, двух ебущихся мух! Сразу все рушится: картина блекнет, краски рассыпаются, голова умирает на глазах…
Один всевышний знает, в чем счастливый случай и куда он приведет!
В ужасе я выбегаю и бреду под дождем, становясь невольным свидетелем разговора двух приятелей, поэта и книгоиздателя. Мы пересекаем одновременно людный перекресток.
Поэт. Зайду в кафе, только что было пустое – и начинают люди собираться! Сам не знаю, отчего происходит. Хозяин меня кормит бесплатно, я ему приношу прибыль.
Книгоиздатель. А я,  знаешь, чем зарабатываю? Живу на счастливом случае… Как пересплю с бабой – та выскочит замуж!
Потом мы все вместе, с трудом удерживая равновесие,  заворожено смотрим на еще одно превращение, которого уж точно не способны достигнуть: на белого пуделя с великолепными, совершенно черными яйцами, семенящего под зонтом и удерживающего на поводке задрапированную без просвета в кожу и меха свою надменную хозяйку…

4. Гремучая смесь

Нюансы такого рода не поддаются моментальной оценке. Полагаю, что не с первого захода был признан гениальным росчерк руки Модильяни на лице Ахматовой Анны. Добавлю по поводу ни к селу ни к городу, что бессмертный Жорж Занд не из баловства приставил себе мужской член в литературе. А дабы достичь гермафродитной силы в вянущей переписке с Альфредом Мюссе. Кстати, в Израиле особой аудиенции удостоены гомосексуалы. Присущие им экзальтация и всепрощенчество пустили глубокие корни в правящей идеологии. Это разросшееся нежизнеспособное сотоварищество практически неуязвимо. Когда недавний наш Президент, легендарный летчик и остроум, обмолвился в парадоксе: дескать, непрактично для иудея такое соитие, когда одновременно снашиваются два мужских орудия, – какой поднялся тарарам! Президента подвергли остракизму, и он, опасаясь за пост, был вынужден извиниться за неуместный парадокс.
А вот еще два парадокса.
Израильская мисс Интервидения, оборотясь из кукарекающего подростка в сладкоголосую Диву, совсем уж было собралась стать первой девственницей среди великих певиц. Пока тянулось перевоплощение, грянуло новое диво. В Италии, на заброшенной дороге, в задрипанном лимузине, на котором из экономии добиралась в аэропорт, была изнасилована – нет, не грандиозным Тайсоном, насилующим королев и отгрызающим уши за миллионы долларов уши противников на ринге, а неким непрезентабельным арабом, – израильская мисс Мира! По праву жертвы ей был переадресован статус девственницы, а мисс Интервидения осталась при своем.
«Дантов ад освещен солнцем и медом Средиземноморья», – сказал бы незабвенный Сальвадор Дали.

5. Мои подруги

Повсюду сегодня следуют за мной по пятам разрозненные толпы народа. Люди съехались бог знает откуда и выглядят бог знает как. Я запомнил их по выпуклым лбам в ночных книжных очередях трепетавшей от печатного слова России. Теперь–то эти еврейские лбы  и плющит каток естественного отбора! Я видел даже не толпы, не лбы, а некий набор знаковых чисел в системе Великого компьютера. Тогда я бежал их и, бродя с собой, сочинил шедевр отчаянья «Сагу о надежде» ( журнал «Кедр», 5, Иерусалим, 2000).
Держа «Сагу» в руках и озираясь, я увидел, что снова окружен этими людьми. Они спрашивали меня, недоумевая: что это я такое сочинил? И как я посмел изобразить их благословенную «ха–тикву», за которой они явились, в столь непотребном виде?
Эх, я и сам не знаю!
Оставленный надеждой, брожу я среди таких, как вы. Мои подруги не соотносятся ни с природой, ни с людьми, что их окружают. Ни с кем они не связаны ничем, кроме как парой невыносимо натруженных рук, куда перекочевали вся нервная и кровеносная системы. Нет ничего несчастнее моих подруг, которых смял, стер с лица Великий компьютер. Попытка воспрянуть на уровне семьи  вызывает в бездушной системе мгновенные перерасчеты по возрасту и социальному статусу. Обычно статус не сходится с возрастом, а пособие по безработице или нетрудоспособности  – с с заработками от мытья полов на виллах  и синильных стариков в домах призрения. Еще мгновение – и новоиспеченным Ромео и Джульетте фиксируется статус Адама и Евы – ступайте в свой репатрианский рай! Некогда уповавшие на труд, они преобразованы в манекены. Они прихорашиваются обрубками рук. И все же они удивительны при любой погоде и видятся мне моделями некоего совершающегося искусства. Брошенные «ха–тиквой», они летают над оливами  в виде постшагаловских героинь, похожих на разодранные лягушки.
               
                /Кармиэль, 2001/

Табу

За дюнами открылся безлюдный морской берег с хаосом разбросанных как после гранитных глыб. Приращиваясь из-за отлива, он захватил всё прилегающее мелководье.
Море отступило за бочки и буи, и там на расстоянии 2-3 кабельтов покачивался израильский сторожевой корабль, рисуясь миражом Третьего храма. Отмель же, на которую мы ступили с Изей, являлась не миражом, а откровением природы. Осохшее мелководье безропотно отдавало себя в наши руки — для изучения и использования. Можно, к примеру, потратить остаток дня на разгадки мокрых брёвен, коряг и сучьев, замытых в песок по спины и рога. Особо сегодня ценны доски тюремного настила, окрашенные в шаровый цвет,- разломанные рыбинсы, выброшенные за ненадобностью со сторожевика. Прибой изобретате6льно так засовывал их во всякие щели и расщелины среди плит… Порой  - под самый низ плиты! Вышатывание такой доски  - дело немалое. Славное было времечко зимы! Тогда мы заготовляли дрова для Изиной печки.
На обсыхающих валунах нежились всякие оглоеды. Я увидел парочку презабавнейших хомячков! Застыв столбиками, они прокосили глазёнками на мои движущиеся ноги. В глазёнках хомячков не было ни испуга, ни любопытства. Эти хомячки доподлинно знали, что я им не причиню вреда.
В самом деле! На кой чёрт я им, а они мне?
Изино достижение выглядело покруче моих хомячков. Он запатентовал тянувшийся через склон помидорный куст с гроздьями небольших, уже вызревших помидор. Поразительно, что этот куст разлёгся, как голый король, на огнедышащем песке! Своим выживанием в таком месте он отвергал напрочь любые претензии на разумность каких-либо льгот и привилегий… Зачем заботиться о бедных поэтах и художниках? Выкручивайтесь сами, учитесь у помидорного куста!…
Да, есть немало простых действующих способов поддерживать в себе интерес к жизни! Вроде таких вот переживаний, не лишённых наивности. Однако в поэзии, если сравнить, и в некоторой прозе порой убогие радости, переливаясь радугой невиновности, более любы словесной форме, чем истинные достижения.
Изя заметил с неприсущей ему категоричностью:
- Да эти помидоры  - чистая метафизика! С её паучьей изощрённостью создавать на песке некое подобие природного лица.
Сидя на корточках и изрекая эту дичь, он срывал плоды и складывал в рюкзак.
- Если это подобие, а не помидоры, то зачем они тебе?
- Чтобы есть, - угрюмо ответил Изя.
По его лицу я понял, что мы не задержимся на отмели, и, как говорится, разул на Изю глаза. Он выглядел, как дорожный бродяга, господин 420. Одежонка его, над коей я имел случай поглумиться, годилась для пересечения сложных рельефов с очагами бескультурья. А в рюкзаке, болтавшемся на длинных лямках, помимо уложенных помидорин, ещё был запас минеральной воды в военных, обшитых сукном, флягах.
Обозрев Изю разутыми глазами, я удивлённо спросил:
- Куда мы собираемся идти?
- На склад для парусных яхт. Разве я не говорил?
- Ничего ты мне не говорил.
- Нельзя же6 так отсутствовать!…
Наше обычное выяснение: он сказал, а я не расслышал. Вовсе я не страдал забывчивостью! Поскольку не мог себе позволить. Зато Изя - мастер выдавать новости под соусом взаимной договорённости…
До чего неважно я себя чувствую в скоплениях разнонородных толп! Я не Печорин, но я от этого подлого мира с его лишайниковым человечеством устал. Я от него засыпаю, впадаю в беспамятство… Вот тебе раз! Переться на какой-то склад для парусных яхт. Не проще ли спуститься к лагуне и поглазеть на настоящие яхты?
- А что тебе надо на складе?
- Надо купить кое-что для огорода.
- На складе парусных яхт?
- Вот именно.
Меня не удовлетворило объяснение, и он по-своему продолжил:
- Богатым людям неудобно самим продавать памятную вещь. Вот они туда сбывают.
- Склад занимается скупкой таких штуковин?
- Да, занимается.
- Значит, яхты  - липовая вывеска?
- Яхта может стоять в Кейптаунском порту. Склад оформляет заказ и доставляет, куда укажешь.
- Ты хочешь порыться в каталогах, где стоит какая яхта?
- Совершенно верно, - нервно ответил Изя.
Наконец-то я попал в яблочко! Вот: каталоги с яхтами, чьи хозяева пережили в морях всякие чудеса.
Изя, не яхтсмен и не моряк, много знал про яхты и парусники. И даже воссоздал их в миниатюре. Я видел любовно выпестованную модель, выскользнувшую из этих волосатых лап, - замечательная «Катти Сарк!» Баланда про яхты и хождения под парусами, потрескиванье в печи малиновеющих топляков, осанистый квадратный стол, на котором, как компас в нактоузе, помещалась здоровенная сковорода, опорожняемая нами за четыре серии «Морского волка», - мы их без конца крутили, - вот атмосфера наших бдений в Таль-Эле, в Изином доме с видом из окна на библейское ущелье, - и под плеск пакетного с краниками вина. Шеренги этих пакетиков, похожих на писающих малышат, занимали свободные от книг стеллажи.
В сущности, из нас двоих один Изя был - морская душа. Я же о море вспоминал, когда садился о нём писать.
Подступы старости бередили в Изе неосуществлённые ностальгии. В молодости ведь, когда беден и горяч, много намечается! Потом всю жизнь надо разгребать. Когда же подошёл Изин черёд, он мог сказать: всё, что в молодости обещал, исполнилось.
Как так? А так: отдыхая от Ницше и Шопенгауэра, шёл в мастерскую, как Базаров в лабораторию, и сотворял нечто. Этот матёрый человечище, неподозревавший о тяготах бытия, своей свободой и неустрашимостью перед ней сумел пробудить у здешних оглоедов филантропическое подвижничество.
Тут есть, впрочем некое табу, я его не обойду, чтобы не попасть впросак.
В примитивном виде его порождает каждодневный постылый труд, на плаху которого кладётся такое тошнотворное существование. Поскольку боязнь оказаться на обочине лишает человека воли задуматься: куда он идёт и зачем? - то он  ищет противоядие. Создаёт табу, к которому уже не прикасается:
- Надо трудиться! Ясно, что надо.
Только лучшие особи из людей, табуируя годы неудач, тоски и страха, актами самоистязания сумели поставить труд на место раба, прислужника успеха.
К примеру, Пикассо, наблюдая похотливых, бесконечно спаривающихся кенарей, воспроизвёл этот беспредел простым наложением двух рисованных кенарей, получив вакханалию мечущихся линий.
Или - параноидальное беспрерывное счастье Дали, разглядывавшего собственные фекалии, - как феномен новой картины.
Архаические же новшества Изи, татуировавшего хотения времён молодечества, в сущности, из этого числа. Являясь не более как ребячьим бредом, они совпали с капризными повелениями той среды, куда он попал.
Я ведь тоже в одном селении нашёл  - как Изя помидорный куст  - обыкновенный огурец, валявшийся на дороге, и, покорячась, сумел вызвать у всех к этому огурцу волчье вожделение, хотя кругом огороды. И вообще: удивить людей, не удивляющихся ничему, и и среди них прославиться  - проще пареной репы. Сложи русскую печь, построй фелюгу, как Изя. К фелюге, чтобы её возит на Кинерет, смастери из Бог весть какого хлама тупорылый гоночный грузовик. А там уже недалеко до яхты. То есть, не просто яхты, их не счесть  - а плавучей хижины для одиночества.
Существует международное философское общество самоубийц, совсем не то, что в Палестине. Оно примиряет человека со смертью и помогает уйти. Содержится богатыми людьми, являющимися её членами. Через это общество ушёл из жизни один замечательный писатель. Теперь оно вроде деградировало, я не знаю, существует ли.
В сущности, нонсенс, воляпюк.
Яхта же, имея направление в Лету, меняет миф, накладывая никчемного человечика на вечный холст стихии.
Океан — это идеальный образ смерти.
Есть альбом одной рок-группы и в нём композиция, где 42 минуты слышится гул океана.
Если ступил в океан, то твоя жизнь начнёт отсчёт по его хронометру.
«Я бросил всё», - сказал моряк Гоген.
Но есть табу, оно древнее религии, я его не обойду. Поэтому скажу, что имеется. Обзаведение яхтой осмыслялось Изей на фазе не философского, а бытового апокалипсиса. Строить её он не решался, побаивался, что не осилит. А купить не мог, так как тратиться не привык. От этого может впасть в детство любой матёрый человечище.
Внезапно подумал: а что если Изя, дабы разрубить сей гордеев узел, сплавит своё сраное табу на склад для парусных яхт? Тогда, в самом деле: он сказал, а я услышал.
Забыл предупредить! Всё это время мы с Изей идём. Не надо так думать, что я стою и всё о нём выкладываю. А он дожидается, когда я выскажусь.
Уже прошли мимо останков Каменного акведука, сохранившегося от Османской империи. Перебрались через заброшенное полотно узкоколейки, проложенной англичанами. И забираем к пещере, где скрывался от римлян библейский пророк.
Эта дорога, по которой мы бредём, не освежается морем. И уже не в диковинку, что небо, распростёртое над ней, не заволокётся облаком за весь день. От зноя цепенеет тело, и стоит приникнуть к фляге, остановясь в бледной тени выжаренного кипариса или оливы, где электрическими разрядами пробегают по камням ящерицы,- как волной окатывает пот. Он льёт и льёт, выдавая меру испытанного потрясения…
В общем, немного погуляли и вспотели.
Отсюда виднелась задымленная Хайфа, составлявшая с Акко общую акваторию: золотой купол и висячие сады бахайцев в ореоле шестиконечной звезды Давида, океанские чудовища в миазмах световых отблесков, торчащие камни, железный маяк и так дальше. Со стороны Хайфы в нашу сторону летели дельтопланеристы, удерживая в воздухе рекламу банка «Дисконт». Под нами же, у откоса скалы, я разглядел облупленную посудину с мачтой набок, длинной, как жердь. Не вода, а разбавленные чернила. Почти нет ряби - безветрие. Приглядевшись попристальней, слежу, как различились там края двух кос в в клубах завихрений ила, взбаламученного аквалангистами. Они там освобождают зацепившуюся сеть или что.
Опять пошёл темнить! Ведь можно подумать, что мы с Изей залезли на гору и смотрим, свесясь, - как Гулливеры.. На самом деле, мы разглядываем плакатик некоего турагенства, с эмблемой стола и двух стульев, приклеенный к двери склада.
Дверь эта, чёрт подери, намертво замурована! Неужели напрасно шли? Отыскалась ещё одна, вошли: каменное помещение, подпиравшее на могучих опорах свод  в виде сферы с мозаичным панно на сюжет из Танаха. Там, в небесном удалении, летали голуби, как ангелы. Стены исписаны узорами из жуков и геометрическими фигурами. Я ожидал увидеть фантастическое скопление вещей, а здесь, по-видимому, заключались сделки на бумаге  - через акты и договора. Всего несколько шкафов и лавчонка при складе  - разная мелочовка. Чего бы я не прибавил для красы! Ничего не выходит. Мои сведения о подобного рода заведениях не стоят и выеденного яйца. И всё же, не своими словами говоря: «Личный акт прочтения творит новую версию, это как в джазе».
Для этой версии приберёг я одну детальку напоследок: стол.
Не тот стол, что на эмблеме,- для рядовых покупателей. А для необыкновенных, заключающих сделки и пари. Обеденный, приоткрытый среди занавесей, под люстрами в свисающих канделябрах, и сервирован для важных персон. Стол выглядел в этом склепе так, что тот час всплыла в памяти никелированная кровать.
У нас на зверобойной шхуне, когда я был матрос, затесалась в узкую каюту из 6 коек никелированная кровать. Тоже стояла на обочине: поперёк нижнего яруса коек, под самым иллюминатором. Когда курили - с коек бросали окурки в иллюминатор. При качке не всегда попад1шь! Уборщик, спавший на кровати, вечно дымился. Одеяло — одни дыры от прожёгов. Побаиваясь нас, от так над нами издевался: то покажет в дыре жопу, т о просунет в неё хер.
Чем ни пример! Я никогда не умел ни купить, ни продать. Ничего не выигрывал с бухты-барахты и не получал за так. Поэтому и приплёл для издёвки к столу никелированную кровать. Я бы отнёс этот стол - не по стилю, а по своей склонности к мазохизму  - к эпохе Торквато Тассо и его «Освобождённого Иерусалима». Пока легионеры одолевают иудеев, сшибая их с крепостных стен, здесь всё готово к торжеству. Храм будет разрушен и осквернён, и всё закончится пиром с победителями.
Пока я обкатывал свою галиматью, Изя занимался своею. Не найдя у кого спросить, разыскал сам и принёс каталог с яхтами. Я же его и подсказал ещё на отмели, утомившись доставать Изю вопросами.
Изя раскрыл каталог, заложенный пальцем: там был чертёж.
- Это она.
- Почему она? - Я имел в виду стилистическую фигуру.
- Потому что подставлена. Вот и всё разъяснилось.
- Для чего мы сюда пришли? Чтобы ты мистифицировал эту муть.
Изя отнёс каталог на место.
- Помнишь старика,- спросил он,- который мне приносит мёд? Не упрямся! Миллионер, ходил в море и разбился возле Кейптауна. Уцелел, отстроил яхту и продаёт за бесценок.
- Хочет избавиться?
- Просто покупает другую. Ну, вспомнил?
Ну, вспомнил я этого старика — с двумя макушками и цыпками на ногах, он ходил босым. Зашёл посидеть, погреться возле печки. Не помню, за что Изя тогда рассвирепев, выгнал его: «Пошёл отсюда, ****юк!»
- Я думал он пчеловод.
- Просто продаёт мёд. А когда выезжает по делам, то строит собственную телефонную станцию.
- Зачем?
- Так ему обходится дешевле, чем арендовать «Селком» или «Безек».
- Обожди, где тут что?
- Так он сказал: «Посмотри, как я выгляжу? Хожу в море и радуюсь, что живу.»
- Он может радоваться из-за чего угодно.
- Но он сказал именно из-за яхты.
Я, то вытягивал из Изи ничего, то теряя порожнее, и забыл совершенно, где мы находимся. А мы, оказывается, как стояли, так и стоим возле маленького стола! И неизвестно, сядем ли хоть на него.
Вдруг как раз на просцениуме появляется паренёк, по виду свежевыпеченный «оле»
с повадками нерасторопного слуги и вдобавок отягчённый косоглазием.
До чего неважно я себя чувствую с косыми! Такой недостаток вызывает неудобство не у косых, а у тех, кто с ним общается. Никогда н6е знаешь, с какого бока к нему подойти, чтобы он тебя обнаружил. Но здесь - не Россия. Пусть поворачивается как нам удобно.
Не впервые слышу, как Изя изъясняется на иврите. Иврит у него булькает, как малыш из краника, хотя Изя уверяет, что это - видимость. Малышу легче, а ему надо поливать вокруг да около, пока не начнут всплывать путеводительные фразы. Сколько нужно тех фраз на иврите, пусть и с окольными, чтобы осведомиться о наличии двух резиновых трубок и железного провода для поливки огорода? Да и паренёк тоже: застыл и слушает Изю, не ослабевая вниманием. Глухие стены склада репродуцируют звук, создавая троекратное эхо. При такой акустике кажется, что Изя поёт в прозе…
Неужели и мы до этого пели, общаясь вдвоём? Вот ведь какие я упускаю детали!
А потому спохватываюсь, впихивая впопыхах… Приносятся трубки и провод, и тот час появляется хозяин, обнаруживаясь со стороны, противоположной его движению. То есть он идёт нам навстречу, а появляется из-за спины! Прямо мистика какая-то, как в «Мастере и Маргарите!» Нет, это он отразился в зеркале, которое я умудрился не заметить. Да и принадлежит другому произведению: ветхий, гибкий от молений иудей с пузырями глаз и копной седо - курчавых волос, закручивающиеся в пейсы…
Вылитый жид Соломон из «Скупого Рыцаря» А.С.Пушкина.
Поразительно, что евреи, и в том числе я в «Романе о себе», пеняют гению России за этого жида. Я и сейчас не в восторге и уже объяснил себе: поэт сочинил Соломона в то хмурое утро, когда, продувшись в пух, уже не помышлял занять у еврея -  ростовщика. Также и я, пребывая в схожем состоянии духа, беру у Соломона взаймы, зная наверняка: взбреди мне в голову что-либо изменить, всё равно никто не поверит! Уж как расцветил своих витебских евреев Марк Шагал! А чего он достиг, помимо славы? Разве что заставил подивиться на евреев - как на нечто уродливо -  эстетическое. По-иному не может быть, ежели красоты Торы присваивают дикари, видоизменяя. Между прочим сам А.С., создав «Песнь о вещем Олеге», ни словом не обмолвился, что до Олега со змеёй уже существовал неистовый бунтарь Бар-Кохба, из черепа коева выползла змея, изумив императора Адриана. Теория бродячих сюжетов, кто её не знает? Ну, а потом явился жид Соломон, которого и я не пожалею. Приближаясь не с той стороны, Соломон производит некие ритуальные жесты, ставя плечи в раскос, от чего его глазные пузыри заходят один за другой, поочерёдно выставляясь для просматривания. Тотчас между ним и Изей пробегает искра взаимоотталкивающего притяжения, как между Соломоном и Скупым Рыцарем. Повёртывая к свету подрагивающей рукой шекели и агароты. Изя интересуется у Соломона: не подыщет ли ему хозяин подходящую работёнку на своём складе?… Я замираю, понимая, как безмерно опускается Изя в скобоченных глазах хозяина. Однако тот форы не берёт: ни допотопная Изина фигура, ни петляющая речь, ни смехотворные покупки не склоняют на однозначный вывод насчёт него. Соломон даже не принимает Изиного вопроса в том, условном ключе, в котором он задан. Соломон даже не принимает Изиного вопроса в том условном ключе, в котором он задан.
Дело серьёзное, посетителей нет, можно и обсудить. Да и нужно. Подсобник Ицхак в стране - без году неделя. Надо ставить ему на место речь и зрение. Всегда полезнее нанять готового человека.
Брошен жребий на Ицхака.
Обсуждение движется медленно, угнетая паузами. Оба они, Соломон и Изя, поют разными голосами. Партитура расписана так, что Изя - мастер многозначительных недосказаний, изначально лишается своего преимущества. Претендуя на роль слуги, он обязан разгадывать паузы Соломона. В то время как Соломон волен пренебречь паузами Изи. Плавающий в иврите, я не успеваю из-за протяжённости их удержать в памяти и то, что было сказано до них. Не говоря уже о том, чтобы связать с тем, что высказывается за этим.
Отваливаю к бедному Ицхаку, ставшему агнцем для заклания. Не мифологического, а в натуре. На карту поставлено его будущее у Соломона.
Дуэт закончен, Соломон подводит итог.
Нет, он не нуждается в услугах Изи по нескольким причинам. Во-первых, Изя, не заметив, два раза перебил Соломона, когда тот ещё не кончил говорить. Но это даже не во-первых, а во-вторых, поскольку Соломон не уловил в голосе пожилого человека,     домогавшегося крошечного заработка, подобающей интонации. И это даже не во-вторых, а в-третьих - по причине поставленного Изей вопроса: не подыщет ли ему хозяин подходящей работёнки? Словно бы у такого человека имеется возможность выбирать: такая вот работа ему подходит, а такая вот — нет.
И даже, если допустить, что Изя намеревался всего только пошутить, то и Соломон желает выяснить исключительно ради шутки: каким способом мог так долго жить  и каким местом мог так долго мыслить в Израиле еврей и ватик, чтобы к концу жизни не удостоиться никакого товарного знака?
- Ата хай бехинам!
Мне хочется смеяться: грозный выкрик Соломона - к Изе не подошьёшь… Зачем вообще нужно было Соломону тратить время на смехотворное выяснение? Он мог это сказать с первого взгляда.
Но я не смеюсь, попавшись на косоглазии Ицхака. Мне кажется, что Ицхак правильно переводит взгляд Соломона на меня, что это ко мне относится его выкрик, а как к Изе? - он застигает врасплох. Я съёживаюсь, как застигнутый на месте мелкий воришка, трепещу. Мне хочется прокрасться в Ицхака тихой сапой, вползти в него, слиться без остатка: стать его косоглазием, его пуком, говном…
Ведь это и есть моё табу!
Я живу в Израиле бесплатно, не имея товарного знака,- как ущерб. Правда, я привёз свои книги о скитаниях в морях, и на таких судах, где не было евреев и даже русских писателей,- речь идёт не о поморских челнах, а о настоящих зверобойных судах. Я создал гениальную «Полынью» - я не преувеличиваю! Но если судьба в трагических неладах с текстом, то всё это - было и сплыло. Смена тысячелетия, катастрофическая усталость времени сделали своё6 мой труд выпал из моих рук. И даже если отыщется такой человек, как Изя, и воздаст должное, всё равно всё будет зависеть от какого либо книгопродавца, соорудившегося на своём ск4ладе самодовольную вывеску глупца: «Еврей, ты в своей стране хозяин!» Думаю, что и ему до хозяина - ох как далеко! Для меня же нет ничего горше, как жить бесплатным евреем в Израиле… Это даже унизительнее, чем спать на никелированной кровати на зверобойной шхуне. Но поскольку Изя ещё молчит, а Соломон глазами Ицхака сверлит меня, то и я, совладав с испугом, выскажусь как-то.
Бог создал за несколько дней Вселенную! - и не постеснялся за свою весёлую работу испросить у мироздания - или позволить самому себе - день отдыха. Почему же не создавать после весёлой работы весёлых людей? И не приводить в пример некоего Мордехая, который впал при мне в неслыханную простоту: «Я трудился на фабрике 12 часов, приходил домой, садился на унитаз и чувствовал себя полностью свободным». На унитазе Мордехай сидел с переполненным мочевым пузырём, стесняясь помочиться на святую землю.
Оставим Мордехая! Изя пропускает на паузе грозный присуд Соломона — о его бесплатном житье-бытье. А жаль! Я от него ожидал фразы: «Потому и живу бесплатно, что всё делаю себе сам». Изя молчит, и Соломон, домысляя паузу до конца, перекашивает плечи коромыслом и вперяет в Изю свой дальний глаз, казавшийся незрячим:
- Ми ата, адони?
Как я ждал этого момента! Заранее знаю, что последует. Сейчас Изя ссыплет пересчитанную мелочь обратно в карман. Достанет из своих штанин золотую визу и присобачит её не к трубкам и проводу, а к каталогу - то есть к яхте в Кейптаунском порту! Ну, а после гоголевской паузы мы усядемся на этот стол, увенчав его фигурами тех, кого мы чтим. Мы потребуем у Ицхака подать нам Соломона на золочёном блюде. Орудуя вилками и ножами фундаментального анализа, мы разделаем Соломона, как курёнка, попавшего в ощип.
Итак: кто вы, господин?
Изя аккуратно ссыпает мелочь в старческую ладонь и молвит:
- Я построю яхту сам…
Я слышу, как слова Изи, преображённые в иврите, бухают бочонками, отражаясь от замурованных стен и распугивая голубей.
Соломон не произносит ни слова.
Он смотрел на мелочь, которую оставил Изя, и выглядит так, как может выглядеть мудрый еврей, который переживает боль, снося непредвиденный, не укладывающийся в голове позор от другого мудрого еврея.
Мы выходим. Изя подравнивает лямки рюкзака и оборачивается, придерживая пальцем дужку очков:
- Соломон сделал всё, чтобы продать яхту. Но он не учёл две детали: что я знаю пчеловода и эту сказочку про Кейптаун.
Я решаюсь спросить:
- Так ты построишь яхту, как обещал?
- Юнг сказал: «Посмотрите на этого несчастного. Он исполнил все свои желания».
- Купи яхту! Ну, переплатишь за липовую доставку. Или надеешься, что проживёшь 200 лет?
- Надо послать нахуй этот дом и огород,- соглашается Изя и оживляется. - Будем ходить в Грецию, на Кипр. Не такое уж великое расстояние, чтобы помереть от скуки. Не надо гостиниц. Нашёл таможенника, он постоянно сидит в портовой харчевне через дорогу. Оформил приход и отход - и никаких хлопот.
Должно быть, неизбывный свет и голубизна окоема обладали сверхчувствительным свойством запечатлеть иррациональные истечения эмоций и рефлексий мысли. Пережитое нами на складе для парусных яхт вдруг повисло в воздухе, исторгнутое из нас, в виде плавающей метафоры или квинтэссенции. Эта метафора или квинтэссенция загородила дорогу и начала плавно спускаться нам на головы. Почувствовав, как отрастают жабры и плавники, я едва не лишился чувств: что делать мне в квинтэссенции с жабрами и плавниками?
До чего неважно я чувствую себя при аллегорических миражах!
Ища спасения, я щёлкаю зажигалкой, подаренной Ф., и видение, подпаленное фитилём, вызывает сотрясение океана.
Я вижу, как проносится в воздухе книгопродавец Ш.,- в выхлопе из трубы нефтеналивного танкера, становящегося на рейде в Хайфе. Завеса копоти накрывает летящих над морем дельтапланеристов и развеивается, исчезнув.
               
               
Александр Лобычев:
Открытое письмо Борису Казанову
после прочтения "Романа о себе"

Вот я и дочитал роман, подумал и решил, что пора написать тебе пару строк, хотя, конечно, об этой, не побоюсь слова, драгоценной вещи в твоем творчестве можно говорить всерьез и долго. Впрочем, я уверен, что о романе все разговоры еще впереди. Ну а пока просто впечатления читателя.
Боря, я безмерно рад, что наконец-то ты смог сломать эту убийственную стену творческого молчания. Я ведь помню, как во Владике тебя это терзало. Тогда ты говорил о романе «Последняя шхуна», который тебе никак не удавалось разогнать. Как я сейчас понимаю, речь шла о последнем рейсе «Моржа». Да, ты и у меня всколыхнул память не только о доме на Пушкинской, но и о мастерской на Патриса Лумумбы, где мы с тобой сиживали.
Роман о себе подхватывает, как разбивший преграду мощный поток, застоявшийся у плотины. Понятно, что он несет в себе много чего случайного, мути, которых могло бы не быть, если б течение его было постоянным и ровным. В определенном смысле, роман потому и ошеломляет, что он страстен, нетерпелив, когда, как писала Рая Мороз, хочется всего и сразу. (Один из владивостокских поэтов тут же, естественно, переиначил: а хочется и всех, и сразу, что, кстати, тоже с какого-то боку характеризует твой роман.) То есть подлинность и крепость этой твоей прозы, сногсшибательное ее воздействие, от того и проистекают, что проза эта не дистиллирована, не процежена сквозь холодное сито ремесла это горячая память и горячая жизнь. Она не может не обжечь, если только читатель не мертв. Роман о себе живая проза для живых. Живая жизнь написал как-то Кашук.
Кто-то назвал твой роман хулиганским. Можно, конечно, и так взглянуть. Но мне думается, назвать его хулиганским, значит, заподозрить автора в некоем намеренном, запланированном дешевом эпатаже, как это происходит, например, у Лимонова. Нет, Роман о себе написан, на мой взгляд, с последней прямотой, которая предполагает освобождение от всяческих правил игры, кроме той меры таланта, дара, который сидит, как ты прекрасно знаешь, не в башке, не в том, что называется интеллектом, а в пальцах, глазах, ушах, печенках и селезенках, Бог знает еще где. Поражает та степень твоего, Боря, откровения не сымитированного а что ни на есть истинного, буквально на каждой странице. Ну, за исключением, может быть, каких-то отдельных моментов. Поражает предельно открытый, без пленки внутренней самоцензуры, взгляд на свою не чью-то! жизнь. Мужественный ты человек а в творческом смысле это подчас труднее, чем быть мужественным просто, чисто по жизни. Естественным образом это питает и стиль, слово сжатый, как пружина стиль, и слово не замызганное и не захватанное сотнями других пользователей, а свежее, соленое, как камешек, подобранный на каком-нибудь из островов залива Петра Великого. Вообще, Роман о себе на фоне современных анемичных постмодернистских и прочих в том же духе писаний обладает силой и обаянием всего подлинного и живого.
Ну а то, что можно, наверное, назвать у тебя хулиганским женщины в эротическом освещении, маты у меня странным образом не вызывают никакого раздражения или отторжения, а про эстетический шок я вообще не говорю кого сегодня это может шокировать. А странным образом потому, что я уже достаточно давно весьма скверно отношусь к матам в литературе и прочим генитальным экзерсисам. Сегодня в российской прозе нагнетание мата и прочей чепухи чаще всего лишь свидетельство творческой несостоятельности, бездарности, проще говоря, люди пускаются во все тяжкие, потому что нет ни таланта, ни вкуса, ни совести. На дураков, в общем, рассчитывают, таких же как они. В твоем романе каждый мат, каждая п-да, стоят, что называется, на своем месте. Именно так, и именно в этом случае можно и нужно об этом сказать. Ведь из любой п-ды можно сделать индивидуальное произведение прозы, а можно сварганить пошлость, что так ненавидел Набоков. Все пограничные темы, ситуации, чувства и явления в романе превращены в прозу, то есть произведение искусства.
Я вот представляю сейчас роман в виде, что ли, карты, или полотна, и, конечно же, есть абсолютно насыщенные цветом, выпуклые места, но видятся и бледноватые куски. К наиболее ярким я бы отнес Рясну, вообще, все, что связано с дедом Гилькой, бабкой Шифрой; старые рукописи перебирание черновиков с рассказом о Счастливчике, о всей твоей шхуно-зверобойной молодости, поезд Россия с потрясающим зеком, который выбрасывается из поезда в туннеле; Владивосток во все времена твоей жизни на Дальнем Востоке, особенно, в пору твоей вполне безумной любви к сумасшедшей Нине (Никулиной, насколько я помню); ну а что касается Сихотэ-Алиня с изваяниями всех этих по-хорошему экзотичных фигур обитателей маяка, то это отдельная, поразительная по цельности и выразительности история. Наверное, это не тот роман Белая башня, какой ты в свое время задумывал, но внутри романа этот кусок смотрится романом в романе. Вообще, женские образы, во всем произведении, а в особенности Варя, Груша, Туя так и просятся в пространство какого-нибудь полотна времен Дюрера или Брейгеля-старшего.
Впрочем, фон тоже им соответствует.
Это, сугубо индивидуальное, конечно, восприятие, но отдельные белорусские куски, современные, мне кажется, чуть проигрывают рядом с теми, что я перечислил. Вот тут-то твое подсознательное равнодушие, безразличие или просто нелюбовь и проявились. Нюансы твоих сборов в Израильщину, сведение старых счетов в белорусскими писателями, СП, с заклятым другом Шкляром, тещей и т.д., понимаю, чрезвычайно важны для тебя, коль уж ты как на духу исповедуешься, но в тексте романа все-таки провисают. Надо ли повторять, что это мое впечатление, тем более впечатление приморца. И тем не менее, стоит ли так уж исходить желчью в отношении белорусских письменников, или Игоря Шкляревского? Ну ладно, мне эти переживания понятны, я изнутри могу посмотреть на все эти писательские склоки, хоть и мне они изрядно надоели, а просто человек, который откроет Роман о себе? Про Шкляра мне интересно читать хотя бы потому, что я в свое время листал его книжки поэтические, и они мне нравились. Я даже помню этот синий сборник Лодка, который ты поминаешь. Пишу тебе как товарищ, а посему не могу не сказать об одном неприятном моменте, царапнувшем меня. Автор так переживает свой разрыв со Шкляром, так мучается, а потом вдруг у него вырывается, типа: а на хрена мне Шкляра, если директор Советского писателя у меня корефан? Так в чем же проблема: в искреннем чувстве разрыва с другом или в меркантильности? Про рыбалку, браконьеров и его абзац в прозе о тебе я помню тоже. Но мне это не объясняет вышеприведенного пассажа. Впрочем, Боря, это мое вдавание в детали просто от того, что я знаю тебя, читал Шкляра и пристрастен к твоей прозе.
Вот же хотел высказать мнение, что называется, читателя, а начинаю вести себя въедливо как редактор, или, того хуже, критик. Добавлю лишь, что на мой взгляд, роман вылился как вылился эта горячая магма (или как там это называется) застыла, но пройтись по ней надфилем мастера всегда можно. Я имею в виду стилистические частности, заусенцы, какие-то нестыковки. Я, понятное дело, при чтении блох не ловил не до этого, но заметил хотя бы вот что: герой вспоминает свой зверобойный промысел, льды, котиков, и упоминает почему-то остров Рейнеке а он ведь, Боря, расположен всего лишь за островом Попова, то есть в заливе Петра Великого. Ясно море, в магическом кристалле романа все может сдвигаться, передвигаться, становиться с ног на голову, но все же... Опять же, Байкал, который мелькает из окна вагона при подъезде к Чите (когда Лена должна сходить) это, Боря, фишка для жителя штата Техас, который на карте мира не может найти Австралию. От берегов Байкала, которые видны из окна поезда, до Читы часов этак пятнадцать по Транссибу. (Не исключаю, правда, что проезжая мимо Байкала в сторону Приморья, ты всякий раз был пьян или держал свою матросскую головушку между грудей попутчицы не до пейзажей за окном). Но это частности. Как, впрочем, частности (для меня) и идеологическая подоплека романа. К примеру, связанная с еврейством. Идеи, так сказать, они есть, не могут не быть. Дело это третье, если не десятое. Для меня в Романе о себе главное, что трогает, захватывает, заставляет восхищаться и страдать, это материал, фраза, слово, образ, музыка текста и тот необъяснимый воздух русской прозы, которым дышишь не осознавая, насколько он органичен и естествен, хотя горло холодит и в груди покалывает.
Прости, Боря, за столь сумбурное письмо. У тебя поток (поток сознания Пруста, к коему ты относишься столь скептически) и у меня поток. Не можешь себе представить, как хорошо, что вы встретились в тот день с Толей*, и ему пришла мысль отправить мне Роман о себе. Спасибо.

Жму руку, твой А. Лобычев.


Статья литературного критика Александра Лобычева на произведение Бориса Казанова "Смерть счастливчика" (опубликовано в книге: Александр Лобычев "На краю русской речи", издательство "Рубеж", Владивосток, 2007)

Смерть  Счастливчика

               
         С тех пор я был омыт поэзией морей,
         Густым настоем звезд и призрачным свеченьем,               
         Я жрал голубизну, где странствует ничей,
         Заворожённый труп,влеком морским теченьем.               
                Артюр Рембо «Пьяный корабль»               
               


Борис Казанов – писатель возрождения в самом прямом смысле слова, он умирал для литературы после каждой книги, вырванной ценой собственной биографии и жизни из самой глубины реальности, и возрождался из полной немоты для создания нового произведения. И в  «Романе о себе» он вновь заговорил  удивительным языком своей прозы, чтобы рассказать о судьбе моряка и писателя Казанова, уже не передоверяя повествование другим героям, а от первого лица, напрямую,  без привычных литературных уловок. Сам жанр и дух этого романа предполагает столь же личное его восприятие, поэтому и я позволю себе оглянуться на свою жизнь, в которой однажды появился писатель из Минска Борис Казанов.
Я познакомился с ним в конце восьмидесятых, когда он в очередной раз прилетел во Владивосток, чтобы сходить в моря – денег заработать, унять тоску, что с послевоенных и полусиротских лет крепко держала его именно на родной земле, окунуться в портовую и судовую жизнь, надышаться воздухом Дальнего Востока, который и сделал его писателем своеобразного и мощного стиля. К тому времени он был автором двух книг: сборника рассказов «Осень на Шантарских островах» (Москва, 1972),  написанных в пору, когда он только сошел с палубы зверобойных шхун, последних в истории зверобойного флота, и магического, мерцающего подводным светом романа «Полынья» (Москва, 1984), повествующего о спасателях и водолазах на северной Атлантике, занятых подъемом затонувших кораблей.
Обе книги вышли в крупнейшем издательстве той поры «Советский писатель», и к моменту нашего знакомства я их знал и очень ценил. Проза его была создана словно в другом, еще неизвестном литературе мире, где моря и берега России населяли вроде бы внешне и знакомые персонажи, но при ближайшем рассмотрении они представали людьми невиданной породы. Они жили будто мимо советской действительности, в каком-то ином пространстве, которое сотворило их для оживления пейзажа и придания ему смысла. Не вчитывался специально, что было бы странно, но, похоже, в этих книгах даже слово «советский» не встречается ни разу. Хотя, стоит сказать определенно, антисоветскими книги Казанова не были ни в малейшей степени, его проза существовала и продолжает существовать вне этих обветшавших и скучных определений.
Мы встречались и общались между его рейсами и возвращениями домой в течение нескольких лет. Затем Борис окончательно улетел в Минск, Советский Союз распался, и Беларусь как отрезало от Тихого океана. Десять лет, наверное, я ничего не знал о его судьбе, пока в начале нового века не пришла весточка от моего владивостокского друга, который жил в Израиле на Голанских высотах, что в их городке появился Казанов. Это было неожиданное, но и характерное для современной России совпадение – два моих знакомца по Владивостоку, да еще писатели, оказались вдруг в одной, к тому же весьма горячей точке земного шара. Впрочем, те фантастические путешествия, которые предпринимал Казанов и его герои, и должны были привести к непредсказуемой, еще неведомой ему земле. В Израиле у Бориса произошло два серьезных события, похоже,  генетически заложенных в его писательской биографии: вышла в свет книга «Роман о себе» (Тель-Авив, 1998), и, словно оплачивая возрожденное творчество, ему пришлось перенести две сложных и опасных операции, по сути, вернуться в мир, уже распрощавшись с ним.
Я всегда ждал новых его сочинений, огорчался творческому кризису, который пришлось наблюдать вот так, лицом к лицу,  к тому же пришелся он на безумные времена перестройки, когда и в море все шло к черту, и это тоже ломало профессионального моряка Казанова.  И вот  «Роман о себе», то есть о военном и послевоенном белорусском детстве, о юности на боксерском ринге и на палубах тихоокеанских судов, о любви и утратах, о преданности литературе. Он моментально захватил меня, невозможно было сопротивляться его сметающей всякие читательские предубеждения исповедальной искренности и художественной силе. Прочитав роман впервые в компьютерном варианте, я еще раз утвердился во мнении, что подлинная русская проза может и должна жить именно здесь, в современной России, где и находится ее родина и главный адресат. 
По горячим следам я написал Казанову, и для него, как я и надеялся, отклик из Владивостока, в который он влюбился раз и навсегда еще в начале шестидесятых годов, в пору своих первых матросских рейсов, стал не только дружеской поддержкой, но и творческим зарядом. Так восстановилась утраченная связь, и состоялось возвращение писателя в Россию, на Дальний Восток. Борис Казанов с тех пор стал постоянным автором Тихоокеанского альманаха «Рубеж», где были напечатаны его новые рассказы. А сегодня  к читателю пришло его двухтомное собрание, где впервые в стране публикуется «Роман о себе». Такова, собственно, предыстория того, о чем пойдет речь дальше.
 В юности автор был боксером, и, судя по всему, неплохим, о чем в романе сказано немало. А потом ходил матросом в таких морях, на таких судах в такие рейсы, что тут волей неволей научишься не подставляться. Он и в прежней прозе никогда не подставлялся – ни в человеческом, ни в литературном смысле, но в «Романе о себе» Казанов совершенно сознательно пошел на откровенную подставу. Дело в том, что эта не автобиография в обыденном смысле, не книга мемуаров, и даже не дневник житейских странствий, это роман о себе, повествование о человеке, который способен открыться только самому себе в минуты одиноких ночных исповедей. Причем степень самоупоения в такие исповедальные моменты, зачастую похожие на горячечный бред, ничуть не меньше степени самоуничижения, потому что это не осознанное раскаяние и не умело продуманная самоотдача в лучшем свете, а погружение в хаос собственной жизни.
В начале книги автор пишет:  «Покажите мне писателя, который бы возразил, чтобы о нем написали роман!.. Чего ж он, владея пером, не сделает это сам? Выбирает героя, взваливает на него сюжет… Потому что знает: ничего путного не вышло бы из такого романа. Любой герой, которым бы он себя подменил, если б они сошлись двое, в лучшем случае прошел мимо, не подав руки…»
То есть автор предполагает, что герой подобной автобиографической книги просто напросто побрезгует пожать руку своему автору, ну хотя бы потому, что он действительно герой, а автор зачастую существо ничтожное в своих житейских проявлениях, в общем, никак не достойное своего произведения. Казанов, как мне видится, точно чувствует ситуацию, тем более что чаще всего в автобиографических книгах так все и происходит.
 Но не в случае с «Романом о себе», где он подставляется по полной, отказываясь от спасительной самоцензуры, но выигрывает именно как писатель, в этом поединке с самим собой выигрывает его проза. И я как читатель, пожимавший руку автора, правда, лет двадцать назад, сегодня готов пожать руку и его одинокому герою за честную и безжалостную исповедь, на которую, может быть, не способен сам. Зато я теперь знаю, что она возможна. Хотя злость, раздражение, не говоря уж о досадной усмешке  (читателю можно) он вызывает не раз, как и всякий живой человек, которого слушаешь то с мучительным стыдом, то с ощущением собственного внутреннего освобождения – наконец-то сказали это за тебя.   
«Роман о себе" действительно подхватывает, как разбивший преграду поток, застоявшийся у плотины, скопившийся в очередном приступе писательского молчания, после того, как автор создал «монументальную, грациозную «Полынью». Я привожу именно авторские слова о предыдущем романе, которые тут же способны затормозить – вот так запросто о себе? Ну я же говорил, что герой книги искренне подставляется, но уж здесь-то я готов поддержать его, и горячо советую «Полынью» – это действительно «монументальный и грациозный» роман. Но вряд ли подобное можно сказать о «Романе о себе», который потому и ошеломляет, что страстен, напорист, идет волной, поднимающей немало житейского горького осадка, когда обнажаются, казалось бы, скрытые навсегда, страшные глубины состоявшейся жизни. Подлинность книги Казанова, сногсшибательное ее воздействие в том и заключаются, что книга эта не дистиллированный, не процеженный сквозь холодное сито ремесла текст, а горячая память и горячая жизнь. Она не может не обжечь, не восхитить, и не возмутить, если только читатель не мертв. "Роман о себе" - живая проза для живых.
Есть в самом ритме романе, в его непредвиденных сюжетных поворотах, в его хаотичной структуре, судорожной пульсации памяти восторг и напряжение неизвестности, случайно подвернувшегося рейса. Так зачастую начиналась новая жизнь и новые книги героя, бросавшегося в моря на поиски всего сразу – впечатлений, денег, женщин и сюжетов: «Обычно после двух лет безделья деньги кончались. Тогда я садился в поезд «Россия» и ехал, пока не оканчивалась земная дорога, - на Дальний Восток, во Владивосток. Там меня знали как моряка, и там со мной происходила метаморфоза. Перекинув ноги через борт судна, я с ходу врубался в морскую обстановку, ничего в ней не позабыв, ощущая, что отчаянье, которое я скопил, переоформляется в стихию».
По сути, «Роман о себе» и есть предпринятый автором отчаянный рейс в собственное прошлое. И здесь морская жизнь и писательский быт, бесконечно разделенные в географии, неразрывно, кровоточаще связаны друг с другом, а взаимоотношения с домашними напрямую зависят от того, держит ли герой свою прозу в руках, или она ускользнула от него, оставив только свое имя – Герцогиня.  Именно стихия судьбы и составляет содержание романа, в котором сплетается все сразу, а потянешь одну ниточку, покажется вся жизнь.
И прежде всего, режущая как стекло память о детстве, когда автор обнаружил, что он еврей, и за это надо платить, причем не где-нибудь, а в послевоенной Белоруссии, откуда уже выбили немцев. Главы, посвященные мытарствам малолетнего героя по сиротским приютам на Урале и его жизни в белорусской деревне Рясна, которая встретила их так: «Ворота вымазаны говном, выбиты стекла, на двери говном намалеваны какие-то каббалистические знаки», потрясают как некая оборотная сторона партизанских произведений Алеся Адамовича и Василя Быкова. Мать Бэла то находила его, то бросала, пока не оставила окончательно в мире, где мальчик, которому и десяти лет не было, оказался просто изгоем, научившимся ненавидеть не только своих врагов, но и свое еврейство, бабку Шифру и деда Гильку, единственных, кому он был дорог и нужен. В романе он пишет: «Наверное, много было вздора в моей голове, когда я умирал там, воспаленный ненавистью ко всем, подорвавшись на ненависти, как на мине. Но осталось навсегда убеждение, и оно отвращало от Рясны: там я никак не смог бы уцелеть. Швырнули бы в ров, даже пожалев пули: «Кидай его так, нехай выползает!..» Какую горечь надо было испить, какую катастрофу пережить в детском сердце, чтобы она не утихла ни в каких морях и на каких землях…
То, о чем пишет Казанов, даже трудно назвать правдой, которую зачастую, чтобы так уж не пугала, не рушила еле-еле сбалансированный мир человеческой души и совести, превращают в исторический факт - было и прошло. Здесь не правда  и не факт, а живая боль, которая не была, а есть.
И хотя в романе для автора нет эпизодов и тем второго плана, все же литература - как смысл, сердце и звезда – скрепляют и освещают все. Вот в главе «Мой стол» автор перебирает черновики, заготовки рассказов и романов, страшно тоскуя, что так и не смог довести их до завершения. Но по ходу развития текста, растущего в прямом смысле кристаллами, вне всякой линейной хронологии, прямо на глазах у читателя эти самые фрагменты несбывшихся рассказов, дневниковые записи в старых судовых журналах вырастают в отдельные произведения разного жанра.
Скупой пересказ замысла какого-нибудь рассказа порой обладает таким художественным весом, что даже в случае своего развития он едва ли мог сказать больше. В наброске «Служба цунами» речь идет о семейной паре на острове, которая  работала при этой самой службе: «Познакомились: мужик, староватый, немой. Объяснил нам на пальцах, что может отдать в пользование жену – в обмен на патроны. Жена в возрасте, но оказалась способная к матерому сексу. Упорно не снимала с головы низко повязанный платок. Один матрос этот платок сорвал. На лбу у нее вытатуировано: «Я изменила Родине». Была из хохлушек, осужденных и сосланных после войны за связь с немцами. Вот, собственно, и все; и еще: оба погибли во время цунами». Действительно, все, и татуировку этого эпизода из памяти уже не сотрешь.   
Многие повествовательные куски, сохраняя свою сюжетообразующую роль и психологически прорастая во всем тексте  романа, вместе с тем обладают достоинствами самостоятельных новелл. По сути, весь роман – это собранный автором коллаж и творчества, и судьбы, но не механический, а сросшийся живыми рваными краями, пронизанный единой нервной системой. Взять хотя бы главу «Россия», в которой герой в очередной раз мчится по Транссибу к берегам Японского моря, намертво впиваясь своей писательской памятью в попутчиков, исчезающих потом в заоконном пейзаже, словно в межпланетном пространстве. Здесь и бывший зэк, шагнувший из вагона в туннеле, видимо, ради это и ждавший освобождения, и библиотекарша с Сахалина, оказавшаяся реальной героиней из раннего рассказа Казанова «Москальво», и военный летчик, воевавший еще в Корее, из тех русских персонажей, что живут наотмашь: «Однажды, гася картежный долг, он вытряхнул из чемодана награды за Корею. Уже собрал их в кулак, чтоб унести, как героиня спросила: как, мол, он столько получил? – на что асс ответил на полном серьезе: «А хер его знает, мать!»
А еще, «Роман о себе» на самом-то деле превращается в настоящий ковчег, куда автор, словно выполняя обратный спасательный рейс в собственную жизнь, собирает людей, которые в его странствиях и житейских бурях оставили в душе не просто след, но зов, требование слова. Понятно, что люди попадались разные, вот почему некоторых он прибирает на ковчег для мести, как это происходит с белорусскими писателями, которые стали для него своего рода продолжением проклятой Рясны.
Писательский союз предстает в романе душным, каким-то шныряющим гоголевским миром, причем с кафкианским оттенком, особенно тошнотворным на фоне дальневосточных морей, и мир этот никак не хочет принимать в свои объятия героя, то есть сделать его членом Союза писателей Белоруссии. Герой и сам в этой жизни превращается в кафкинского героя просто по причине своего таланта, похоже, совсем и не подозревая об этом. Если метаморфозы с ним происходят на Тихом океане, то, значит, они неизбежны и по возвращении.
В коридорах журналов, на писательских сборищах под неодолимым влиянием среды герой трансформируется в социальное насекомое, например, когда он проводит свои безумные подсчеты, выясняя, кто же голосует против него: «К этому времени я вычислил чистые души и мелкие душонки. Я знал наперечет тех, которые не могли солгать. Получался шаткий баланс, когда один-два голоса «за» или «против» склоняли чаши весов туда или сюда. Я держался на волоске, хотя многие люди, способные улавливать обстановку в Союзе писателей, оценивали мои шансы намного выше, чем я сам».
Невольно напрашивается естественный вопрос: зачем ему это нужно?  Автор это вопрос предчувствует и просто отметает его – вам не понять! Да нет, можно и понять – ведь герою отказывали в праве быть писателем, а в его понимании это было отказом в праве на жизнь, как и происходило в Рясне. Если выйти из романа и попытаться взглянуть на все происходившее со стороны, из внешней реальности, то, как мне представляется, суть этого противостояния заключалась не только во вполне заурядном, как физиологические отправления, антисемитизме. А в большей степени в том, что яркая дальневосточная проза Казанова, да еще на русском языке представлялась его белорусским коллегам явлением совершенно инородным, непонятным, даже опасным, как все чужое. А для автора ведь был еще один больной момент, в советские времена известный пишущим людям на собственной шкуре, - человек без членского билета, но претендующий именоваться писателем, становился типом подозрительным, сомнительных качеств, таким, знаете ли, Бродским.
Герой «Романа о себе» действительно чужой в этой писательской среде в силу судьбы, характера и темперамента, в силу своего художественного дара, который он не мог переиначить, даже если бы захотел. Но ведь он и не хотел ни в коем случае предавать свою Герцогиню. Для него заполучить писательский членский билет стало жаждой реванша за все унижения детства, самоутверждением, утолением ненависти. И в литературном смысле он ее утолил, месть, что называется, удалась.
Этот белорусский писательский паноптикум, хотя в советское время он мог быть любым иным – от хабаровского до туркменского, в романе наполнен даже не сатирическими, а скорее, гротескными участниками почти карнавального, по Бахтину, действа. И герой, как я уже и говорил, из их числа, от собственного таланта не ускользнешь. В своей достигающей фантасмагорических величин обиде он даже напоминает чем-то Башмачкина, срывающего парадные шинели с подвернувшихся под руку прохожих.
«Роман о себе» - вещь стереоскопически объемная, и вот уже совсем иной, дальневосточный мир. Завершающие главы – «Белая башня» и «Один», и стали тем отдельным романом, над которым автор бился долгие годы, только сжатым под прессом времени до предельной концентрации языка и стиля. И не зря бился – текст моментально с головой погружает в жизнь обитателей маяка, что стоит на берегу моря в предгорьях Сихотэ-Алиня, куда автор попадает между двумя рейсами. Быт этих персонажей, их взаимоотношения, в том числе и сексуальные, поражают своими какими-то дремучими  устоями. Здесь, на побережье, природа отменила цивилизацию, все социальные законы и нормы поведения, оставив чистые, как глухой таежный ключ, инстинкты. И ситуация-то возникает, казалось бы, простая, но это грозная простота мифа: герой попадает в капкан своих неодолимых чувств к девочке Туе, этой дикой дальневосточной Лолите, сюда же примешиваются его отношения с матерью девочки Грушей и неизбежное столкновение с их отцом и мужем Жаном, орочем по национальности и вольным охотником. В обстановке  первозданной маячной жизни этот любовный расклад приобретает мифическое выражение. Ценой смертельной схватки на горной реке герой сохраняет жизнь и приобретает свободу для одной единственной цели – сохранить Герцогиню, свою прозу. 
Надо сказать, что Герцогиня помогает автору даже в тех главах романа, которые способны резко задеть и самого тонкого читателя, прекрасно понимающего, что литература не макияж на теле действительности, а жестокий, но и очищающий свет, способный проникать в самые страшные лабиринты жизни. По крайней мере, именно так все обстоит в случае с «Романом о себе». Но, собственно, чего же еще ждать от исповеди перед самим собой, от прозы, которая отважилась сбросить белые одежды литературных приличий и заговорить на табуированном языке реальности…
И глава «Безобразная любовь» проникнута той же животворящей болью, что и страницы, посвященные детству в Рясне. Как автору, не подличая перед самим собой и не унижая собственный стиль, рассказать о любви к сумасшедшей Нине, если это сумасшествие стало кровью и плотью судьбы со всеми шокирующими  деталями? Наверное, именно так – говорить как на духу, уповая на огонь языка, способного не только испепелить, но и возродить. И тут дело ведь не только в герое и авторе, которые суть одно, а в нас, в читателях, способны ли мы сами оглянуться на себя без лжи и самообмана…
И если это так, то и проза Казанова не испугает нас, а заставит почувствовать, как мир требует, чтобы мы были живыми. "Роман о себе" заставляет восхищаться и страдать, он полон тем острым воздухом свободной русской прозы, которым дышишь взахлеб, не смотря на то, что в душе саднит и сердце покалывает.       
 «Последняя шхуна», что часто всплывает в «Романе о себе», все-таки была написана и сейчас вошла в состав второго тома произведений Бориса Казанова. Интрига, связанная с   этим произведением, как и с главным его героем - матросом по прозвищу Счастливчик, развивалась с конца шестидесятых годов, когда молодой писатель и уже поскитавшийся в дальневосточных морях матрос Борис Лапицкий (Казанов – более поздний писательский псевдоним) после смерти Счастливчика вошел в  команду зверобойной шхуны «Морж» и занял его место на боте. На долгие десятилетия Счастливчик станет неотвязным двойником автора, а его дикая, вызывавшая ненависть и восхищение судьба, - экзистенциальной бездной, которая будет притягивать автора своей непроницаемой тайной, повергать в человеческое и писательское отчаяние, но и пробуждать от творческой летаргии. Недаром Ницше как-то безжалостно заметил, что если долго вглядываться в бездну, то она посмотрит на тебя. Однажды примерив на себя роль такого героя, как Счастливчик, автор был вынужден довести ее до конца, даже если смысл этой роли не ясен был и ему самому. Другого выхода просто не оставалось: если Счастливчика только смерть избавила от его личного проклятья, то автору непременно надо было спустить с писательских стапелей окончательный вариант «Последней шхуны», чтобы выплатить  долг, который свалился на него, несмышленого, в тот момент, когда он ступил на палубу шхуны. Зверобойная молодость связала в один узел смерть Счастливчика и жизнь матроса и писателя Казанова.   
О своем роковом герое автор помнил всегда, и в «Романе о себе» постоянно возвращается мыслями к нему. Здесь фигурирует  задуманный роман  «Последний рейс «Моржа» - сначала просто в виде двух папок, где собраны черновики и наброски, затем автор уже говорит о созданной, наконец, вещи. Романа не вышло, но большая новелла была написана: «Пришлось прервать «Роман о себе» ради этой, столько лет не дававшейся  руки вещи – «Последний рейс «Моржа». Но в отличие от «Белой башни», что вошла в содержание романа, этой новеллы о Счастливчике в нем нет, хотя есть описания отдельных эпизодов, по воле автора не попавших в «Последнююпавших автора не вошедших вдов,етмомент пускает на берегу!ассказывал такое: "да мне до ручки!мне лицо и тенниску"ивают консерв шхуну».
 В конце столь долгого пути это произведение Казанова, окончательно принявшее имя «Последняя шхуна», стало настолько весомым итогом его работы, а может быть, и самым выразительным образцом стиля, вообще стремящегося к предельному сжатию сюжета,  что обернулось своего рода символом, иероглифом образа Счастливчика, который требует расшифровки.
Кто знает, может быть, это маленькое расследование поможет обнаружить в абсолютно, казалось бы, реалистической манере писателя, можно сказать, гиперреалистической по  изобразительному напряжению и точности, истоки того странного, даже пугающе ирреального ощущения, которое оставляет его проза.  И сделать это можно только одним образом: пройти по запутанному маршруту героя во всех напечатанных текстах Казанова, отслеживая приметы его судьбы, свойства характера, вникая в суть его нечеловеческого везения, в причины неожиданной, но неизбежной смерти.
В одной из глав «Романа о себе» автор вспоминает историю создания рассказа «Счастливчик» из книги «Осень на Шантарских островах»,  где герой появляется впервые. Комментируя этот старый рассказ, написанный от лица молодого матроса, совершенно не знающего ситуации, в которой оказался  Счастливчик в своей морской жизни, автор вновь вглядывается и вслушивается в своего любимца – он и для него по-прежнему загадка. Вот портрет из рассказа, где герои находятся на промысле среди льдов возле Шантарских островов, охотятся на тюленей: «Я невольно залюбовался им – такой он был ладный и сильный с виду. Он был, наверное, нерусский: черный, и глаза косые, но тело у него было белое, твердое, и в глазах у него лед плавал…» И матросу-рассказчику и читателю ясно, что Счастливчик отличный стрелок, но бить зверя почему-то отказывается, а ведь от добытых тюленьих шкур зависит и план шхуны, и немалые деньги. Он то заискивает перед старшиной бота, то дерзит ему, кидается на матроса-рассказчика, который недоумевает:  «Я поведение Счастливчика никак не мог объяснить: или у него характер такой дурной, или он вообще малость стукнутый?»
Счастливчик действительно стукнутый  гибелью ученого Белкина, отрывшего новый вид островных тюленей. О нем и  сам автор в разных текстах вспоминает как о редком типе подлинного ученого, в котором все сошлось идеально – и человек, и друг, и биолог. Белкин занял в бродячей жизни Счастливчика, не знавшего никого, кроме рыбаков, зверобоев, островных да портовых женщин, и не видевшего ничего, кроме голого северного моря со льдами, прибрежной полосы и палубы, залитой то рыбой, то кровью разделанных тюленей, место чудесного пришельца, почти бога. «Винтовка лежала вот так, - рассказывал Счастливчик. – А шептало мы у нее подтираем, чтоб курок был легкий при стрельбе… Видно, она зацепилась курком за тросы, когда научник потянул ее… Пуля вошла вот сюда, он даже не шевельнулся. Жара в тот день стояла страшная, мы тело льдом обложили. Сапоги на нем были казенные, боцман их снял, потому что боцман за каждый сапог отвечает, а научнику они теперь были, сам понимаешь, ни к чему. И тут я посмотрел на него: лежит он – может, первый ученый в мире! – лежит без сапог, и море от этого не перевернулось…»
Научник погиб по-глупому, а Счастливчик, бывший рядом, локоть к локтю, остался в живых. И как постепенно   проясняется – не первый раз. Отсюда и его прозвище - с недоброй иронией, и отношение  нему среди морского люда – сначала подозрительное, а затем и просто как к чумному, проклятому, человеку с клеймом беды, из которой он выскакивал, а другие пропадали. И это смертельная ловушка, из которой Счастливчик не знает, как выбраться. Моряки берут его на суда уже с опаской, он и благодарен старшине бота за то, что тот все-таки не погнушался, посадил его на бот.
 А смерть Белкина вогнала в душу героя еще одну занозу – он стал испытывать к своей профессии зверобоя отвращение, как пелена с глаз спала. Может, это жалость проснулась, может, что другое, но Счастливчик утратил вкус к жизни вольного морского стрелка. А другой он просто не знает.
 Но не менее сложные, а, пожалуй, и более яркие чувства переживает сам автор, для него этот рассказ - рождение нового существа в нем самом – писателя.  Еще не остывший от лихорадки своих зверобойных рейсов, он сел за стол, взял плотные листы идеально белой бумаги, ручку с железным пером и черные чернила, о чем он неоднократно упоминает в «Романе о себе», и в рассказах все вспыхнуло сразу. В «Счастливчике», может быть, наиболее спонтанно и в то же время пластично: и ужас убийства, и нестерпимая, острая, как разделочный нож, красота этого морского мира, который пустил автора в самую сердцевину своего бытия: «Он тонул под нами, весь голубой в воде, глядя на нас снизу по-детски расширенными глазами, как бы не понимая, что он тонет в воде, а кровь из него шла, как дым от подбитого самолета, и вокруг бота ширилась красная полынья и дымилась на солнце…».
Но Счастливчику уже не вернуть былое чувство слепого и горячего азарта, звериного чувства своего точного совпадения со всем окружающим и происходящим. И перечитывая рассказ, комментируя, автор попутно расширяет его психологическое пространство: «От Бальбутенко не просто отвязаться, приходится Счастливчику стрелять. Они набирают столько звериных шкур, что никакому другому боту не взять. Старшина с Рассказчиком разделывают туши, а Счастливчик, отстреляв, сидит на льдине, не прикасаясь к ножу: «Меня тошнит от этого». Но и здесь он вынужден уступить, он берет нож и «создается ощущение, что он не разделывает, а раздевает тюленя, не причиняя ему боли, вернее, раздевается сам тюлень, а Счастливчик только помогает ему». Счастливчик, не доставляющий зверю боли, сам испытывает боль, что стреляет зверей. Гений  в этом деле, он ищет, как устранить такое противоречие, и не может найти».
 Но главное – Счастливчик и сам начинает осознавать весь ужас непостижимого предназначения своей судьбы - смерть Белкина, его кумира, начертала в его жизни гигантский вопрос. Он в тупике, потому и бесится: то целится в своего напарника, матроса-рассказчика, из карабина, то сталкивает его с бота, заметив в нем жадность к заработкам, перерастающую в жажду убийства, и тут же, сняв с себя, бросает ему свой свитер: «Надень, старикашка, а то засинеешь!». В финале рассказа, когда зверобои сидят в магаданском ресторане, Счастливчик, подобревший за выпивкой, признается в своем чудовищном везении своему недавнему напарнику по боту. Список чудесных спасений впечатляющий: то судно перевернулось, он один выжил, уцепившись за киль, то его шпана на берегу ножиками из-за девушки порезала, он  больнице, а его плавбаза ушла и все ребята погибли. И еще одна схожая история с дракой, когда Счастливчик был гарпунером на китобойце, – «уже не помню, за кого я вступился, а ребята в Берингово ушли без меня и остались там…»  Ну ладно, пусть это художественный рассказ, но и в романе, уже через много лет,  автор вновь вспоминает о Счастливчике в реальном контексте своей личной жизни, он ведь попал на тот же бот, где был его герой, его предшественник: «В боте Счастливчика хорошо знали: и Садовод, и Сучок, и Трунин, пожиловатый зверобой, мы его звали – «Трумэн».
По их словам, Счастливчик был каким-то дьяволом во плоти. Приводили случаи: выжил в Углегорске, в порту, когда при разгрузке обернулся СО (океанский сейнер) «Тукан». Он спал в каюте с завинченными иллюминатором и глухарем, все открутил и выплыл, протиснувшись в узкий иллюминатор, - один живой среди всплывавших трупов! Его со злости чуть не убили сами спасатели, вылавливавшие баграми захлебнувшихся… И всякие такие случаи». Один раз Счастливчика даже заставили переспать с портовой рванью, болевшей сифилисом, потому что с такой болезнью в рейс точно не выпустят. Думали, избавились…
Казанов, уже давным-давно создав свой лучший, как он считает, рассказ, вновь перебирает все известные ему сведения о Счастливчике – до словечка, до жеста, до оттенка в речи людей, знавших его героя. Он чует какую-то гибельную тайну, не в силах оторваться от судьбы несчастного матроса: «В тех объяснениях, что давали мне зверобои, злоба зачастую смешивалась с восхищением. Все зверобои сходились во мнении: если б Счастливчик не покончил с собой, его бы обязательно убили. Не было уже никаких сил терпеть».   
 Автором, в глаза не видевшим своего героя, но ступающим по его следам, движет не только писательское любопытство, но такая же смесь ужаса и  восхищения, которую невольно испытывают и зверобои, натерпевшиеся от дьявольского везения Счастливчика. Просто он лучший, а точнее, среди всех героев Казанова, – в нем единственном воплотился высший дар моряка,  зверобоя, который сделал его человеческим воплощением природы, морской стихии, Счастливчиком. Но вместе с этим даром он получил проклятье за пролитые моря звериной крови. И за что-то еще, что присутствует в судьбе героя, но скрыто от глаз автора, хотя он мучается присутствием не называемой роковой тайны.  Счастливчик -  орудие мести той же природы  зверобойному братству, не признающему других законов, кроме тех, что установило море и зверобойное ремесло.
 Сказать, что эта порода людей, которые уходят в моря за деньгами, а гибнут там, потому что за смертью и шли, обрела в прозе Казанова полнокровную художественную жизнь, значит, отделаться литературно-критическим ширпотребом. Тут совсем иное – эти герои разорвали оболочку литературных приемов, стиля, языка, и вышли на волю. Феномен морской прозы Казанова действительно существует, только определить его свойства и качества чрезвычайно трудно. Сила его прозы даже не в редком жизненном опыте, пересотворенным к тому же мощным воображением, и не в изобразительном мастерстве. Он в своих сочинениях соскабливает амальгаму обыденности, что обычно называют реальной действительностью, и распахивается мир, существующий вне нашего к нему отношения, потом что мы и не относимся к нему, он сам по себе. Нет ни автора, ни героев, ни моря, да, собственно, и читателя уже нет – есть накрывающий с головой единый поток бытия.
 Вот в «Романе о себе» автор вновь обращается к старому рассказу «Наше море» из «Осени на Шантарских островах», и возникает новая проза: «Отошли за подсов, привязались, чтоб перекусить. Все отсырело, капли на ворсинках свитеров, на бородах, на ножах, руки в крови, лица закопчены от солярки, в патронном цинке оттаивают замерзшие консервы. Трумэн, сунув абгалтер, такой стальной крюк, в рану зверя, чтоб не испортить шкуру, подтягивает для разделки еще живую, громадную крылатку, черную с белыми кругами, как в норвежском свитере, с коровьей мордой и черными глазами, из которых катятся слезы, когда Трумэн возится в ней ножом, воркуя и поглаживая. Я отворачиваюсь, откатываю из трюма кровь; Сучок разливает из термоса чай, рассказывая, как  Сад-городе, под Владивостоком, одна женщина хотела из ручья напоить ребенка, а тот закапризничал, отказался пить: «Тогда я стал воду пить у бабы из ладош, чтоб ребенка заохотить, а она застеснялась и обрызгала мне лицо и тенниску». – «Ну и что?» - спрашивает Садовод, его красивое лицо искажается гримасой суровой боли. – «Жара, бабочки летали… Я, как найдет на меня жара двадцать пятого числа, как бабочки залетают, всё мне тогда до ручки!» - «Неужто ровно по числу?» - удивляется Трумэн. А Садовод, перевернув цинк ногой, дает в морду Сучку, чтоб не рассказывал такое: «Я бы стрелял человека из нашего брата, который момент упускает на берегу!..» 
Понятно, что если даже среди столь диковинных персонажей, вошедших в произведения автора по собственной воле, Счастливчик стоит  отдельной фигурой, то приблизиться к нему, чтобы посмотреть прямо в глаза и растопить плавающий в них лед, заглянуть в душу, неимоверно сложно. Счастливчик до появления в «Последней шхуне» то сверкнет в текстах почти голографической фигурой – зримой, хоть рукой коснись, то растворяется, словно мираж во льдах. И постоянно реальный герой вместе со своей смертью отражается в зеркале литературного персонажа, и наоборот, – они то совпадают, то двоятся. Вот и сама история с приходом автора на «Морж», чтобы занять место Счастливчика, имеет разные варианты.
 Сначала первый, вроде бы документальный, из «Романа о себе». Хотя это вряд ли, прожитой жизни нет, она ушла в небытие, осталась проза. В общем, автор в портовом Холмске, на Сахалине, ждет танкер, знакомый капитан которого обещал ему каюту и рейс в Сингапур, на ремонт. Перспективы для моряка радужные, если вспомнить еще и время – конец шестидесятых годов прошлого века.
Но Счастливчик, мертвый к этому моменту, уже приобрел власть над судьбой молодого матроса и писателя: «Выбежали, и я увидел «Морж», круглый, как бочонок, с длинной мачтой, на которой трепетал обрывок флага. Бородатые люди в робах вынесли оттуда нечто, завернутое в мешковину или в брезент, скрученное веревкой. Мне стало ясно, что привезли тело погибшего моряка. Но я не мог знать, что там  лежит мой Счастливчик, с которым я уже не расстанусь. А бросили Счастливчика, не похоронив, и везли Бог знает откуда, - из чувства мести, или из причуды, сложившейся в их головах. Зверобои вышли, я опять за ними – как магнетизм какой от них исходил! Отдали швартовы, сейчас отойдут, и тут этот, со львиной башкой, Батек, видя, что околачиваюсь без дела, предложил: «У нас рулевого нет, можем взять», - и я даже не дал себя уговаривать. Перекинул ноги через борт и стал командиром бота и рулевым «Моржа».
Вот так, прощай Сингапур, – путь лежал в пространство будущей прозы, где сверканье льда не меркнет и во сне, где отмороженные руки согревают кровью забитых зверей, где нет слов для таких понятий, как мужество или трусость, да и понятий нет, есть поступки, совершая которые или выживешь, или умрешь.      
 «Последней шхуне» автор дал подзаголовок, на мой взгляд, точный в жанровом отношении и глубокий в поэтическом смысле - «Баллада о морских зверобоях». Он мгновенно, без всяких предуведомлений и объяснений для читателя, погружает его в самую гущу зверобойного быта, в сердце трагедии Счастливчика. Баллада состоит из двух частей, первая рассказывает о последних событиях в жизни героя и написана от его лица.
Автор решился на крайний шаг – в прямом смысле влезть в шкуру Счастливчика, заговорить его голосом. А вторая – развивает сюжет его прихода на «Морж» после смерти героя, то есть предлагает вариацию того эпизода, о котором уже шла речь. И здесь повествование ведется от третьего лица, а героя в балладе, в которой автор без всяких околичностей представляет читателю себя в молодости, так и зовут – Писака, как его и определили с первого же дня на шхуне.
 Действие «Шхуны» развивается столь стремительно, что читатель, не знакомый с прозой Казанова, вполне может испытать головокружение, тревогу и злость на автора, потому что баллада затягивает в себя неудержимо, не объясняя, куда, почему и за что. Разговоры персонажей похожи на абсурдистскую одинокую беседу героев Беккета, разница лишь в том, что зверобои прекрасно понимают друг друга, оставляя читателя на первых порах в неведении. Но это на первых порах. 
Вот Счастливчик сидит возле засолочного пункта в островном поселке Якшино в толпе зверобоев и женщин-рыбообработчиц и ждет своей очереди на сексуальном конвейере – пары то и дело заходят в коптильню, где и любят друг друга, изголодавшись в бесприютных морях. А у него это единственный шанс, чтобы оставить потомство – только так снимется  него родовое проклятье айнов – его гибельно-счастливая судьба. Так неожиданно автор раскрывает его национальные корни, лишний раз подчеркивая одиночество Счастливчика в этом мире, ведь древнее племя айнов, коренных жителей Сахалина, практически исчезло из жизни, последних вывезли японцы, когда уходили в 1945 году с южной части острова.
Счастливчик уж и сговорился с одной, кореянкой Мэй, даже отдал ей безумную сумму – тысячу рублей: «Имя как у звезды, оранжевый передник, руки в язвах от соли, черные глаза сверкают – нет, такая не обманет!» Но зверобои не дают ему этого шанса. После последней смерти моряка по имени Махнырь, в которой они опять же винят Счастливчика, их терпение действительно лопнуло.
Ситуация складывалась жутко привычным для него образом: его не взяли на бот, чтобы отогнать беду, заменив его Махнырем. На все претензии и жалобы со стороны Счастливчика ответ один: «Дракон набряк кровью, топнул ножкой: «Поговори ластоногий! Сколько ты ребят погубил, оставил сирот-детишек… Давно умывался кровью, прием! Да я сперва дохлую крысу пожалею, чем тебя! Пошел в трюм, на мешки с солью…»
Но трагедия не сыграна, по какой-то технической причине бот возвращается, и Счастливчик все-таки оказывается на нем. Моряк гибнет:  «Его шугой, выплеснувшейся из-под подсова, приморозило к ропаку. И он, с головой в ледяном бушлате, дрейфовал со льдами, мог затеряться, расплавиться, совсем исчезнуть, если б Харитон не летал вокруг, сторожа, - прирученный ворон, живший у нас в марсовой бочке», - это рассказывает сам Счастливчик, в которого на свой страх и риск вселился автор. Вселился недаром, этого вмерзшего в кусок льда мертвого моряка с летающим вокруг вороном, который напоследок еще  глаза ему выклюет, как дань за охрану, уже, похоже, не забыть. Сам Счастливчик, кстати, по айнским, родовым поверьям, считает ворона своим покровителем.  Все так сошлось в жизни героя, что выход ему остается один-единственный – собственная смерть.
Если он вместе со зверобоями – им гибель предначертана, если его нет с ними – исход тот же. В случае с Махнырем дело ведь не только в его смерти: «Срыв промысла, команда без денег, и шхуна осквернена». Хотели застрелить бедоносца, но затворы карабинов были на хранении у начальства шхуны. Сам же Счастливчик и рассказывает, что ему однажды, когда судно ушло в море, даже могилу загодя вырыли, чтобы отвести беду от других, а он вернулся, оставив  в пучине остальных. Исколотый вилами, он пролежал в собственной могиле целую ночь…
Многие детали, реплики этого последнего акта из жизни Счастливчика словно опущены в тексте, скрыты во тьме сюжета, не людьми задуманного,  заглушены нарастающим гулом трагической развязки. Разговор Счастливчика со зверобоями в «Сарафане», островной забегаловке, названной так из-за полосатого тента, подводит черту. То есть о решении героя ничего не сказано, поскольку он не тот человек, чтобы заявлять о своих решениях, да и  сам вряд ли осознает, к чему себя готовит.
Решение ему будет продиктовано, но не автором, а силами более могущественными. 
 В «Сарафане» уже известные персонажи: кроме Счастливчика, Садовод, Сучок и Трумэн. В разговоре возникает  эпизод спасения Садовода, когда тот упал в море, тонул, и Счастливчик достал его в воде гарпуном, вытащил на острие. Спасение действительно чудесное, поскольку попасть в воде среди льдов в тонущего, где любой предмет искажается из-за солнечных лучей, аберрации зрения, а вода заставляет вилять даже пулю, практически невозможно. Я видел, как вода расслаивается, говорит Счастливчик. Но зверобои и в этом усматривают нечто нечеловеческое, опасное, сводят воедино с гибелью Махныря, Сучок хватается за слова Счастливчика: «Если ты видишь, как расслаивается вода, то ты и вызвал вылет подсова… Проговорился, да?»
 Счастливчик уходит из «Сарафана» уже приговоренным, ни зверобои, ни сам герой ничего изменить не в силах, только судьба, или родовое проклятье, как ни назови. Напоследок Сучок признается, говорит слова, которые живут в зверобоях, но никогда не выходят наружу: «Вдруг что-то в нем разжалось. Уродливый, корявый, с гниющей раной на щеке, он прижался ко мне, не отворачивая головы, что я видел его так близко, что не видел: - Брат, ты наш и не наш, почему ты хочешь посередине? Ты думаешь, нам нужны эти деньги? Мы ни в каком месте не сможем жить… нам нужно ходить и ходить… с этой последней шхуной…»
Не хочется вытаскивать из этого голую мысль, идею, которая способна только все упростить, удешевить, но все-таки – на этом проклятом герое Казанова и держится его зверобойное море, взятое им целиком из молодости на всю писательскую жизнь. Кровь Счастливчика и не давала иссякнуть прозе писателя.
Счастливчик уходит, чтобы все-таки наверстать упущенное с Мэй, в кустах, в отчаянии, овладев первой подвернувшейся женщиной острова, чтобы убить одного из бандитов, которые разыскивали его, потому что знали, что на островной почте он получил последние свои деньги – для этой случайной женщины,  в награду за будущего ребенка.
Он уходит в рейс на «Морже» и там стреляет в себя из карабина. А в балладе ноет и болит еще один нерв – похоже, своей смертью, помимо разрубания всех узлов, он еще и пытался отвести зверобоев от тех островных тюленей, которых открыл ученый Белкин, ведь великий Вершинин, парализованный капитан шхуны, вел ее на промысел именно этого зверя.
 Вот здесь, во второй части баллады, и вступает в действие другой главный герой «Последней шхуны» - Писака, двойник и наследник Счастливчика. В отличие от варианта, включенного в роман и уже знакомого нам, когда автор совершенно случайно попадает на борт шхуны, Писака дожидается  «Моржа», на который устроился заранее на место самоубийцы. Принятый капитаном Вершининым - его старпом Батек то возит в кресле, то носит на руках, он по судовой роли, в которой еще значится Счастливчик, получает робу и обустраивается в его каюте, там и карабин до сих пор хранится, из которого тот застрелился. Надо заметить, что и Писака некоторым образом счастливчик – перед шхуной он уже был определен на судно, перевернувшееся прямо в бухте Золотой Рог во Владивостоке во время перекачки балласта. Нелепая встреча на улице, когда он спешил на борт, спасла Писаку - ему предстояло сменить Счастливчика.
Собственно, вторая часть и написана автором как ритуальное вхождение героя в сообщество морских зверобоев. И глава «Похороны героя», названная тоже с игрой смыслов, посвящена похоронам Счастливчика, на которые отправляют новенького. В первом случае, как мы помним, труп матроса зверобои привезли и бросили  в «Сарафане» на земляном полу: «Свежий еще, лежал в холодильнике. Пускай полежит, его заберут». На кладбище Писаку отправляют вместе с уже знакомыми читателю, но неизвестными герою зверобоями, это первая его встреча со своими будущими персонажами.
Сцена в кузове грузовика написана, как и всегда у Казанова, с глубоким подводным течением художественных образов, философских подтекстов и психологических коллизий, из которых Писака начинает черпать прошлое Счастливчика: «Даже  в обычной словесной перепалке, как отметил Писака, для них неким эталоном служил этот, проживший вразрез своему имени моряк. На него ссылались как на опору, хотя до сих пор не было произнесено и имени его, и трудно было вообще судить о подоплеке раздора». Но Садовод, Трумэн и Сучок во время поездки исчезают из машины под разными предлогами, и герой остается с трупом Счастливчика один на один. Похоронить его должен именно он, и никто другой. И на это уже воля автора, творящего свой собственный миф о Счастливчике.
Сейчас, в этой балладе, писавшейся тридцать лет, он хозяин «Моржа», капитан для зверобоев и бог для всего зверобойного моря. Тем более, что и на земле уже не осталось никого в живых, только море, но оно уже другое.
 На кладбище в наспех вырытую могилу гроб не входит, и Писака своими силами вытаскивает огромный камень: «Вот он и улегся, на чью койку ему еще предстоит лечь, глубоко и навсегда. С утра, с беспокойством раздумывая о моряке, которому приходил на замену, Писака, конечно же, не мог предположить, что закроет его землей. Ну а сейчас не взялся бы предсказывать, что с этой минуты уже с ним не расстанется, и он станет героем самого лучшего из того, что ему удастся написать».
 В завершение баллады, перед отплытием, автор словно проводит смотр команде «Моржа», представляя ее самому Писаке и читателю. И здесь он во всеоружии своего уникального моряцкого опыта, сохраненного памятью и воображением, во всем блеске своей интуитивной писательской манеры, где юмор играет особую роль, как, впрочем, вообще на флоте.
Вот всего лишь эпизод с драконом, то есть боцманом, которого команда решила наказать за веские провинности, но не могла найти. Его искали везде, в канатном ящике, на мачте, в гнезде Харитона, на рострах – в бочках с краской, даже  судовой трубе – нет нигде. Батек обнаружил: «Лежал! Привязался к креслу под Вершининым! Лично Вершинин и я катали его весь день, когда все работали! Так что получил разрушение организма со сидкой, но заслуженно, раз не разгадали».
Случайно Писака подслушал слова Вершинина, который властью капитана последней зверобойной шхуны утверждал свою легенду о Счастливчике; «Он нужен нам как великий моряк, зверобой, а не защитник животных! Вот такому я поставлю памятник! А за животных пусть природа  беспокоится и эта сраная наука, у которой на каждый волос котика поставлено клеймо диссертанта. Захочет Бог – меня приберет, а пока есть я, мы на Шантарах хозяева и властелины!» Этот капитан на инвалидном кресле, от одного имени которого шла волна по всему зверобойному морю, и судьбу Писаки определил, и, как оказалось, навсегда. Он лишил его официального звания зверобоя, поскольку поздно, шхуна осталась последним оплотом зверобойного флота, но сказал: «Ты Писака, и это время используй! Как Писака, ты подпадаешь под наш закон, и он в том, что если ты размотал свою ручку, то ты сидишь за своим штурманским столом, а не чистишь на камбузе картошку! Как Писака, ты вошел в свой дом, ты сам его открыл и имеешь в нем все права, как любой из нас».
 Ну а поскольку я выполняю здесь свое скромное расследование, вспомню уж и трагический конец «Моржа», о котором автор в «Последней шхуне» не говорит, отправляя Писаку, заменившего Счастливчика, в рейс. Об этом он пишет в «Романе о себе»: «Возле острова Малый Шантар «Морж» попал в ледоворот, его зажало льдами. Остроугольный ропак, дрейфовавший в отдалении, вдруг въехал подводной частью на глубоководное течение и пошел на таран беспомощной зверошхуны. Проломив острым краем борт «Моржа», застрял в трюмном отделении. Мы скалывали лед пешнями и ломами. Оттаивая на солнце, ропак стекал на «Морж» ручьями, потом все замерзало, и это был конец. Команда ушла на ботах в поселок Спафарьево, там база, пункт отстоя зверобойных шхун. На «Морже» остались двое: капитан Вершинин и его нянька и раб старпом Батек. Ропак с «Моржом», постояв, двинулся в море, и след их затерялся там. Про Вершинина знали, что он, с парализованными ногами, хотел обрести покой на морском дне».
 Кто знает, может, смерть Счастливчика и предрешила именно такой конец шхуны. При размышлении в новом веке, не такой уж и безысходный, во всякой трагедии есть и вспышка завершающего все света. По крайней мере, осуществилась мечта Счастливчика - морских зверей перестали убивать по государственной лицензии. Капитан Вершинин совершил свой последний великий рейс прямиком в свою вечную могилу на морское дно. Как об этом и мечтается в любимой автором поэме Рембо «Пьяный корабль»: «Я вдоволь пролил слез. Все луны так свирепы, /Все зори горестны, все солнца жестоки, /О пусть мой киль скорей расколет буря в щепы,/ Пусть поглотят меня подводные пески»
Ну а Писака из «Последней шхуны», нарушая волю капитана, все-таки сначала стал настоящим морским зверобоем, можно сказать, последним, а затем и писателем Борисом Казановым, автором неповторимых по материалу, сюжетам, слову и звуку дальневосточных рассказов. Не припомню случая, чтобы Борис Казанов что-нибудь завершал на дидактической или даже философской ноте, только образ, последняя точка, подобная «багровому Марсу», который зажегся по носу «Моржа» в его балладе. Последую и я этой традиции.
Перед уходом Писаки из каюты капитана, к тому приходит откланяться женщина, навестившая команду перед рейсом. Таков закон шхуны. Женщина, надо сказать, во вкусе моряков  - фарфоровая кукла «с настолько выдававшейся грудью, что ничего за ней не видела». И вот уже исчезающий из повествования образ капитана последней шхуны:  «Выходя, уже затворяя за собой дверь, Писака замер от привидевшегося: Вершинин, разбойничьи свистнув и размахнувшись из-за уха, с треском приложил к голой жопе фарфоровой куклы судовую печать».  Личное, родовое клеймо дальневосточной прозы Бориса Казанова – «Зверобойная шхуна «Морж»

Специальный выпуск шоу «Кот Бродского» прошёл на книжной ярмарке «Море Море», организованной городской библиотекой «БУК»
19 дек. 2018 г.
О повести Бориса Казанова «Последняя шхуна».
 
Александр Лобычев: «Примечательна сама фигура автора, характерная, кстати, для советского времени: он жил в Белоруссии, но десятилетиями приезжал во Владивосток и работал в море простым матросом – на зверобойных шхунах, на китобоях, ходил в рейсы на научных судах. То есть Борис Казанов не был коренным дальневосточным писателем, но создал, благодаря таланту и личному опыту, может быть, самую оригинальную и дальневосточную по духу морскую прозу. Его книги, а в особенной степени «Последняя шхуна» - баллада о морских зверобоях, отличаются таким мощным мужским стилем и такими необычными героями, каких еще не знала здешняя литература.»

Еще одна моя книга, «Шантарские острова», была удостоена Национальной премии России «Золотое перо Руси — 2006 г.». Книга вышла в 2007 году в Москве под эгидой Фонда русской словесности и была полностью субсидирована мэрией  города Кацрина.
               
Рецензия литературного критика Александра Лобычева на книгу рассказов Бориса Казанова "Шантарские острова"(Москва, Фонд русской словесности,2007)

Плыть по течению луны


Когда молодой писатель из Минска Борис Казанов вернулся с Дальнего Востока и стремительно, едва ли не по рассказу в день, написал книгу "Осень на Шантарских островах", и она, недолго мыкаясь по редакторским столам, вышла в свет в 1972 году в центральном издательстве страны "Советский писатель" - это было редкой удачей. И то, что книга, как оказалось, созрела еще на палубе зверобойных шхун и научных судов, когда автор бил среди льдов тюленей, скитался с учеными по Шантарским и Командорским островам, и ее нужно было лишь записать не теряя ритма и азарта, и то, что рукопись так скоро увидела свет, да еще в Москве. Со столь быстрым по тем временам выходом книги, причем без серьезных цензурных изъятий, автору помог поэт и редактор Игорь Жданов, он и впредь будет всегда поддерживать писателя, в которого поверил и был ему другом. Но еще одним везением стало письмо Василя Быкова - небольшое, на страничку, которое тот прислал Казанову, получив от совершенно неизвестного ни ему, ни читателю прозаика эту свежую книгу дальневосточных рассказов.
Письмо факсимильным образом воспроизведено в новом издании, переработанном и дополненном, получившем сокращенное название - просто "Шантарские острова". Оно предваряет новеллы, как опять же скорректировал жанр сам автор, нужно сказать, справедливо. Знаменательное письмо, действительно, на всю писательскую жизнь. Думается, когда автор отправлял свою первую книжку именно Василю Быкова, ему явно шепнули об этом свыше, - не то что в Белоруссии, но и в России в то время, наверное, никто не смог бы настолько точно увидеть самобытный стиль и почувствовать глубинную философию Казанова, сказать такие весомые слова: "Рассказы великолепны, как великолепен Ваш талант, в котором есть немало от двух великих - Бабеля и Хэма, что, разумеется, делает Вам честь. У Вас очень точный и очень пластичный язык, великолепное чувство образа. Характеры Ваших героев вылеплены настолько выпукло, что можно только завидовать. И еще что-то есть у Вас, - что-то неуловимое в ритмике или в философии, что всегда отличает настоящий талант".
Можно представить, как отзыв сурового фронтовика, писателя замкнутого и предельно сдержанного в оценках, к тому же знаменитого уже тогда - в начале семидесятых, десятилетиями поддерживал Бориса Казанова - автора стихийного, подверженного долгим периодам немоты, живущего внезапными вспышками таланта. К тому же, не то что не избалованного, а практически просмотренного критикой. После "Осени на Шантарских островах" им были написаны только две книги: роман "Полынья" (Москва, "Советский писатель", 1984) и "Роман о себе" ( Тель-Авив, "Библиотека Матвея Черного", 1998). И вот уже в новом веке он вновь окунулся в свою тихоокеанскую молодость, прошелся по прежним тринадцати новеллам, добавив чрезвычайно выразительные штрихи и детали, сохраненные в памяти и морских дневниках, и переиздал книгу, включив три новых вещи, среди которых, конечно, центральная - это "Последняя шхуна. Воспоминание о зверобойном флоте". При публикации в Тихоокеанском альманахе "Рубеж" (№ 7, 2007) эта новелла имела иной подзаголовок - баллада о морских зверобоях. Такое жанровое определение, на мой взгляд, ярко характеризует и всю книгу в целом, где все новеллы прочно сидят на остром крючке сюжета, драматургически завершены и самодостаточны, обладают внутренней интонацией почти мифического предания и скрывают в себе смерть - то самое жало крючка.
Но не сама по себе высокая оценка Быкова представляется мне пророческой для прозы Казанова, а то, что один из крупнейших мастеров военной прозы, "лейтенантской" как ее еще определяли, ощутил в рассказах, казалось бы, совершенно чуждых ему по жизненному материалу, нечто родственное, "неуловимое в ритмике или в философии". Это неуловимое присутствие метафизического подтекста всегда отличало и повести самого Василя Быкова, но так и не было опознано до конца его жизни ни критикой, ни литературоведами - экзистенциальное восприятие мира. Быков был великим писателем-экзистенциалистом, может быть, в художественном смысле большим экзистенциалистом, чем Сартр, или Камю.
Пройдя через все издательские и цензурные преграды, его произведения навсегда пришли к читателю, но их втиснули в прокрустово ложе военной темы, упаковали в нее крепко накрепко, чтобы трагедия человеческого существования, ужас неминуемой личной свободы и философия бесконечного одиночества, раскалявшие его прозу, не вырвались наружу, а оставались в оболочке советской военной литературы. А между тем, все его солдаты и партизаны, предатели и святые, сельские учителя и крестьяне - это участники экзистенциональной трагедии, окруженные не просто фронтом или оккупированной землей Белоруссии, но бездной, подстерегавшей их на каждом шагу. Речь вовсе не об экстремальной или там "пограничной ситуации", в которой, как писали критики, оказываются герои Быкова, - из нее-то как раз можно выйти с честью или позором, умереть или выжить. Речь о том, что они раз и навсегда оказываются на краю существования, шаг в любую сторону означает падение в собственную свободу, от которой некуда деться. Одиночество и свобода во вселенском вакууме - ни Бога, ни другого. За себя отвечаешь сам и только перед собой. Экзистенциальная тошнота или, если точнее, головокружение героя одноименного романа Сартра - детское недомогание в сравнении с выбором партизан Быкова. Он у них один и категорически выражен в названии повести "Пойти и не вернуться"...
Не пойти нельзя, а вернуться невозможно.
Совсем иная реальность встает в прозе Казанова, но путь его героев лежит в тех же экзистенциальных координатах. В своем письме Быков роняет фразу, которая многое высвечивает и в его личной творческой философии, и в рассказах Казанова: "Хорош также и "Остров недоразумения", а также "Мыс Анна", где Ваш Дюжиков просто родня Камю, герою его "Постороннего". Письмо написано в январе 1973 года, и уже тогда Быков, как ясно из его замечания, остро ощущал экзистенциальную подкладку человеческого бытия и литературы.
Ну а рассказ "Мыс Анна" небольшой и начинается с пустячка: в портовой забегаловке матросу Генке Дюжикову местная гадалка Аня предсказывает скорую гибель. Жил себе парень в круговерти удачи, шальных денег и пьянок и вдруг голосок из ниоткуда: "С чего меня дернуло на гадание? Почему эта замасленная карта выпала именно мне? У кого спросить совета, кто объяснит, что со мной? И как сейчас себя вести вообще?" Но, похоже, никто, а уж автор тем более, не собирается ничего советовать: что, собственно, произошло и что тут посоветуешь? Но герою каким-то образом, помимо сознания, становится ясно, что на вызов судьбы отвечать надо... Он слоняется в порту, заглядывает в дежурное помещение складов - там видит одинокого оставленного малыша. На пирсе задирает матросов, идущих на берег в увольнение, словно ждет поножовщины, но те настроены благодушно. Тогда он спускается на осенний ненадежный лед и бредет к стоящим на рейде пароходам. Все вокруг вроде бы привычно: судовые огни впереди и маячные на мысах, если бы не выпавшая карта и немая бездна под гнущимся льдом. И тут лед начинает играть - он встает и опадает волнами, Дюжикова несет мимо знакомых судов в искрящейся тьме. Возле одного он успевает заглянуть в иллюминатор нижней каюты: "И там видел женские волосы, рассыпавшиеся на подушке, и голую руку с оттиском пружин на коже - милую, родную руку буфетчицы Вали! И его вдруг, как тогда, на пирсе, когда смотрел на мальчонку, пронзила открытость людская, их беззащитность прямо перед глазами: вот спит девушка, и ее далеко видно в темноте, а рука подвернута, и она поправить не может...".
И уже возле борта родной зверобойной шхуны "Крылатка" лед расходится - и Дюжиков оказывается в полынье. На его крик отзывается Катька, белогрудый гималайский медвежонок. Она и раньше все пыталась удрать с судна, а сейчас висела на борту, вцепившись когтями в планшир, тоже пытаясь спастись. Необъяснимым движением льдину, за которую держится Генка, разворачивает к борту, и он выдергивается из крутящейся воронки на палубу, затем вытаскивает Катьку. Шхуна безлюдна, травят крыс, все на берегу, а медвежонка просто забыли. Дюжиков переодевается в найденный рабочий костюм капитана и вместе с медвежонком на подвернувшемся лоцманском боте возвращается на берег. Там оставляет Катьку малышу в дежурке, а вновь встреченная гадалка Аня предсказывает ему долгую жизнь: "то ли забыла, что уже гадает ему во второй раз, то ли у нее плохие карты кончились..." Этот Генка Дюжиков, один из сквозных персонажей "Шантарских островов", одержим игрой экзистенциальной свободы. И его не столько завораживает выигрыш - спасенная жизнь, удачный рейс, любовь береговой девчонки, сколько тайна знака зеро, черной морской воронки.
В "Романе о себе", где автор все ходит кругами вокруг первой своей книги, вокруг сверкающих льдов Охотского моря, где после зверобоев остаются окровавленные раушки - голые туши тюленей, с которых сняли шкуры, склоняется над дымящимися полыньями, где канули его напарники по промыслу, толчется на берегу среди живых, празднующих возвращение и, не сдерживаясь, говорит слова, которые никогда не написал в своих новеллах: "Я попал в мир, замкнутый в самом себе, мир деревянных шхун, людей-титанов, где любой был открыт и демонически странен. Особенно, когда он, красуясь перед природой, забавлялся с собственной жизнью, как великанское дитя".
В новеллах Казанов никогда не позволяет себе никаких отвлеченных философских сентенций, дидактических объяснений для читателя или неких нравственных оценок. Это и не то чтобы хладнокровие писателя, или отстраненность, или намеренный художественный прием, просто морской мир - жестокий, прекрасный и абсолютно непроницаемый для постороннего взгляда и толкования, встает в его прозе в таком первозданном облике, что всякое комментирование происходящего со стороны автора не то что неуместно, а невозможно. В его новеллах и привычной для читателя стилизованной нудной психологии не сыскать. Персонажи двигаются, разговаривают, бьют на ботах тюленей, играют в кают-компании в карты, гуляют на островном берегу в девичьих общежитиях - вроде бы и похожи на остальных людей, но в то же время они существа незнакомой породы. Словно ожившие айны, во второй половине прошлого века исчезнувшие с Курил и Сахалина, может, потому и столь привлекающие писателя - своих самых необычных героев он нередко называет потомками айнов. Такое сильное и незнакомое впечатление проза Казанова оставляет еще и потому, что героями-рассказчиками в его новеллах чаще выступают сами моряки и зверобои - это их глазами мы видим все происходящее. Понятно, психологии они не обучены, зато ярко и подробно видят морскую действительность, всем нутром чуют неодолимый зов океана, подвигающий их на иррациональные и безумные порой поступки.
Рассказчиком, например, выступает тот же Генка Дюжиков в новелле "Москальво". Кстати, именно за эту вещь почти сорокалетней давности Казанову присудили главный приз Национальной премии "Золотое перо Руси", после чего и были переизданы "Шантарские острова". Ситуация вполне загадочная, в духе его прозы: писатель с середины девяностых живет в Израиле, на премию с таким, мягко говоря, странным названием новеллу выдвинул писатель и профессор Литинститута Владимир Гусев, известный в писательских кругах эксцентрик, - и премию присудили. В любом случае, событие замечательное и необходимое - в современную литературную жизнь возрожденной книгой вернулся писатель личной философии, не резонерствующий, а воплощающий ее в мощном стиле, способном целиком охватить монолит морской жизни, отразить рационально непостижимую красоту и катастрофу бытия, освобождающего в человеке самое сокровенное - тягу к метафизической бездне. В "Шантарских островах" Казанову удалось поместить героев в такую среду, где дикая свобода дышит им солью и кровью в лицо, и ни намека на цивилизованный мир, не то что советский, а на социальный мир вообще - с его властью, нравственным устройством, государственными законами. Капитан Вершинин, царь и бог зверобойный шхуны "Морж", парализованный, прикованный к инвалидной коляске, вместе с тем управляет не только командой и промыслом, но, похоже, и морскими течениями, и миграциями зверя, и призраками островов. Он справедливо говорит: "Захочет Бог - меня приберет, а пока есть я, мы на Шантарах хозяева и властелины!"
Поразительно, конечно, что новеллы появились в начале семидесятых годов прошлого века в советских условиях существования. В том же письме Быков, испытавший все мытарства истинного художника советской поры, невольно замечает: "Можно даже сказать, что рассказы в сборнике подобраны удивительные ровные, нет ни одного слабого или слабее других. Часто при чтении у меня даже возникала мысль: как это напечатали? Т. е. это настолько хорошо, что совсем не по времени".
Вот уж действительно, "совсем не по времени" - точней и горше не скажешь. К тому же новеллы Казанова, как ни вглядывайся в литературный ландшафт тех времен, выглядят одиноко. Упомянутые Быковым Бабель и Хемингуэй, как мне представляется, возникли в его письме всего лишь как дежурная дань общим тогда кумирам. Сладострастный и липкий стиль первого не имеет ничего общего с фактурной прозой Казанова, которая пахнет океаном, сгоревшим порохом и шкурами тюленей, полна крайними испытаниями, которые герои, в общем, выбирают сами.
А Хемингуэй, любитель мужских занятий, - войны, охоты, рыбалки, конечно же, присутствовал в сознании молодого моряка и писателя, как, впрочем, и у многих в те времена, но в целом никак не определял писательскую манеру Казанова и его взаимоотношения с жизнью. Пожалуй, только рассказы Юрия Казакова можно сегодня по праву вспомнить в связи с "Шантарскими островами", особенно его "Северный дневник", - постоянное присутствие природы в самих сюжетах, острое чувство жизни, странные и странствующие герои, пластичный язык и плотное образное письмо. Но та среднерусская лиричность, поэтическое очеловечивание природы, идущее от классики 19 века через Бунина и Пришвина к Казакову, вовсе не коснулись новелл Казанова. В его зверобойном море нет лирической поэзии, а есть ослепляющая красота стихии, способной поглотить человека, если он сам не станет такой же необузданной стихией.
Все-таки Казанова как писателя создало именно дальневосточное океанское пространство, зверобойные шхуны с их обитателями, острова со случайными, но от того не менее роковыми женщинами, лед, едва прикрывающий бездну, и убийство или самоубийство как утверждение воли. И если у Василя Быкова именно война обнажает в героях их сущность, круша хрупкую душевную призму, беззащитное сознание ужасами и бессмысленностью бойни, мучая возможностью предательства, то у Казанова его моряки сами идут с карабинами и разделочными ножами в дикую природу как завоеватели - и отвечают за это. Самоубийством кончает центральный герой "Шантарских островов" - зверобой по прозвищу Счастливчик. Он появляется в одноименной новелле и в "Последней шхуне", здесь автор решил уже напрямую воплотиться в этого персонажа, чтобы разгадать его тайну - жизни и смерти. Второй главный герой - начинающий писатель и моряк, то есть автор, попросту говоря, приходит на шхуну на место Счастливчика, который незадолго перед этим застрелился. В первой части повествование ведется от лица самого Счастливчика, во второй рассказывает его наследник, он тоже с прозвищем - Писака, так его сразу окрестили моряки.
Ситуация для Писаки, ступившего след в след Счастливчика, чрезвычайно опасная - его предшественника принимало и берегло море, он выходил живым из любых передряг, но его товарищи по каюте, кораблю, лодке в этих же самых случаях гибли. Над Счастливчиком висело проклятье любви и ненависти - он был плоть от плоти зверобойной профессии и моря, выкормыш его, но чужой, посторонний, несущий смерть в мире людей. Именно в нем сошлось противоборство двух стихий, и они оказались неслиянными.
Герой оказывается, казалось бы, в неразрешимой ситуации: остаться в живых - нести гибель своим морским собратьям, уйти с морей - значит, умереть. И Счастливчик решает эту последнюю проблему именно как экзистенциальный герой - в море он убивает себя. Выбор абсолютно свободный, а значит, глубоко человеческий. Этот проклятый морским содружеством и возлюбленный океанской бездной и островами матрос в прозе Казанова - высшее воплощение трагического счастья, олицетворение авторской философии, языка и стиля.
Но и прочие персонажи новелл уже заворожены зовом, исходящим от мрачных в осеннюю пору Шантарских островов, где берег покрыт черным лоснящимся лежбищем котиков, всем существом они предчувствуют, что только там, несмотря на кровь и смерть, способны воплотиться в самих себя. Там их жизнь, хотя и предельно контрастна, осязаема и подробна в прозе автора, становится для внешнего взгляда ледовым миражом, мифом. Но дело в том, что именно материк и деньги в их жизни абсолютный миф, хотя ради денег они вроде бы и уходят в моря. Так они объясняют себе, другим, потому что прочее, как всякую экзистенциальную правду, объяснить в человеческих понятиях невозможно. Только лишь один из зверобоев говорит Счастливчику слова, чуть приоткрывающие тайну их выбора: "Брат, ты наш и не наш, почему ты хочешь посередине? Ты думаешь, нам нужны эти деньги? Мы ни в каком месте не сможем жить... Нам нужно ходить и ходить... с этой последней шхуной...".
В новеллах жизнь сконцентрирована, сжата до возможного предела, так стискивается воздух между гигантских волн, рождая у попавших в этот колодец видения, может быть, более реальные, чем сам шторм, породивший эти океанские горы. Казанов не изобретает никаких особо динамичных или острых ситуаций, он выхватывает сюжет из своего морского опыта целиком, как убитую ларгу в бот.
Он вообще так строит текст, что читатель вместе с ним словно повисает над картиной и видит все предельно ясно, вот только разъяснений никаких. Ты один на один с происходящим, тебе и судить: "На ботах, занявших с моря позиции, включили прожекторы, и в их свете лежка представляла фантастическое зрелище. Была плотная, серая, хрипящая масса зверя, которая ползла к воде, - многие тюлени остались инертными в общей сутолоке и беспокойстве, задние налезали на них и не могли перелезть; фигуры людей, бежавших наперерез зверю, утопая по колено в крупной гальке; глухие удары дубин, хруст раздробленной кости и искры от камней, когда бьющий промахивался, и многие тюлени, видя, что им не выбраться к морю, ползли обратно и укладывались на гальке, глядя, как люди подбегают и убивают их".
В новелле "Наше море" рождение мира, человека, расцвет и душа природы, смерть, жестокость и нежность жизни - все уместилось на нескольких страницах, действие которых происходит на зверобойном боте. Моторист получает радиограмму о рождении дочери, известие ошарашивает его, и прежде всего потому, что это произошло на берегу, в другой галактике, туда еще вернуться надо, а надо ли возвращаться, тоже вопрос: «Подкачал ты, Жора! - укоризненно сказал капитан. - Ведь если каждый из нас будет замест себя бабу делать - кому мы тогда это море оставим?
- А что еще может родиться, когда все время на таком холоде? - пожаловался моторист. - Ладно, что человек вышел...» Возле борта выныривает тюлень с порванным горлом, моторист втаскивает его в бот, начинает свежевать и обнаруживает, что это самка, и у нее детеныш, белек: "Вот поэтому и не отставала от нас, не хотела тонуть с детенышем... Животная, а хочет в будущее! - удивился Тимофеич. Сегодня б щенила, у самого выхода стоял, - заметил он. И пошутил: - Вроде как именинники были бы этот белек и твоя дочка... А, Жорка?.."
А моториста мутит, давит тоска, мучает сверканье льдов и непредсказуемость судьбы - зачем ребенок в той, ненастоящей жизни... Обстановка в боте накаляется, каждый из троих зверобоев взведен, как курок карабина, в каждом жизнь стонет и просится наружу. Дело едва не доходит до драки, стрельбы, но ниоткуда появляется бабочка - есть и такие, живущие среди льдов: "Стрелок уже, грузно спрыгнув на льдину, заметался по ней, будто исполнял танец с саблями, - он ловил бабочку и не успевал за ней. Та трепетала над головой, возникая нечетким пятном то в одной, то в другой стороне. Уследить за ней, не то чтоб поймать, не под силу ему, засидевшемуся в своих тусклых думах. Но стрелок не отставал, один раз совсем схватил, не поверив чуду, раскрыл кулак убедиться... и она - здесь! - вспорхнула..." Оказалось, несостоявшаяся любовь была у стрелка на берегу, связанная именно с летней порой, когда бабочки вылетают. Женщина шла к нему в руки, как бабочка, а он ее не взял. Моторист чуть не убивает стрелка после такого душещипательного рассказа. И снова в новелле неимоверная, неземная тишина моря. И вдруг: "Моторист обернулся, услышав за спиной какую-то возню и хрип. Вытаращил глаза: по шкурам полз белек, тыкаясь носом в обрызганные кровью трюмные доски. "Ну и живучий зверь! - подивился он. - Это ж надо: издох, а потом снова ожил! Видно, неправду говорят, не сумеем мы этого зверя начисто вывести!"
Он взял тюлененка на грудь. У того под густым мехом бешено колотилось сердце - аж прыгала ладонь. "Были б именинники этот белек и твоя дочка", - вспомнилось ему.
Моторист перекрестил тюлененка ножом:
- Живи, родственник!"
Нет иной жизни героям Казанова, кроме как в самом сердце зверобойного моря, на берегах островов, они зашли за край отмерянного цивилизацией человеку, выпали из мира, который управлял ими, а значит, и оберегал. Автор стоит с ними в своей прозе вровень, он не знает, как быть, и куда, действительно, плыть. Чаще всего он оставляет героев на волю океана, как в новелле "База Спафарьево". Колька Помогаев, матрос шхуны, знакомится в бане с женщиной, работницей рыбокомбината: мылись в одном помещении, разделенном перегородкой, ну и общались поверх, не видя друг друга. Возникает чувство, точнее, очередной мираж: "Бери меня, - хохотала Любка, - я тебе сколько хочешь нарожаю!" Колька договаривается о встрече. Но на носу отход, после пиршества Колька очнулся только в море. "А ведь я человек свободный", - говорит он своему товарищу Генке Дюжикову, тайком снимает с борта лодку и плывет обратно на берег, на условленную встречу. И встречается с Любкой и разговаривает, выясняя, что вовсе не к нему она симпатию имеет, а к Генке Дюжикову, ему и встречу обещала. Попутали в пару да в крике. Любка передает ему на прощанье букетик ромашек для Дюжикова, и обманувшийся матрос вновь садится в лодку: "- Ну что, поплыли? - спросил он у лодки и погладил ее мокрый пластиковый бок. Он вспомнил, как добирался сюда, и представил, как он будет добираться обратно, - может, до самого Магадана, если ребята не повернут за ним, - плыть по течению луны, просыпаясь, чтоб выяснить, в какой он находится точке в океане, - и ощутил жуткое волнение".
А в новелле "Лошади в порту", где рассказчик уже сам Колька Помогаев, вновь появляется Дюжиков и соблазняет своего друга-побратима, ныне бичующего на берегу и промышляющего браконьерством, отправиться в глубину острова на поиски сбежавших лошадей. Его как всегда неудержимо влечет гибельный азарт испытания судьбы. И пока они рыщут по острову на лошадях, чтобы найти сбежавших, Колька припоминает случай, когда на одном из островов они в дельте ручья Буян набили карманы дикими изумрудами и ополоумели от нестерпимого счастья, неизвестного больше нигде и никому: "И тут вот Генку повело изнутри, я почувствовал, что его несет, и я перехватил карабин и не выпускал его. А он начал руками рыть яму в песке, потом стал передо мной на колени, уговаривая застрелить его и похоронить, как будто он утопился. Не то чтобы свет был ему не мил, нет как раз! Его портила, сводила с мозга немеряная свобода Шантаров. Никак не взять ее с собой, как изумруды, что намыли, - она невидна и легче воздуха. Все исчезало, как только отсюда, невозможно ею наполниться! Вот он и переживал, и готов был побрезговать жизнью, пока свободный...".
Лошадей они все-таки настигают - те приблудились к горячему источнику, да так и остались отдыхать в воде. Искавшие их герои, такие же, по сути, беглецы, засыпают вместе с лошадьми в островной серной воде. А наутро Колька находит Дюжикова под обрывом, в колючих зарослях: "Он лежал навзничь в шиповнике, осыпанный розовыми лепестками, так он этот куст разбрызгал своим падением, что тот осыпался почти весь. Но если он и замышлял, чего хуже не бывает, то не удалось ему все же с собою справиться, и лежал он живей смерти, живее".
Такой концовки в старом варианте этой новеллы не было. Это уже сегодняшний Борис Казанов, не только выживший в морях, где свобода забирала моряков как законную добычу, но и создавший прозу трагической красоты, силы и своеобразия, которая способна жить независимо от смены эпох и литературной моды.
Автору в этом году исполняется семьдесят лет, и это он живее смерти, хотя бы потому, что совсем недавно написал "Последнюю шхуну" и переиздал "Шантарские острова".

19 июля 2018 года ушёл из жизни Александр Лобычев — главный критик и искусствовед Владивостока. Более сорока лет своей жизни он посвятил сохранению и приумножению культурного наследия дальневосточного региона.

Из дневника...

Когда–то, просматривая в «Журнальном зале» электронные номера ведущих толстых журналов, я сделал изумившее меня открытие: из этих журналов полностью исчезла морская тема. Оказалось, что современная русская литература могла вполне обходиться без традиционного источника вдохновения.  Вообще складывалось впечатление, что никто и не заметил, что море отменили. В такой чисто оруэлловской ситуации спасение пришло из Владивостока. Там начал выходить альманах «Рубеж»,  наследовавший название эмигрантского «белого» журнала, ставшего легендой той давней эпохи. Ведомое талантливыми и опытными людьми, впервые начало прививаться на каменистой приморской почве солидное литературное издание, используя нераскрытые сокровища здешних мест. В нем не было провинциальности, что соответствовало территории, которую альманах представлял. Ведь нелепо считать географической провинцией моря и океаны, являющиеся образующей осью природы. Понадобиться, наверное, целое исследование, чтобы докопаться как новый «Рубеж» постепенно превратился в очаг притяжения, куда устремились лучшие мастера слова со всего мира. И морские в том числе.
Много лет назад, будучи молодым человеком без определенного вида занятий, купив из последних денег билет в общем вагоне скорого поезда «Россия», я уехал из неуютного Минска в город с будоражащим названием Владивосток, а уже отсюда ушел матросом на деревянной зверобойной шхуне  в поразительное плавание, сделавшее меня моряком и писателем. И вот на склоне лет, уже живя за границей, не предав избранной в молодости темы, я вернулся сюда опять, появившись на страницах своего любимого журнала.
Можно сказать, «догнал» «Рубеж» с 5–го номера и счастлив тем, что дотянул до его круглого возраста, опубликовав в нем, в ряду других, пожалуй, свое лучшее произведение: «Последняя шхуна».
Я не знаю примера, когда может так повезти на страну – как на первую любовь, когда она изымает сердце. Сказать, что новому альманаху удалось отстоять и возвысить свою былую славу. Это далось нелегко, когда читательский интерес к толстым журналам, казалось, навсегда был потерян, был потерян интерес не только к журналам, но и к самим писателям, оказавшимися людьми без профессии. Открывать журнал раз в год, когда уже через месяц, каким бы он ни был, о нем забудут?
Но случилось то, что случается, когда за дело беруться подвижники.
С 5 номера я начал в нем печататься и его получать, и рад признать. Наверное, понадобиться и напишут когда–нибудь целое исследование, как он появился и пробивался в люди, несомненно. Не сомневаюсь, что появление его войдет в  историю не только Приморья, но и всей страны. Я помню, как возникали всякие бессильные издания, но кто их сейчас помнит?
В жизни известных писателей, в ту пору, когда они были совершенно безвестными, – возьму за пример Хемингуэя, случались курьезные случаи. Вдруг объявлялся журнал, в какой–либо стране, который их печатал. Никто это не мог объяснить  – зачастую ни сам писатель ни те, кто его печатали. Такие немотивированные удачи почти были не возможны в СССР и тем более после распада Империи. Литературное пространство, как бы сохраняя былые названия, тотчас поделено теми, кто пришел им на замену, людьми высоколобые отрицатели, высокомерная элита, непомерных амбиций, ущемленными коммунистами олицетворявшими аристократическую чистоту слова и мысли. При этих правопреемниках, ущемленных и обремененных непомерными челюстями, неутолимо – голодными дождавшихся своего часа, органически неспособными никого другого услышать или что– то с кем–нибудь делить. Практически никуда уже нельзя попасть. На журналы навесили от чужаков амбарные замки, такие же пудовые засовы задвинули висят на дверях более–менее престижных литературных премий.
Недаром Сергей Довлатов выразился о них: «После коммунистов я больше всего ненавижу антикоммунистов». В итоге их пиранической деятельности незасеянное чистое поле.
И в такое вот время появляется альманах, которого не ждали: все, что в нем появляется принадлежит слову, самой литературе. И ему уже десять лет. И это, когда вдруг произрастает, зацветет, и на этот раз на том месте, где такого успеха и не подозревали. Я представляю, сколько молодых талантов он спасает и еще спасет, сколько новых книг увидят свет – в том числе и тех поэтов, что уже не видят света. У этого журнала историческое задание, миссия. Я счастлив...

В популярнейшем дальневосточном издательстве «Рубеж», имеющем, помимо России, рынки сбыта в Австралии, Японии и США, в 2012 году вышел двухтомник моей морской прозы.
Рассказывает директор издательства «Рубеж», редактор одноименного альманаха Александр Колесов:
Серию "Архипелаг ДВ" открывает только что вышедший из типографии двухтомник Бориса Казанова. Борис Казанов много работал в дальневосточных морях - матросом на зверобойных и рыболовецких шхунах. Типичная моряцко-рыбацкая судьба: родом из Белоруссии, он приезжал на сезон во Владивосток, уходил в море, работал там месяцев восемь, потом какое-то время кантовался во Владивостоке, уезжал к себе в Минск, там отписывался - и так из года в год. У него выходили две книги в «Советском писателе»: в 70-х - сборник рассказов «Осень на Шантарских островах», в 80-х - роман о водолазах «Полынья». На первую книгу в Москве были хорошие отзывы, а роман «Полынья», может быть, в силу того, что вышел на переломе эпох, остался по-настоящему незамеченным, хотя есть, например, письмо Василя Быкова, хорошо отозвавшегося о прозе Казанова. С середины 90-х Борис Казанов живет в Израиле. Мы включили в двухтомник обе упомянутые книги, а также его поздние вещи. Так, уже в Израиле Казанов написал автобиографический «Роман о себе». Кроме того, в самые последние годы специально для нашего альманаха он написал несколько новых вещей. Все эти тексты разложены по двум томам, которые названы «Полынья» и «Последняя шхуна».
Борис Казанов. Полынья: Роман и рассказы/ Вступит. ст. А. Лобычева. – Владивосток: Рубеж, 2012. – 608 с. (Архипелаг ДВ).
Борис Казанов. Последняя шхуна: Роман и рассказы/ Вступит. ст. А. Лобычева. – Владивосток: Рубеж, 2012. – 592 с. (Архипелаг ДВ).

Из дневника 2013 -2016 гг.

… Я вернулся в Москву, которую уже не увижу. Какие книги у меня! Они выглядят чудесно — и внешне и внутри. Обнять хочется!
А всё, что я хочу,- за то, что выполнил условие Бога, который заложил во мне талант,- чтобы я получил защиту от него под старость.
… Цель моя великая и затаённая — получить возможность жить, как человек, личность, а не так, как сейчас.
… Конечно, если допустить (а допущение исключительно существенное),что я давно мог умереть и мой «Роман о себе» валялся в Израиле непрочитанный, как словно его и не было никогда, то выходом красивейшего двухтомника я обязан многим — и в первую очередь Богу. Но он же и меня может этим наказать, это как ему заблагорассудится.
… Есть стереотипные истины, вроде: «Лучше жить, чем умереть» или «Лучше писать, чем ничего не делать». И если перед первой ты бессилен, то перед второй — нет. Приходят обстоятельства, когда горечь настолько наполняет, что отравляет созидание, полностью вытравливает из сознания.
… Если б я мог побрезговать деньгами, если б не висела впереди жизнь секирой, то я был бы счастлив...
… Но для меня лично, после того как я не получил деньги за изданный прекрасный двухтомник, исчезло вдохновение литературы, в наше жестокое для стариков время, перестала быть сообщницей жизнь, примитивное даже существование. Для меня творчество стало бессмысленным.
… Этот синий блокнот подведёт черту под моей литературой. Уже даже мне ясно, что без оплаты я писать больше не буду. Или же Герцогине придётся ради меня раскошелиться, или же пошла к ****и матери!
… Я должен передавить в себе вечное ощущение вины — за то, что со мной можно поступать как угодно. Или так, как не поступили бы с другим — будь я хоть лучшим писателем Приморья.
… Впервые пришло в голову попросить у Бога просто жить, не озадачивать себя высокими целями.
… Жизнь может быть подарком — не просто, что она есть, а именно как подарок, как вживлённый в тебя счастливый сюжет, который ты и осуществляешь.

«ПАМЯТИ ДРУГА»
Борис Казанова
29 августа 2010г.

   Вчера был день рождения Михаила Вассермана, он не дожил до праздника несколько дней.
Тот, кто читал его автобиографические произведения (а он показал себя талантливо и в прозе), со мной согласится: Миша прожил счастливейшую жизнь и полностью в ней осуществился!
Он привез из России не свои невостребованные амбиции, а любовь и благодарение ко всем прохожим. Здесь с ним случилось то же самое: его любили, платили взаимностью.
Я считаю его судьбу редкостью, необыкновенной удачей.
     Уже не раздастся в телефоне затрудненный глуховатый голос: «Ну, здравствуй!» Мы жили в одном городе, потом оказались разнесены по территории нашей маленькой страны, общаясь по телефону годами. Иногда окольным событием его заносило ко мне в гости, а меня так же непредвиденно к нему.
    Сейчас мне представляется чудом из чудес, что мы, так редко встречаясь, оказались вместе, провели необыкновенный вечер и расстались, обнявшись, буквально за несколько часов до его отъезда на операцию
    Он позвонил перед операцией, со счастливым настроением и без капли боязни в голосе – оттого, подумалось, что лежит в такой знакомой больнице, где много лет трудилась его жена, как бы перебравшись из–под ее домашней опеки под ее же больничный присмотр: «Галя здесь королева!».
     Но это было и поведение артиста, снова оказавшегося перед публикой, врачами и медсестрами, в обстановке вынужденного судьбой и длящегося представления, хоть ты уже не режиссер–постановщик и даже не герой.
    Мы договорились, что он позвонит после операции.
    В ожидании его звонка я припас в его духе шутку: «Миша, откуда ты звонишь, скажи, с какого света»
    Увы! – не позвонил.
    Его уход вызвал недоумение у врачей: что этот, брызжущий весельем и радостью человек отказался, так они посчитали, бороться за свою жизнь.
    Но можно ведь и по–другому бороться – не за грядущую немощь долголетия и потерю образа человеческого, а как повелел господь: уйти достаточно молодым, красивым, отпечатавшись на множестве фотографий, – прямо с веселого вечера, где вкусно поел, развлек других и сам отвел душу.

Добро и зло — это стороны одной медали, отражающей в зеркале Вселенной, где властвуют законы космической гармонии. В плане психологическом — то же самое.
Были карликовые государства, пережившие в короткий момент расцвет ремёсел и искусств, чем накликали на себя уничтожение. И также закономерно падение Рима, олицетворение порока,- от варварского меча. Ничто не оправдывает и не даёт защиты перед лицом бога: ни добро, ни зло.
Таким принципам руководствуется и настоящая литература, сострадающая, но не лечащая. Стремление превратить искусство, литературу в орган служения «каким-то общественным принципам, благородным устремлениям» («Новый мир») вызвало энергию сокрушительной силы зла.
В итоге разрушен СССР — последний оплот литературы «идей». Уцелели немногие писатели. В том числе и я.

… Но есть куда более простая причина, почему роман и искусство литературы в целом не покинут поле битвы. Жизнь вокруг нас меняется, и темпы перемен очень велики. Но какая-то часть писательской натуры остаётся прежней. Писателями управляет многие побуждения, и одно из них, не являющееся постыдным, заключается в стремлении оставить после себя память…
Бессмертие — мечта подростков. Однако, если повезёт, одна или две книги  романиста могут быть прочитаны и поняты через 30 лет. Для большинства писателей это много,- вполне достаточно, чтобы преодолеть существующие трудности, вполне достаточно, чтобы оправдать жизнь, отданную литературе.            
                Чарльз Сноу
               
Так случилось и с рассказом «Москальво»  -   «Осень на Шантарских островах», изданную в 1972 году. Премия «Золотое перо Руси» 2006 год.
Он вошёл в первый том из будущего 12-томного собрания сочинений «Антологии литературы Дальнего Востока». Приморский край. Проза. – (Тихоокеанское изд-во «Рубеж» и изд-во «Валентин», Владивосток, 2016).
Но, к величайшему сожалению и горечи, автор уже «не застал» так значимое для него событие…               
               
  «Это было море, синее прекрасное море, которое я так любил и потонуть в котором, как порядочный моряк, никогда не страшился».    
                Травен «Корабль смерти»
               
 … Порой, сидя за столом, описывая море вдалеке от него, хочется принять эти слова, как свои. Но чаще всего они кажутся несусветной ложью, плодом экзальтированного ума. Д. Лондон, например, нашедший удачную концовку для «Мартина Идена» был далёк от мысли повторить поступок своего героя.
Никто не застрахован от такой смерти и она более поэтична, чем смерть от разрыва сердца, на людной улице, в двух шагах от автобуса, в который не успел вскочить, но в принципе любая смерть равна, что в море, что на земле,- она отвратительна.
Разница лишь в том, что смерть в море, гибель в глубине более ужасает, а на земле она прозаичнее, обставлена неудобствами, разными «приличиями»,- здесь её убожество более заметно.
Смерть - это санитар, орудующий на человеческой свалке.         
         
 Михаил Синельников  - Русский поэт, переводчик, литературный критик:

Мне сообщили, что 28 октября скончался писатель Борис Казанов. Я познакомился с ним в 1988 году, находясь в его родной Белоруссии. Наше приятельское общение было недолгим, переписка возобновилась лишь в самые последние годы. Но я все три протекших десятилетия нахожусь под впечатлением потрясающих книг Казанова, по большей части посвященных его жизни на Дальнем Востоке, работе в рыболовецких артелях.  У этого писателя была своя гипотеза мира, своя концепция бытия. Его сочинения были явлением беспредельной жалости в безжалостной жизни. Я могу лишь гордиться полученным при установлении знакомства предложением Казанова поехать с ним вместе на Охотское море и завербоваться на траулер в качества рабочих, занимающихся первичной разделкой рыбы. По природе я внушаем и легко загораюсь, могу лишь сожалеть, что обстоятельства (точнее, сопротивление домашних) помешали осуществлению авантюрной поездки, которая несомненно многое бы мне дала. Сейчас я собрался перечитать подаренные мне книги Бориса Казанова (в том числе, высылавшиеся в мой адрес из разных мест планеты). Я скорблю об уходе замечательного, необычного и неоцененного прозаика.

В океане - Борису Казанову:
         
Сияет в пустом просторе
Серебряный лёд созвездий.
Семью забывают в море 
И ждать устают известий.
Пылают ночные тучи,
А завтра блеснут Карибы.
Так будничны и тягучи
Любовь и разделка рыбы.
В разлуке тоска сохранна,
Томит обещанье встречи,
И в ропоте океана
Чуть слышный обрывок речи.
Опустишься с аквалангом
И с грузом своей судьбины
К чудовищам и трепангам
В мерцающие глубины.
Так призрачно и красиво
Струение зыбкой ткани,
Где сизое Куросиво
Несёт косяки в тумане.
               
                Ночь на 26 марта 2015               
               
Прошли эпохи, тысячелетия, пока природа, отважившись, создала нечто, вручив ему ответственность за целую живую планету,-человека. Самое странное, самое удивительное,-это устойчивость Земли, крутящейся в тёмном пространстве космоса. Обоснованность, логичность каждого цветка, каждого растения. Чудовищная гармония и естественность, что расслабляет человека, наполняет его спокойствием. Всё это проявляется обыденностью жизни, которой миллионы живут, не задумываясь, что сама их жизнь на планете,-великое чудо. Быть может, только некоторые сознают какой-то тайный смысл трагедии: умом учёные, сердцем - поэты.

Мысль, пришедшая при чтении астрономической книги (довольно посредственной).

В людях, живущих на Земле, отразилась мысль, строение, существо всех галактик (если их представить, как парящие мысли) - каждый человек бездонен своим внутренним Я, которое подвержено определённым амплитудам из космоса. Импульс естества (мысли, мечтания, надежды, сильнее страсти) - это и есть энергия космоса, заряжающая живое существо и откликающееся на него. Устойчивые сигналы может посылать лишь человек незаурядный, он же вправе ожидать, что этот его импульс в конце концов будет услышан. Сотворение большой вещи невозможно без участия «двойника» (бога), вдыхающего в тебя силы, способность осуществить то, о чём мечтал. Это происходит не всегда, поскольку большинство сигналов «двойников» не достигают друг друга, не обнаруживают себя в пространстве.

… Хорошая книга похожа на море; и даже если ты опять пересекаешь его (и во второй , и в третий раз), то оно, живое, хотя и со знакомыми ориентирами, неожиданно посветит тебе с другой стороны; вдруг наткнёшься на новый блик, на радугу, проиграет рябь в другом месте и даже удивишься, что раньше его не заметил.    
Настоящая книга всегда живая и, как живое, находится в движении, пенится, живёт вместе с тобой и остаётся тебя пережив. Ты никогда это море не вычерпаешь.
Даже пристальное рассматривание такое профессионально  - жёсткое, как взгляд писателя, не страшно настоящей книге. Да, видишь тину, вращение на месте, медленный разбег сюжета, как прокручиваются тяжёлые жернова, но отрыв, скольжение неумолимо потащит и тебя, проворонишь, просто захватишься как читатель, хотя не простой и, может,  уже написал такое, что повыше того, что читаешь, - всё равно создание мира так же величественно и чревато неизвестностью, как и сама жизнь, не отлитая в слова, текущая не по бумажному листу.
...Написать рыбацкую повесть о Сихотэ-Алине, книгу морских рассказов, и книгу о море - где впечатления личной жизни, вымысел будут переплетены с исследованиями науки. Всё о Дальнем Востоке, о котором я не написал ещё настоящей книги…
… Хочется написать еще роман и последний, для себя, и не для печати, не оглядываясь на время. Пусть найдут в столе после…
… Мне кажется, только одного не мог бы выдержать мой организм - испытание Успехом. Но такой смерти можно только позавидовать.

« В человеке, несомненно, живут две тайные силы, которые борются между собой до самой смерти: одна, прозорливая и холодная, придерживается действительности, обдумывает, взвешивает её и судит прошлое; другая жаждет будущего и устремляется к неизвестному. Когда страсть побеждает человека, рассудок следует за ним, рыдая, и предупреждает об опасности, но как только, послушавшись голоса рассудка, человек остановится, как только он скажет себе: «Это правда, я безумец, куда я шёл?», страсть крикнет ему: «А я? Значит, я обречена на смерть?»               
                Мюссе               

Послесловие:
 
Дневники, которые ты вёл почти ежедневно, в любых условиях, повествуют о жизни и творчестве, обо всём, чем был наполнен твой земной путь. Перечитывая и возвращаясь, не соблюдая хронологию записей, а только событий, пыталась «пройти» с тобой рядом. С любовью и памятью, пока глаза мои не закроются, я с тобой.               
                Составитель :  Фани Вайнер   (2017-2019 гг.)