Евдокия

Людмила Казакова
      
   – Дуняша, скажи, любишь ли? Дай хоть обниму тебя, жених все-таки! Вечером придешь к заводи?
– Ох, Федя, что ж ты делаешь! Пусти! Не время сейчас обниматься, гости на пороге. Родители и сватья за столом.
 Гибкой ящеркой Дуняша выскользнула из объятий парня, метнулась к окну, охнула, прикрыв ладонью рот, увидев подружек, направляющихся к калитке.
– Девчата идут, Федор, встречай здесь и приглашай в хату!

Девушка улыбнулась, блеснув карими глазами-вишнями, чмокнула парня в щеку, поправила волосы и, обернувшись, медленно, степенно открыла дверь в горницу, где за столом, накрытой праздничной беленой скатертью, беседовали сватья да родители. Самовар горделиво отливал медью, подбоченясь посреди стола. Натертый мелом до блеска, пыхтел и посипывал, извещая о готовности напоить чаем всех желающих. Желающих было немало: родители жениха и невесты, румяная сватья, пара приятелей кряжистого жениха Федора, шустрые соседки – помощницы, расставляющие вокруг самовара цветастые чашки, вазочки с вареньем, блюдца с бубликами, пряниками и пирогами.
– Дай-то Бог, дай-то Бог…
–Что ты все причитаешь, Матрена?
– Благославляю, соседушка. Дай-то Бог, чтобы ладно жили, чтобы Дуняшу не обижал жених-то…
– Чему быть, того не миновать. Жизнь-то долгая, разве поймешь поначалу…Это надо с пуд соли-то съесть…
– Так и съедят, жизнь долгая, знамо дело.
– Лучше чай пусть пьют из родительского самовара. С медком да с вареньицем.
– И то правда. Твои слова да Богу в уши.
Самовар вместе с несколькими сундуками с домашней утварью родители подарили зятю и дочери при сговоре, при встрече родителей и молодых за накрытым столом. На Руси родители перед свадьбой договаривались о том, как и когда играть свадьбу, кого приглашать, где молодые жить будут. Медный самовар издавна считался символом гостеприимства, семейного уюта, радушия и готовности супругов трудиться, вести справное хозяйство, вкусно готовить, привечать родных да соседей.
Федор привел подружек Дуняши в горницу. Девушки остановились у порога, поздоровались. Отец невесты встал, огляделся, поскрипел сапогами, откашлялся:
– Дуняша, приглашай гостей к столу. Самовар поспел.
Невеста вышла из своей половины, смущенно подняла сияющие радостью глаза на жениха, поклонилась отцу с матерью, жениху, гостям:
– Доброго дня, батюшка с матушкой, здравствуйте, гости дорогие. Прошу к нашему столу. Чем богаты, тем и рады.
Родители Дуняши, Степан и Наталья, не бедствовали, трудились не покладая рук, потому жили крепко. Мать была известной на селе мастерицей: шила, пряла, вкусно готовила. И дочь научила иголку в руках держать, с тестом да с печью дружить. Потому и сватья сейчас зачастила:
– Ой, попробуйте нашего угощения, гости дорогие. Сваты, проходьте в красный угол, милости просим. Пироги-то невеста сама пекла, с мясом, с картошкой да с капустой, пышные, румяные, угощайтесь на здоровье.
Дуняша застеснялась, покраснела, прикрыв ресницами глаза-вишни, отступила назад, за плечо жениха, а сватья все не унималась:
– И красавица, и скромница, и мастерица! Вот какую невесту Федор-то присмотрел. Жених-то глазастый!
«И рукастый, между прочим!» – Не осталась в долгу мать жениха. Поправила цветастую шаль, подбоченилась и с ехидной усмешкой глянула на сватью:
– Хорошо пироги печь, когда печка есть. Наш жених не бедствует, школу механизаторов закончил. Дом почти полностью сами с отцом поставили. Живите, молодые да радуйтесь!
«Не обессудь, Мария, но дом-то для молодых вместе поднимали, накрывали», - неторопливо поправил отец невесты.
– Стены поднимали вместе, Степан, а зачинал кто? Только и разговоров было, что дом нужен, что Дуняшу сватать пойдет только когда дом будет стоять.
«Так оно и правильно. Хозяин жених-то наш, кто спорит? Потому и собрались сегодня. Все серьезно, дружно. Вот пусть так у деток наших и дальше так будет. Чтобы ладно,  с достатком, мирно да гладко. Дуняша, деточка, наливай чаю. Уж больно медок пахуч, сил нет!» – Вновь запела, замурлыкала сватья, широко улыбаясь во все стороны.
Вентиль с резной шишечкой на кране круглобокого самовара начали поворачивать, открывать, выпуская горячий кипяток в чашки. Зазвенели чайные ложечки, захрустели румяные бублики. Чай с дымком из медного круглобокого самовара можно пить всей семьей и даже всей улицей. Так и пили прежде. Правда, давно это было. Кто теперь, в эпоху шустрых электрических чайников, помнит, как медлительный самовар разогреть, раскочегарить? Кому вообще придет в голову собирать друзей вокруг медного самовара?
                ***
    В середине лета у деревенской заводи дремотно: на отливающей атласом воде покачиваются стрекозы, шевелит тонкими листьями прибрежный камыш, окунают в реку кудрявые пряди растущие вдоль берега ивы и ракиты. Летнюю томную тишь порой изредка нарушают выплёскивающие из воды рыбины: шлёпнет хвостом наотмашь, сверкнёт на солнце чешуёй и исчезает в мерцающей глубине. Вновь воцаряется медлительная дрёма: только чуть парит вода, едва слышно вздыхает ветер, запутавшись в ивовых зарослях, – никак не определится, то ли уютно свернуться калачиком и задремать до вечера, то ли ещё поиграть с кудрями красоток ив, расплетая да раскидывая их по водной глади.

    Никитич сидел на берёзовых сходнях с удочкой. Место было евонное, самолично разведанное, обихоженное: срубил засохшую от старости берёзу, смастерил сходни и неприметный среди ивовых зарослей причал.  Запрятал в камышах старую лодку, на которой добирался до противоположного высокого, заросшего лесом берега, или удил прямо со сходен, как сегодня. Никому про своё место не сказывал, даже соседу Петюне, с кем вечерами частенько засиживались в гараже за оставшейся со старых времён «малолитражкой»-чекушкой или за запотевшей бутылью большего размера. Размер бутыли зависел от улова, от настроя Петюни, чей гараж они оборудовали под штаб, но, главным образом, от настроения жён, Петюниной Софы и Евдокии Никитича. Жены, Софа с Евдокией, прозвали гараж Петюни штабом, а мужиков называли штабистами.

– Чтой-то наши штабисты давненько не собирались, значица на днях сядуть надолго,  – утирая лоб концами платка, усмехалась Евдокия. Остановившись возле лавочки, осторожно поставила сумку с продуктами, отдышалась и продолжила:
– Ты проверь погреб-та, проверь, Софа! Штабисты-та, на хозяйственные нужды-та валюты поди не оставили. Скоро вон сено ворошить, а они, думаю, употребили всё, что отложено было.
– И не говори, тётка Евдокия, я их штаб скоро разгоню, мочи нет. Почитай кожну неделю заседают, а потом день на рассоле, и всё из рук валится. Работнички! Ты-то сама-то сённи как?
– Да вот чтой-то дышать тяжко стало. Пройдусь до магазина тольки, а словно сто вёрст отшагала, задышка.
– К доктору надо.
– Оно надо бы, но машину искать, ехать на полдня, ждать в очереди… Хлопотно. Можа пройдёть помаленьку. Я чайку с малиной, с чабрецом да с мятой заварю, оно и полегчаить.
– Ты мать-и-мачеху завари, лёгкие прочисти. А потом пусть Никитич баньку натопит, попарься. А к доктору всё одно съезди, мой тебе совет. Не шутки, возраст, всё ж таки!

     Румяная Софа свернула на соседнюю улицу, а Евдокия, постояв ещё пару минут, пошла прямо к своему синему с белыми ставнями дому в конце улицы.
Евдокия и Никитич жили в Зорино без малого сорок семь лет. Двоих детей на ноги поставили. Дочь Зинаида с мужем и сыном неподалёку в Курске обосновались. Павел, старший, далеко забрался. В Хабаровске на кораблестроительном заводе в важном цеху начальствует. Успел жениться, сына родить, да вдруг надумал  развестись. О чём и сообщил отцу с матерью, приехав в отпуск прошлым летом. Их с Никитичем тогда сильно опечалило, что Павел разводится со своей хохотушкой Надей. Всего-то шесть годков только и прожили вместе. Ладная Надя, весёлая, опять же сына родила. Работает медсестрой, за людьми ухаживает. Родители видели невестку на свадьбе, когда на пару недель приезжали погостить  и помочь молодым организовать свадьбу, порадоваться за сына. Тогда только и познакомились со сватами, с Надей, остались довольны выбором сына.
    Прошлым летом Павел приехал один, признался, что собирается разводиться, но никаких подробностей рассказывать не хотел, хмурился да отворачивался. Никитич сына выслушал, но не лез с расспросами, курил и отмалчивался, а Евдокия не стерпела. После рыбалки да баньки, вечером за чаем с мятным листом, со смородиновым вареньем и плюшками, сидя перед медным, ещё дедовским самоваром, начала:
– Рази ж раньше-то так было? Никитич, ты-то чего молчишь? Никогда не было! Раньше у людей стыд был! Как это так, чуть не поладили, и сразу разбегаться! А, сын?
– Мам, мы сами разберёмся….Любовь у нас прошла, не жить же из-за сына только?
– Любо-о-овь прошла?! Любовь ещё и не приходила дажа! Ты у нас с отцом спроси, когда любовь приходить и как доходить…Мы-то сорок лет вместе. Думаешь, что  всё было сладко да гладко?! А у нас ты был, Зина была! И,  если не из-за детей, то из-за кого, для чего жить-та?! – Всплеснула руками Евдокия.
– Сейчас, мать, по-другому живуть! – Выронил, словно нехотя, Никитич.
– Не по-людски это, вот и весь мой табе сказ! Не по-людски! Это у тварей разных сбежались на случку да разбежались. И то не всякий зверь пару теряет. А у людей, если принял сердцем, так живи, понимай человека, услышь его!
– А если ошибся, и человек не твой! Что тогда?– Дёрнул подбородком сын, резко повернувшись к матери. И глянул холодно, с прищуром. Но Евдокия выдержала колючий взгляд:
– Значица, с детями не спеши! А если ужа заделали, так спрос с тебя! Ты мужик! Значица, десять раз перепроверь, твоя или не твоя! Одного разу обшибся, можа и снова обшибаисся, хто знат! Не женються люди наскоро и не бросают жону да сына! Не по-людски!
– Своих не бросают, тут ты, мать, права. – Вздохнув, задумчиво произнёс Никитич. – Но ты жа видишь, сейчас и дети от родителей далеко уезжают, бросают, стало быть, и родных, и родные места…Всё сейчас по-другому стало.
– Паш, чего ж ты их не привёз?  Евдокия жалобно подняла карие, с влажным блеском, глаза-вишни на сына.
– Вот приехали бы вместе, сели бы, за самоваром поговорили, можа чего и надумали бы разом-та! Я мальца-то и не видала ещё, а ему уже три годика!
Павел снова взглянул на отца с матерью. Они пристально смотрели сыну в глаза, ожидая ответа. Ладно так сидели, тулились друг к другу. Павел отвёл взгляд, уставившись в самовар. Медные бока закруглялись, отражая лицо с искажением, делая его лупоглазым и толстощёким. Павел вдруг стал противен сам себе, понимая, что правы родители, но признаться в этом не смог.
– Не рвите вы мне душу-то! И так тяжко! Я сам всё решу! – Сын отодвинул недопитую чашку, рывком поднялся.
– Ты, Паш, подумай, тут ведь или сам или семья. – Едва слышно умоляюще прошептала Евдокия.
       Больше они не говорили о разводе. Сын засобирался назад. Пока готовила и паковала продукты в дорогу, провожала, обнимала и целовала на прощание, мать всё всматривалась ему в лицо, пытаясь поймать ускользающий взгляд, словно спрашивала безмолвно:
– Когда теперь приедешь? Что решил-то?

     На станции, приодетая в новую блузку и светлый платочек, но печальная, с тоской и с влагой в глазах, мать молча гладила сыну плечи, спину. Павел курил, ёжился, хмурился. Никитич тоже помалкивал, а её сердце рвалось и стонало, словно беду чуяло. С тех пор уже почти год прошёл, а они с Никитичем так и не знают, развелся ли Павел, но спросить не решаются, дожидаясь, пока захочет поделиться сам. Да по телефону такой разговор вовсе не сложится. Вот за самоваром бы, – в самый раз!
За воспоминаниями Евдокия сама не заметила, как подошла к дому. Отворяя калитку, провела рукой по лицу, отгоняя грустные мысли.  Заходя во двор, поднимаясь по ступенькам, почувствовала тяжесть в груди, часто и гулко забилось сердце. Снова подумала, что надо бы Зинаиде позвонить, попросить записать к доктору да отвезти. В сомнениях подержала в руках телефон, но отложила, решила всё же днём дочь не тревожить, пусть спокойно работает. Опираясь о стену, медленно прошла в комнату, прилегла на диван, сказав вслух, словно с кем-то разговаривала:

– Чтой-то и впрямь сильно давит, надо вечером позвонить. А зараз самовар поставлю, травок заварю, отлежусь, оно и полегчает.

        Возле самовара и нашёл жену Никитич, вернувшись под вечер с рыбалки. Евдокия лежала навзничь на полу. На столе подле самовара блестел полный ароматной заварки чайник, в вазочках виднелись ватрушки, бублики и конфеты. Полуприкрытая бахромой старенькой плюшевой скатерти, Евдокия и незаметна была с порога. Никитич не сразу её увидел. Стоял на пороге да прислушивался, удивлялся: «Почему непривычно тихо в доме? За сорок с лишним лет семейного союза он, пожалуй, и не приходил никогда в пустой дом. Евдокия всегда была душой, надёжным тылом и основой их совместного жизненного пространства. Невысокая, ладная в молодости, округлившаяся в зрелые годы, но по-прежнему смешливая, многое принимающая, как говорили друзья и соседи, «слишком близко к сердцу».

    Никитич застыл в дверях, не в силах пройти в комнату. Мешали ходики своим настойчиво громким тиканьем. Прислушавшись, Никитич заметил то, что иных звуков в доме почему-то нет. Напряжённо наморщил лоб и мотнул головой, не понимая, почему не слышит голоса Евдокии, её шагов, звяканья кастрюль или мягкого скрипа диванных пружин. Тревожный холодок медленно пополз по спине. Словно в замедленном режиме съёмки глаза выхватывали отдельные детали, цепляясь за привычные мелочи, но сознание уже било тревогу пульсирующей на виске жилкой. А затем усмотрел, что у самовара куда-то пропала отвинчивающаяся часть вентиля, медная с витой ручкой «шишечка», как называл её внук. За эту самую шишечку держатся, когда открывают-поворачивают кран, наливая чай. Может быть, Евдокия её открутила зачем-то и выронила, может она пыталась открыть кран, когда её настигла и сбила с ног резкая боль? Никто не знает, как и что произошло. Никого рядом с ней не было. И шишечка потерялась. Маленькая совсем шишечка, но без неё трудяга самовар оказался бесполезным, громоздким и отчаянно беспомощным, как и сам Никитич, увидев наконец Евдокию распростёртой на полу.
Стряхнув вязкое оцепенение, Никитич засуетился: намочил холодной водой полотенце, положил на лоб жены, растёр ей виски. Затем вызвал скорую, нашёл нашатырный спирт в аптечке. Придя в себя, Евдокия тяжело и хрипло дышала, не разговаривала в голос, только шептала с придыханием, сжимая его ладонь холодными пальцами: «Зине позвони, Зине….»
Дочь с зятем приехали вместе со скорой, забрали Евдокию в больницу. Там она и умерла через несколько дней. Врачи диагностировали обширный инфаркт. Сухощавый немолодой врач что-то долго настойчиво говорил, поблёскивая очками, показывал какие-то графики, бумаги... Никитич послушно кивал. Он почти ничего не понимал из сказанного врачом.  Только время от времени губами шевелил, шептал:

 – Умерла…Инфаркт…Не сберёг.

    Слушая врача, старик сглатывал подступающий к горлу ком, оглядывался на дочь, снова сглатывал, но ком возвращался, не давая дышать.
Похороны организовали дочь с зятем. Суетились, готовили поминки, договаривались на кладбище. Никитич отдал детям скудные сбережения, нашёл фотокарточку Евдокии, приладил на неё траурную ленточку и поднял на дочь умоляющие глаза:

– Зина, прости, что делать нужно, говори ты, ничего в голову не лезет.
– Мы сами, пап, справимся, ничего.
– Поминать дома будем или в кафе? – спросил зять Николай Петрович, держа телефон возле уха.
– Дома, конечно. Еду закажите, Софу позовите с мужем и соседей. А более никого и не нужно.
– Пироги закажем, салаты.. За спиртным сейчас съезжу.
– Заказывай только пироги, салаты не нужно. Софу позову, салаты мы с ней нарежем. И солений в погребе много. Пап, памятник маме ставить будем сразу или попозже?
– Памятник можно и попозже, а вы Павлу-то позвонили, знает он?
– Ой, правда, я закружилась совсем, забыла. Сейчас позвоню.

Павел сдавленно охнул, выслушал страшное известие. Коротко ответил, что вылетит, как только сможет, но на похороны уже не успеет. Памятник поставит сам.
         Никитич плохо помнил похороны. Ничего и никого не видел. Уши и глаза словно заложило ватой. Крутил во все стороны за одну ночь полностью поседевшей головой, как лунь, водил торчащими лопатками, пытаясь понять, не сон ли это? Возле разрытой могилы, напряжённо вглядываясь в вывороченную землю, ладонью сжимал плечо внука. Никитич за пару дней из шустрого мужика превратился в старика, высох, осунулся и как-то даже ростом меньше стал, сгорбился от горя. Стоя у края могилы, робко переводил взгляд на осунувшееся лицо Евдокии, и внутри него всё восставало против её плотно закрытых век. В глазах жены при жизни было столько света и тепла, что нестерпимым оказалось видеть их плотно слепленными, тянуло подойти, потрясти за плечи и крикнуть:

– Открой глаза, Дуняша! Я здесь! Открой же глаза!
Но не крикнул. Молча опирался на худенькое плечо внука Мити. Гулким набатом билось сердце, гудело и звенело в ушах, щемящая боль терзала душу. Бессильные слёзы текли по морщинистым щекам. От прыжка в разрытую могилу удерживало понимание, что рядом внук, что двенадцатилетний мальчуган отчаянно пытается совладать с эмоциями, стоять ровно.
       

     Митя действительно был ошеломлён, напуган и подавлен, пытался воспоминаниями отвлечься от страшной действительности. Чувствуя на плече дрожащую от напряжения ладонь деда, он вдруг вспомнил, как когда-то, в один из своих первых визитов к дедушке с бабушкой, выскользнул за калитку. Пока взрослые общались, занося в дом и распаковывая сумки, мальчуган пошёл вдоль села по незнакомой улице. Митя воображал себя путешественником, попавшим на иную планету, размахивал сорванной хворостиной, сбивая головки одуванчиков да ромашек, и вдруг прямо перед собой, метрах в двадцати, увидел трёх небольших дворняжек. Псы сторожили местный магазин, до которого Митя почти дошёл, и частенько бегали отвязанными, обожая облаивать прохожих. На людей они не нападали, но напугать  пятилетнего ребёнка вполне могли. И напугали, судя по всему. Мальчик застыл на месте, не в силах пошевелиться. Глаза тревожно расширились, хворостина упала из рук на землю. А собаки, постояв в задумчивости, потрусили ему навстречу. Чем бы закончилась встреча, сказать сложно, но Митя почувствовал на плече крепкую ладонь деда. Никитич, первым догадавшийся выглянуть за калитку, когда взрослые метались по двору и по дому в поисках ребёнка, успел вовремя.

– Хворостину подыми, – медленно, но отчётливо сказал он внуку.
И тот послушался.
– А теперь топни ногой и крикни: «Пошли прочь!»

Митя схватил деда за руку, робко поднял на него глаза, умоляюще шепча:
– Деда, я не могу! Давай ты!

– Нет, так не пойдёт. Мой внук в моём селе ничего не должен бояться.
Я с тобой. Это наша земля. Это твоя родина. Ты здесь хозяин, слышишь? Давай вместе. Топай ногой! Ничего не бойся!

Дед крепко держал мальчика за плечо. И Митя послушался. Глядя на приближающихся псов, дед и внук вместе топнули ногой, а Митя махнул хворостиной и крикнул:
– Прочь! Идите прочь!
Дворняги остановились в паре шагов от людей. Нерешительно принюхиваясь, вильнули хвостами и удалились в проулок между домами. А дед с внуком решили не рассказывать никому о том, что произошло. У них появилась совместная тайна.
   
    Стоя над могилой бабушки, Митя вспомнил, как ладонь деда удержала его от бегства, помогла справиться со страхом. В этот раз ладонь Никитича подрагивала, выдавая  отчаянное усилие держаться. И мальчик стоял, как вкопанный, подставляя плечо. Теперь была его очередь. Дед и внук, двенадцатилетний и семидесятилетний, словно сплотились в тесное безмолвное братство.
         Никитич перестал ходить к Петюне. После отъезда скорой отнёс в штаб улов со злосчастной рыбалки, потоптался, не присаживаясь, махнул рукой, не в силах вымолвить ни слова, и ушёл. Его терзала мысль, что, если бы не рыбалка по поводу запланированных посиделок в штабе, он остался бы дома, скорую вызвал раньше, и возможно спас бы Евдокию.
     На поминках дед сторонился Петюни, сел с другой стороны стола. Да и Петюня под зорким оком супруги вёл себя смирно и мирно, едва прикасаясь к рюмке, на приятеля не смотрел. Вся улица слышала, какой скандал устроила Софа мужу накануне, с оплеухами и битьём посуды, с полным разорением штаб-квартиры. Накануне поминок, помогая резать салаты, Софа то и дело каялась Зине:
– Зиночка, ты прости нас. Я своему уже всё высказала! Зачастил с посиделками в гараже, давеча подначил Никтитича на рыбалку! Да кто же знал, что так получится?
– Хватит, Софа, никто не виноват. Отец вон смурной ходит, тоже себя винит. Маме нужно было не молчать и не терпеть, а мне не нужно было ее слушать, а позвонить в больницу, к врачу сходить. Прохлопали. Упустили время. Вот, что обидно.

А Петюня всё ж таки покаялся. Уже выйдя за дверь после поминок, вернулся, теребя в руках кепку, стал в дверях и заголосил:

  – Люди добрые! Простите меня, дурака. Никитич, Зина, Николай! Видит Бог, я Евдокиюшку уважал, разве ж думал о таком! Не держите зла, хотите, в ноги поклонюсь, только простите! Мочи нет, все пальцами тычут, совесть заела, жена со свету сживает! Я ж ту рыбу и есть не смог, ребятне соседской отдал! Я ж в рот с того дня не беру! Как же мне теперь-то?
– Петь, нам всем урок. – Отозвался Николай Петрович.
 – Не терзай себя понапрасну. А что пить бросил, – это хорошо. Не врачи, так жизнь вылечила. Наказала и вылечила. Тебя и деда. – Вздохнула Зина.
А Никитича в хате не было. Он большую часть дня проводил теперь в мастерской, туда и с поминок ушёл, не дожидаясь, пока все разойдутся.
         Митя разговоров взрослых почти не слышал, но чувствовал подавленность деда и переживал смерть бабушки, которую привык видеть весёлой, энергичной. и суждениях.
– Деда не брошу. Останусь на лето. А под осень заберёте нас обоих. В моей комнате поселю. Или дом в деревне продавайте, а ему квартиру купите возле нас. Жить у него буду тогда. Дальше решайте сами.
– А что ты всё время под столом ищешь? – Рассеянно произнесла Зинаида, словно не слыша слов сына…
– Шишечка от самовара куда-то задевалась. Никак не найду.
Митя вылез из-под стола, повёл плечами, словно зябко ему было, и направился к двери.
– Ты куда? – Напряжённым голосом спросил его отец. Николай Петрович оказался не готов к стремительному взрослению сына, растерялся, услышав чёткие формулировки и самостоятельные решения подростка.
– К деду в мастерскую. А что тебе?
– Зин, чего это он? – Николай Петрович нахохлился, раздумывая, пропесочить сына за резкость сейчас или же повременить.
– Переживает, охолонь. – Зинаида машинально натирала бок самовара кухонным полотенцем. Полотенце старенькое, аккуратно заштопанное, отглаженное умелыми руками матери. Она и самовар всегда начищала до блеска сама, мужу в редкие дни доверяла. И во всём-то у неё был порядок. Только о себе забывала, вот и в этот раз не стала тревожить, понадеялась, что обойдётся. Не обошлось.
          Зина сокрушённо вздохнула: столько раз просила мать, чтобы та учитывала возраст, научилась внимательно относиться к здоровью, вот и тонометр привезла давление мерять почаще, и целую аптечку лекарств, но Евдокия её так не услышала. У женщины набежали на глаза слёзы от осознания того, что редко они виделись с родителями в последнее время, мало о них заботились.  А могли бы чаще приезжать и больше внимания уделять! Она смахнула слёзинки, повернулась к мужу:
– Митя правильно сказал, за нас решил. Отцу с ним полегче. Быстрее в себя придёт. Пусть остаётся. Я буду к ним приезжать. А ты пока займись домом, попробуй продать. Один здесь отец жить не сможет. Я тоже об этом думала, да не хотела его тревожить раньше времени. Пусть успокоится.

– Вы оба о чем речь ведете, у нас всего лишь «двушка»! Как он будет жить в городе? Без рыбалки, без мастерской! Начнёт болеть, зудеть по любому поводу! Мы же перессоримся все! А что за эту хату в глуши выручишь, о чём ты говоришь?!
– Молчи, я прошу тебя. Возьмём ипотеку, кредит, я не знаю пока, посмотрим. А Митя лето побудет здесь, с отцом. Так будет лучше.
– Какая ипотека, как я её потяну?!  Ты в своём уме? Сыну школу заканчивать, к экзаменам готовиться! У него репетиторы! И спортивная секция!
– Николай, твой сын взрослее и мудрее тебя! …Бабой не будь!...У меня МАТЬ умерла! ОТЦУ плохо. ТЫ можешь сейчас помолчать?
Зинаида шваркнула полотенцем об стол и вышла из хаты, стукнув дверью.
Николай Петрович, обхватив голову руками, остался сидеть перед самоваром. Неожиданная смерть тёши словно выбила у него почву из-под ног: мало ему семейных проблем, так теперь и о тесте придётся заботиться!
Раздражала необходимость брать на себя ответственность и заботу о тех, от кого привычнее было принимать помощь, тепло и внимание.
Родители жены всегда были для них опорой. За долгую жизнь в стариках сформировался мощный жизненный стержень, смекалка, домовитость. Жили Евдокия и Никтич спокойно и дружно, как испокон веков живут на Руси, занимаясь привычным делом: огородом, садом, хозяйством. Не были передовиками, не рвались в город, но детям всегда помогали и добрым словом, и урожаем, и деньгами, пусть небольшими, но вовремя предложенными, на нужное дело. И квартиру Зине с Николаем помогли купить, и Николая на сварщика учиться надоумили вовремя, и даже корову Маню продали, когда денег на второй взнос в МЖК не хватало, потому что Зина уже в декрет собиралась, не работала. А ведь Евдокия тогда очень переживала, тяжело ей было с коровой расставаться, это Николай своими глазами видел. Но не упрекнула ни дочь ни зятя ни разу, ни тогда, когда продавали кормилицу, ни позже.
Зять глухо крякнул, мотнув головой, встал и повернулся лицом к небольшой фотографии с траурной ленточкой:

– Что-то нам совсем тяжко без тебя. Словно земля из-под ног ушла. Ты же всегда находила нужные слова, словно сердцем чуяла, как правильно, как надо. Как же так, мать? Ещё бы жить да жить. С твоей глубокой душой, с добрым и чутким сердцем, почему рано-то так? 
Ему показалось, что теща смотрит с укоризной, словно неловко ей за зятя.
Оглянулся по сторонам в поисках поддержки, совета, что ли. Фотографии в простеньких рамочках над столом напоминали о том, что в этих стенах, в построенном родителями Никитича доме начали жить молодые сразу после свадьбы, здесь подрастали Зина с братом. Бесстрастно свидетельствовали фотографии, что в молодости Евдокия была улыбчивой, шустрой да ладной, а Никитич нескладным и вихрастым. Пожелтевшие снимки указывали и на то, что Зинаида лицом да характером пошла в мать, а Павел в отца. Ничего не попишешь, родная кровь.
Николай Петрович углядел и себя на пожелтевших карточках, коренастого и немного напуганного важностью решения, в новом костюме с цветком в петлице. Свадебная фотография, а ведь скоро пятнадцать лет, как они с Зиной вместе. Родители Зины его приняли как родного, Никитич обучил в моторах разбираться, целое лет возился с зятем, к знакомому автомеханику пристроил подручным. Как давно это было, сколько лет, словно воды, утекло!
– За это время пора бы и возмужать, пора бы и принять ответственность!
Он понял, что произнес свою мысль вслух, досадливо поморщился и выдохнул:
– А ведь Зина-то права!
Зина у него тоже была смекалистой, частенько принимала решение раньше него, но всегда прислушивалась, советовалась, не перечила и голос на мужа не повышала. То-то и оно, что без повода не повышала. Дал он ей сейчас повод, вот оно как! Сплоховал, пошатнулся. А надо бы упереться и повести. Муж потому что. Другой опоры у нее больше нет, отцу сейчас самому помощь нужна.
    Николай Петрович глуховато крякнул, прошёлся по комнате, постоял у стола, разглядывая отливающий медью бок самовара и, в свою очередь, заметил отсутствие шишечки:

– Негоже, что пустой самовар на столе, непорядок! Мать бы не дозволила!
Опять взглянул на фото с траурной ленточкой и словно услышал:
– Чья в тебе кровь, Николай? Стал своим или не стал? Готов об отце жены заботиться? Свой ты в этом доме или чужой, прячущийся от жизненных неурядиц за крестьянским плечом, но мечтающий о более лёгкой доле? Кто ты здесь? Пришло время ответ держать!
Мужчина склонил голову, устало потёр лоб и виски. Посидев в молчании, вновь поднял наполненные слезами глаза к фотографии с траурной ленточкой, заговорил стихами:
– «Все умрем. Но есть резон
  В том, что ты рожден поэтом.
  А другой - жнецом рожден... Все уйдем. Но суть не в этом...
– А ведь ты, мать, эту самую суть знала. Колледжей с университетами не заканчивала, а знала!
Расправив плечи, выпрямившись, Николай вновь процитировал своего тёзку Николая Рубцова:

– «Пусть мы уйдём, но мысль согреет тело,
     Что мы в других ещё способны жить».

          Мужчина с облегчением вздохнул, словно выдохнул и все свои недавние сомнения, облегчив душу. Расправил плечи, решительно взял кепку и отправился в контору договариваться об оградке вокруг могилки. А поутру собственноручно отнёс самовар куда-то на окраину села. Ближе к обеду степенно вернул его обратно в родительский дом. Аккуратно водрузил на стол, повернулся к тестю, жене и сыну:
– Думаю, нам нужно выпить чаю и всё подробно обговорить.
– Мама бы так и поступила. Правда, мамуля? – шёпотом произнесла Зинаида, разглаживая ленточку на фотографии, поправляя гвоздики в тонкой вазочке. Спросила и закрыла глаза от тоски по тёплым ладоням Евдокии. Так и сидела, с зажмуренными глазами, чуть покачиваясь от боли. И вдруг почувствовала легкое прикосновение, словно лёгкий ветерок коснулся волос. Вздрогнула и открыла глаза.

 – Зина, а ты ватрушки печь умеешь? – Бодро произнёс Николай Петрович.
Зина повернулась к мужу:
– Ватрушки? … Надо вспомнить, … у мамы где-то был рецепт.
Митя подошёл к столу, вгляделся в самовар:
– Здесь шишечка. Только немного другая, не золотистая, как наша. Но кран работает, можно чай пить, как и раньше.

Мальчик повернул кран самовара, обернулся к отцу:
– Где ты её нашёл, пап?...– И впервые со времени похорон немного улыбнулся.

Николай Петрович благодарно отозвался:
– Неважно, где, важно, что нашёл.
Никитич глухо выдохнул из глубины плюшевого кресла:
– Павел утром звонил. Завтра прилетает.
– Ох! Слава Богу! –  Зина всплеснула руками, пряча повлажневшие глаза:
– Я сейчас поставлю самовар. Митя, поищи муку в кладовке.
Не взыщите, мальчики. Ватрушки завтра будут, сегодня у нас оладушки.
– Пышные, как бабушка делала? – Отозвался Митя.
– Ой, не знаю, смогу ли приготовить такие, как мама. Она всё успевала, обо всех заботилась… Пап, а вы с Николаем баньку протопите для Павла, хорошо?
– Баньку хорошо с дороги. Сделаем. А Павел-то прилетает с женой и с сыном.
– С новой женой? …Или с прежней? … Пап, скажи толком.
– Не балаболь. Сказал, что летят втроём, с Надей и с Артёмкой. Зинаида подняла на отца материны тёмно-карие глаза-вишни:
– Господи, как мама была бы рада! Всем миром провожать тебя будем, слышишь? Это ты нас объединила, держишь нас даже сейчас, когда ушла!
– Самовар закипел, садитесь к столу. – Тихо позвал Митя, наливая чай в широкие цветастые чашки.
– Осторожно с вентилем, он новый, мало ли что, не обожгись, – повернулась к сыну Зина.
– Я самовар в город с собой заберу, его родители нам на свадьбу дарили, – просто, словно всё уже было решено, произнёс Никитич. Сел за стол и добавил:
– Хату продадите, мне отдельную квартирку купите. Павел поможет с деньгами, не откажет. Мите потом оставлю квартиру-то.
– Я с тобой жить буду, деда.
– Ты, сын, не торопись. Отцу покой нужен, а у тебя то учёба, то друзья и тренировки. Там видно будет, кто где жить будет. Одна семья. – Добавил Николай Петрович.
Дружно, мирно и душевно сели пить чай из цветастых чашек с оладушками, по-семейному. Никитич продолжил:
– Я пока что не решил, надо ли уезжать, почитай вся жизнь здесь прошла. Одному, конечно, тяжко, но и бросать родные места не дело. К тому же, думаю, ещё Евдокия слово скажет, должна! Не смолчит, не сможет.
Насупила пауза. В неторопливых летних сумерках плавно покачивались на отворенных окнах кружевные занавески с оборками. Занавески Евдокия в прошлом году на старенькой машинке сшила из двух видов тюли. Соседки забегали посмотреть, до чего ладно получилось, хвалили:
– Руки у тебя, золотые, Евдокия! Просто края оборок приподняла вверх, а словно фасон новый, пышнее низ, красиво смотрится! Модистка!
– Бросьте вы, какая с меня модистка, ткань лежала давно, решила окна освежить, своих порадовать, чтобы чай приятнее было пить, веселее, мы-то завсегда на кухне собираемся!
Ушла Евдокия, а занавески знай колышутся, словно живые. Монотонно тикали ходики на стене. Время шло. В настороженно тикающей тишине вдруг, легонько звякнув, выкатилась из-под старого кресла деда Никитича натертая до блеска медная шишечка от старинного самовара. Выкатилась и остановилась посреди комнаты, покачиваясь на неровной половице, золотисто поблёскивая в вечерних сумерках, словно искорка.