Моя бабушка

Александров Геннадий Николаевич
                По дороге к Никольской церкви
        В Похозяйственных книгах слободы Михайловки 1943 года, составленных после гитлеровской оккупации, моя бабушка Анна Ивановна Просина записана как глава домовладения. В состав её семьи тогда входили двое детей: 28-летний сын Михаил Егорович, красноармеец, сражавшийся с гитлеровцами на фронте, и 17-летняяя дочь Лидия Егоровна, через тринадцать лет ставшая мне мамой. Дом был построен до революции, огород насчитывал сорок соток, которые были заняты картофелем и овощами, а часть – просом.
        Я появился на свет, когда Анне Ивановне было уже без года семьдесят. Дядя Миша жил с семьёй на Тамбовщине, а в старом доме в Михайловке значился хозяином мой отец Николай Семёнович Александров. И всего нас в трёх комнатах под соломенной крышей и с земляными полами проживало тогда пятеро: папа с мамой, бабушка, я и сестрица Галя, бывшая старше меня почти на три года. Хотя почти половину домового пространства занимала русская печь, жилось нам не тесно. Никаких компьютеров и телевизоров тогда в помине не было, звучала только чёрная бумажная тарелка радио, которую я протыкал несколько раз иголкой, пытаясь узнать происхождение звуков. Наше детство проходило либо на улице, либо на печи, где мы и грелись, и кувыркались, и слушали бабушкины  песни и сказки.
        Анна Ивановна  не казалась слишком старой. Высокая, плотная, можно сказать, статная, с едва тронутыми сединой роскошными чёрными волосами, она обладала манерами барыни или солидной купчихи. Никогда не спешила ни в будни, ни в праздники. Когда  бабушка сажала в печь хлеб или ставила в горнило чугунок с картошкой, в движеньях её крепких рук не замечалось суеты. С такой же размеренностью и даже солидностью она орудовала увесистым пестом в дубовой ступе, очищая зёрна проса от плевел. Анна Ивановна будто священнодействовала в каждом жесте. А в праздники, когда отец брал в руки трофейный австрийский баян, она неспешно поворачивалась в танце, мягко притопывая, пусть даже звучали заливистый «трепак» либо озорная «барынька».
         В будни для нас с сестрицей Галей бабушка была главным человеком в доме. Мать и отец уходили на работу, когда мы ещё спали, а приходили с неё перед тем, как нам отходить ко сну. Анна Ивановна воспитывала нас до самой школы, и только по прошествии многих  лет нам стало понятно, насколько мудрым наставником являлась она.
         Детство не вспоминается сплошь, какой-то хроникой последовательных событий. Оно хранится в памяти яркими фрагментами. И для меня арабески дошкольной поры связаны с бабушкой. В отличие от других женщин с её именем, которых звали в простонародье Нюрами и Нюсями, Анну Ивановну так назвать ни у кого язык не поворачивался: никак нельзя было представить эту женщину с гордой осанкой и изысканными манерами какой-либо Нюшей. «Бабушка Аня» – куда ни шло.
         Когда я просыпался по утрам, в спальне витал печной дух. В свете керосиновой лампы по белёной стене степенно двигалась бабушкина тень с ухватом или чапельником в руках. И по тому, как шкворчала сковорода, можно было угадать, что нас ожидает на завтрак. Если жарились блины, мы с сестрой не выдерживали, подбегали к бабушке и просили дать хотя бы по маленькому круглячку. Бабушка Аня ворчала для приличия, мол, надо сначала умыться, одеться, сесть чинно за стол, но всё же протягивала нам по золотистому, в коричневатых «пятаках» блину и наливала в глиняные кружки парного молока. Когда она успевала подоить и отогнать в стадо корову Милку, мы с сестрицей не знали.
         После завтрака бабушка отправляла нас по делам: мы должны были насыпать курам зерна, убрать во дворе мусор, вылить кружку воды в собачью махотку, нарвать для поросёнка свёкольной ботвы  – так, в посильном труде, проходило наше время до обеда. Проголодавшиеся после праведных трудов, мы с сестрицей с нетерпением ожидали, когда бабушка нальет нам в глубокие чашки борща. В моей жизни было немало застолий со всевозможными кушаньями, но ни одно из них по запаху, вкусу и даже цвету нельзя было сравнить с бабушкиным борщом, томленным в печи.
        Потом мы шли на улицу играться с соседскими ребятишками в «садовника», в салки, в прятки, но далеко от дома не отбивались. Едва потеряв нас из виду, бабушка выходила на крыльцо и громко звала: «Га-лька! Ге-енка!» Её голос был низок, словно гудок, его слышала вся улица. Мы стремились поскорее предстать пред её очами, иначе не обходилось без небольных, но обидных шлепков ниже спины.
        Под вечер мы загоняли в сарай корову и смотрели, как бабушка доила её, как молочные струи весело дзинькали о стенки оцинкованного ведра. Окончательным для нас с Галей делом было собрать в гнёздах куриные яйца. Мы соревновались, кто больше наберёт: у неё было медное блюдо, у меня – немецкая каска с дыркой на месте виска. И было радостно, если я опережал сестру. 
        В ожидании родителей, редко приходивших без каких-либо нехитрых гостинцев: булки, конфетки-подушечки, яблок – мы с бабушкой коротали время на дощатом диване под иконой Спаса Вседержителя. Скуки ради Анна Ивановна пела нам песни. Я помню их до сих пор, такие проникновенные! Напевая почти речитативом про утопившуюся девушку: «Вдоль по реке, между тиной зелёною, девичье тело плывёт…», бабушка вдруг давала трещину в голосе, когда доходила до слов: «Девушка, девушка, что ж тебя бросило в недра холодной воды? Или была ты в семье непокорная? Люди ль тебя довели?» И нам с сестрицей до слёз жалко было эту бедную девушку. Заметив наши печальные лица, бабушка меняла тон, подмигивала нам и начинала петь скороговоркой: «Тринки-тринки, два с полтинки, шагом-магом четвертак, старый нюхает табак. Не доехал до границы, бросил шапку-рукавицы. Лошадочка упала, а шкурочка не пропала…» Казалось бы, набор фраз, но мне явственно представлялся какой-то дед, нюхавший табак, бросавший наземь шапку с рукавицами, обессилевшая лошадка...
        Между песнями бабушка Аня рассказывала нам сказки про Ивана-Царевича и серого волка, про Руслана и живую Голову в чистом поле, говоря о Пушкине как о старинном друге. Но чаще это были истории о жителях Михайловки. Например, о силаче Григории Русакове: он клал на плечи «рельсу», на неё взбирались ребятишки, и начиналась «карусель»: по целому часу вертел богатырь малышей к их великому удовольствию. Русаков поднимал и проносил быка, таскал, впрягшись сам, возы с поклажей, боролся с дюжиной молодцев… Проходили годы, и я узнавал, что Григорий Русаков, и правда, проживал в Михайловке, выезжал соревноваться с мастерами цирковой борьбы и силачами: Поддубным, Заикиным, Лурихом…  И про героев минувшей войны мы с Галей слышали от бабушки: как наш сосед Коля Бушуй один остался с пулемётом на высоте, побил около сотни фашистов, погиб от гранаты, а потом чудесным образом оказался жив – правда, спина от осколков напоминала решето. А дядя Миша, бабушкин сын, был представлен к «важному» ордену уже в Берлине, да только он не получил его. «Сам виноват, - говорила бабушка. – Ворвался в кабинет, где германские генералы сидели, их арестовал, отвел куда надо, а потом вернулся и с большого дивана кожу срезал ножом – на сапоги». Потом, немного помолчав, добавляла: «И правильно сделал. Ордена у многих есть, а таких сапог, как  Мишка сшил, – ещё поискать».
        Когда я немного подрос, стал по воскресеньям ходить с бабушкой в Никольскую церковь, за два километра от дома, через всю Михайловку. О, как я любил эти путешествия – да, да, именно так, потому что мы не шли, а шествовали в пути. Анна Ивановна всегда была в широкой юбке «колоколом» – у неё имелось несколько таких праздничных, одна из них чуть ли не со дня её свадьбы, в мелкую тёмную клеточку. Этой юбкой она укрывала свою дочку Лиду, когда оккупанты согнали жителей слободы на базарную площадь, чтобы на глазах у всех повесить юного партизана Васю Гапошкина.
        Я многое чего узнал от неё. Оказалось, Егор Иванович, мой дедушка, в Первую мировую войну попал в австрийский плен, и бабушка ходила к нему в Галицию. Уже в Глухове её обокрали нищие, так что самой пришлось просить милостыню на церковной паперти. Насобирав копеек, Анна Ивановна снова шла к мужу: миновала Чернигов, задержалась в Киеве, чтобы помолиться в Печерской лавре, и через полгода пути пришла под город Львов, где Егор Иванович работал в каменоломнях. Им разрешили побыть вместе два дня, даже выделили отдельную комнатушку, а потом она одна пошла домой – как ни умоляла главного над невольниками австрийца помиловать мужа, пленного не отпустили.
        Не успела Анна Ивановна добраться в Михайловку, как её муж бежал из неволи с двумя товарищами. За ними послали погоню. Беглецы спрятались на одном из хуторов. Егор Иванович зарылся в навозной куче, а его товарищи залезли на сеновале. Австрийцы пропороли штыками сено и закололи невольников. Потом подошли к навозной куче, стали протыкать её, и Егор Иванович понял, что его участь предрешена, стал читать молитву «Живый в помощи», и штык только руку проткнул, но крика Егор Иванович не сдержал. Его отправили в самый строгий лагерь, где днём держали на цепи, а ночью спускали в глубокую яму. Однако он все невзгоды перенёс и дождался освобождения. Вернулся в Михайловку больным, с недвижимой в локте рукой. Кое-какую домашнюю работу делал, но больше рыбачил на реке Свапе. Однажды, сидя с удочками на берегу, увидел, как тонет ребёнок, поднял шум, но сам из-за негнущейся руки не смог прийти на помощь. Когда люди прибежали, было поздно – дитя утонуло. Его родители в отчаянии избили Егора Ивановича вёслами, и через несколько дней он умер.
        Анна Ивановна осталась одна с четырьмя детьми. Потом скончался десятилетний Павлик,  до смерти напуганный собаками. А в 1942-м году в Керчи, в Аджимушкайских каменоломнях, погибла старшая дочь Ольга, ещё до войны вышедшая замуж за военного лётчика.
        Потерять мужа, двух детей – не позавидуешь ни одной женщине. Анна Ивановна пережила эти три горя, душевно не сломилась, трудилась в колхозе и дома и всюду успевала.
        По дороге в церковь её приветствовали пожилые мужчины: «Салфет вашей милости, Анна Ивановна» – и приподнимали головные уборы. Бабушка отвечала: «Красоте вашей чести» – и кланялась. В церкви она крестилась так же степенно, как делала любую работу, молитвы читала внятно, выговаривая каждое слово. Обратно мы шли уже не одни, а с кем-то из старинных бабушкиных подруг, встретившихся в храме. Женщины разговаривали о своих знакомых, однако никогда не опускались до сплетен. Говорили о погоде, о природе, о человеческой красоте. Однажды я спросил:
        – Бабушка Аня, а ты в молодости была красивой?
        Она посмотрела на меня, усмехнулась и произнесла неторопливо, отдавая дань вежливости каждому слову:
        – Я, бывало, надену фильдеперсовую кофту и юбку жандармского цвету, шесть подборных гребешков в волоса встрекну, да как выйду, как поведу грудями, михайловские ухажёры аж кряхтят: «Эх, Анна, корпусна!»
       Казалось, ещё много лет мы будем идти с ней по слободской улице, слушать её рассказы, лёжа на печи или сидя на деревянном диване под иконой Спаса Вседержителя. Но пришла школьная пора, а с ней новые друзья и увлечения, дома появились радиола, телевизор. А бабушка с каждым годом слабела, но всё же прожила девяносто три года. Она скончалась от воспаления лёгких, полученного в морозный декабрьский день, когда открывала дверь кричащей от холода кошке и ничего не набросила поверх рубашки. Вот уже почти сорок лет прошло, как её нет, а мы с сестрицей Галей до сих пор вспоминаем её статную фигуру, манеры степенной барыни и замечательные рассказы про михайловскую старину.
2018 г.