На цепочке от бачка

Константин Талин
Ему, новому помощнику судьи, выделили угол в полуподвальном помещении, где на ведомственных квадратных метрах проживала уборщица, назвать ее «судебной уборщицей» было не кстати, она ведь не судебный пристав, и судовой не назовешь, есть судовые повара, хотя хозяйке приходилось исполнять и эту служебную обязанность. Под лестницей, что вела из коридора первого этажа районного суда вниз, по историческим ступеням которой в суровые времена гремели кандалы народовольцев, до революции в цокольном этаже помещалась арестантская, стоял заштатный вокзальный кипятильник на дровяных углях, с ручки которого даже не отцепили цепочку, на которой кружка висела некогда на длине, не позволяющей коснуться пола, вот только саму кружку сперли.

Каждое утро судного дня секретарша отворяла дверцу каморки и кричала, как в шахту, - подавай! И уборщица, страдая одышкой, поднималась по ступенькам с пузатым медным чайником кипятка, который начищала по вечерам золой из-под кипятильника, что служил отопительным элементом тесного жилища, сама слушая от начала до конца радиопостановку по тарелке на стене. Помощнику судьи все было слышно за тонкой фанерной перегородкой, разделявшей каптерку, как называла обиталище хозяйка, стены и потолок были прокурены махоркой многих томившихся в ожидающих суда поколений, и избавиться от тяжкого наследия не помогали ни форточка, ни сквозняки во время уборки после совершения правосудия.

В обязанности помощника судьи входило предварительное рассмотрение дел местного значения, которыми он занимался добросовестно и аккуратно, поступив на службу после окончания университета. Новоиспеченный юрист, сын революционера, продотрядовца, чекиста, погибшего, правда, не от бандитской пули, как опубликовали в некрологе, а от паленой водки, готовился вести громкие политические процессы, думал о славе Вышинского, мечтал стать прокурором района и даже области. С гордостью носил на лацканах оставшегося от отца твидового пиджака с практичными для кабинетной работы замшевыми заплатами на локтях, значки «Готов к труду и обороне СССР» (ГТО) и «Ворошиловский стрелок», состоял в «Обществе содействия обороне и авиационно-химическому строительству СССР», сокращенно ОСОАВИАХИМ, который с 16 января 1948 года Постановлением Совета Министров № 77 был разделен на три добровольных общества — Добровольное общество содействия армии (ДОСАРМ), Добровольное общество содействия авиации (ДОСАВ), Добровольное общество содействия флоту (ДОСФЛОТ), еще будучи студентом юрфака, вступил во все сразу, а в этом году автоматически влился в единое всесоюзное Добровольное общество содействия армии, авиации и флоту — ДОСААФ.

У помощника судьи была девушка ровесница, однокурсница, комсомольская подруга, носившая те же, что и суженый, значки на черно-белой полосатой бобочке со шнурками, белый берет с хвостиком, он называл ее мадмуазель потому, что слово beret пришло из французского, хотя никакого отношения к Франции происхождение берета не имеет, везде с велосипедом, на раме которого он катал ее по вечерам по аллеям парка, где на эстраде выступали знаменитые куплетисты, а на дальней скамейке, под, ставшим для них потаенным местом, кленом они поцеловались в первый раз в жизни. Она была секретарем комсомола на первом этаже райкома партии напротив суда. Занималась культурно-просветительной работой, всегда в разъездах и командировках, на мероприятиях и выступлениях, на людях и в самой гуще, в окружении сверстников и поклонников, что канцелярскому бюрократу доставляло немало тревог, вызывало беспричинное беспокойство, подвергало испытаниям его чувства, а на самом деле, просто заставляло ревновать к каждому столбу.


Если на изучение дела уходило до нескольких дней, судье, которому помощник за пять минут до заседания коротко излагал суть и априори степень наказания, подложив под страницу приговора бумажку с соответствующими Кодексу годами сроков от и до, то товарищу судье на его рассмотрение и вынесение приговора требовалось все те же пять минут, чтобы не задерживать очередь трудящихся, что набивались в коридорах в ожидании следующего акта правосудия. Перерывов в заседаниях и откладывания слушаний не практиковалось, дабы не отрывать по пустякам участников процесса строительства социализма от более значимых дел и свершений, которым еще предстояло дать соответствующую оценку.

К тому же, по внутреннему распорядку зал судебных заседаний полагалось освободить для заседаний тройки, вершившей суд над политическими исключительно после обеда, когда парадные двери суда запирались на амбарный замок, а на крыльце курили одетые в шоферские кожанки товарищи, чтобы сопроводить осужденных в воронок с загодя открытой задней дверью. Его жесткая плацкарта также, как, проходя мимо, чувствовалось, требовала регулярного проветривания, но не от табачного дыма, а от запахов отправлений естественных надобностей после вынесения приговора. Беседы с товарищами смежного ведомства не поощрялись, их факты были бы тут же квалифицированы. 

Построенная еще до революции тюрьма находилась за зданием суда. С его заднего хода, на металлических ступеньках которого устраивали пятиминутные перекуры работники Фемиды, было видно угрюмое строение из темно-красного кирпича и канареечная пристройка желтого, где помещался сумасшедший дом. Оба учреждения предусмотрительно сообщались, чтобы без проволочек переводить содержимых из одного юридического лица в другое. Об этом непосредственно сплетничала хозяйка, подрабатывающая по уходу за буйными, которых отвязывали от смертных одр только для омовения.

По воскресеньям она принимала за занавеской сторожа психушки, одноногого гвардейца-панфиловца, задержавшегося на пути из под зимней Москвы в госпитале, который десять лет назад разместился в эвакуированном дурдоме, да так и остался, получив инвалидность вместе с орденом, и такую же каморку под лестницей, где играл на гармошке про Баргузина, что пошевеливал вал по велению атамана, а на ходатайство о разводе получил отказ, не желала сибирячка терять перспективного на расширение жилплощади положения многодетной супруги инвалида войны.

Хозяйка, не горюя о несбыточной мечте выйти замуж, потчевала кавалера из передач дурикам, герой выбивал ладонью лесоруба об донышко пробку, наливал граненые стопочки, кликнув для приличия через тонкую перегородку соседа,  но тот делал вид, что засыпает под их пение в пол голоса. Снились ему мать с отцом за столом во дворе дома, но из гостей только почтальон, он положил перед родителями донос на профессора юрфака, который содержался теперь в следственном изоляторе в ожидании суда, дело попало в руки помощника еще три месяца назад, но было возвращено на доследование, но закрываться, когда так грамотно и со знанием материала было изложено фактов, представлялось недопустимым нарушением пролетарской законности.

Согласно правилам конвоирования, в суд и обратно из следственного изолятора не водили дворами, да и калитку между судейским и тюремным не открывали лет сто, а возили в воронке, который был на вид скорее неожиданного, чем, как принято было в годы искоренения, черного, цвета, полученного путем смешивания соскобленных при ремонте наслоившихся материально доисторических слоев краски со стен обоих отделений, сваренных в ведрах с мазутом и здесь же нанесенным на кузов драными треухами на палках и костылях, отчего произведение нестерпимо воняло на всю округу.

По инструкции, чтобы доставить подследственных из тюремного двора во двор суда, приходилось мудрено и утомительно объезжать три квартала, потому что отделяющие с двух сторон здания судебной и исполнительной власти улицы и выходящие на них дома разбомбили без всякого умысла еще десять лет назад. Развалины охранялись, но не как памятники от вандалов, а милицией, которая каждое утро поставляла в тюрьму и ее сумасшедший филиал инвалидов и беспризорников, находивших себе приют в подвалах.

Все помнили, как тогда каждый божий день немецкие самолеты тучами шли на Ярославль, где черным пламенем горели военные заводы, зенитки на улицах лаяли, как моськи на слона, не достигающие целей, разрывающиеся облачками снаряды осыпались прямо на головы, пробивая осколками крыши домов, те же стервятники, которых отгоняли, возвращаясь, избавлялись от смертоносного груза с максимальной высоты, но почему-то именно над центральной площадью, но ни в суд, ни в тюрьму с дурдомом не попали.

Восстановление объектов затруднялось подозрением саперов на наличие не разорвавшихся боеприпасов и опасением, что они подлежат ликвидации на месте. Разрытые воронки и обнаруженные в ходе работ торчащие бомбовые хвосты сначала огородили колючей проволокой, потом глухим забором, а перед годовщиной Дня Победы перекрыли потемкинскими фасадами, чтобы площадь райцентра перед отмеченными красными флагами судом, райсоветом и райкомом, приняла вид.

Именно накануне девятого мая это и произошло, хотя могло произойти перед любым другим советским праздником, как это было уже позже, в шестидесятые, когда всех, кто не на своих двоих собрали и вывезли. Ночью помощника судьи разбудили товарищи, приказали одеться, взять документы, личные вещи и покинуть помещение в порядке эвакуации на период избавления от эха войны, тройка только что вынесла соответствующее постановление. Почему это постановила тройка, вдаваться в тонкости римского права времени было не дано.

Хозяйка уже собрала в узлы пожитки и все пыталась закрыть форточку, умоляя товарищей при исполнении спасти казенное имущество — вокзальный кипятильник с цепочкой, не позволяющей кем-то украденной кружке коснуться пола, тетка была настойчива не просто так, она утверждала, что кипяток из него набирал в кружку, которую, бес его знает кто, украл, Добролюбов сотоварищи, что спал он за перегородкой на этой самой кровати, сочинял на этом вот столе, его соратники в покат на полу, а за занавеской супружница, как декабристка, отделенная в карантин по причине чахотки, и содержались они, что вольные, ходили в парк на концерты, и по речке на лодках катались, а два филера из охранки, каждому по веслу, следовали неотступно. А рассказала об этом домохозяйке мать, а той бабка, семейная это драма, все знают, а что там про него «...томился в темнице орёл молодой...», так это врут, а не знаете, так и молчите. Преданию было допустимо поверить, судя по лицам товарищей, которые заторопились с эвакуацией, но, все же, взвалили на плечи вокзальный кипятильник, решив, что кровать, стол и стул из-под Добролюбова революционно-исторической ценности не представляют.

Последняя, надев на себя все провонявшие нафталином пальто и шубу сверху, перекрестив каморку извлеченным из сундука образком, выключив свет, хозяйка, наконец, с трудом выбралась в коридор. Но здание покинули не все, эвакуированных оттеснили, к крыльцу одна за другой подъехали крытые грузовики, из кузовов стали ссаживать людей в ночных рубашках и пижамах, в тапочках и сандалиях на босу ногу, и загонять в здание суда, молча, без окриков и команд. Это было кошмаром, вопиющим актом, с такой позиции, в двух шагах от творящегося беззакония, помощник на грани истерики смотрел на покорно исчезающих за парадным входом, он  ужаснулся, что сейчас этих несчастных запрут в здании, которое через минуту взлетит на воздух вместе с неразорвавшимися бомбами, чтобы похоронить всех заживо без суда и следствия. В истерике его тщетно утешала комсомольская подруга с велосипедом на плече, чтобы в толчее не увели.

К утру развалины дома суда обнесли забором с колючей проволокой и вышками, за которым уже с ночи трудились снятые с этапа осужденные, их должны были сменить со следующего эшелона, и так, планомерно, до завершения строительства нового дворца правосудия на неколебимом фундаменте. Груженые обломками досок, битым кирпичом, строительным вперемешку с людским прахом полуторки выезжали через смежный тюремный двор, чтобы не намусорить на площади, на которой уже воздвигалась парадная трибуна.

Под ней в ящике с подшипниковыми колесиками сидел безногий городской сумасшедший и подавал прохожим воды из вокзального кипятильника на уцелевшей скамье подсудимых.

Всю эту байду я слушал, драя палубу прохода на главном этаже казармы первой роты третьего батальона школы младших авиационных специалистов города Выборг, получив наряд вне очереди за допущение распития спиртных напитков в виде разбавленного в кружке с водой одеколона «Ландыш» в количестве трех флаконов на троих, с которыми в художественной мастерской после занятий по электронному оборудованию я, как назначенный смотрящим за творчество в духе социалистического реализма, оформлял утренний выпуск: писал передовицы, статьи на злобу дня, цитаты из уставов, патриотические стихи, фельетоны на нерадивых, частушки, поздравления, короче, отвечал за литературную часть ротного настенного издания.

Ленинградский Владимир плакатными перьями, шрифтами разных кеглей наносил все это словоблудие на три склеенных листа ватмана.

Рижанин Серега по памяти набрасывал цветными карандашами «Тактика» дружеские шаржи именинников, почти, как КуКрыНик-сы. 

Завершал очередное нетленное полотно ярким пафосным приветствием «К Дню Авиации Военно-Морского Флота!», какового вовсе не существовало, и именно поэтому наш самопровозглашенный День оставался перманентным на всех номерах, Макаров, по имени-отчеству его не величали, только как однофамильца адмирала, в тот вечер признался, что выпил впервые на свое совершеннолетие, а попал под призыв по ошибке в паспорте, метрику в детдоме потеряли.

Я не притронулся к коктейлю не по идейным соображениям, а переживая ответственность за происходящее, за которое и был наказан старшиной, заставшим передвижников на месте преступления, к выполнению приступив немедленно — каждый на своем уровне этажей — от гальюна и до подъема, и все мы четверо, утратив доверие, должны были искупить.

Рассказчик истории из судебной практики своего деда, дневальный на тумбочке, хотя тумбочка-то рядом, так просто говорят, а он, как фикус в напольном горшке,  такой же, свесивший осоловелую голову, всхрюкивающий в апноэ, спросонья орущий: «Рота, смирно!» явившемуся на обход дежурному по части, который затыкал вахте рот, напоминая, что отбой, на что следовало уставное «Виноват», и офицер, потоптавшись для порядка на покрытом ковриком пятачке у входа, не решаясь следить, возвращался в дежурку на КПП у ворот.

Искупив вину потом, я, как смотрящий, садился напротив вахтенного фикуса, с чувством выполненного долга закуривал сигарету из твердой пачки «Tallin», зная, что начальство до подъема уже не заявится, ко мне присоединялся разбуженный вахтой сержант Клочев в дедовской тельняшке без рукавов, синих сатиновых трусах и шлепанцах, прикуривал, и мы посмеивались над дневальным, однофамильцем Карла Маркса, который в который раз уже повторял, что предупреждал, что старшина не покинул расположение, когда вы все тут собрались. Следил носитель имени отца могильщиков капитализма, настучал, старшина после отбоя подождал на КПП с полчасика и оказался как раз к разгару банкета.

Таким, как Маркс, надо выдавать белый билет международного образца, чтобы ни одна армия мира не поставила его – ни-то, чтобы под ружье, на тумбочку, привратником на КПП, шлагбаумом на заброшенном тупике. Этот не сформировавшийся морально и физически еврейский мальчик был влюблен в воинскую службу, как в родную мать, которая, провожая, умоляла не справлять малую нужду в общем туалете с другими, чтобы не усмотрели отсутствие крайней плоти. Факт отсутствия сержант решил проверить, но Маркс схватился за штык на ремне, как за последний аргумент неприкосновенности к его национальной гордости, и тут же схлопотал наряд вне очереди на вверенном объекте по завтрашнему расписанию, как прошедший визуальную подготовку, да драить так, чтобы дежурный, как на сей раз, на спальные этажи не поднимался.

Маркса стало жаль, что мы, в самом деле, к нему, ведь он всего на год младше меня, на пять лет моложе сержанта, которого угораздило загреметь на два года, ребенка то-ли не успели, то-ли не торопились, хотя служить срочную не брали с двумя, не помню, налицо то, что был Клочев мировой сержант, Маркса по национальному признаку нагибать не стал, поднялся в кубрик, вернулся по форме, стянул с рукава окончательно одуревшего воина повязку вахтенного, перевесил на свой поясной штык-нож, послал нас досыпать до подъема, присел на тумбочку, открыл мою сказку про маленького принца, который всегда со мной.

Но спать я Марксу так и не дал, ведь рассказ-то прервался. Маркс умоляющим голосом просил оставить на завтра, но я приставал, как банный лист и он, зевая, и опуская подробности, всего-то и добавил, что в диверсионном подрыве государственных учреждений обвинили его деда с невестой, пробившейся по карьерной лестнице по протекции отчима еврейского происхождения из инженеров ракетостроителей, однокашника Королева, а также домохозяйку райсуда, распускавшую контрреволюционную клевету, она погибла под поездом на пересылке при невыясненных, сторожа-инвалида из дурдома, когда за ним пришли, он уже висел в своей сторожке на бикфордовом шнуре. Деда в пятьдесят третьем амнистировали, как юрист, он три года добивался реабилитации подруги, на которую понавешали политических статей уже в лагере, но отпустили условно досрочно, учитывая, согласно осуждения культа личности, возросшее положение, с бывшего помощника районного судьи до прокурора области, деда.

А подследственного профессора юрфака нашли задушенным в общей камере перед самым судом, к которому дед до ареста успел подготовить оправдательный приговор на основании собственноручно подписанного раскаяния в клевете, за что ему ничего бы и не было, так-как потерпевший скончался, но документ приобщили, а на следствии вместе с зубами выбили признательные показания на свою комсомольскую подругу.

Засыпающему Марксу я прочитал из Николая Александровича Добролюбова, который никогда не был арестован, судим, сослан на каторгу, отнюдь не «хранил чистоту» и три года, в 1856—1859 гг., жил с «падшей женщиной» Терезой Карловной Грюнвальд, которой посвятил стихи:

Суров ты был; ты в молодые годы
Умел рассудку страсти подчинять,
Учил ты жить для славы, для свободы,
Но более учил ты умирать.
Сознательно мирские наслажденья
Ты отвергал, ты чистоту хранил,
Ты жажде сердца не дал утоленья;
Как женщину, ты родину любил,
Свои труды, надежды, помышленья
Ты отдал ей; ты честные сердца
Ей покорял. Взывая к жизни новой,
И светлый рай, и перлы для венца
Готовил ты любовнице суровой,
Но слишком рано твой ударил час,
И вещее перо из рук упало.
Какой светильник разума угас!
Какое сердце биться перестало!
Года минули, страсти улеглись,
И высоко вознесся ты над нами…
Плачь, русская земля! но и гордись -
С тех пор, как ты стоишь под небесами,
Такого сына не рождала ты,
И в недра не брала свои обратно:
Сокровища душевной красоты
Совмещены в нём были благодатно…
Природа-мать! когда б таких людей
Ты иногда не посылала миру,
Заглохла б нива жизни…

Захотелось пить, я встал в свете зеленого плафона с надписью «ВЫХОД» над дверью, вышел в коридор, как на свободу с чистой совестью, будто за поколения, что на памяти, повинился не курсант Маркс, а я. Открыл крышку питьевого бачка, он был пуст.

В полной тишине вахтенный Клочев по-сержантски: «Ррр-о-таа, подъ-ееееем!», я невольно выронил кружку, повиснув на цепочке, она не доставала до пола, как и положено всему, что находится в подвешенном состоянии, хотя об этом нет ни в одном уставе.