У счастья был запах. 3. Цикл IPSE LEGI

Михаил Касоев
В домах организованных людей, будь они подпольные предприниматели или агенты иностранной разведки, проводить обыск проще. Вещественные доказательства и улики самим подозреваемым тщательно систематизированы и разложены с нескрываемой любовью к порядку.

Такой подход не мог не вызвать скрытого уважения чопорных сотрудников ОБХСС, проводивших обыск у дисциплинированного хозяина Ило - Танги, обвиненного в незаконной частнопредпринимательской деятельности в середине 70-х годов прошлого века.

Часть теневых доходов, монетизированных им в красных десяти и фиолетовых двадцати пяти рублевых советских купюрах Танги, «аккуратнее, чем в Сберкассе», хранил в книгах яркого комплекта 1930 года выпуска «Избранные произведения» В.И.Ленина, шесть заметно «припухших» томов которого сплоченно стояли на полке книжного шкафа.

Горемычный Танги, у которого, как принято было говорить в Гуджарати, «от страха яйца поднялись к гландам», удивил сотрудников правопорядка и привезенных ими понятых, когда оскорбившись - не за себя - потребовал от них «убрать руки прочь от светлого наследия вождя мирового пролетариата!»

Всего-то наладивший подпольное производство сверхдоходных копеечных жестяных крышек для закрутки консервантов с неучтенной их реализацией через сеть госмагазинов, он таки наивно допускал, что если нагло, как на праздничных демонстрациях, произносить лозунговые банальности, то они обретут убедительный смысл, а в случае с Танги еще и ограждающую от карателей из ОБХСС силу.
То была ошибка, которая грозила ему длительным сроком тюремного заключения. Вероятно, в северных широтах. Ну, там, где, как пел Сальваторе Адамо, «Tombe la neige» -  падает снег. Только колючий.
 
Страница за страницей купюры совестливо падали из книг на стол. Тысяча триста десятирублевых в томах с первого по четвертый. Четыреста девятнадцать двадцатипятирублевых - в пятом и шестом. И это без учета разных материальных ценностей, от которых организованно ломился его дом. Жена Танги , энергично шинкуя воздух ребрами обеих ладоней - древнегуджаратский жест 13-го века – панически рыдая, пеняла ему: «Ты говорил, они Ленина не тронут!» Беда, беда пришла в дом Танги.

Когда его забирали, зубастая, в пять живых поколении, семья - орда деда Захаба через лестничную площадку, радостно ликуя, с упоением, отмечала рождение очередного праправнука, порядковым номером которого никто уже не интересовался. Даже из вежливости. Дед предлагал задержанному и назойливо сопровождавшим его сотрудникам с лицами, четкими как циферблаты часов «Слава», выпить за детей - «радость жизни и ветви цветущего рода». Суду над Танги только предстояло состояться, но Захаб, калач еще тот, опытно, нутром, исходя из количества сотрудников, участвовавших в обыске и времени, который он занял, определил возможный  срок заключения онемевшего Танги. «Запомни, когда ты вернешься, я уже буду «там», но моему праправнуку исполнится 18 лет. Он со своим новорожденным сыном красиво встретит тебя у этой двери с рогом, полным вина. Клянусь!»

Между тем, «что думается» и «что говорится» в Гуджарати нет пропасти. И невелик он, чтобы развести здесь, хотя бы как боксеров на ринге по разным углам беду и радость. Они, вроде, яростно сражаются меж собой за свои отличия. Но безуспешно прижимаются друг к другу в вечном клинче. А ведь, кажется, что танцуют. Или слышится, если не плачут, то - поют. «Не разрывая фразы». Это когда воздух на вдохе носом втягивают, а на выдохе ртом, не переводя дыхание, читают сказ о благородном витязе. Заслушаешься! Но могут и грязно, по - площадному, обхаркать. Тогда не отмоешься! Тут час - не время, но метр - расстояние. Всего - то, два измерения… Мал Гуджарати. Мал.
---
«Хозяин твой, Ило, нэпман в душе. Поделом ему!» С голой кирпичной кладки, висящий на холодном степенном гвозде, одряхлевший хомут Гвин, оказавшийся в подвале еще в 1923 году без представления о дальнейшей реальности, обдал всех революционным пылом.

«А может, просто не должно было быть дефицита жестяных крышек?» - предложил иную логику Ило.

Гвин работал в знаменитом цирке Чинизелли в Санкт-Петербурге. В группе комических португальских конных акробатов, братьев Альфредош, язык которых он даже немного выучил. В тысяча девятьсот восемнадцатом (чего только не случилось в том году!) цирк был национализирован новой большевистской властью. Так случилось, что Гвин приглянулся кому-то из революционных кавалеристов. И оказался там, где все «не понарошку». Не под аплодисменты.

Им хомутали коней в красной тачанке. В облегченной парной упряжке, справа от дышла он и прискакал в Гуджарати  устанавливать Советскую власть. И почти стал участником парада на площади Э. в ее честь. Есть фото. Правда, Гвина на нем не видно. Видна боковая улица, уходящая в Чистую гору, на которой он и находился. Между прочим, сам будущий Председатель Ревкома  Буду Мдивани, проходя мимо, потрепал его, как руку пожал, и похвалил за аэродинамические свойства.

Позже Гвин осел в Гуджарати. Недолго кормился вместе с каким-то забулдыгой фаэтонщиком частным извозом. Но время конской тяги неумолимо уходило. И ушло. Над чем часто, заходясь язвительным смехом, подтрунивал задиристый Будирис, который был старше Гвина «по стажу» заточения: я сюда хоть «по возрасту» попал, а ты, «по бесполезности».

Гвин огрызался, приводя по одному ему известной причине неожиданный для закаленного, бесшабашного бойца аргумент : в отличие от тебя у меня в детстве нормальные игрушки были. Две деревянные лошадки. Алые.

Бати проявил искреннюю заинтересованность: «Так почему же, Буду Мдивани, судя по вашей истории, «важный человек», допустил, чтобы вы, опустившись сюда, остались здесь же прозябать?» «Расстреляли его. Свои же. Не исключено, в подвале, похожем на наш» - Ило был спокоен, как энциклопедия. Гвин ершисто молчал.

«Вот, что бывает, когда власть устанавливают, как на ромашке гадают: «Буду - не буду!» Чем Адели хуже людей, которые быстро свыкаются в любых ситуациях? Вот и она обжилась в непривычном после профессорского кабинета подвале. И даже стала дерзить.
---
«Купаты! Второй стол! Гатови!» - разрывая темноту своими беспокойными криками от них же и проснулся Ямрэ, разобранный стол, который вопреки всему, посмеиваясь над собой, шутил, что в его возрасте и состоянии он давно отходит ото сна, как человек от наркоза в жутком страхе почувствовать не все свои части. Вдруг, их отняли?

Когда-то на Витринном проспекте стояла «передом» к нему и «задом» к Райисполкому прославленная на весь Верхний район «Купатная». В ней много времени проводил, хозяин Ямрэ – Большой Гуджо. Были у него два «не разлей вода» друга - Горат и Ифчи. Их трио стало широко известным после знаменитого футбольного пари, по условиям которого каждый из них, болельщик «своей» команды, в случае ее проигрыша во встрече друг с другом, оплачивал застолье, богато, без меры, с запасом, заказанное болельщиком победившей команды. Третий, нейтральный участник пари участвовал в застолье на правах судьи. Бесплатно. Но, главное, проигравший обязан был «во всех мелочах» пройти установленный сторонами прилюдный обряд.

В черных, неистребимо пахнущих «братской» китайской резиной кедах и синем спортивном костюме с белой тесьмой на брюках и свитере, «как у Дубака», статного красавца и местного учителя физкультуры, проигравший являлся на следующее после матча утро к «Купатной» и, стоя на тротуаре улицы перед ее окнами «на потеху» прохожим  делал, как мог, зарядку-комплекс гимнастических упражнении.

Обычно выкурив перед этим, как и перед всяким важным делом, сигарету, Гуджо, Горат или Ифчи, как судьба распорядится, соблюдая достоинство, приветствовали победителя поднятой рукой, как когда-то гладиатор Цезаря: Хэй, джан! Morituri te salutant! Несложные спортивные занятия таили в себе смертельную опасность для их прокуренного и трижды пропитого здоровья.

А внутри «Купатной» хохоча животами, подбадривая и подкалывая «нашего атлета», в ликующем хороводе гоготали безобидные, прожорливые, великовозрастные мальчики-друзья, насмешники и шалопаи всего Верхнего района. Победитель, триумфально зажав в обоих кулаках перехваченные посередине стебли свисающего зеленого лука, в жарком гомоне нескончаемого застолья, издевательски имитировал упражнение с гантелями, требуя через стекло их повторения от проигравшего.

«И раз-руки вверх! И два-руки в стороны! И три-руки вниз! Зарядка окончена. Переходим к водочным процедурам».
 
Бывало, что для оплаты этих «процедур» проигравший влезал в долги или, ненавидимый семьей, у кого она была, воровато выносил из дому на продажу какую-нибудь фамильную ценность или копилку, которые позже объявлялись – да, как же, это, биомать, могло случиться? - пропавшими. Долг чести…

День с утра благодушно пах водкой, табаком, ягодами граната, солью, перцем, хмели-сунели и вселял твердую уверенность в своей неисчерпаемости.
 
Искусством кратко описать увиденное или немногословно выразить мысль в Гуджарати мало кто владел. Поэтому, когда кому-нибудь удавалось (нервно или спьяну!) представить образец такого искусства в монологе, диалоге или повседневном хаосе общения «всех со всеми», то он феноменальным образом в 98 случаях из 100, слово в слово совпадал с каким-нибудь стародавним лапидарным японским хокку. Это необъяснимое, давнее явление до сих пор изучаемо всеми недоумевающими японистами мира.

Когда неуютным, кислым вечером в квартире не очень трезвого, угрюмо уставившегося в запущенный общественный сад за раскрытым настежь окном Гуджо, рядом с которым застыл стол Ямрэ и тоскливо готовый к любому вызову хмурый телефонный аппарат с надтреснутым номеронабирателем, раздался малозначимый (э, как ты? что делаешь? а сейчас, что делаешь? и т.д.) звонок Гората, первый, осмысленно подняв черную трубку, не дослушав, неожиданно скупо отрапортовал:

«На голой ветке
Ворон сидит одиноко.
Осенний вечер»*.

Отбой. Ту-ту-ту…

Разве не мог унылым вечером какой-нибудь ворон - отшельник сидеть на октябрьской ветке дерева в саду ГОФИЛЭКТ и оттуда клювом, как указкой, тыкать в находящегося, с его точки зрения, в неволе Гуджо, подсказывая ему мысли? Конечно, мог. Но обеспокоенный его «нездоровым» ответом, Горат уже мчался к Гуджо, предупредив об этом Ифчи, остальных мальчиков-друзей и дальних родственников из неблизких районных сел.

Последние выезжали, наспех  упаковав домашнюю плотную  головку  гуды – сыра, непостижимо сочетающего в себе вкус  смакуемого великого искушения и едкий запах «боевого отравляющего вещества» времен Первой мировой, скандалящую тройку (завтрак-обед-ужин,6-8 человек) живых индеек и увесистые, сконцентрированные: основную и «хорошо, что захватили» - бутыли с чачей ( напиток круче сакэ, отличается от него как виноградина от зерна риса), на случай, если Гуджо понадобится лечение.

Какую печень не тронут такие любовь и забота?

Вследствие острой интоксикации Гуджо пришлось делать переливание крови от неизвестного донора-анонима (ни один из «проспиртованных» мальчиков-друзей, при всем желании не мог стать им) в Главной больнице Гуджарати, в которой родня и близкие пациента, чтобы обеспечить не просто должное медицинское, а повышенное, «как надо», внимание к нему, нашли от знакомого до знакомого, по клубкам улиц от Верхнего района до Ученого левобережного, где, кого не останови - хороший врач, конечно, лучшего доктора. Почти академика. Тот якобы организовывал необходимое обращение коллег и низового персонала с Гуджо, распределяя среди них приобретаемые «по блату» плитки шоколада, бутылки с коньяком и кое-что по мелочи.
Не прошло и полугода, как Гуджо вновь сидел за столом, но «в наблюдательном», как настаивали мальчики – друзья, режиме. Это, когда они пили за его здоровье, а он потерянный, скучнея, только смотрел на них и отвечал: «Спасибо! Зачем оно мне без вас!»

Похоже, он уже понимал, как бы много у него не было друзей, их все равно меньше, чем страхов перед болезнью. А до глубокой старости он и так не доживет.

Появилась, однако в Гуджо одна странность. Как только тамада предлагал тост за славных предков, а без этого никак, он начинал заметно нервничать и уходил в себя. Мог попросить всех замолчать, как - будто прислушивался к чему-то. Но однажды признался, что с тех пор, как ему сделали переливание крови, он стал неясно слышать голоса и каких-то других, чужих предков.

Ифчи, выражая всеобщее лихорадочное возбуждение, взвивался: «Что же они говорят? Есть ли среди них пророки?» Выяснилось, что Гуджо, увы, не может их расслышать. Когда со всех сторон посыпалось залихватское, как это не можешь, я  голоса  «своих» слышу, как - будто рядом стою, Гуджо нашел нужное объяснение: «Все знают, что Витторио (Витя) слушает втихаря радио «Свобода», но когда наши начинают его глушить, то он не может разобрать слов. Вот и со мной такая же беда, голоса смутные, неустойчивые, крови то немного перелили» – безутешно вешал большую голову левым ухом вперед на грудь Гуджо.

Сестра Гуджо, узнав об этом, прилюдно запальчиво бросила ему: «Твои новые предки пророчески говорят то же, что и старые: не пей, рано и плохо закончишь!»
Хозяин Ямрэ умирал долго и мучительно.

Перед самым концом он попросил сестру разрисовать на обратной стороне фотографии, которую «самолетиком» обязательно запустят в День Помина, небольшую таблицу. Такую он однажды видел на последней странице толстенной книги, взятой и непрочитанной им, неуспевающим школьником еще в районной библиотеке: «ИСПРАВЛЕНИЯ И ОПЕЧАТКИ». Он чуть изменил ее, вместо граф со страницами, строками ошибок и исправлении указал: «ВОЗРАСТ/СДЕЛАНО/ДОЛЖНО БЫЛО БЫТЬ СДЕЛАНО». И легко надиктовал содержание этой таблицы.

Когда открытый гроб с телом несли на руках по замершей улице, на которой он родился, то казалось, что Гуджо, задрав к небу нос c посинелыми крыльями вокруг черных ноздрей, жадно, на посошок, втягивает его.

Мальчики-друзья, во искупление, временно до поминок – келехи, трезвые, шли за ним молчаливой толпой : «не отличить провожающих от уходящих».
Многие несли цветы, которые пахли также, как и те, что когда-то дарили матери Гуджо в день его рождения. Rituelle  fetischismus…

После погребения в пристрастии ушедшего к алкоголю, а значит и в преждевременной кончине, обвинили Ямрэ. Якобы не будь его, не собиралась бы каждый день у Гуджо огромная, иступлено, вдрабадан пьющая компания.

Ямрэ не оправдывался, сдержал обиду. Он считал виновными ненавистные ему разбитные бутылки. Полными - они часто вызывающе швырялись пробками и бесцеремонно срыгивали пену. Пустыми – бесстыжие, развязно валялись под столом.

Во  время   предпанихидных, всегда растерянных приготовлении, чтобы освободить пространство в 2.2х1.5 м для подставочной тахты в траурной драпировке, на которой был установлен солидный, «не хуже, чем у других», гроб, разбирая и передвигая стол, Ямрэ сломали ноги. Так и сносили его в подвал.  Бесславно. Частями.

Две домашние скорбные женщины в это время мыли собранную с поминальных дежурных столов на улице пропахшую бараниной посуду  в  льняного  цвета эмалированном, изрешеченном сколами, большом  тазе, в котором Гуджо, закатав неизменные черные брюки, любил в паузах между приготовлениями по восточному коллективных кушании «всласть», поджав пальцы и чувственно рыча, попарить в кипятке ноги.

Остальные, пришлые женщины, остывая после застольных хлопот, черными шуршащими кульями расположились вокруг на притихших стульях, еще недавно сплоченно стоявших вокруг Ямрэ. Было принято решение, что за ненадобностью, каждая из них заберет свой стул с собой.
---
*М.Басё
(См.часть 4)