Колымская баллада

Евгений Жироухов
        КОРОТКОЕ   ЛЕТО   СВОБОДЫ
               
         (колымская  баллада)


                "Будь проклята ты, Колыма..."
   
    
          1.    
       
       Они решились на «рывок» - безумный для этих гибельных мест побег.

       Их было двое: матёрый вор, «профессор» - Понятно-дело, на восьмом году от своей десятки срока и «политический» Еремеев, с кликухой Инженер. Ему от его «пятёрки» - ещё три года впереди. Если раньше не сдохнет, или не заактируют по туберкулёзу.

        Был только октябрь – но уже давил мороз, и сыпались со щёк и лба чешуйки обмороженной кожи. Еремеев, переживший уже две лагерных зимы, понимал, как человек при неизлечимой болезни, что ещё восемь месяцев стылого ужаса не в его силах выдержать, и надежды нет, и ещё одну колымскую зиму ему не пережить. Он в своей бригаде уже был зачислен к «доходягам».
       Пятеро доходяг таскали к шурфу дрова из тайги. Ещё двое, «костровых» оттаивали грунт. Четверо остальных зэков долбали этот грунт кирками и ломами, выкидывали «пески» - золотосодержащую породу на поверхность. У костров работа была самая «блатная», ею и занимались блатные в авторитете: Понятно-дело и Кеша-шпион.

      Понятно-дело – хоть и не значился «паханом» по лагерю, но в бараке был «смотрящим», порядок блюл без мордобоя, лишь изредка влеплял затрещину какой-нибудь суетящейся шелупони. Политических не гнобил. Даже оберегал от агрессивной шпаны и любил, присевши рядом, слушать, о чём они там беспрестанно спорят непонятными словами. Внешность у Понятно-дело была, точно как у волка, вышедшего из дебрей на открытое пространство. Из-под насупленных, седеющих бровей настороженно-бегающе смотрели карие глаза. По лицу от носа до подбородка залегли глубокие, как шрамы, морщины.
      По воровским «мастям» Понятно-дело  значился как «вор со специальностью», «профессор» - ломал сейфы, «медвежатник». Понятно-дело, в основном, и спорил со своим напарником, карманником Кешой, чья профессия «деликатнее». Карманнику требовалось «по работе» иметь чувствительные пальцы «как у музыканта». «Медвежатнику» - тонкий слух, «как у композитора» для набора шифрованного кода.

      Кеша по факту числился в блатных, хотя по приговору проходил как политический. По дурости своей  спёр он у фельдъегерской службы чемоданчик, ошибочно считая, что в чемоданчике с печатями деньги советские, а фельдъегеря – инкассаторы. А в чемоданчике – секретные документы. Кешу быстро сцапали и влепили  стандартную «десятку», хотя, по началу, хотели «намазать лоб зелёнкой» как шпиону иностранной разведки. По зоне Кешу так и кликали «шпион». «Не по своей масти сработал – вот и влип, дурень», - смеялся над Кешей Понятно-дело. Кеша в лагере на зависть многим пристроился уютно. Был в «любовях» с фельдшерицей из вольных, «кра-а-асивой, как пожарная лошадь в лунную ночь», и ещё, потому что умел настраивать постоянно расстроенное от жаркой печки пианино жены «хозяина». Жена начальника лагеря, дебелая, со взглядом в одну точку, будто завороженная, играла на пианино, по словам Кеши, «точняк, как снежная баба, одним пальцем» и была готова для милого дружка вынуть серьгу из ушка.
       Кеша удался природой смазливой наружности и выглядел лет на тридцать. Его напарник, Понятно-дело – то ли на пятьдесят, то ли на шестьдесят, то ли – на все семьдесят. Никому из колымских зэков нельзя было сделать комплимент, что он выглядит моложе своих лет.
      «Костровые» держали порядок в бригаде и, чтобы не беспокоились двое конвойных вдалеке у своего костра, сами покрикивали на зэков строгими голосами или давали пинка кому-нибудь из сомлевших работяг.

           - 2 –

      Еремеев заученными на уровне рефлекса движениями накладывал на санки наломанные чахлые стволы полярных сосенок и лиственниц, перехватывал штабель канатом крест-накрест, тащил к шурфу и вываливал дрова рядом с костровыми. Кромка тайги с каждым днём отделялась от шурфа всё дальше и дальше. Шурф по золотоносной жиле пробивали за смену зимой на метр-полтора. Десять метров проходки давали летом на промывке, когда шла вода, примерно килограмм промышленного золота или, примерно, пять невесомых человеческих душ, отлетевших за это время на покаяние к Господу.               
      Еремеев выполнял свою работу отупело, а мозг его в глубине деревенеющего от стужи черепа пульсировал сам по себе и машинально выдавал мысли. Полярная ночь уже плотно ложилась на вершины сопок, и Еремеев по тонкой розовой полоске на востоке определял время сигнала на обед. Он настраивал каждый день своего пребывания в жизни на короткие периоды: до сигнала на обед, от обеда – до сигнала «отбой». Мысли его не уходили в такую даль как завтрашний день. Выдержать до обеда, выдержать до отбоя. Из «доходяг» следующий шаг был в «дохляки» - потом в «мертвяки». И заканчивались жизненные муки.
      «Костровые» порой разрешали погреться у своих костров кому-нибудь из самых сомлевших «дровяных». Но Кеша-шпион долго не позволял засиживаться в тепле, заботясь о выработке бригадой плана.
- Дохнут бедолаги, как мухи, - говорил Кеша напарнику. – Вчера в третьей бригаде аж пятерых упаковали.
- Дохнут, - спокойно соглашался Понятно-дело.
 - Должно быть, вскоростях  свежаков пригонят. Стране золотишко требуется. За войну обеднели. Четвёртый год без войны, а хозяйство никак не восстановят. Видать война тяжкая была, - озабоченно рассуждал Кеша.
- Понятно дело, - кивал его напарник, - В войну этапов совсем не было, а сейчас погнали почти как до войны.
- Стране золото нужно. Обеднели, даже день победы отменили. Мне снежная баба говорила,  из-за экономии. Могёт – и пайку урежут. Вот, - сокрушался Кеша о царящей в стране разрухе.

      Конвойные в овчинных тулупах иногда поднимались от своего кострища и чтобы размяться подходили с карабином подмышкой к «дровяным» или «кирочникам», молча, прикладом тыкали одного-двух, показывая, что службу свою они не забывают. А «костровых» не трогали: блатные в «мастях» - стержень порядка. Бригада должна шевелиться, двигать план. А сбежать в этих местах, где на тысячу километров в любую сторону света сплошь мёртвое безлюдье - самоубийство. Да ещё зимой, когда стылый, смёрзшийся до тумана воздух  пахнет смертью… Да через два дня группа погони не спеша пройдёт по следам безумного беглеца и заактирует его труп, растерзанный медведем-шатуном или с разорванной рысью глоткой. Бежать некуда, просто жди нормальной смерти на своём, указанном государством рабочем месте.
       Еремеев подпихнул клок ваты, вылезший из прожженной дырки на рукаве бушлата, затянул потуже на шее грязное полотенце и пошёл с порожними санями медленным шагом, чтобы по пути восстанавливать силы. Каждый шаг, каждое движение нужно рассчитывать рационально, чтобы энергии организма хватило дотянуть до отбоя.

... А ночью в бараке будет сниться свобода. И первым делом, первым сном в видениях свободы присниться баня, парная на Соколиных горах в Москве. Жерло жаркой печки, в которой лопается паром заброшенный ковш воды. Волна жара обхватывает тело. Сначала жжёт, потом ласкает – и каждая клетка на коже млеет от неизъяснимого физиологического блаженства…
       Еремеева, прошедшего военный путь в три с лишним года, дошедшего до самого Берлина, имеющего «Красную звезду» и солдатскую медаль «За отвагу», взяли в МГБ на второй мирный год. За что – до сих пор Еремееву было не ясно. В приговоре звучало «за подготовку покушения на высшее руководство страны». И что имели в виду следователи, задававшие витиевато-туманные вопросы, до сих пор также было непонятно. Выводя в память тексты подписанных им протоколов допроса, не мог логически объяснить, в каком направлении и для чьей погибели были нужны его нейтральные, «безгрешные» показания.
     На передовой в конце сорок второго командиром взвода он пробыл целых полгода, в дважды, в трижды пережив рубеж, отпущенный для жизни командирам этого командного уровня. Потом, его как инженера, хотя по специальности был теоретическим физиком, забрали в техотдел при штабе фронта к самому Жукову. Как раз перед прорывом ленинградской блокады. Его «теоретическая физика» была в работе фронтового техотдела «с бока припёка», однако пригодилась какая-то природная «смётка ума» при наступлении по густо заминированным пространствам. И дальше, в белорусских болотах годились в дело его «выдумки». И при штурме Берлина было кое-что придумано не без его участия. Демобилизовался в чине инженер-майора, и жизнь налаживалась, и работа нашлась в тему его довоенной диссертации, и жениться собирался на своё тридцатипятилетие…
                -  3  -
      Еремеев ещё туже затянул полотенце. Почувствовал вдруг туманящую мозг слабость – и быстро оттянул, скинув рукавицы, узел на шее. Ему вдруг, в доли секунды показалось, что он на верхней полке в парной, и сейчас наступит момент блаженства.   
  Вечером того дня, в конце смены Еремеев, обматывая канатом штабель дров на санях, обратил внимание на перетёршееся место на конце каната. Задумался, как будто над каким-то инженерным решением, потом подтянул ко рту обмахрившийся конец, принялся перетирать уже шатающимися зубами, смачивая слюною, верёвочные жилки. Кончик каната отсоединился, Еремеев этим концом обмотал себе талию под бушлатом. Хватило на полтора оборота. Последние сани дров Еремеев по заведённому порядку потащил в лагерь. 
     Вечером по лагерю можно было блуждать кому не лень в стылую темень. Лагерь обнесён по периметру лишь двумя нитками «колючки», и охрана знала, что бежать зэкам некуда, и зэки знали, что бежать незачем: чтобы ускорить смерть, там на свободе. За «колючкой» свобода, смертельная свобода.
     В бараке первого отряда четыре печки-буржуйки на четыре бригады. Ещё в свою первую зиму в начале лагерного срока Еремеев усовершенствовал одну из печек, чугунку. Переделал поддувало, придумав втягивающую от сквозняка воронку из найденного на помойке хлама, удлинил колена трубы, обмотал по всей её длины спиралью ржавой «колючки», увеличив теплоотдающую полезную поверхность, на верхушке трубы, пропилив, приделал теплосохраняющую заслонку. Чугунка раскалялась до малинового цвета, отдавая жар от себя чуть ли не на два метра.
    «Смотрящему по бараку» Понятно-дело изобретение понравилось. Посмотрев на Инженера, подобревшим волчьим взглядом, покачал головой. Потом велел Еремееву перетащить чугунку в свой закуток, в дальнем от входа конце барака. А самого Еремеева уложил на верхней шконке своих нар. Еремеев и вскакивал ночью от толчка ногой «смотрящего», чтобы подбросить в печку очередную порцию топлива. Зато и лагерная мелкая блатата теперь обходила Инженера стороной, уже не наступала ему на сапог в столовой, норовя выбить из рук миску с баландой, а затем гыгыкать, глядя как униженный голодом доходяга, собирает щепоткой с земляного пола остатки «густоты» в свою миску.
      Закуток у «смотрящего» отделялся от другого пространства барака штабелем ночного запаса дров и был как бы отдельной комнатушкой в «коммуналке» на сорок рыл беспокойных сожителей. В закутке у Понятно-дело было даже малюсенькое застеклённое окошко, выходившее видом на баню начальника лагеря. «Хозяин» по воскресеньям уходил в баню на полдня, а когда и на целый день, сжигая на протопку бани по десять саней дров. В эти часы половина зэков с вожделением, точно грешники через щели в воротах рая, представляли в своих фантазиях как там «хозяин» ест-пьёт и как парится-нежится, обхлёстывая себя веничком из колючей колымской берёзки и можжевельника. Другая половина заключённых с таким же вожделением наблюдала, как шагает павлином «настраивать пианино» Кеша-шпион, и что там Кеша пьёт-ест и каким конкретно способом настраивает пианино «снежной бабе».

      Еремеев через окошко в бараке рассматривал баньку с инженерным интересом. Она была круглой формы, конически усечённой вверху и сложена на простом глиняном замесе из облизанных водой речных булыжников. Форма наклона бани и ровность стен из дикого камня приводили Еремеева в восхищение. Какой ещё народный умелец страдал по здешним лагерям за свой язык, за пять колосков в колхозном поле, или, вообще, ни за что… «За что» тянули срок лишь четверо из политических, взятых с оружием в руках, солдаты АОУновцы, те знали, за что, «За незалежну маты Украйну».
   После банного удовольствия «хозяин» выходил, покачиваясь, накинув на плечи полушубок, распаренный, с красной рожей, тощий и длинный, как фитиль. И обязательно в фуражке с синим околышком. После  банного причащения начальник иногда требовал к себе в кабинет лагерную самодеятельность. Ему пели вокальные умельцы старинные романсы и слезливые блатные напевы. Если начальника прошибала от умильности слеза, то он выдавал угодившему его сердцу исполнителю шматок оленины и наливал полстакана спирта. Любил капитан внутренних войск музыку, поэтому и заказал пианино для своей жёнушки.
          - 3 -
      Кончик канатного жгута Еремеев раскручивал медленно, сосредоточенно, будто выворачивал взрыватель пехотной мины. Верёвки из жгута развешивал на печной трубе.
    - И что такое мастыришь? – спросил подошедший незаметно Понятно-дело.
     Еремеев, помедлив с ответом, сказал:
    - Хочу шарфик себе связать.   
    - На шею?
    - На шею…
    - Себе на шею?
    - Себе, а кому же, - опять помедлив с ответом, сказал Еремеев. 
    - Ну, понятно дело, - с каким-то затаённым смыслом произнес Понятно-дело и пошёл опять гулять по бараку.
   
    Ночью, как всегда, лаяли и рвались с цепей караульные псы на гулявших поблизости наглючих песцов у помойки или у свежих могил на лагерном кладбище.  Утром, как всегда, сигнал подъёма молотили по старому кухонному котлу, подвешенному у ворот.
- Ну, зовут господ к обедне, - потягиваясь, произнёс Понятно-дело и спросил, вдарив ногой в верхнюю шконку. – Связал шарфик?
      А Еремеев ничего не ответил. Понятно-дело поспешно вскочил и заглянул наверх нар. Еремеев лежал, зарывший с головой во всё своё постельное тряпьё.
- Ты чо, Инженер? – с тревогой поинтересовался Понятно-дело и сунул руку внутрь тряпья, нашаривая шею Еремеева. – Вставай, бедолага, - успокоено скомандовал Понятно-дело и опустился на своё место. Потом проорал рыком «смотрящего»: - Рядами становись, сучье вымя!..

     Конвойные довели бригаду до её шурфа, и зэки разбрелись по своему предписанию. «Дровянщики» потянули сани к кромке тайги, «костровые» разожгли приготовленные с вчера растянутые в линию костры. Понятно-дело проводил взглядом бредущих цепочкой «дровянщиков» и сам, немного погодя, двинулся в том направлении.
… Еремеев висел в верёвочной петле, привязанной к толстому сучку невысокой лиственницы. Тело его дёргалось, голову с перекошенным гримасой лицом неестественно свернуло в сторону. Носки сапог, на растянувшейся под весом веревке, чуть касались снежного наста. Понятно-дело, будто, и не удивившись, без возгласов, выдернул из-за голенища заточку, чиркнул по натянутой веревке. Тело шмякнулось на снег, и бывший «медвежатник» сильным, уверенным рывком пальцем оттянул впившуюся в горло висельника петлю.   
 - И чо надумал, дурило? – спокойно сказал Понятно-дело, когда Еремеев открыл глаза и задыхающе хватал ртом воздух. – Грех, ведь, страшенный…
У Еремеева крупные слёзы текли по обмороженным щекам и он непонимающим взглядом смотрел на Понятно-дело. А тот сунул себе в карман верёвочную узловатую петлю, сказал «отдыхай пока» и направился  обратно к шурфу.
      Вечером, после смены и ужина,  зэки, разлегшись по нарам, постанывали, стонами выпуская усталость из измученных тел. Еремеев по своей обязанности раскочегарил чугунку и ждал вопросов «смотрящего». Но тот молча сидел рядом, дымил «козьей ножкой». Еремеев сказал сам виноватым голосом:
- Действительно, дурость какая-то получилась. И весь день на морозе с мокрой мотнёй. Наверное, всё своё  будущее  потомство заморозил.
      Понятно-дело никаких слов за вечер не произнёс, только засыпая, буркнул:
- Ночью, смотри, печку не погаси.
     Когда ночью Еремеев тихо сполз вниз, стараясь не разбудить нижнего соседа, и подкинул в печь порцию полешек, к нему тихо подсел по тюремному, на корточках Понятно-дело и принялся набивать   самокрутку махрой из кисета. Еремеев и понимал, что не «по масти» матёрому взломщику сейфов выражать сейчас ему сочувствие, успокаивать, жалеть, призывать к волевой стойкости. Как какой-нибудь пионервожатый или замполит.
- Ты – молчун, - тихо произнёс Понятно-дело. – Даже со своими политическими базара не ведёшь. О чём-то всё в потайку  мозгой  кумекакшь… По жизни своей я молчунов уважаю.
      Понятно-дело опять замолчал, дымил своей цигаркой. Потом спросил, почти как следователь, врасплох:
- На рывок со мной пойдёшь?.. Я же вижу – тебе без воли муторно.
     Еремеев встрепенулся всем телом, посмотрел в упор на Понятно-дело. Но ничего не ответил.
- Если ты в петлю полез, значит, тебе не боязно будет ради воли на смерть пойти. Подыхать – так на свободе… По первой своей ходке в Иркутском централе я и полгода не выдержал. Рванул не глядя, не готовясь. Ух, как воли захотел. Думал, стрельнут вдогонку – ну и ладно, издохну по дороге на волю. На крытке чалиться – это ещё хлеще, чем в лагере на работах.
- Да, - сказал Еремеев, - уже не задумываясь над ответом. – Только спланировать нужно и рвать по весне.
- Ты, Инженер, в картах кумекаешь? Ну, в тех, на которых рисуют моря, реки, города всякие?
- Кое-что соображаю.
- Нарисуй. Где мы теперича торчим.
      Еремеев щепкой на полу нарисовал полукруг. Показал – где Магадан, где на севере – Ледовитый океан, на юге – Хабаровск.
- А Москва – вот здесь, - Еремеев провел длиннющую черту за пределы своего чертежа. – Это страшно далеко.
       Понятно-дело хмыкнул и переспросил:
- А сколько туда-сюда верстов будет?
- В любом направлении на север и юг по тысячи с гаком. До Магадана меньше будет, километров шестьсот-семьсот. До Якутии, вот здесь, примерно столько же. Но там тоже безлюдье сплошное.
- Ну, в Магадане – вертухаевских собак дразнить. Там делать нечего… А где на твоей картинке Байкал?
  Еремеев провёл еще одну длинную черту, но раз в пять покороче, чем до Москвы и ткнул щепкой.
- Вот здесь, примерно.
- Ишь ты, - сказал Понятно-дело, протянул руку и потрогал то место пальцем. – А туда – сколько?
- Туда, около тысячи, примерно…

      Утром, на «подъёме» кто-то из глубин барака крикнул весёлым голосом:
- Инженер! Твоя очередь с парашкой прогуляться!
       Понятно-дело  надменным голосом «смотрящего» прокричал в ответ:
- Ошибся, милок! Это твоя очередь парашу выносить.

           - 4 -

     А полярная ночь вовсю давила морозами. «Дровянщикам» уже не нужно было рубить топором стволы чахлых полярных сосенок и лиственниц. При ударе ногой они ломались, как стеклянные. На глазах замерзали слёзы. Ноздри слипались от вдыхания стылого воздуха. Сердце в ломанном ритме качало ледяную кровь.
  Еремееву вдруг стало легче переносить лагерные ежедневные мучительные тяготы. Он в мыслях жил мечтой о весне, о дороге в сторону непонятную, но в сторону свободы. С удовольствием, отвлекающим от смертельной стужи, планировал, что можно приготовить к побегу, где и как чего-нибудь приберечь, каким маршрутом уходить от погони. От этих мыслей делалось теплее под могильным светом звёзд.
  Рыская частенько по лагерной помойке, Еремеев подобрал коробочку от папирос «Казбек». На её обрывках карандашным грифельком, тщательно обдумывая, составлял список необходимых к побегу вещей. Первыми по списку шли: топоры – два, потом, спички – побольше, соль – много. Потом: веревки, нитки, проволоки. По мере составления списка советовался со своим сообщником.
- Башка варит, - одобрительно говорил Понятно-дело. – Вот ружьецо бы раздобыть. Что-нибудь скумекай, Инженер.
 Как-то Еремеев, процарапав в промёрзшем окошке барака маленькую линзочку, сказал «смотрящему»:
-  Видишь баньку «хозяина». Из чего сделана?
- Из булыг, понятно дело.
- Из каких булыг? Из речных. Значит, что? Речка где-то рядом. Издалека их на себе не притащишь, а возить не на чем.
- Ну, понятно дело. А что?
- Рвать будем по руслу реки. Собаки по воде след не возьмут. Уходить будем строго на север, в самом гибельном направлении. И в ту сторону искать нас будут в самую последнюю очередь. Надо бы разузнать, где та речушка находится.
- Замётано, - соглашался Понятно-дело.
               
           - 5 -

      Зимой дважды пригоняли этап «свежаков». Для лагеря это бывало событием. Несколько вечеров, собравшись гурьбой, слушали новости с «большой земли». Некоторые встречали земляков, а один из борцов «за незалежну Украйну» встретил даже своего племяша. Да и новый этап всегда создавал какое-то облегчение для старожилов. Потому что наблюдение чужих страданий облегчало мучения собственные.

- Ты, Инженер, давай жри побольше, - советовал Понятно-дело, выкладывая на шконку перед Еремеевым добытые Кешей-шпионом на любовном поприще завёрнутые в газету куски сала, хлеба, оленины, иногда тушенки. – Как верблюд, давай в горбы загоняй. Но из доходяг не вылазь. Нам это ещё пригодится. По весне в тайге заделаешь тайничок-тупичок, куда мы будем нашу сбрую зачухивать. А перед вертухаями картину гони как доходяга. Ну, сам картину эту знаешь…

       Как-то на смене Понятно-дело шепнул Еремееву, когда тот в перекур отогревался у «костёрщиков», и показал незаметно пальцем:
- Тама вон речушка протекает. Один из новых с последнего этапа запомнил. Вот куда течёт – непонятно.
- По весне солнышко подскажет, - также таинственно шепнул Еремеев.

    Еремеев ждал весны, как на фронте дня победы. В голове постоянно крутились планы на побег. Как будут идти, каким путём, чтобы сбить со следа погоню, как будут выживать в тайге… И уже со злорадной усмешечкой он постепенно укорачивал концы верёвочного каната, представляя, как будет вязать из этих концов силки и сетки для таёжной дичи. Ближе к весне розовая полоска над сопками на восточном горизонте становилась всё шире и шире. А весна на Колыме наступает в мае месяце.
          6.
   
       Когда случались не очень выматывающие смены, братва в бараке собиралась на нарах рядом с «Треплом», тоже политическим, молодым парнем – сельским учителем. Он «тянул срок» за то, что «трепаться нужно было меньше». Сочинял для собственного удовольствия смешливые частушки. Но с политическим подтекстом. Потом, в приговоре прямым текстом назвали его частушки «агитацией и пропагандой». Этот «Трепло» умел артистично, с фантазией «выдавать роман». Особенно у зэковской публики вызывал восторг «Граф Монте-Кристо». И, особенно, те эпизоды, где граф совершает побег из тюремного замка и, когда находит на острове сокровища. Трепло пересказывал эти сцены множество раз, добавляя всякий раз всё новые и новые подробности, о которых не смог бы додуматься сам автор «Монте-Кристо».
    Понятно-дело тоже иногда уходил  «послушать романы». Возвращаясь, присаживался рядом с задумчивым Еремеевым, говорил раздражённо, плюнув на раскалённую чугунку и глядя как шипит его слюна:
- А херню этот Пушкин сочинил. Так не бывает.
- Это не Пушкин, - хмыкал Еремеев. – Это Александр Дюма, французский писатель.
- А-а, один черт, херня. Я бы этому французу такого правдивого порассказал бы… Уссался бы со страху. Вспотел бы, записывая… Ты вот, Инженер, не знаешь, что я из забайкальских казаков. У нас издавна воров до смерти нагайкой забивали… А я, вот сам теперь вор клеймёный. Уж я погулял по чужим амбарам. И в Чите, и в Иркутске. До Омска, до Екатеринбурга добирался гастроль делать. О-о, какой фарт имел. И не на дурочку, как этот графчик, а на риске и смекалке… Вот за Уралом ни разу не
был. Там свои цари на блатном царстве сидят и у них свои законы воровские. И я им от своего барыша  в их казну доли не откручивал.   
    Еремеев задумчиво кивал, слушая вдруг разговорившегося напарника. Потом сказал не к месту:
- Нам соли надо с собой побольше. Без соли долго не протянем. И спичек. Вот это – самое главное в нашем предприятии.
 - Само собой, понятно дело. Мыслю уже. Не ты один мозгу имеешь… Спички – не задача. Я уже потихоньку накапливаю и от шмона прячу. Нам-то костровым спички выдают без особой слежки. А вот соль – задача.
- А если через Кешу?
       Понятно-дело усмехнулся:
- И об этом мозгой работал. Но через щипача болтливого – упаси и спаси, господи. Прочухает что – вложит. Нет у меня ему веры. Щипач и здесь, как в масле, и начхать ему на волю-свободу. Сыт-пьян, две бабы имеет. Трухлявый он, я породу человека нюхом чую.
     Еремеев помолчал немного и спросил:
- А зовут тебя, казак, как по-настоящему?
- А тебе это зачем?
- Обращаться-то как к тебе на свободе буду?
- Ну, Степаном отец-мать назвали.
- А по отчеству?
- Ну, отца по церковному Онуфрием закрестили. – Понятно-дело вздохнул, нахмурился и добавил: - Батя ушёл в двадцатом году с атаманом Семёновым на китайщину. Так ни слуху, ни духу… А матушка, не знаю даже – жива иль нет.

       - 7 -

     В мае месяце весна на Колыме приходит сразу. В неделю истаивает снег. Ещё в неделю набухают почки на деревьях, выбивается из почвы зелёная трава. Человеческое зрение, уставшее за девять месяцев зимы от чёрно-белого восприятия природы – снег и ночь, начинает от солнца, белых ночей, свежей зелени умиляться до слезы в глазах и от нехватки витаминов плохо различать далёкие предметы.
   Еремеев, вглядываясь в смутный горизонт, с каждым днём ощущал в теле нарастающую вибрацию, будто охотничья собака, рвущаяся с поводка, почуяв дичь. Поздним вечером Понятно-дело, угрюмо молчавший весь день, сказал твёрдым голосом, голосом человека, не потерпевшим бы никаких возражений:
- В воскресенье по отбою, в ночь рвём когти. Заходим в наш тупичок, забираем нашу сбрую. И к речке… Всё!- рявкнул он на попытавшегося что-то спросить Еремеева. –      Завтра на смене выбежишь из тайги с криком: медведь, медведь!.. А топор свой перед этим в тупичок запрячешь… В воскресенье, как хозяин в баню уканает, я небольшой шухерок устрою… Под этот шухер ещё кое-чем разживёмся.
   Еремеев пожал плечами и развёл руками, признавая власть воровского авторитета. Понятно-дело, уже смягчая тон голоса, пояснил:
- Да потому что, Инженер, через несколько дней, по погоде судя, мошка и комарьё пойдёт. Они нас на рывке живьём сожрут за наше потное тело.
- Ох, это точно, - выдохнул Еремеев. – Об этом и не подумал. А для погони они как раз – наши союзники будут…   
- И ещё, - добавил Понятно-дело, потом замолчал и через некоторое время сказал категорично: - С собой берём Пельменя. Вьючной лошадкой. Понял?
    Еремеев кивнул и ничего не спросил, уверенный в мудрости напарника.
  «Пельмень» был с последнего этапа. Тот, который оказался племяшом АОУновца. Парень высокого роста, с телячьими белёсыми глазами, смотрящими щенячье-испуганно на блатных. А на политических «коммуняк» - нагло-враждебно. Такой он оказался жадным до жратвы, что за кусок хлебной пайки или за миску баланды готов был, без сомнения, продать не только «незалежну маты Украйну», но и «ридну маты». Над ним и смеялись, кому не лень, крикнув: "Хлопец – пельмени!". И у парняги из уголка рта начинала непроизвольно вытекать слюна.
         - 8 - 
     В воскресенье утром гуманный лагерный режим позволял поспать на час подольше. Но такие воскресенья не всегда случались, если не выполнялся план. В эту ночь под воскресенье Еремеев почти не спал. Вибрация в его теле достигла такой степени, что мандраж трепетом шёл по рукам и ногам.             События состыковывались согласно задуманному Понятно-дело плану. «Хозяин» с кошёлкой в руках проследовал в баню. Судя по запасу дров, полдня он пропарится точно. Потом Кеша-шпион фраерской походкой направился «настраивать пианино». Понятно-дело заулыбался и потёр ладонь об ладонь, точно собираясь взломать «железного медведя». Он подмигнул        Еремееву, вышел из барака и двинулся в сторону медпункта. Через пять минут вернулся и показал напарнику большой палец.
       Ещё через несколько минут на территории послышался женский крик, потом двухголосая женская ругань с визганьем и причитанием. Потом из бани выскочил начальник лагеря, обмотавший простынёй свой скелетный торс. Посматривая из окошка, Понятно-дело улыбался и потирал руки. Из бараков повысыпало всё зэковское население и любовалось с небывалым давным-давно восторгом как «пожарная лошадь» тащит за волосы на крыльцо начальнической квартиры голую «снежную бабу». Пытавшийся их разнять «хозяин» то и дело ронял со своих чресл простыню и мотал своим «хозяйством» в разные стороны, ничего не  понимая в случившемся. Он только грозно орал:»Молчать! Смирно!». От лагерных ворот на помощь начальнику прибежал караульный. Собаки рвались с цепи и заходились лаем, чуя по своей дрессировке «массовые беспорядки». Зэки у бараков ржали до икоты, некоторые, ослабевшие от непривычки к смеху, падали на землю.
      Когда наполовину одетый Кеша попытался проскочить через свалку на крыльце, начальник лагеря его узрел и, видимо, сразу уяснил ситуацию, врезал Кеше в челюсть, крикнул караульному «в карцер», потом погнал свою дебелую супругу оплеухами в дом.   
      Фельдшерица с несчастным видом поплелась было по направлению к медпункту, но по пути, будто что-то вспомнив, прыжками подбежала к своему коварному изменщику, которого солдат подталкивал штыком в сторону карцера, и врезала изменщику хлёсткую затрещину. Из казармы повыскакивали остальные «вертухаи», ржали, приседая и хлопая себя по ляжкам. Гордый Кеша не смог стерпеть прилюдно оскорбления и тоже с размаху врезал по недавно целованной щечке фельдшерице. Та упала, потом мигом вскочила – и кинулась, растопырив хищно пальцы, на Кешу.
- А-а! – звонко кричала фельдшерица.- Кобель!.. Кобеляра!.. Кобелище!.. Под вышку подведу за измену родине!..   
    Они схватились в смертельно-крепком объятии, возможно последнем в их отношениях, и покатились по земле. Растерянный караульный смотрел на кувыркающуюся парочку, держа палец на курке карабина.

      Амбарный замок на дверях начальнического кабинета «медвежатник» открыл при помощи ржавого гвоздика одним движением пальцев.
- Тока ты не лапай ничо, - предупредил Понятно-дело, - Ща-а…
  Он с лёгкой небрежностью, будто тасуя колоду карт, принялся открывать один за другим ящики стола. Вынул кобуру с ТТ, посмотрел и бросил обратно. Потом с минуты две провозился с большим металлическим шкафом. Извлёк из него мелкашечный карабин «Белка», с которым начальник лагеря любил ходить на охоту, две финки блатной выделки, новые офицерские сапоги, несколько пачек патронов к карабину. Еремеев поспешно заворачивал собранное имущество в сдёрнутую со стола скатерть. С вешалки в углу прихватили шинель и овчиный полушубок. Вышли из штаба, осмотрелись и Понятно-дело скомандовал:
- Дуй на кухню. Там, верняк, никого нету. Набери какой-нибудь жратвы и, главное, соли побольше. И в барак. А я сейчас. – И он побежал куда-то, пригнувшись, с узлом в руках.
    В пустующем бараке, засунув под нары вещмешок, наполненный под завязку солью, ведёрный котёл с наломанными туда кусками хлеба, Еремеев перевёл дыхание. Он чувствовал себя как после удачной атаки в бытность командиром взвода. Вскоре вернулся Понятно-дело с пустыми руками и улыбаясь уголком рта. Заглянул под нары, одобрительно хмыкнул и принялся скручивать «козью ножку».
- Эх, - сказал он задорно и пыхнул самокруткой. – Когда в Чите за полчаса триста кусков открутил, так  не радовался.
   В барак до сих пор никто не возвращался. С территории доносились крики и хохот.
- Во, комедь заделали, - произнёс с гордостью Понятно-дело. – Народу радости – на целый год.
- Так, может, сейчас и рванём, Онуфрич? – с азартом в голосе спросил Еремеев. – Подходящий момент.
- Не-е, - мотнул головой Понятно-дело. – Через час перекличка будет. Хватятся. Далеко не уйдём. Да и Пельменя нет, а его прихватить надо, больно уж кликуха у него вкусная… После вечерней проверки и рванём в ночь.
- А вдруг сейчас обнаружится, что мы там везде пошухарили?
- Нет, - уверенно сказал Понятно-дело. – До утра, а, может, и дольше хозяин на людях с поцарапанной мордой не появится. Я его за свой срок выучил… Щас, наверное, подлюка, спирт стаканами жрёт. Без его команды никто и разбираться не станет.
    Еремеев посмотрел на своего напарника, точно в фильме «Чапаев», Петька на своего командира: ну, и мудрый же ты мужик, Василий Иванович.

        - 9 -

     Через час после отбоя, когда на нарах дружно захрапели и застонали, Понятно-дело сказал, вздохнув:
 - Ну, с богом…
    Они сложили кухонные трофеи в узел из всех тряпок, что у них были на шконках.  Из тайника, выдолбленного в ножке нар, вынули с десяток спичечных коробков. Зашлись лаем, почуяв зверя малокормленные овчарки. И Понятно-дело двинулся к нарам Пельменя, ткнул того кулаком в спину.
- Хлопчик, пошли за хлебом, - ласково сказал Понятно-дело. – Пельмень, приоткрыв глаза, смотрел непонимающе на «смотрящего», но гипнотически действовало на него слово «хлеб». – Хлеб привезли, там за лагерем. Разгружать будем, - уже строго добавил Понятно-дело.
  Пельмень и не возражал. Вышли из барака и в тени, подальше от караульных костров, пролезли через «колючку». Зашагали быстрым шагом, забрав по пути к шурфу, спрятанный узел со штабным трофеем. Опорожнили свой тайник в тайге и свернули резко в восточном направлении в поисках предполагаемой речки. 
      В лёгких сумерках белой ночи, уже пахнущей свободой идти было легко.       Подталкиваемый «смотрящим» Пельмень  вскоре начал оглядываться с вопросительном выражением в телячьих глазах.
- Идём-то куды?
- Туды! – рыкал на него Понятно-дело. – Топай давай. Там машина с хлебом застряла.
  Пельмень через несколько шагов опять, оглядываясь, спрашивал:
- Куды?
- Туды-туды, будем сейчас буханки с машины таскать. Так и быть разрешу тебе припёки схавать.

    Прошли примерно с километр, и впереди блеснуло узкое русло ручья. Течение было к югу. В том направлении и пошли по воде, поскальзываясь на крупных голышах. Пельмень норовил выбраться на берег, но Понятно-дело пинками заставлял его идти по самой стремнине. Через несколько сотен метров, на каменистом берегу повернули строго на восток, потом по своим следам вернулись опять к ручью и по извилистому руслу ручья пошли уже в направлении на север. Топали молча промокшими в драных сапогах ногами. Но шли и шли, гонимые азартом и, не чувствуя усталости. Лишь иногда Понятно-дело рыкал на хныкающего Пельменя, внушая тому, что, мол, заблудились в поисках машины с хлебом.
- Яки вин машина с хлибом… Ще ни бачив дорог вин нема, - хныкал уже утомившийся Пельмень.               

      Отчётливо посветлело низкое северное небо – значит, уже наступило утро. По умственным прикидкам выходило, что они в дороге уже часов шесть. Ноги ломило в ледяной воде. Решили выйти на берег с долгим передыхом. В распадке двух небольших сопок развели костёр.
 - Вот теперь я волю почуял, - произнёс с усмешкой Понятно-дело, развешивая над костром мокрые портянки.
    И Еремеев закивал головой:
- Я тоже, как ошалевший. Ну, точно стакан неразведённого спирта шарахнул. Аж в груди жжёт.
      Пельмень, судя по выражению его лица, уже явно догадывался о происходящем. Его телячьи глаза выражали страх телёнка, забредшего по глупости в волчью стаю. Он даже перестал скулить и плёлся теперь позади остальных беглецов.
    Ещё несколько часов прошли без остановок. Шли всё время на север, в перпендикуляре к уходящему на закат солнцу. В обозначенную сумерками ночь решили сделать долгий привал, поскольку по расчётам Понятно-дело погоню ещё даже и не собирали. Развели на камнях костерок, прилегли на разосланные лапы стланика. Опять сушили на прутьях портянки и одновременно жарили ломти хлеба, добытого Еремеевым из лагерной столовки. Густо посыпали ломти волглой солью для её запаса в организме.         Даже Пельмень после того, как умял зараз трёхдневную хлебную пайку, поуспокоился внешне и тупо икал, глядя в огонь костра. Разливающаяся по телу усталость  после суточного маршрута была приятна Еремееву в ощущении свободы. На следующий день он чувствовал себя отдохнувшим, как никогда в лагере на нарах. Они упорно шли строго на север.
     К полудню наткнулись на сплошное каменистое плато, состоящее из огромных каменюк величиной с лагерный барак. Передвигались чуть ли не ползком, перебираясь с каменюки на каменюку при помощи рук.

- Это ж откуда взялось такое чудо библейское? – по-детски спрашивал Еремеева Понятно-дело.
- Ледник в древности прошёл,- отвечал, пыхтя, Еремеев.
- Во-о, какие были в библейские времена ледоходы, - тоже запыхавшись, восхищался его напарник.- Это ж, наверное, после всемирного потопа…

    Уже опять солнце было в закате, а они всё ползли по мёртвому, без единой растительности каменной пустыни. Пельмень, отставший далеко позади, жалобно просил «питы-ы». К середине ночи плато наконец-то закончилось. Дальше возвышалась покрытая тайгой крутая сопка. У её подножья устроили долгий привал.
- Вот, пей, - Еремеев ткнул лицом подползшего на карачках Пельменя в лужу – линзу, подтаявшей на солнцепёке вечной мерзлоты. – Пей, бандера проклятый…
  На вторые сутки свободы Еремеев почувствовал себя уже не приниженным лагерным доходягой. Он ощущал себя командиром, державшего оборону взвода. И ему предстояло принимать за всех решения, от которых зависит их общая жизнь.
 Сидели у костра, отдыхали и посматривали в ту сторону, откуда только что пришли.
- Не-е, - уверенно сказал Понятно-дело, - по этим каменюкам наш след ни одна ищейка не унюхает. Верняк – в отрыв ушли. Вот она теперь вольная воля… Я так прикинул по своей мерке. Стреноженная лошадь такой наш путь прошла бы… ну, по твоему километров, по моему верст… Да около сотни.
- Это ты как же подсчитал? – недоверчиво спросил Еремеев.
- Инженер, ты - в железяках спец, а я с детства с лошадьми казацкими. Кады лошадка в ночном от табуна сбежит в стреноженном виде, так мы знали, на сколько она, за какое время убежать смогёт. Старая наука. А у стреноженной лошади ход похож на шаг человеческий.
    Побрели неспешным шагом вверх на сопку. Пельмень, нагруженный имуществом, тащился далеко позади. Но за него уже и не волновались – куда денется глупый телок от коровы. Напарники дорогой повествовали друг другу о своей прошлой, долагерной жизни. Для Еремеева прошлая жизнь Степана Онуфриевича, даурского казака, вора-медвежатника, с тремя тюремными ходками за плечами выглядела экзотикой из приключенческого романа для мальчишек подросткового возраста. А для Понятно-дело – Инженер по жизни своей – это пустота в непонятке, простокваша кипячёная.
               
     Ближе к вечеру остановились почти на самой вершине лесистой сопки. Вокруг расстилался вид просторный, но совершенно однообразный, словно одинаковые пейзажные картины, составленные квадратом.
    Опять развели костёр, настелили у костра постель из веток стланика. На душе наступила тихая успокоенность, исчезла тревожность ожидания погони. По утру провели осмотр своих запасов и трофеев. Понятно-дело ласково протирал тряпочкой мелкашечный карабин, щёлкал затвором, пересчитывал патроны в коробках. Еремеев пересчитывал спички в коробках и раскладывал по сортам принадлежности для охотничьей снасти.
- А куда мы всё-таки прём, как слепая лошадь? – как будто, между прочим, спросил Понятно-дело.
- На север путь держим, - спокойно ответил Еремеев.   
- На этот твой… смертельный ядовитый акиян? За смертью, что ли?
Еремеев хмыкнул и задумался. Потом усмехнулся:
- Это точно. Ошалели, как опьянели от свободы. И не знаю, что ответить. Свобода, ведь, подразумевает перспективу действий. А мы об этом и не задумывались. Мы просто хотели на свободу…
 - Вот, вот. Так давай, Инженер, сочини что-нибудь, что дальше делать станем.

    10 -      

    Этот привал был долгим. Построили просторный шалаш, оборудовали очаг для постоянно поддерживаемого костра. По утрам Понятно-дело брал мелкашку и уходил бродить по тайге. Еремеев мастерил из верёвочек и проволочек силки и всякие другие, придуманные им ловушки на мелкую таёжную живность. Пельмень был у Еремеева «на подхвате», собирал дрова и носил воду из ближайших линз, а когда бывал свободен от работы, выслушивал от Еремеева политинформацию о своей «фашистской сущности». Злыдень тайги – мошка и комары ещё не вылупились. Ласково светило солнышко. И вокруг была свобода…

- Слышь, Инженер, ты так до сих пор ничо и не сочинил? – спросил Понятно-дело, кинув к костру пару подстреленных куропаток.- Патронов на всю нашу таёжную жизнь не хватит. А колымское лето короткое.
   Еремеев и не знал, что ответить. Он рванулся в побег безотчетно, безоглядно, не думая – что дальше? Также безоглядно на будущее, как тогда, накидывая петлю на шею. Только сейчас, трезвея от свободы, начинал сознавать, что можно жить и дальше. Можно, да – но каким образом, в каком свойстве существования.

     Как-то Понятно-дело вернулся совсем без добычи, раздражённый до злости. Сказал по-блатному, цедя сквозь зубы:
- Впустую шесть пулек истратил… Откормлю вас тут. А зимой из вас с Пельменем строганины наделаю и из костей студень сварганю. Избушку построю. Одну зиму протяну – а дальше бог подскажет…
 - Вот именно, Онуфрич, - Еремеев стукнул себя кулаком по колену. – Строим избушку. Найдём место у вод ы, и чтоб потаённо… Будем, как Робинзон на необитаемом острове…
- Чо,чо,чо?.. – переспросил с прищуром Понятно-дело. – Какой там еврей на острове?.. Чо мелешь?
Что ли, всё пьяный от свободы?
    Пельмень угодливо захихикал в угоду «смотрящему» и в презрении к политическому недоумку-доходяге.
- Нет, правда, Онуфрич, будем избушку строить. Это программа минимум. Обустроимся, обживёмся. А время, или, по-твоему, бог – выход подскажет. Человеческий мозг- он же всё время в работе, даже во сне.
- Ну, Инженер, про избушку – это, как говорится, другого раскладу и не выйдет. Это не ты сочинил… Давай избушку варганить и богу молиться станем. В пост покаянный уйдём, чтоб вывела нас боженька на путь. Молитвой страстной, аки пустынники горестные , аки Кудеяр-разбойник, признавший пригрешения своя…
    Понятно-дело ещё долго говорил библейскими словами, а Еремеев, глядя на него, думал в огорчении, что и такой матёрый вор, такой кондовый мужик тоже опьянел от свободы.
 
      11.
  .
    Избушку поставили на южном склоне сопки. Внизу – мелкий ручей, который, конечно, зимой промёрзнет до дна. Но на Колыме и лёд – вода, было бы топливо. А топливо – безбрежная, никем не тронутая тайга. Тревога – это провизия, когда закончатся патроны, и Еремееву иногда казалось, что Понятно-дело всерьёз может исполнить своё намерение – сварить студень из его и Пельменя костей, недаром же он потащил с собой в побег парнишку с «вкусной» кликухой. «Но это для Онуфриевича – не выход, он по природной диалектике своего ума ждёт чего-то,  - размышлял постоянно Еремеев, - ждёт что ему скажет его бог моими словами».
    Дикая жизнь, безусловно, меняла сознание и характер, изломанные каторжной дисциплиной. Каждый день свободы требовал творчества в каждом шаге и каждом движении. Им казалось иногда, что они знают всё и имеют главное –свободу. Но порой вдруг делалось пронзительно ясно, что впереди ничего нет, будущего не существует для них. Впереди – зима, голод, смерть. И на свободе, оказалось, можно дойти до безумия, когда до абсолюта исключены мечты о будущем.
Легче других было Пельменю. Он с покорным взглядом телёнка ждал только еды. Ему даже начинала нравиться такая жизнь, потому еды ему доставалось больше, чем в лагере и не изнуряла тяжкая работа. Он верил, что их рано или поздно разыщут, вернут за «колючку» и ему, как пострадавшему от «саботажников», даже скостят срок по приговору.

   Июнь месяц колымского лета обозначился духмяными волнами хвойного запаха от распускающихся на сосновых ветках пушистых, липких от нектара шишечек. Но кто, что, какое насекомое в этом гибельном краю могло переносить хвойный нектар, кроме кишащих в воздухе туч мошки и комаров. Эта напасть, злыдень тайги, доводило до истерики, до изнеможения, не хуже актированных морозов. Редкими моментами помогал дым от костра или сквозняк на открытом пространстве, ночью – дымари в тесной избушки. От дыма сухого мха кашляли, перхали и спали, ворочаясь, расчёсывая в кровь зудящие укусы по всему телу.
   По установленному порядку Еремеев «обозначился» по хозяйству, а Понятно-дело с утра уходил бродить по тайге с мелкашечным карабином. Когда возвращался с какой-нибудь дичью, всегда сообщал о количестве истраченных патронов. Еремеев подчинил себе на хозяйстве Пельменя, гонял его за топливом, за водой, а сам готовил «хавку» на непотухающем с момента воспламенения костре. В своё варево добавлял найденные им чисто по природной интуиции всякие таёжные травы, шиповник, молодые иголки хвои. Из расставленных неподалёку капканчиков добывал мелкое зверьё, барсуков, зайчат, но чаще всего мышей, горностайчиков, бурундучков. Они тоже шли в пользу измученному организму, а излишки Еремеев вымачивал в тузлуке и вялил на солнце, развешивая на ветках деревьев. При необозначенных темнотой полярных суток спать ложились, когда уже подгибались от усталости ноги и едва хватало сил зажечь в избушке «дымарь» от комаров.
  В качестве развлечения Еремеев, восстановивший своё чувство юмора, всё донимал Пельменя «политинформациями».
- Ну, что ты фашистам служил за идею или за деньги?
  Пельмень, отворачивая голову в сторону, бурчливо отвечал:
- Яки вин дэньги?... Ще тэ гроши?...
-Значит, за идею?
- Яки вин идэи?…
- Значит, ты Пельмень, как пельмень, просто в бульоне бултыхался?
 
   После такого вопроса у Пельменя начинала вытекать слюна из уголка рта, и ответ его звучал невразумительно.

     Как-то со своей охоты Понятно-дело притащил на плечах тушу волчицы. Позади бежал, путаясь в своих ногах, малюсенький волчонок. Кинув тушу волчицы к костру, Понятно-дело сказал:
- На зиму знатные торбаса себе из этой шкуры заделаю. Перезимую.
- А шо мы будэм это жраты? – с отвращением спросил Пельмень.               
- Ещё как будем, - усмехнулся Понятно-дело. – Барсуков жрал? Песцов жрал? А это всё животина одной породы. Зажрался уже?
  Тут к туше волчицы подбежал её кутёнок, ткнулся носом в уже разбухший от жары живот и просящее заурчал.
- Ишь ты, - сказал Понятно-дело, - титьку ищет, глупыш. – Он снял подвешенную рядом на ветке освежёванную мышку, кинул волчонку. – А я и не знал, что у неё щенки. Вижу у норы сидит. Бабахнул, потом ещё три раза… Не думал, что щенки у неё, - добавил он расстроенным голосом.
 
 - 12 -


  К середине лета тайга начала гореть. От чего она загоралась в этих безлюдных местах, Еремеев на вопросы напарника отвечал по-разному:
- Может быть, от молнии. Может, от какой-то собственной энергии или отражением солнечного луча от водяной поверхности. Наука изучает этот вопрос.
  Дымный слой курчавился в западной стороне, в километрах десяти от их сопки. Гарью пахло с той стороны.
- А ещё в придачу, не дай бог, сгорим, - говорил, хмыкая, Понятно-дело. – Ох, погорельцы… А вот напасть будет, если медведи пойдут. А этой пукалкой их не повалишь. Не успеешь и на дерево взобраться. Медведи – это такой народ смекалистый… Лет пять назад караульного на нашей зоне медведь задрал. Тот ни стрельнуть, ни пискнуть не успел. Башку ему лапой проломил, ствол винтовки пополам перекусил, как веточку. И выжрал только требуху из живота. Понятно дело?
  Понятно-дело сидел по-тюремному у костра, крутил из оставшихся запасов газеты «козью ножку», набивая её сухим мхом вместо кончившейся давно махорки.
- Ну, чо, Инженер, славная на воле житуха? А то надумал – ишь ты. Собственноручно жизни лишаться. Вот что дальше – кумекаешь?
- Кумекаю, - ответил с грустной улыбкой Еремеев. – Только и делаю, что кумекаю об этом.
- Ну-у, что накумекал?
- Вот думаю, - продолжил Еремеев, глядя отстраненно куда-то вдаль. – На восток от нас – Тихий океан. Там такая есть территория- Чукотка. До океана в ту сторону, ну, по прямой километров семьсот. И там есть в океане узкий пролив, Беринговский. Через него всего около шестидесяти километров до Аляски. Зимой пролив замерзает…
- Скоко, скоко до твоей коляски?.. Шестьдесят?.. – Понятно-дело, всполошившись, сменил сидячую позу на полулежачую. – А дальше там что? Какая губерния?
- Дальше там Америка, - грустно ответил Еремеев.
- На кой хрен нам Америка! – Понятно-дело разозлился, заматерился и заходил вокруг костра. – Ты что-нибудь роднее подыщи. Вот в сторону Байкала… Оно как?
- Эх, в сторону Байкала – за тысячу с лишним, точно не определю. Строго на юг и градусов десять к западу. Идти долго. Но путь на юг, а, значит, после глухой тайги, наверное километров через триста-четыреста, жильё начнёт попадаться. А ещё дальше города пойдут.
- Во, во! В этом направлении и размышляй, - сказал, оживляясь, Понятно-дело.
     Он на карачках вполз в низкую кривую избушку, и через минуту раздался его утробный храп.

     Пельмень подвернул ногу на склоне сопки, спускаясь за водой. И теперь Еремеев с двумя мятыми солдатскими котелками, подобранными им на лагерной помойке, сам таскался за водой. На берегу ручья он откинул ногой булыжник и опустил котелки в глубину. Неожиданно задумался, почему тот булыжник, отброшенный ногой, с виду небольшой – а такой тяжёлый, будто свинцовый. Вернулся к булыжнику. Поднял его и покачал в ладони. Булыжник весил около трех килограмм, сверкал блёстками кварца или слюды и был из себя целиком мутно-желтого цвета. Еремееву было отлично известно по работе на шурфе как выглядит промышленное золото. Он хмыкнул и отшвырнул самородок в сторону. Полез с котелками вверх на сопку.
     Вечером у костра, когда Понятно-дело вернулся с охоты, Еремеев просто так, в обыденном разговоре обмолвился о самородке. Понятно-дело встрепенулся, точно зашухарённый на облаве, уточнил, где это место и помчался вниз по склону сопки. Даже Пельмень с перевязанной ступнёй заелозил на своёй подстилке.
      С этого момента Понятно-дело редко ходил на охоту. Доедали то, что Еремеевым было наготовлено на зимний запас. «Медвежатника» охватила золотая лихорадка. Он и слушать не хотел Еремеевскую мораль, что золотом сыт не будешь.

   13.    -

     Колымское лето короткое. Когда начали желтеть листья на берёзовом кустарнике, Понятно-дело сказал, что наступил август. На ветках сосен, наткнув на иголки, Еремеев сушил грибы.
- У меня «рыжухи» уже на два пуда наберётся, - вечером у костра, нахлёбывая густой кулеш, похвастался Понятно-дело. Он отложил самодельную ложку и потёр руки, будто перед взломанным сейфом.
- Ну и что, - рассеянно сказал Еремеев. – И куда ты с этим золотом? На тот свет?
     А у Пельменя, который глянул на «смотрящего» взглядом потревоженной гадюки, из уголка рта потекла слюна.

    Теперь Еремееву приходилось крутиться и на «хозяйстве» и за «добытчика». Каждый день он обходил свои ловушки и капканы, по пути собирая грибы и ягоды. Приносил дрова, готовил варево всегда по одному и тому же  рецепту -  «чтобы погуще». Прибившийся к беглым зэкам волчонок с утра убегал за убивцем своей матери мыть золото на ручей. Пельмень и не думал выздоравливать, лежмя валялся у костра в ожидании следующей кормёшки, а при появлении Еремеева принимался скулящее постанывать.
- Ты там, какие свои бандеровские мысли вынашиваешь? – иногда спрашивал его Еремеев, сам постоянно находясь в своих мыслях и массируя пальцами виски. - Я же вижу. Глазки у тебя так и бегают, так и бегают.
- Степан Онуфрич! – громко, точно ему сделалось невтерпёшь, сказал вечером Еремеев своему напарнику, густо мазавшему жиром обветренные руки. – Ты - то в бога ударяешься, то - от золота шалеешь. Сам же говорил, колымское лето короткое. Зима скоро… Мысли у меня есть. Слушать хочешь?
- Говори, - устало согласился Понятно-дело.
    И Еремеев говорил долго, с нервным возбуждением. Рассказывал о завоёванной Европе, о земном шаре, который – общий дом для всех народов, о свободе человека жить в любом месте этого дома. О своей, непонятно кому нужной судимости, которая перечёркивает всю его жизнь, все его мечты и стремления. О справедливости советской власти и о справедливости вообще…
- Чушь, - сплюнув, сказал Понятно-дело и на карачках заполз в избушку.
   Утром не обнаружился Пельмень в пределах видимости. Позавтракали без него. Пельмень не явился даже на запах вскипевшего варева. Вдруг, что-то решивший про себя Понятно-дело, сбежал вниз к ручью. Вернулся и нервно подёргивая губами, сообщил:
- Пельмень… Пельмень, паскуда, зассыха… Весь мой тупичок выгреб…
    Еремеев кивнул головой и, скрывая усмешку, промолчал. Понятно-дело ещё два дня молчал, сидел у костра и жарил нанизанные на ветку грузди. Он с отсутствующим видом жевал жареные грибы, потом укладывался спать, опять жевал грибы, чесал на щеках отросшую щетину и опять спал. На третий день смурной, опавший лицом, сказал:
- Куда он рванул, придурок?.. Сдохнет зараз. Жратвы нет, дорог не знает. Золотом сыт не будешь. И сам фраер трухлявый. Дьявол его повёл. И меня вёл… Давай, Инженер, говори, что дальше делать будем.
  Еремеев, одновременно суетясь по хозяйству, говорил много, и опять нервно,как уставший от долгого молчания:
- Ты понимаешь, Степан Онуфрич, в Европе, в крестьянских простых домах силосные ямы белым кафелем отделаны. Вот. Наши ребята, солдаты из деревенских в ярость приходили от такого ихнего богатства. У них вся идеология в головах путалась. Там у людей, самых обычных есть то, что только у буржуев видели. Они вместо мыла специальными порошками всё моют и стирают. У них даже авторучки не перьями, а шариками пишут, без чернил…
-  Ты это, Инженер, давай бреши, чтобы мне понятно было. Про порошки и шарики – не надо. Давай короче.          
   - Так вот, чтобы тебе было понятно, у них сейфы в банках на такой хитроумной технике – если даже пальцем тронешь – сразу сигнал в полиции.
  - Ух, ты, - изумлялся Понятно-дело. – Пальцем? Это как же?..
  - Вот так. У них вообще, оказывается, жизнь другая. Не как нам в газетах и в политинформациях толковали. У них, в самом деле, свобода.
  - Кому смотря, - хмыкнул Понятно-дело. – Пальцем сейфа не тронешь, хе…

     Еремеев сидел, вороша угольки костра. Потом произнёс неуверенно:
- Так вот, Степан Онуфриевич, я всё-таки решился топать на Америку. Понимаю, что мне на этом пути, один шанс из ста добраться до цели, - и Еремеев посмотрел прямо в глаза напарника, словно ожидая, что тот сейчас вскочит и побежит «стучать» в соответствующие органы. – Какая у меня жизнь впереди? На всю оставшуюся жизнь я так и буду беглый зэк.
- На хрена тебе в эту Америку, корешь? Рвём к Байкалу. Дойдём с нашими-то башками. К делу я тебя пристрою своему, пока в шухерных побудешь. Фартом делиться буду.  А потом и сам в масть войдёшь. При твоей башке - похлеще меня «профессором» станешь…
 - Когда шли войной по Европе, - грустным голосом продолжал Еремеев, - да и потом, когда ждал в Германии демобилизации, почитывал кое-какие иностранные журналы. По-немецки немного разбираюсь. Так вот, у них русские инженеры ценятся. Там у них есть такой русский инженер – Сикорский. Он для Америки изобрёл вертолёт и гидросамолёт. В большой цене мужик. Другой русский инженер телевизор придумал. Это такое радио, которое кино может показывать из другого города. Там у них в самом деле свобода.
- Какая на хрен свобода на чужбине! – Понятно-дело аж вскочил с корточек и приобнял Еремеева за плечи. - Будешь там в рабах ходить. Одумайся, паря…
- Так я в этой нашей свободе, которая сейчас у нас здесь, только об этом и думал. Мы все в нашем государстве в рабах ходим. И те,кто в лагере подыхает. И те – кто по другую сторону колючки. Только в лагере об этом задумался. А в последнее время твёрдо решил. Будто абсолютную формулу открыл.
- Не-е, у меня всегда свобода… Ну, бывает, влетишь на кичу. Так это, как в карты играешь. Проиграл – плати. Я – без обиды на власть. Порядок должен быть. Без строго пахана все шавки меж собой перегрызутся… Не мыслю даже как без родины жить-то. Хоть мильонщиком станешь – а сердце по родине ныть будет.
- А вот тебе скажу такую историю, - Еремеев помолчал, сжимая скулы, - а ты, не знаю, поймёшь смысл, или нет? Родина – это одно, а власть – совсем другое… Я войну видел не только из тылового блиндажа в три наката. Я войну видел и из окопа на самом передке обороны. В обороне, с приказом ни шагу назад, сволочи!.. В окопе нас оставалось четверо из целой роты. Один из этих четверых – с оторванной по локоть рукой. И прямо на нас «тигр» пёр. Близко совсем, аж запах его железный чувствали. И этот солдат сорвал со своей культи кровавые бинты, обмотал ими три граната, две ещё за пазуху сунул и пополз на одной руке прямо под брюхо «тигру». Так рвануло, что у той громадины хобот книзу клюнул.
- Что ж, - с горечью сказал Понятно-дело, - удалой мужик. На подвиг, значится, пошёл.
- Я тоже так думал, на подвиг, - помотал головой Еремеев.- Потом понял, почему. Уже здесь, в лагере понял. Солдату этому было лет сорок, из раскулаченной семьи. Отец его с гражданской с орденом вернулся. Хозяйство своё с сыновьями поднял, земли много взяли. Крепко жили – а тридцатом всё поотнимали, сослали по разным сторонам. Никого больше из своей родни тот герой больше не встречал. И не было у меня во взводе хлеще матерщинника на советскую власть, чем он. Костерил, и в хвост, и в гриву, в мать-перемать советскую власть. А что ему там было бояться, на переднем крае. Перед самым носом у смерти. Чем ему глотку заткнёшь? Слушали его – а возразить ничего не могли. Все мои высокие слова – глупостью казались…И понял, не на подвиг он шёл. Он мстить шёл, своей смертью за свою угробленную жизнь. И этому фюреру усатому, и этому усатому нашему пахану, которые за свой авторитет в крови народной купались. Он мстить пополз под брюхо «тигру» за свою отнятую свободу,   отнятую родину, неполученное жизненное счастье. Говорили нам комиссары – за родину воюем. За родину, конечно. Но умирали за власть, которая на нашей родине. А по большому счёту, Онуфрич, вся планета – это наша родина. Просто власть в каждом государстве не хочет, чтобы люди это уяснили.   Просто каждый пахан хочет в главарях на своей деревне быть.   
- Эх, ты, - крякнул Понятно-дело и поскрёб обильную щетину на щеках. – Эт-то ты в точку говоришь. Хоть и не одобряю я про Америку, но возразить тебе не могу. Разойдутся, значится, наши дороги… Печку твою в бараке всю жизнь вспоминать буду.

         - 14 -

  К вечере следующего дня Понятно-дело принёс с охоты двух зайцев. Кинул добычу к костру и сказал твёрдо, голосом, не терпящим сомнения:
- Вот что, Инженер, закопти их нам в дорогу. Завтра рванём. Утром на траве изморозь  видел. Зима наступает.
  Пока Еремеев возился с зайцами, Понятно-дело выстругивал две мощные, длинные дубинки, любовно полировал их лезвием финки. Провизию и всё своё имущество поделили поровну. Соль разделили на два котелка, спички – по два коробка каждому. Понятно-дело молчал и часто вздыхал, искоса поглядывая в сторону Еремеева. Мелкашку Понятно-дело оставил себе, а Еремееву выделил краденые офицерские сапоги и топор. Волчонок, словно что-то предчувствуя, тыкался носом то в ноги Еремеева, то ложился у ног Понятно-дело.  Утром, обвешанные поклажей, по два узла на каждого, с посохами в руках спустились с сопки. Постояли молча с грустными лицами.
- Туда путь и держи, - тихо произнёс Еремеев и объяснил, как ориентироваться по солнцу с учётом северных широт.
- Ну, ближе к югу мне легче будет, - тоже тихо сказал Понятно-дело. – Дальше тайга живая пойдёт, а не эта, мертвячая. И чалдоны тамошние ещё при царе каторжан беглых от царских цириков спасали. Скажи, Инженер, как тебя по-вольному, по-мирскому  величают? Когда мимо церквушки где-нибудь проходить буду, свечку поставлю за тебя во здравие.
- Сергей, - чуть улыбнувшись, ответил Еремеев.
- Ну вот. Если свечка перед иконкой не погаснет – значит добрался ты до своей Америки.

      Без слов прощания они развернулись и пошли в противоположные стороны. Волчонок, поскулив, побежал вслед за Понятно-дело, по-щенячьи заплетаясь ногами. Еремеев шёл, сдерживая суеверно желание оглянуться. Понятно-дело и не думал оглядываться, быстро шагал, перепрыгивая по высоким кочкарям. Они шли в разные стороны, каждый своей дорогой, каждый к своей свободе.
       Кончалось короткое колымское лето. Короткое лето свободы.       Неумолимо, невидимо, неслышно, как смерть, приближалась зима. Зимой выжить в этих гибельных местах не представляется возможным.

     «Не представляется возможным» - так обычно пишут в актах о причинах смерти при обнаружении в тайге скелетированных останков человека. 

                --------- «» --------