Фаталь-морталь

Ват Ахантауэт
Вот уже полчаса он наблюдал, как сидящая на лавочке фигура кормила хлебом птиц. Наблюдал и принюхивался. Свежие, ароматные буханки. Даже издали он видел, как мякиш плавился в руках «фигуры», послушно комкуясь. Она не курочила буханку, а старательно лепила из мякиша шарики и бросала их в разверстые птичьи клювы. Голуби наелись до отвала первыми, мелюзга доклёвывала крошки. Запах свежевыпеченного хлеба, размятого в вспотевших ладонях, привлёк и уток. Те, важно переваливаясь, обступали лавку.

Больше терпеть невыносимо, решил он и поднялся с лавочки напротив. Сел на корточки и, покрякивая, направился к раздаче хлеба. Втеснился между пернатыми едоками. Фигура, завидев «селезня», скатала мякиш размером с теннисный мяч и опустила на землю. Утки почтительно расступились. Мужчина, откусывая от катыша, поглядывал на дающую.

Лютая баба, показалось ему. Моторика, броски, взгляд – любовные, деликатные, а сама смурная. Как рыло магистрального паровоза. Такой предупредительно погудит, но переедет. Не та дамочка, что «мужчиной» окликнет. Эта кулачищем в спину тюкнет или «эй, ты» пробасит.

 - Необязательно прикидываться уткой, если хочешь жрать.

Вот он, предупредительный гудок. Или показалось?

Мужчина кивнул, выпрямился, облизал с губ крошки и сел рядом с женщиной.

 - Хлеб что надо. Давно такого не клевал.

 - И не поклюёшь. – гоготнула. – Я в пекарне работаю. Формовщицей.
 
Он всё кивал и косился на её руки. Они в первую очередь выдают возраст. Рассматривал, ища старческую «гречку», проступающие вены. Не находил: проворные руки, гладкие и могучие. По его разумению, уток в парках кормят разве что старухи, да простецкие бабы. А эта хоть и молода, но в запустении словно, и говорит будто громыхает. Как суровые женщины нонномордюковского пошибу. А меж тем, тонкость в ней какая-то прячется.

 - Когда-нибудь они так же будут бабу делить, тянуть каждый в свою сторону. – бесстрастно сказала формовщица через паузу.

Он заметил двух мальчишек, очень рекламогеничных, трёхлеток на вид. Они, вцепившись в пластмассовый грузовичок с обоих концов, вырывали игрушку друг у друга. Молча, надув щёки, растопырив маленькие пухлые ножки. Один, белобрысый и вихрастый, поднатужился и рванул машинку на себя. Та поддалась. Победитель звонко, как умеют только дети, захохотал. Проигравший, в джинсовом картузе, сосредоточенно рассматривал передние колёсики, оставшиеся от трофея в сжатых кулачках. Мальчишка смекнул, что автомобиль без них теперь, считай, инвалид, и захохотал тоже.

 - Теперь оба довольны. – хмыкнул мужчина и покосился на собеседницу.

Та высокогрудо вздохнула, медленно и со значением выдохнула. Такой выразительный бабий вздох, подумалось ему, предваряет серьёзное откровение. Или заунывную исповедь. Может, сослаться на дела и уйти? Был бы это мужик – разговор бы сразу сладился, без хождений вокруг да около, без вступительных вздохов. По стаканчику бы брякнули, да мякишем этим царским закусили. Эх!

Женщина многозначительно кашлянула - дескать, желаешь ли ты, незнакомец, таки послушать мою историю?

Ну не срываться же теперь с лавки? Он уселся в пол-оборота к собеседнице и сделал заинтересованно-сочувственное лицо. Та кашлянула ещё раз, кышнула на покрякивающих от нетерпения уток, руками развела: нет больше хлеба; они, ворча, выстроились гуськом и потопали восвояси.

 - Муж мой полюбил меня, как сам признался, за роковую красоту. - начала свой рассказ женщина. – Чего ты ухмыляешься? Знаешь, какой я была, пока не завяла? Волосы смоляные, кудрями крупными, тяжёлыми. Глаза словно пьяные, с поволокой, алый рот приоткрыт (гайморит у меня был), смуглолицая и фигуристая. Ходила – как кошка кралась. Мурчала, когда гладили. Царапалась, шипела – когда против шерсти. Он и вообразил себе меня этакой femme fatale.

Любовь, говорил, у нас с тобой будет, как в кино! И сам всякий раз на кино равнялся. То свиданку романтичную где подсмотрит, то постельную, прости господи, сцену, а то, бывало, даже и ссору. В любви признавался по-киношному: знаешь, как я тебя люблю? До луны и обратно. Тьфу, как в американских мелодрамах. И всё от меня ждал похожего. Пощёчин звонких, осколков посудных, бровных зигзагов, поцелуев под обложными дождями. И платье – чтоб насквозь от дождя, непременно красное. Драмы ждал высоковольтной, знамо дело. А сам – обтёрханный, второстепенный будто. Но с марионетками своими ловко управлялся!

Один раз (уже к тому времени были женаты) спрашивает: а что станешь делать, если я тебе изменю? А сам аж слюну сглотнул от нетерпения. Ну, думаю, получай свою драму. И давай его вышучивать. Да так увлеклась, что сама себе и поверила.
Придёшь, говорю ему, с работы, с мордой сытого кота, обласканного. А от тебя духами женскими пахнет, дорогими. И губы припухлые от поцелуев потайных. В кресло сядешь, пока я хлопотать с ужином буду. Газету возьмёшь, но дремать начнёшь вскоре. Я фартук скину, из ящика нож возьму. Кошкой, по обыкновению своему, прокрадусь из кухни в гостиную и резким движением пырну гнусное твоё сердце. Ты глаза распахнёшь, а в них борьба боли с восторгом и изумлением. Я буду глядеть в них, тяжело дыша, и медленно, с упоением, прокручивать лезвие по часовой, нет, против неё, стрелке. Пока не раскрошу его. А ты так и останешься – с распахнутыми глазами на искажённом от экстатического страдания лице.

Я рвану нож из тебя, из твоего раскромсанного сердца, и облизну. Разденусь донага и вымажусь вся твоей горячей ещё кровью (на этом месте он аж завыл от драматического апофеоза), даже в волосы вотру её. Позвоню в полицию, сообщу о случившемся. На трубке останутся красные отпечатки моих пальцев. Всё как ты любишь. Пока буду ждать полицию, включу твою любимую «Dirty Diana», стану под неё покачиваться и гнуться. Или… ну её к чёрту. Что-то ритмичное включу, электронное. И закручу нижний брейк. Представлю, как ты бы скривился, увидев, и захохочу.
 
 - Ты сейчас смотришь на меня с теми же лукавыми бесенятами, что плясали в глазах и у моего дурака, когда я сочиняла ему эту вульгарную импровизацию. – усмехнулась рассказчица и прищурилась. А у самой во взгляде эти бесенята, но сникшие какие-то, съёжившиеся, хвосты прижавшие. Он сморгнул своих, головой мотнул, будто сбрасывая что-то пакостное, что без спросу пролезло.

 - А дальше? Представился случай?

Она продолжила.

Пришёл он как-то с работы. Как и подобает образцовому свежесостоявшемуся прелюбодею, - принёс с собой густой удушливый букет чужого женского парфюма. И бордовый мазок помады под нижней губой. А сам – как ни в чём ни бывало. Песенку какую-то под нос себе воркует. Перекоцывался в домашнее - и в кресло. Голову набок склонил, как в дремоте, а глазами так и шныряет в сторону двери – мол, вижу я или нет. Понимаю ли его бесхитростные побуждения или нет.

 - Выходит, он на следующий же день вам изменять побежал?

 - Я было тоже так решила, но…слушай дальше!

Подначивать меня он стал почти каждодневно. Всё по одному и тому же сценарию. Духи, всегда разные, помадовый «чмок», кресло, откинувшаяся поза и приоткрытые в надежде глаза. А я - словно мимо все его подначки: ужин готовлю, зову к столу, разносолы предлагаю. Он смотрит выжидающе, ищет умысел в моём лице, а я шмяк ему добавки, и лицо при этом у меня самое что ни на есть ясное, необеспокоенное.
А в лифте как-то с соседкой встретились, та и говорит: видела твоего в магазине парфюмерии, он в женском отделе духами на себя прыскал. «Не того» он у тебя, случаем, а? Не того, говорю, не переживай.

Он делался всё одержимее в стремлении вызвать у меня роковую ревность. Во сне выкрикивал женские имена. Я становилась для него то Ниной, то Катей, то Жанной – даже во время наших с ним страстных схваток. В машине из бардачка якобы случайно вываливались женские трусики. С ценником. Стал невнимательным. И очень жалким в этом своём абсурдном спектакле. Как бездарный актёр, забывший роль, изо всех сил старающийся выкручиваться. А суфлёра не было. Тогда я и решила: всё, хватит. Я сделаю это. Как раз в тот момент, когда очередные трусики шлёпнулись из бардачка мне на колени. Как сейчас помню – красные, отороченные чёрным кружевом. Я вертела в руках ценник и улыбалась. Жалостливо. И он в это миг понял, наконец, что я давно раскрыла его ужимки. «Распродажа была» - выдавил и глаза отвёл. Суетливо скомкал трусишки, в карман засунул и глупо хохотнул.

«Мерзавец» - бросила я, чтобы ободрить его немного.

На следующий день, полная решимости, ждала его с работы. Даже нож в карман фартука заранее положила. А он не пришёл. И утром тоже. Я бегом в парфюмерный. Продавщицы плечами пожимают. Не было, мол, его вчера. Нам, мол, новинки женские завезли, мы на полочках расставили, приготовили, а он не пришёл.

На работе его нашла. В подсобке с реквизитом. На полу сидел, ноги-руки в стороны, а шея стянута, обмотана верёвками от куклы. Сама кукла на плече повисла. А я помню эту куклу – он сам её мастерил. С меня. Такая же черноволосая и волоокая. В красном цыганском платье. А на полу, в ногах, раскиданы другие его крали, попеременные его фаворитки. У меня, жены, духу не хватило его из ревности изжить, а кукла, вон, смогла.

 - Вы и правда считаете, что его убила кукла?

 - Следствие по делу было. Куклу чернявую по допросам затаскали, но она молчала рыбой, плечом только подёргивала, точно пренебрежительно. Так ничего от неё и не добились. Закрыли, как самоубийство.

 - Необязательно прикидываться спящим, если хочешь умереть. – заключил мужчина и усмехнулся собственной шутке.

 - То-то и оно! Цыганочку эту я потом в мужниной могилке прикопала. Чтоб не так ему, балде, в посмертном эфирном колобродстве одиноко было.

 - Всякому иной раз хочется, чтоб его как пластмассовый грузовичок делили, колёсики выдёргивали. Чтоб вот так в кресло сесть и пуговку на рубахе расстегнуть, слева на груди.

- Малодушество бесславное – вот что это. Думаешь, чего я тебе на уши-то присела? Чего ногой не топнула, когда ты уткой прикинулся? Мужа ты моего напомнил. Такой же непричастный. Неодушевлённый. Словно и не был никогда главным персонажем. По стеночке ходишь, в кадр случайно влазишь. И истории у тебя своей нет, как мне подумалось. Так пусть хоть моя теперь у тебя будет. Зашагаешь, может, шире. Встанешь со своих карачек, на которых ты ко мне вместе с утками заявился. Если надоест маяться беспарно, и деву встретишь хорошую - не кривляйся с ней, ни играй в кино. Мужик – что отмычка. Одна рука – гаечный ключ, вторая – замковый. Ты её отпереть должен, понимаешь, имярек?

Отпереть. Хм. Он раскинул руки на коленях, рассматривал их и усмехался. Вот его правая – гаечный ключ, разводной. Крепкая ещё рукоятка, разящая. С цепким уверенным зевом – он придал пальцам форму Пакмана, сомкнул и разомкнул воображаемые челюсти. Вот левая рука – замковый ключ-отмычка. Крутанёшь таким – не только ветхий бабкин сундук отопрётся, но и банковский сейф. Он сплотил руки вместе, потёр их одна об другую, заставил схлестнуться промеж собой, после чего уронил на колени. Да ну, робокоп какой-то. Правильно фаталь-морталь сказала, статист он сопленосый, а не супергерой с руками-ключами.

 - А если замок кодовый, а? – обратился он к рассказчице.

Пустота ответила ему хитрым прищуром и многозначительным молчанием. Он положил ладонь на то место, где сидела женщина, погладил – ещё тёплое, насиженное. Хлебные крошки, остатки птичьего пира, кучковались под скамейкой. Значит, не привиделось. Он огляделся по сторонам: парк обезлюдел, сжался весь, помрачнел. Как зрительный зал после низвержения занавеса. Больше никому неинтересно. Пора мчаться в гардероб, пока очередь не выросла в питона.

Он нехотя поднялся с лавки, больше с трудом, чем лениво. Словно услышанная исповедь о сослагательной чужой любви стала теперь его ношей, его заплечным походным рюкзаком. Он поднялся с лавки, чтобы завтра, послезавтра и в последующие дни снова на неё опускаться (никакого больше фиглярства с утиным «шагом»), снова складывать руки на колени, снова внимать этой, так неуклюже овдовевшей формовщице, снова вожделеть её караваев.

Те же дети делили игрушки в парке, те же птицы, нахохлившись, караулили крохи, та же лавка, крепко врытая в землю, пригласительно пустовала и мужественно терпела капризные перемены погоды. Тот же он, с новыми уже мыслями, новой жаждой и новой, поднывающей тоской упрямо топтал тропинку, ведущую к знакомой скамейке. Присаживался, рассказывал никогда не перебивающей его пустоте свои выдуманные за ночь истории. Хвалился поднаторевшими «ключами», когда-то не могущими отпирать даже податливые замки безотказных тарифных девиц. Пустота, как ему казалось, одобряюще кивала и клонила свою крупнокудрую голову на его плечо.