О пользе мата

Gaze
         Коллектив у нас хороший. Все люди интеллигентные, начитанные. Разговариваем друг с другом так, что со стороны люди, свидетели наших бесед, приходят в неистовство: мы лишь по соображениям нехватки времени не употребляем в обращении «милостивый сударь» да по отношению к женщинам – «душа моя». А уж темы, обсуждаемые нами, будьте уверены, разнообразны. И никакой тарабарщины, «олбанщины», никаких засоряющих язык жаргонных словечек, а тем более мата; исключительно пушкинский слог – основа наших разговоров во время работы.
         Вот вам пример наших взаимоотношений – как мы ведем беседы промеж дел. Скажем, сидим мы – каждый за своим столом. В бумагах ковыряемся, с числами играем, с буковками перемигиваемся и, как и должно, чтобы не застоялись во рту, разминаем языки – перебрасываемся словами.
         – А что, – говорит Миллионеров, – не соблаговолит кто-либо высказать мнение об арктическом небе и о своем вкладе в изучение северного сияния?
         Чужак, окажись ненароком в наших пределах, озадачится и, может быть, ошеломленный, даже придет в такое состояние потрясения, из которого нескоро и выйдет. Потому как заданная тема открывает далекие горизонты – именно с позиции письменного стола. Но мы не впервые затрагиваем подобные вопросы, для стороннего ума неподъемные. В прошлый раз горячо обсуждалась проблема цунами японского производства и как оно влияет на состояние семейных отношений.
         Мы начинаем выкладывать по очереди свои соображения.
         – Вчера я купила в универсаме на Серафимовской отличные итальянские сапожки, господа, – говорит Наталья Борисовна, женщина средних лет, с ногами, растущими из горла. И мы понимаем, что именно с этого волнующего момента началась ее новая жизнь – потому что в обуви, изготовленной где-нибудь в Милане, удобнее всего наблюдать всполохи на небе Севера – отсюда, издалека, из средней полосы земного шара. И, конечно же, изучать.
         У Бубенского и Клименко свои интересы – они обсуждают незадачливое положение Европы, национальный состав которой стремительно меняется по причине игры этого самого сияния, что, определенно, влияет на некоторых политиков – и в худшую сторону.
         День проходит обычно в таких вот беседах. Тихих и мирных. Все друг друга понимают, все друг другу уступают место – всем хочется выговориться.
         Но нашей спокойной и размеренной жизни приходит конец, когда вступает в разговор Замковский. Его язык не знает устали, тогда как руки, обязанные что-то чинить и поправлять, постоянно отдыхают. Числится он завхозом. День-деньской шатается Замковский по коридорам и отделам и изображает из себя беспокойного героя, душой болеющего за каждый вверенный его заботам шуруп.
         У меня же с ним особенные – просто замечательные отношения. Правда, я предпочитаю обходить его стороной. Причем делаю это задолго, как увижу снулое лицо и похожую на бутылку фигуру завхоза. Достаточно мне наметившейся на стене тени Замковского, чтобы забежать с затаенным дыханием за угол и спрятаться. С его предполагаемым появлением меняется состав воздуха: он еще где-то там, невидимый глазу, а дышать уже трудно, задыхаешься. Это как, скажем, твои отношения с проливным дождем. Ничего отрицательного в нем нет, даже напротив, в его напоре чувствуются какая-то сила и уверенность, что вызывают белую зависть: лил сто лет назад, льет и будет себе лить, когда ты уже давно соединился с перегноем. Но вот эта вся обстановка, грозящая промочить тебя до костей, с тучевыми нагромождениями, хлесткими струями, заставляет тело разворачиваться, бежать в укрытие и прятаться, чтобы тревогой не переполнялся разум. Мало ли что может прийти в голову. Например, мысль о простуде.
        У Замковского, помимо незакрывающегося рта, главная достопримечательность – голова, напоминающая перевернутую высушенную репку, с белесыми редкими волосами. Ему пятьдесят один год. И можно смело предположить, что через пять лет растительность и вовсе демонстративно покинет насиженное место.
        От него прячусь не только я. Замковского избегают все, кто хоть однажды имел счастье с ним завести разговор. Рассказывают – и я могу поверить, что все так и было, – будто один собеседник его, случайно забредший в дебри замковского повествования и все ожидавший с теплящейся в душе свечечкой надежды, что рот оратора когда-нибудь да захлопнется, потеряв терпение, вдруг воскликнул: «Ой, что-то живот скрутило». После чего резво кинулся к туалету, желая найти там убежище. Именно возле сливного бачка, ему казалось, расположилась площадка тишины – бессловесного мира, до которого он никак не мог дотянуться. Не тут-то было. Замковский побежал за ним, на ходу роняя остатки недосказанной истории, ворвался вслед за своей жертвой в «предбанник» и, стоя возле запертых кабинок, продолжил оттуда атаку. Все сидевшие за закрытыми дверями на стульчаках, на отведенных им пятачках, слушали его замечательную историю, боясь высунуться наружу. Чтобы не быть захваченным в плен удушливо-назойливым Замковским, некоторые предпочли бы позорную смерть, застрелившись возле унитаза.
       Мне, человеку интеллигентному, мягкому, однажды, не сумевшему вовремя сбежать, пришлось шесть часов подряд глотать его винегрет из не стыкованных между собой рассказов.  Причем один, например, внезапно обрывался на каком-то неизвестном мне имени, пересыхал, как мелкая речушка в жару, после чего начинался другой, опять же – с полуслова, выскочившего из его извилин, которое следовало не только понять, к чему оно сказано, но и расшифровать, что бы оно значило. Посреди фразы о каком-то взбудоражившем его политическом событии Замковский вдруг поделился своими впечатлениями о тусующихся на дереве голубях. «Смотри, какие жирные. Откормились на наших крошках. А теперь будут гадить нам на головы».
        Хороших слов у него было мало – потому доставалось всем. Без всяких причин выплыла из пучин его сознания Гватемала. Замковский там не был, но слышал, что в этой стране охотно убивают. С третьеразрядными странами я еще как-то примирился, но когда он завёл речь о продажности капиталистического мира, я невольно принялся искать на этом ходячем телевизоре кнопку агитатора, чтобы его вырубить. Он вывалил на мою голову свои познания об автомобиле. И поделился наставническими раздумьями о тормозных колодках, чье непредсказуемое поведение пробудило в нем струнку гробокопательствующего летописца. Он помнил назубок множество произошедших в разных концах света авариях, где, когда и сколько погибло человек. Этот кошмар выдержать было невозможно. Через шесть часов, весь измочаленный, морально подавленный, я, фигурально выражаясь, на четвереньках отполз от него.
        И тут в один день пришла к нам новенькая. Ничего так себе. Аккуратно подстриженная, блузка поверх джинсов, все пристойно и, самое главное, есть талия, что в последнее время среди женщин большая редкость. Туфельки на шпильках.
        Фамилия, поинтересовались мы. Кубасова. Зовут Светой. Тридцати шести лет от роду. Хорошие паспортные данные для средней полосы земного шара. Симпатичная. Лицо, правда, точно отсырело – не в том плане, что плесень на нем проступает, упаси боже, а какое-то наметилось в нем изменение, от душевных переживаний или возраст начал давать о себе знать, но поплыло оно, размягчилось.
        Тихой такой, скромной оказалась Света – это все потом выяснилось. Никуда без мыла не встревала, в герои не напрашивалась. Начальству наперерез не выскакивала со своими идеями, как улучшить работу. В друзья-подруги не набивалась – разговаривала со всеми ровно, никого не выделяя и ни под кого не подстраиваясь.
       Уж не знаю, заметила ли она поначалу, что коллектив бежит Замковского. Просто при виде его – кто куда – разбегается. Разве только что под стол люди не прячутся.
       А для Замковского каждый новый человек, что для паука запутавшаяся в паутине муха. Окутает сетью своих побасенок, присосется к потенциальной жертве своими жвалами – и давай мучить ее.
       Но тут нечто другое возникло. Замковский при виде Светы засветился так, словно внутри его лампочку зажгли. Я подумал, глядя на это счастливое лицо: неужто это любовь? Мы подумали, глядя на это счастливо-глуповатое лицо: вот это любовь и есть!
       Три дня как-то Света пересидела в своем углу спокойно – чертила графики и писала к ним пояснения. Занималась делом, никого не трогая. Но на четвертый день рухнуло спокойствие Светочки Кубасовой. В один момент. Просто вот так – было оно и исчезло.
       Начал Замковский с того, что вытащил из кармана здоровенный болт и сказал Свете, будто им, что хошь может сделать. Он смотрелся как завхоз-ловелас, решивший не размениваться на цветы и потому пришедший на свидание к своей любимой с этой железякой.
       Кубасова честно выполняла порученное ей дело: с головой в него влезла и на погремушку с резьбой, которой тряс Замковский и к которой прицепил пояснительный текст, что, мол, если мангал, поставленный на неровную поверхность, шатается, его можно запросто утвердить на земле вот этим болтом, не обращала ровно никакого внимания. Она чертила и, кажется, даже подпевала себе что-то под нос. Я все это слышал, и первой моей мыслью было, на кой сдался ей этот здоровенный болт. Принес бы он жёнины колготки со стрелкой, чтобы обсудить с новенькой возможные способы предотвращения их появления, – и я бы это понял. Но – болт?
       Тут что-то с Замковским произошло. Он усилил натиск. Его задело безразличие Светочки, которая и не думала отрываться от разграфленного листа.
       Естественно было предположить, что мангал подтолкнет Замковского к широкому повествованию о его компанейском характере, гулянках на лоне природы и килограммах переваренного в желудках мяса. Так, в общем-то, и произошло. Вспоминались им даты, имена и места – легко, потому как память Замковского на каждое название и число выталкивала в ответ на его язык какое-нибудь определенное мясное блюдо. Сбой произошел на пятьдесят восьмой минуте, когда шашлыки, приготовленные у Чистого озера три года назад, вдруг плавно перетекли в последние новости техники и науки. Замковский знал все. Не было вопроса, в котором он не разбирался. Ассоциативный ряд, выстраиваемый им, брал начало с какого-нибудь предмета, застрявшего в его репообразной головенке. В этот раз выплывшие из прошлого шампуры навели Замковского на мысль об их схожести с новейшими самолетами-невидимками. Кубасова, выслушав первую часть этого замечательного рассказа, подняла голову и без всякого выражения, ровным голосом заметила: ей надо работать, и она просит не мешать. Нет, она сказала, конечно, не так. Она равнодушно произнесла:
       – Пошел на ...
       Красивая тридцатишестилетняя женщина, которая должна была бы по всем данным запросто вписаться в наш круг, где властвуют изысканность в разговоре и хорошие манеры, отправляет прямым рейсом собеседника туда, куда не всякий при всем желании доберется.
       – То есть, как это – на...? – удивился Замковский, еще не вполне понимая, куда ему любимая предложила шагать и зачем. Рот его сам собой открылся. Умом-то он дошел, что ему задали определенный ориентир. Но вот где искать его, свободный для употребления, сообразить не мог.
       – На …, – подтвердила Светочка. И мало того, что подтвердила, она еще растолковала разговорчивому коллеге: рабочее место, где и должен заниматься делом Замковский, подсобка, находится рядом с обозначенным органом.
       Я себе это представил: картина неясная нарисовалась, честно скажу.
       Нет, она, безусловно, не прибегала к эвфемизмам, а добавила вот что:
       – … … … …, урод, … …конченый!
       И еще кое-что витиеватое, что русская литература предпочитает обходить стороной.
       Вся энергия, весь напор сконцентрировались в слове «урод». Остальную часть текста загипнотизированная мощью текста общественность, привыкшая совсем к другим оборотам, постаралась пропустить мимо ушей. Или просто не поняла. Закончила речь Светочка так: «е...ь тебя в люлю». Красиво, но очень уж непонятно выразилась она. Где Кубасова нашла у Замковского эту самую люлю, под каким углом, глядя на завхоза, ее увидела?
       Замковский был потрясен. Он к такому обращению не привык. Он ошеломленно оглядывался по сторонам, ища у коллектива поддержки. Проблема была в том, что коллектив в радиусе километра от того места, где находился Замковский, отсутствовал.
       – Мне это совсем не интересно, – добавила Света, чем окончательно добила нашего записного говоруна.
       В действительности, перевод этого предложения с литературного на бытовой язык таков был:
       – Твоя … меня не ...
       Любовь Замковского рассыпалась на глазах. Он бледнел, зеленел и синел одновременно. Ему не хватало воздуху. В какой-то момент мне показалось, что он бы с большим удовольствием в начале их перепалки двинул на предложенный объект, чтобы только сейчас не испытывать страшное разочарование и крушение всех надежд.
       – Вам бы, Александр Андреевич, – заключила Кубасова, – остановиться, оглядеться и увидеть перед собой не сплошную человеческую массу, толпу, а – конкретных людей. Но в отношении вас мне это правило кажется бесполезным.
(«Тебе бы свой … на время отключить, зенками впрячься в действительность и увидеть не лахов, не чуриков перед собой, а нормальных мэнов, не готовых глотать твою … килограммами. Но тебе это не въе…»)
       В утверждении Светочки было зерно истины. Ведь действительно: с толпой не поделишься душевными переживаниями. Ей не расскажешь о своих семейных проблемах, о том, что тебя волнует. Толпе безразличны твои пристрастия и вкусы.
       Теперь можно себе представить, что прочувствовал Замковский, услышав такое признание. Почти час, не давая покоя собственному языку и гоня наперегонки со временем память, он напрягался, старался, делился своим душевным подъемом с той, к которой успел прикипеть сердцем, а она его усилия проигнорировала. И мало того – еще и поучать начала. В своеобразной, правда, форме.
       На следующий день он пришел на работу не вполне трезвым. Иначе говоря, не совсем отошедшим от горя, которое попытался заглушить бутылкой, распитой, очевидно, в одиночестве. Печаль одолела Замковского. Она была столь глубокой, что, вопреки всем попыткам держаться прежней линии поведения, наш герой за целый день так и не смог выдавить слова.
       Три дня Замковский молчал. Коллектив благодарно поглядывал в сторону Кубасовой и стал потихоньку, как это было прежде, давным-давно, еще до прихода Замковского, собираться и обсуждать свои, а не навязываемые ему, вопросы. Но на четвертый Замковский не выдержал – заговорил. Да еще как! Стал сопровождать тексты стихами собственного сочинения. Видимо, решил таким образом привлечь к себе внимание, раз сухой, не сдобренный рифмой рассказ, вызывает у его любимой и народа отторжение.
       Состояние невыносимости, овладевшее нашим маленьким обществом, достигло апогея. 
       Я понимал, что на следующем этапе Замковский перейдет к танцевально-акробатическому объяснению своих историй, благо, что расстояние между столами позволяло телу свободно двигаться.
       Но все сложилось иначе.
       – Слышь, ты, Сережа Есенин недоразвитый, сядь и не бухти. – Это опять была Светочка, которая с отвращением наблюдала за поэтическими потугами Замковского. – Достал. А не заглохнешь, вылетишь с работы. Последнее китайское тебе предупреждение.
       И вот представляете, с этого дня Замковского как подменили. Молчит, тихий, точно забыл, зачем придан зубам язык. Иногда, правда, начинает разбег, но, вспомнив о том, что есть такой ограничитель его словесной деятельности как Светочка, лицом гаснет и спотыкается. Замолкает, едва обронив одно-два слова.
       А все твердят: великий могучий русский язык! Подразумевая, что, шагая по дороге жизни, – мимо наполненных смыслом обстоятельств и фактов, мимо значимых явлений, надо изъясняться простым и правильным слогом. Ничего подобного. Экзамены, которые нам устраивает жизнь, требуют порой крепкого слова. Не употребишь его, чтобы осадить болтуна или подонка, – до конца дней будешь ходить с перфорированной головой.
       Так что похваляться своей интеллигентностью порой не имеет смысла.
       Замковский ходит притихший, коллектив беседами о Северном сиянии и влиянии теорий Фрейда на урожайность гречихи в отсталых районах мира тоже как-то более не увлекается. Словом, изменилась атмосфера в нашем кругу. Трудно сказать, к лучшему или худшему.
       И вот что еще. Сейчас как-то эта забава сошла на нет, но было время, все – поголовно все, испытывая к Светочке тайный пиетет, при встрече поспешно отводя взгляд от нее, тем не менее искали на открытых участках ее тела следы былых, стертых татуировок.