Ночной гость

Жозе Дале
Словно холодная капля опустилась на щеку и осталась там дрожащей льдинкой. Потом вторая упала на нос. А потом Микеле открыл глаза: кто-то крошил на землю облако, и оно падало вниз маленькими холодными кусочками, пушистыми и колючими. Они медленно кружили в воздухе, опускались и ложились белой пеленой прямо на глазные яблоки. Мир становился чистым, постепенно исчезая.
Микеле встряхнул головой, провел пальцами по лицу – как много снега насыпалось в глазницы. Он поморгал, но колючие снежинки царапали глаза, мешали смотреть, будто соседский мальчишка кинул в него горсть песка. С трудом, но он поднялся на локоть и осмотрелся: вокруг была белизна. Снег, сыпавшийся с неба, торопился скрыть от глаз страшную картину: мертвецы, всюду мертвецы и вздыбленная земля.
Он и сам лежал на земле среди тел своих товарищей, наскоро прикрытый снежным саваном. Что случилось, почему так тихо? В голове его все еще стоял звон железа.
Микеле поднялся, огляделся и в душу его плеснулся страх, смутными воспоминаниями качнулись сполохи пламени, звон железа и крики боли. Когда это было? Казалось, что он только на мгновение прикрыл глаза посреди боя, но бой закончился, армия ушла, и вся равнина накрылась снегом, на котором не было следов.
Он поднялся, стряхнул снег с шинели и удивился огромной прорехе на боку – рваные края ткани были покрыты засохшей кровью. Ранен? Но боли не было, Микеле мог двигаться совершенно свободно, даже мозоли от прохудившихся портянок больше его не беспокоили.
Снег повалил сильнее. Микеле стоял посреди мертвого поля, как одинокий могильный памятник. В какой-то момент ужас подступил к горлу, и он бросился прочь, не разбирая дороги.

Промозглый, холодный ветер трепал волосы солдата. Солнце следующего дня почти закатилось, когда он увидел вдалеке деревеньку. Своя? Или чужая? Почему-то после того, как Микеле очнулся, ему было трудно думать. Он вспоминал какие-то мелочи с большим трудом, как сквозь мутную пелену. Наверное, контузило.
Шаг за шагом он понемногу приближался к жилью.
- Надо попросить поесть, может, сжалятся…
В карманах было пусто, да и есть не хотелось, его больше тянуло увидеть человека, услышать чей-то голос и вдохнуть запахи кухни, скота, пота – всего, что сопровождало жизнь.
И тут он остановился как вкопанный. За огородом на шесте висело чучело – соломенная кукла в ветхих тряпках с венком из прошлогодней рябины, в котором птицы давно склевали все ягоды. Такие обычно ведьмы заговаривают и ставят за околицей, чтобы отпугивать праздношатающуюся мертвечину. Глупости, конечно, но старые люди верили, пока молодежь вроде Микеле смеялась да привязывала чучелам огурцы на причинное место.
Он подошел поближе, чтобы рассмотреть его лицо и отшатнулся – уж очень страшное оно было. Дождь и снег обглодали нарисованные черты, оставив хищный оскал, который в сумерках словно поворачивался, пристально наблюдая за Микеле.
- Не пущу… - злобно щурились провалы под шляпой.
- Да я и сам не пойду, уж больно ты мерзкий, - Микеле отошел подальше. За огородом виднелась утоптанная тропинка, уходящая куда-то в заросли колючего кустарника. Микеле решил обойти чучело с тыла, и с ходу застрял в колючках.
- Не пущу… - шелестели ветви.
- Прр-р-р-рочь! Прр-р-ррочь! – каркала большая жирная ворона.
- Кто тут? Папа? – раздался детский голос совсем близко.
- Это я, помогите мне, я застрял. Я мирный человек.
Микеле сделал усилие и одним махом вырвался из кустов, почти столкнувшись с деревенской девочкой, прибежавшей по тропинке.
- Здравствуйте, я…
- ААААААААА!!!
- Подождите… подождите, пожалуйста. Я не причиню вам зла.
- Мертвец! Мертвец! – девочка истошно кричала, закрываясь руками, словно пытаясь отвести неведомый ужас. Микеле непроизвольно оглянулся, но кроме него и девочки никого не было видно. Мертвецом был он сам.
Он посмотрел на свои руки – еще вчера они были бледными, а сегодня приобрели неприятный синюшный оттенок. Черные лунки ногтей удлинились, стали похожи на звериные когти.
- Какой я страшный.
Микеле развернулся и пошел прочь, а девочка за его спиной осела в грязь и зарыдала, как деревенская тетка причитает над покойником. Шаг, другой, и мелкий дождь-сеянец поглотил звуки.

Ночь застала Микеле почти у Великого тракта. Он видел издали крестьянские обозы, но не решился подойти. Раз за разом он смотрел на свои руки и в груди разливался страх: какое же у меня лицо, если руки так выглядят? Нет, лучше людям на глаза не попадаться.
Одно было хорошо в его положении – он не чувствовал усталости, не хотел спать или есть. Он вообще ничего не чувствовал в своем теле, просто механически передвигал ноги, потому что размеренное движение хоть немного успокаивало его. В голове шумело, он вспоминал все произошедшее, но как-то смутно. Детали ускользали, просачивались между пальцев и падали в грязь.
- Что произошло? Кто я?
Вот тут он серьезно испугался. Встал посреди поля и стал ощупывать себя, пытаясь обрести связь с чем-то важным, неминуемо ускользавшим от него. Как пьяный, он пытался вспомнить, что случилось, и как он тут оказался, но воспоминания путались, кружились стайкой мух вокруг головы, а в руки не давались.
В карманах оказалась какая-то дрянь: крошки табака, засохшая краюха, нож со сколотым лезвием. Зачем ему теперь все это? Нехитрое имущество солдата полетело в грязь. И только во внутреннем кармане, на груди он нащупал что-то мягкое: это оказалась свистулька, завернутая в платок. Грубая детская игрушка бедняка – и платок, который мать обшила по краю черной ниткой.
Перед глазами поплыл свет – яркий, солнечный. Он затопил все, согрел ледяное тело до кончиков пальцев: Микеле плыл в этом свете, купался и смеялся. Ему было шесть лет, и мать держала его за руку. Кривой Тенгиз торговал всякой дрянью, которую вырезал из дерева, иногда ему даже удавалось что-то продать. Как тогда, в тот день, когда мать все-таки купила ему свистульку:
- На, короед. Нету мне с тобой никакой жизни… - но в глазах ее мелькнула затаенная улыбка, и Микеле взял игрушку, почти чувствуя пальцами, как бьется сердце.
Вот и сейчас он почти его почувствовал.
- Меня зовут Микеле. И я иду домой, к маме. Куда же еще.

Теперь он шел по ночам, а днем отсиживался где-нибудь в укромном месте. Не надо показываться людям, не поймут они, почему его лицо давно посинело и тело источает неприятный сладковатый запах. Он однажды заглянул в лужу и отпрянул:
- Нет, не надо им меня видеть.
С памятью было плоховато – она постоянно размывалась, Микеле терял самого себя, переставая понимать, где он сам, а где уже нет. Только деревянная свистулька возвращала его к действительности. Когда он доставал ее, вертел в руках, гладил, ему казалось, что даже синева сходит с рук. Он возвращался к себе.
С каждым шагом в направлении дома он шел веселее. Негнущиеся ноги становились гибкими, черные ногти приобретали человеческий цвет. Возле поворота на Жижково он остановился и осторожно приблизился к большой черной луже. Она не дрогнула, отразив его лицо, как большое зеркало. Микеле смотрел и радость поднималась в нем сквозь невыносимую тоску: он и правда стал лучше выглядеть. Чернота почти сошла, теперь он сам не дал бы своей смерти больше трех дней.
- Красавчик… Мама, все еще впереди.

Шел дождь. Капли его попадали за ворот, оставляли холодные дорожки на щеках мертвого солдата, и ему даже казалось, что он чувствует холод. Радостно ежась под шинелью, Микеле шел домой. Вот и проселочная дорога, вот старое кладбище, вот овраг, заросший бурьяном. Где-то в темноте ухнула сова и взмыла ввысь, махая крыльями. Микеле проводил ее взглядом и даже махнул рукой:
- Привет! Я дома.
Провалы в памяти еще мучили его, но чем ближе он подходил к дому, тем лучше себя чувствовал. Ему казалось, что желтый свет в родном окошке – это маяк, к которому он держит путь посреди бушующего моря. Еще совсем немного и он будет дома, мать обнимет его, погладит по голове и все станет хорошо. Он снова станет собой.
Темнота обнимала Жижково, дождь гасил звуки шагов. Микеле подошел к родному дому, когда петухи уже пропели полночь. Окошко все еще светилось, значит, мать не легла – видимо, делает что-то по хозяйству. Как же она обрадуется, увидев его, и все наконец-то образуется.
Микеле подошел к дому. Каждый шаг давался ему с трудом, отдавался в горле, и на мгновение показалось, что не ботинки стучат по земле, а сердце бьется в горле. Теплый, желтый свет золотил деревянную раму, проливался на мокрую землю и согревал собой осеннюю дождливую ночь.
Тук! Тук! Тук!
- Мама…

Джемма застыла на пороге, напряженно вглядываясь в полосу света, отбрасываемую дверью.
- Кто здесь? – и, сама понимая ответ на свой вопрос, отодвинулась внутрь, прикрыв рот рукой. – Нет, не входи. Стой там, я хочу на тебя посмотреть.
Микеле, уже было кинувшийся к матери, неловко затормозил, едва не свалившись под порог.
- Что у тебя с лицом?
- Не только с лицом. Я весь такой, мама. Это Нараман что-то сделал, я не понимаю. Казалось, что я умер, а я вот он, домой пришел. Я вернулся.
Он поднял глаза на мать и снова сделал движение, чтобы коснуться ее, но она отодвинулась внутрь.
- Нет. В сарай иди. Я сейчас приду.

Она пришла с краюхой хлеба и кувшином молока. Микеле с надеждой протянул руки к пище, взял ее, понюхал, но ничего не почувствовал. Ни запаха, ни желания это съесть.
- Спасибо, мама, но мне теперь не нужна еда.
- Ты пахнешь трупом и выглядишь, как труп. Мне сказали, что ты погиб героем.
- Героем? Это вряд ли. Я вообще ничего не понял: там было страшно, шумно и ничего не понятно. Все куда-то бегут, орут, звенит железо, земля встает на дыбы. Я очень испугался и ничего не сделал такого, чтобы назвать меня героем.
Джемма поджала губы.
- Чего же ты хочешь от меня?
- Как «чего?» Я твой сын, это мой дом. Выслушай меня, мама, я и сам многого не понимаю, но я шел к тебе, чтобы ты помогла мне. Когда я нашел это, мне стало лучше.
Микеле достал из кармана заветную свистульку.
- Когда я думаю о тебе, я вспоминаю, кто я. Я даже стал лучше выглядеть, потому что шел домой. Понимаешь, я вернулся, это ведь главное! Главное?
Он смотрел на мать, и звук его голоса тоненько закачался на ветру, полетел прочь и затих в шуме дождя.

Дождь, бесконечно серый дождь накрыл Жижково. Он не кончался уже четвертую неделю, проникал везде, сводил с ума и пробивал каменные плиты.
Тук… тук… тук…
Микеле сидел запертый в сарае и слушал эти звуки. Делать ему было совершенно нечего. Он просился у матери наружу, хотел помочь по хозяйству, но она не велела ему выходить.
- Люди увидят.
И он сидел. Страшно не иметь дела, особенно когда даже спасительный сон к тебе не приходит. Раньше Микеле мог хотя бы на время забыться, убежать из своего существования в другой мир, а теперь и эта радость была ему недоступна. Все, что он мог – просто слушать дождь.
Мало-помалу им овладевало забытье. Как и там, в Нарамане, он начинал терять нить памяти, погружаясь в какую-то липкую тьму. Но вместе с тем в нем нарастал протест: почему он сидит здесь, грязный, одинокий и забытый? Почему его мать заходит к нему раз в неделю? Разве не нуждается он в ней, даже если не надо его кормить? Почему она бросила его сюда, как собаку и забыла? Он ведь ее сын, он имеет право на ее любовь, даже в таком виде.

Однажды ночью мать пришла с фонарем и села напротив него, направив яркий луч прямо в лицо Микеле. Долго рассматривала его, хмурилась, и копоть собиралась в ее морщинах, покрывая лицо черной сеткой, как траурной вуалью. Только теперь Микеле увидел, как она постарела.
- Послушай, сын… Я все еще называю тебя сыном, хоть и не должна.
Если бы у Микеле было сердце, оно бы сжалось в скверном предчувствии. Лампа коптила, громко потрескивая, отбрасывая тусклый тревожный свет на садовые инструменты и всякий хлам, среди которого жил Микеле. Снаружи надсадно кричала болотная выпь:
- Стррр-рашшшшно! Стрррр-рашшшно!
- Действительно страшно… - мать проглотила рыдание и стиснула крепко сжатые руки с такой силой, что суставы захрустели. – Я смотрю на тебя и каждый раз умираю, потому что передо мной труп моего сына. Неупокоенный и страшный.
- Я не виноват…
- Никто не виноват. Меня не было последнюю неделю, потому что я ходила к ведьме в Амаранту. Я хотела узнать, можно ли как-то помочь тебе.
Голос ее прервался, она замолчала, пытаясь вновь овладеть собой.
- Ты умер, Микеле. Это самое страшное, что я говорила в своей жизни. Ты, мой сын, мой единственный свет и надежда, но ты умер. Все умирают. Однажды и я умру. Но каждый человек уходит совсем, оставляя тут все, что имел, оставляя самого себя. Словно капля, которая попадая в реку, перестает быть каплей, сливается с потоком. А ты не пошел, ты уцепился за осколки и превратился в ходячий труп. Так мне объяснила ведьма. Она сказала, что, возможно, повлияла земля Нарамана, но суть не в ней. Ты должен уйти, Микеле – вот в чем главное.
Каждое слово Джеммы падало раскаленной восковой каплей на воду, мгновенно застывая. Микеле и сам не знал – то ли жгло его от слов матери, то ли морозило.
- Куда уйти?
- Туда, куда ты побоялся.
- Умереть? Ты хочешь, чтобы я умер?!
Джемма схватилась за голову.
- Но ты уже умер! 

Уходя, она неслышно прикрыла за собой дверь сарая. Свет фонаря заметался в дворовых постройках, и, наконец, исчез за углом. Все погрузилось во тьму, как и душа Микеле. Но постепенно глаза его привыкали, и вот, в лунном свете он разглядел страшное: как скользкая, холодная змея, в голубоватом свете серебрилась толстая веревка. Мать оставила ему веревку.
Микеле протянул к ней пальцы, осторожно потрогал и задумался. В груди его ширилось что-то новое, незнакомое, и он не хотел пропустить это ощущение. Сидя в сарае, слушая бесконечные капли дождя, он был пуст, а теперь его заливало злобой. Да как она посмела? Он схватил веревку – первым побуждением его было выйти во двор и побежать по деревне, выстегивать окна в домах и будить людей. Пусть посмотрят, какой у Джеммы сын! Да, пусть запрут их вместе в доме, заткнут щели соломой и сожгут к чертовой матери. Ему не больно, он будет хохотать и смотреть, как живое тело матери корчится в огне, пока она не станет такой же, как он. Тогда она его поймет.
Но потом он придумал идею получше.

Джемма вернулась перед рассветом. Несколько часов она почти не дышала, напряженно прислушиваясь к происходящему в сарае. Она слышала, как Микеле возбужденно ходит туда-сюда, как бормочет что-то себе под нос. Она слышала, как все стихло, и от этой тишины разрывалось сердце. Джемме казалось, что внутри негромко скрипит перекладина, и, когда закричал в соседнем огороде третий петух, она решилась войти.
Луна уже совершила свой путь по небу и готовилась нырнуть в низкие, наполненные дождем облака. Но ее свет еще пробивался сквозь чердачное окно, освещая сарай изнутри. Джемма осторожно шагнула за порог, всматриваясь в темноту, но ничего не увидела. Никого не увидела, и это испугало ее еще сильнее.
И тут раздался протяжный скрип: ветром раздуло тучи, и луна засияла ярче. Деревянная балка вышла из тени, и Джемма едва не умерла на месте: на прочной крестьянской веревке, свернутой в петлю, болтался ее сын. Женщина осела на земляной пол и беззвучно закричала. А мертвец тихонько качался, медленно поворачиваясь вокруг своей оси. И с каждым стуком сердца Джеммы он раскачивался сильнее. Ей казалось, что она сошла с ума, ведь ее сын качался на перекладине, болтал ногами и хохотал во все горло.
- Ты думала, я могу повеситься? Я умер! Вот, смотри, я тут, сделал все, как ты хотела, - Микеле спрыгнул вниз и подошел к матери, - Нравится?
- Я не хотела этого. Веревку я с собой брала, когда за телком ходила, я просто забыла ее здесь, Микеле.
Отупевшая, раздавленная, Джемма сидела на земляном полу, уже почти ничего не соображая и не чувствуя. Микеле взволнованно ходил по сараю, он искал способа выплеснуть свою злобу.
- Ты все врешь. Ты нарочно оставила ее мне.
Мать покачала головой.
- Я хотела сказать тебе то, что говорила мне ведьма. В ночь прохода гончих ты сможешь уйти вместе с ними. Когда по всей деревне зажгут листья, ты войдешь в дым и последуешь за ним. Это твой единственный шанс.
- А если я не хочу? Куда я пойду? Ты знаешь, куда? А эта ведьма знает? Я не хочу уходить в неизвестность, я не хочу умирать, понимаешь? Ты будешь жить, как ни в чем не бывало, а я должен уйти?
- Чем я могу помочь тебе, сынок? Умереть вместе с тобой? Ты этого хочешь?
Микеле отмахнулся. Конечно, он этого не хочет, хотя… Это несправедливо, что она не хочет умереть за него, она же его мать. Не то, чтобы ему непременно хотелось, но почему она не хочет? Она хочет жить дальше без него. Но как вообще можно дальше жить, если его не станет? Он смотрел на мать, и с тоской и ненавистью видел вместо нее какую-то другую женщину, отдельную, болезненно чужую. У нее, оказывается, ровные густые брови и высокий лоб, который он счел бы красивым, если бы видел его у другой женщины, не своей матери. А у нее все это вызывало только раздражение. Зачем ей красота, пусть и поблекшая? Зачем ей веревка для телка? Зачем ей ежедневные заботы и хлопоты, если ее сына больше нет? Зачем она не умерла, когда узнала о его смерти и зачем не хочет умирать сейчас?
Он не хочет ей зла. Но она обязана не хотеть жить без него.

Когда рассвело, Джемма выползла из сарая и пошла к деревенскому старосте.
- Я понимаю, что тратить общинные деньги на ведьму из Амаранты глупо, но он здесь. Он не отстанет, он будет бродить, пока окончательно не растеряет все человеческое. Мы должны помочь ему уйти.
Староста тупо смотрел в окно, где трепыхалась рваная паутинка. Солнце разлилось по подоконнику, и в такое ясное утро не хотелось думать о чем-то плохом. Могильной грязи лучше оставаться в могиле. Да и если бы староста хотел, он бы не смог помочь – ведь общинные деньги были давно потрачены, лежали на его доме новой крышей. Временами он думал, что надо бы возместить, но отдавать свое было как-то жалко, и он откладывал.
- Знаешь, Джемма, я в такую чертовщину не верю. Если честно, у тебя нездоровый вид, и на твоем месте я бы хорошенько выспался. Ну а если это и правда…
Как холодом дохнуло из углов. Джемма вытянула шею.
- …если это и правда, то причем тут община? Ты родила упыря, ты с ним и разбирайся. Люди не виноваты.
- Но…
- Давай-давай, у меня дел много, а я с тобой лясы точу. Будет праздник, тогда и поболтаем о всякой всячине. Доброго дня тебе.
Скрипел за оградой колодезный журавль, да ветер трепал полинявшие лохмотья огородного пугала.

Микеле бродил вокруг деревни уже… сколько он бродил? Он не помнил. С того самого утра, когда он покинул дом матери, прошла целая вечность. Все, что он помнил – ночь прохода гончих, когда зажглись костры во дворах и потянулся по земле едкий, стелющийся дым. Это Микеле помнил. Он помнил голос Джеммы, бродившей в дыму, звавшей его:
- Микеле… Микеле, где ты? Уходи. Уходи, сынок, пожалей себя. Торопись, пока дым не развеяло. Торопись…
Ага, как же. Торопись освободить ее от себя, пусть живет спокойно и счастливо. Голос матери вызывал в нем лютую злобу, но гораздо горше была тоска. Бессонная, голодная тоска по ней, по теплу и защищенности, по младенческому счастью, которого у него никогда не было – или ему так казалось.
Мать не оправдала его надежд, она обделила его в самом главном. Он не был для нее всем, и это страшное преступление. Микеле хотел наказать ее за это, и, в то же время нуждался в ней. Он хотел ее любви, но когда думал об этом и сам не понимал, что она должна была сделать, чтобы он остался доволен. Не умирать же ей в самом деле. Или умирать?
Он старательно избегал задымленных улиц, ему пришлось ждать два дня, пока ветер не разогнал дым. За эти два дня, проведенных вдали от дома, он стал хуже помнить, хуже соображать и хуже выглядеть. Его тянул желтый, сочный свет окошек, но он не совсем понимал, чего он ищет. Движимый тоской и злобой, Микеле бродил под окнами, пока дневной свет не прогонял в лес хмарную ночную тоску. Вместе с ней уходил и он.
Ждал. Все его существование превратилось в ожидание. Он ждал вечера, чтобы начать кружить по околотку, заглядывая в окна. Но чем дальше, тем меньше оставалось ему места – люди выставляли в огородах заговоренные пугала, ибо давно уже стало понятно, что бродит по округе неупокоенный мертвяк.
Куда бы он ни ткнулся, вход ему был заказан.
- Не пущщщщщуууу… - шелестели ветки деревьев. Микеле скользил тенью вдоль заборов, он и не заметил, как лишился плоти. Распалось его тело, растерялось по лесу и полю, а он все бродил, неприкаянный, искал горящее окно. И однажды ему повезло.

Говорили, будто ребятишки-шалуны утащили чучело. Или ветром его повалило. Это неважно, ведь главное было в другом – Микеле увидел окно и путь был свободен. Он приник к стеклу и заглянул в дом: молодая женщина укладывала спать ребенка. Он не помнил ее имени, но видел, как она смотрит на малыша, как гладит его голову и улыбается. Сердце ее было полно любви, и Микеле захотел это все себе.
В крайнем возбуждении он метался под дверью, не зная, как войти. А женщина угомонила сына и пошла по дому, заниматься своими делами. Она вышла в сени и вдруг услышала тихий стук в окно.
- Мама…
Тряпка выпала из рук – там, на улице, под проливным дождем стоял ее ребенок, которого она только что оставила в кроватке. Она хотела метнуться в комнату, но малыш заплакал:
- Мама, пусти меня…
Когда дверь открылась, Микеле кинулся к ней. Она обнимет его, она будет любить его как своего сына, она даст ему тепло, что есть в ее сердце, и уймет его жуткую тоску. Он будет для нее самым главным в мире, самым важным и единственно нужным. Эта женщина точно не сможет без него жить. Но она побледнела и отшатнулась.
Микеле шагнул внутрь.

Уходя, он скользнул мимо тела женщины и удивился. Как могло ему показаться, что в ней что-то есть? Пустая. Совершенно пустая и холодная, безжизненная тварь. Все они такие. Но ведь где-то должен быть кто-то, кто утолит его голод, кто насытит его теплом и счастьем. Не всегда же будет ночь и мелкий дождь-сеянец.
Или всегда?