Чужие причуды - 3. Свободный роман

Эдуард Дворкин
ЦИКЛ  РОМАНОВ: «ПРЕСТУПЛЕНИЕ  И  ВОСКРЕСЕНИЕ»
               

               
«Скажем прежде всего, что если дана память, то есть сохранение образов прошлого, эти образы будут постоянно примешиваться к нашему восприятию и могут даже вытеснить его».
Анри БЕРГСОН. «МАТЕРИЯ  И  ПАМЯТЬ»

«Есть два прошлых: прошлое, которое было и которое исчезло, и прошлое, которое и сейчас для нас есть как составная часть нашего настоящего».
Н.А.БЕРДЯЕВ. «Я  И  МИР  ОБЪЕКТОВ»

«Теория изящного дает каждому возможность говорить, что на ум взбредет, называть свечу собакою, а луну пирогом – полная свобода!»
В.Г.БЕЛИНСКИЙ. «РУКОВОДСТВО  К  ИЗУЧЕНИЮ  РУССКОЙ  СЛОВЕСНОСТИ»









ПОЯСНЕНИЕ АВТОРА. Речь далее идет не о том, что некая, заявленная в мире женщина якобы вызывает переживание как психический факт. Самая связь переживания с женщиной – сущностная, а не фактическая; отсылка к предмету заключена в самой сущности переживания.



КНИГА ПЕРВАЯ. ИГРИВЫЙ ПИЛИГРИМ
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава первая. ВХОДНАЯ ДВЕРЬ

Все это несомненно было и разыгралось в целую историю.
Умы рабские искренно верили в эволюцию идей, питали туманные надежды на соответствующее изменение обстоятельств, с инстинктивным, почти физическим страхом думали о всякой революции. Они желали и боялись ее одновременно: они критиковали существующий строй и мечтали о новом, как будто он должен был появиться внезапно, вызванный каким-то чудом, без малейшей ломки и борьбы между грядущим и отжившим. Слабые, безвольные люди мечтали, не имея ни сил, ни желания достигнуть своей цели.
Задавались дни.
Досаждала жара, а когда жар стал посваливать, явились сулящие непогоду тучи.
Вкрадчивые осенние шорохи складывались в неведомые шуршащие слова.
Земля после дождя пахла петрикором, а нажимавшие пальцами на глазные яблоки видели фосфены. Кому-то являлся парастас, запросто подхватить можно было трипеснец.
Государь лишил автора остатков своего расположения: кто пишет иначе, тому следует шить сапоги и печь кулебяки: сработала интуиция.
Стрекулисты выказывали непонимание самых простых вещей, как-то: жизнь и сознание при интуиции имеют дело сами с собою; интеллект же характеризуется природным непониманием жизни.
Дамы из черного бархату понашивали себе бурнусов с огромными рукавами; бурнусы обшили толковой тесемкой со стеклярусом.
Яркие полевые цветы распустились в витрине мадам Матильды на Невском.
Ливрейные лакеи более не садились на козлы, а пристраивались на запятках и ехали позади, держась за басонные поручни.
Богатые вдовы обивали кареты черным; шоры были без набору.
Кучера сидели одною ногой наружу, приготовляясь кричать на прохожих – в Петербурге местами была преужасная мостовая: из неровных камней, хуже что незабороненное поле.
Гащивать приезжали на несколько дней.
Все было необдуманно, с размаху, самодовольно и ретроградно.
Большая часть интеллигенции жила в мире фальшивом, населенном призраками, фантасмагорией, мнимыми влечениями, мнимыми потребностями, мнимыми идеалами и немнимым невежеством.
Натурализм заменился нисколько не менее уродующим действительность психологизмом: Анна входила у Толстого в уборную, но ни разу, в отличие от того же Вронского, не брала ванны!
Входная дверь оправлена была в багрец и золото – моральная красота сей нелепости оправдывалась двумя словами: лес, Пушкин.




Глава вторая. ФЛАНЕРЫ И КОКОТКИ

Бог мыслит вещами.
Убранство комнаты было ни зальное, ни гостиное, а то и другое вместе – стояли и мягкая мебель, и буковые стулья, и зеркало, и рояль заваленный нотами.
Александра Станиславовна протянула руку прощаться, она ласково прижалась к гостю, точно виноватая.
Она точно была виновата перед ним: она в него не верила.
Иван Матвеевич умел держать себя под выстрелами так же спокойно, как его товарищи; гражданская война в Боливии закончилась, и он в звании боливийского генерала возвратился на родину.
С тех пор она видела его довольно часто, но их отношения оставались чисто внешними; из Америки он привез ей затейливую вещицу.
«Предметик!» – тогда он назвал, отчасти зараженный педантизмом.
Принужденно тогда она смеялась.
В прихожей он надел шинель на меху гуанако с седым, андского очкового медведя воротником.
– Выйти из одиночества и достигнуть блаженства! – теперь пожелали они друг другу.
Через минуту он был на улице: старомодный, устарелый, не принадлежавший своему поколению и своему времени.
Она хотела было раздеваться, но сняла только платье: лиф из крепдешина с золотыми шариками был низко вырезан на стане и на груди окаймлен белым рюшем, приятно оттенявшим розовато-белое тело нестарой женщины.
Иван Матвеевич, выйдя наружу, тут же слился с неясной мыслью, разлитой в мировом пространстве – а, может статься, ощутил готовность к слиянию.
В прихожей у Александры Станиславовны на ясеневом подзеркальнике заметил он визитную карточку Пушкина. Угол был загнут.
Фланеры и кокотки попадались все реже – отдавший дань молодости генерал давно распрощался с ее увлечениями; всем, повстречавшим его на пути, являлась ранее не приходившая в голову мысль, что борода, по сути своей, аналогична застывшей гримасе – искаженным, сдвинутым с мест и лишенным правильного соотноношения чертам лица, а потому эта самая борода вполне тождественна маске.
Отставной боливийский генерал Иван Матвеевич Муравьев-Опоссум всегда был гладко выбрит.
Александра Станиславовна Шабельская, недавно овдовевшая, из потайного места достала привезенную генералом вещицу.
Негромкое приятное жужжание раздалось в ночи.
Покойный господин Шабельский не пользовался ни вышитыми вещами, ни предметами личной гигиены.
Он мог облиться слезами над вымыслом, и Александра Станиславовна предоставляла ему такую возможность.



Глава третья. РОЗОВОЕ ЛИЦО

Его природная рассеянность, обвенчанная жестокими прелестями, рассыпАлась серебряными блестками воспоминаний: среди разноцветных скал, бурливых речек, причудливо изогнутых какао-деревьев, там, он чувствовал себя причастным к жизни природы.
«Личная гиена!» – вспоминал он.
В Боливии бывало всякое.
Чепец из белых блонд будировал всех – кто-то забросил его за мельницу, а индейцы нашли: люди другие, обстоятельства и обстановка другие, другие вопросы, а дух тот же самый!
Орхидея, принявшая форму пчелы, желает сказать, что не нуждается в посещении насекомых: ему привиделось, что Александра Станиславовна приняла форму платья, в котором она находилась, – а если бы она натянула звериную шкуру?!
Ей было неловко в этом платье, она оправдывалась очень темно, заносчиво и истолковывала себя довольно бестолково.
«Зодчий – костистый дед, с лицом, искусанным пчелами, – обронила она среди прочего, – он бородат и у него пропали стены!»
Бородат и пропали стены, по мнению Александры Станиславовны, были однокоренные слова, и это вселяло беспокойство в отставного боливийского генерала.
Госпожа Шабельская распускала косу, еще довольно густую и темную, собираясь припрятать ее под ночной чепчик: еще пригодится!
Она видела: гость плохо слышит!
Когда она рассказывала о трагическом происшествии с мужем, Иван Матвеевич понимающе ей улыбался; с собою он привез терпкий дух далекого мистического континента, который Александру Станиславовну обволакивал.
Она сама не могла  взять в толк, откуда взялись эти бородатые стены, хотя и была знакома с зодчим.
Синели окна – дым багровый?
Грохочут пушки?!
Визитная карточка Александра Сергеевича лежала с загнутым левым углом на ясеневом подзеркальнике в прихожей.
На улице идет дождь, а у нас идет роман?!
Муж Александры Станиславовны лежал на старом теннисном кладбище в Третьем Парголове.
«Пространственное извращение переживаний!» – она знала.
Действительный член Императорского Общества Овцеводства Павел Васильевич Шабельский хорошо смеялся, лицо его было розовое, хотя он был не совсем здоров.
Он совершал чудеса в корыте.
Устричная зала Елисеева была последняя школа, в которой он брал уроки общежития.
Его последнее слово прозвучало уже из иного порядка бытия.



Глава четвертая. ПО БОЛЬШЕЙ ЧАСТИ

Александра Станиславовна приняла форму орхидеи, и Иван Матвеевич почувствовал себя муравьем: она не нуждалась в его посещении, мягко давая об этом знать; Иван Матвеевич не внушал ей этой мысли – так откуда же, кто?!
«Мельник? – перебирал он. – Зодчий? Пасечник?»
Мельник и Пасечник были фамилии; фамилия зодчего была Зодченко: Михаил Михайлович Зодченко.
Это были однокоренные люди – их общий корень ветвился (ветвь не в силах постигнуть, что она – лишь продолжение корня) в сухих и легких почвах сельвы.
Когда застрелили Пушкина, Михаил Михайлович воздвиг мавзолей поэту на Дворцовой площади, и Мельник увенчал его вращающимися грандиозными крыльями, а Пасечник приучил пчел внутрь заносить мед.
В Боливии гиены заменяли им женщин; все трое барахтались во тьме низких истин; Иван же Матвеевич предпочитал нас возвышающий обман.
В столице, узнал он в Боливии (столице России, а не Боливии!), сделалось модным забрасывать чепцы за мавзолей – возвратившись на родину, генерал частенько подбирал их: не пахнет ли, часом, гиеной?!
В сумерках он надевал чепец на голову, и голова принимала форму чепца, наполняясь женскими мыслями: он думал о том, что можно быть дельным человеком и заботиться о красоте ногтей или о том, что неуважение к предкам есть первый признак беременности.
Беременность, впрочем, для него была только форма, в то время как красота ногтей для женщины была ее содержанием.
На балконе вдоль перил стояли цветы – уютность всему сообщила опущенная белая маркиза.
Кто, черт возьми, напишет генералу?!
Он полюбил слова за их возможное значение больше, чем за их действительный смысл.
На письменном столе под газетами обнаружилось письмецо, перебитое штемпелями.
«Восточный поезд ушел по тому направлению, откуда приехал западный, – писал ему некий Анна. – Их отдали под стражу до утра, ибо уже был вечер».
В Боливии пассажиры часто разъезжались со своими вещами, но по большей части вещи находили своих владельцев по прошествии некоторого времени – утраченные же предметы не возвращались никогда.
Соскучившийся по всему русскому, зеркало Иван Матвеевич велел поставить насупротив.
В зеркале он видел Пушкина – тот ждал его с завтраком.
Тот по-немецки мертвый.
В Боливии было много немцев.
Там генерал научился общаться с мертвыми.



Глава пятая. МЕТКИЕ СЛОВА

С мертвыми нужно общаться, как с живыми, только куда энергичнее.
Сразу генерал хлопнул поэта по плечу, сильно встряхнул руку, закричал в ухо.
Пушкин мог приехать рано утром, когда мавзолей был еще заперт; лакей приучен был ставить два прибора.
– Привычка свыше нам дана! – любил Александр Сергеевич повторять расхожее.
В привычку у него вошло обсуждать, как он выражался, иной порядок бытия, откуда он приносил обычно в этот меткие слова и выражения.
Иван Матвеевич знал, что там (не в Боливии) Пушкин много общался с Грибоедовым и скорее всего слова о взрослой дочери были от другого Александра Сергеевича.
Поставив на стол обычную баночку меда, Пушкин заговорил о Создателе и комиссии.
– Что за комиссия? – не понимал генерал. – Создатель?!
– Создатель комиссии, – Пушкин ел, пил, курил (в мавзолее он был на мёде и воде), – Ленин, ее председатель Луначарский, в состав входит Крупская. Это комиссия Наркомпроса: тотальный надзор над культурой и религией!
– А взрослая дочь, как же? – Иван Матвеевич не давал Пушкину завалиться набок.
– Кричит ура и бросила чепчик за мавзолей, – поэт вздохнул. – Ей нравится! Дверь отперта для званых и незваных!
– Анна? – услышал Муравьев звон.
Однажды он подобрал чепчик с меткой «А.К.», и мысли под ним были как раз об отпертой двери: та отпиралась более, чем десять раз, и запер ее лишь граф Толстой.
– Горбатый нос верблюда! – вдруг Пушкин молвил.
Разговор прекратился.
Привычка от Пушкина – замена счастью, счастию. Если же поэзия выше нравственности, то и поэт выше нравственного. Размышляя, Иван Матвеевич пытался связать обе мысли.
«Счастие выше счастья! – остановился он на промежуточном. – Пушкин-человек не мог быть счастлив. Пушкин-поэт – очень даже. А Пушкин-зверь?!»
Люди никогда не довольны настоящим и, по опыту имея мало надежды на будущее, украшают невозвратимо минувшее всеми цветами своего воображения: Анна был самый влиятельный член синедриона.
Этот человек умел внушать мысли: первовнушитель.
Минувшее возвратимо – исподволь он внушал.
Единственный он умел извлекать корень.
Он сам был продолжение корня: Коренев.
Его черты были сдвинуты с мест и лишены правильного соотношения, а борода была тождественна маске.
За обедом Анна был наступательно весел: он как будто кокетничал с префектом.
Анна любил надевать женское: он был в светлом шелковом с бархатом платье, которое ему сшили в Риме – с открытою грудью и с белым дорогим кружевом на голове, обрамлявшим его лицо с большим верблюжьим носом.


Глава шестая. ПРИТЧА ВО ЯЗЫЦЕХ

Иван Матвеевич знал, что во время их встречи Александра Станиславовна была нечиста – еще она выказывала в разговоре уважение к предкам, а потому о беременности не могло быть и речи.
Генерал хотел сына; в Боливии после него осталась неведома зверушка, довольно, впрочем, смышленая, но Муравьев желал иметь полноценного наследника.
Она думала, что он плохо слышит – сама же плохо говорила.
Она произносила «бородатые стены» вместо «седой гранит».
Седой гранит, натурально, был в Петербурге – бородатые же стены встречались в Боливии, где на них сидели бородатые ящерицы; здесь, на граните набережных, в белую ночь он видел убеленных предков.
Они вели обыкновенно по(ту)сторонний делу разговор: туманный, приблизительный, субъективный.
Они говорили, впрочем, дозволенное и знакомое, и, если бы Иван Матвеевич услышал незнакомое, то принял бы его наверняка за недозволенное.
«Вам нравится пурпур розы, а мне отблеск камина – от этого никому не тепло!» – до него доносилось.
У мертвых свои рифмы – у живых свои.
Пурпур розы и отдаленные седых людей угрозы.
Отблеск камина – постановление Совмина.
Откроешь пушкинскую дверь, в лесу за нею – Пушкин-зверь.
Пушкин писал иначе и потому ему шили сапоги и для него пекли кулебяки; при жизни он всегда был сыт и обут.
Когда умирает стрекулист, другие стрекулисты не понимают этого и продолжают считать его живым: стрекулисты – вечно живые – одна нога наружу!
Иван Матвеевич мыслил предметно, а для кого-то и сам он был мыслью, разлитой в мировом пространстве и материализовавшейся на брегах Невы.
Некогда: пусть так!
В ночном магазине, с той стороны, где продавались бакалейные товары, лежал сыр, слишком большой и чересчур пахучий, чтобы поблизости удобно было спать.
В Институте экспериментальной медицины к жизни научились возвращать сыры с истекшим сроком хранения – их было опасно есть, но можно было установить в спальне в качестве ароматического снотворного.
Продавцы спали мертвым сном.
Зодченко стоял с припухшими от сна веками.
Они заговорили о холодности третьего абонемента – абонемент был для мертвых.
Известное обоим лицо непременно должно было оживить действие.
– Он приезжает, нисходит.
– Он или она?
– Един в двух лицах.




Глава седьмая. КАК МЕРТВЫЕ

Зодченко питался святым духом и потому головки сыра ему хватало надолго.
Сыр был овечий и приготовлялся в специальном корыте. Когда муж Александры Станиславовны был жив, Зодченко брал сыр у него напрямую – Шабельский творил чудеса в корыте; когда же его не стало, Зодченко продолжал покупать сыры исключительно от него, но уже восстановленные по науке.
Михаил Михайлович считал сыр божественным и буквально на него молился.
Мельник и Пасечник спали, как мертвые и потому ни в каком сыре не нуждались.
Мельник помимо перемола увлекался вышитыми вещами – Пасечник помимо пчел – предметами личной гигиены; еще Пасечник шил сапоги для Пушкина, а Мельник делал для него кулебяки: оба были стрекулисты и не понимали, что Пушкин умер.
«Умер – так лежал бы на кладбище, – они рассуждали, – а поскольку он в мавзолее – значит, вечно живой!»
Вопрос был переворочен, кажется, на все стороны.
Интеллект представляет себе отдельное (Пушкин был отделен), но ясно интеллект представляет себе лишь неподвижное – Пушкин же, с божьей помощью, мог двигаться!
«Отдельные два мира, – вот-вот Мельник и Пасечник должны были постигнуть, – тот и этот, соприкасаются ныне в едином пункте, и этот пункт – Пушкин. Через него можно попасть в мир иной, через него же ушедшие навсегда могут навестить нас!»
Мельник и Пасечник вошли в храм, где их уже ждали Муравьев и Зодченко.
Все спало вокруг них: ресницы были смяты, щеки в пятнах.
Сумрак и тишина как-то сливались вместе, давая ощутить холодность.
Мужчины ежились, как перед появлением женщины.
Появится Анна, но для чего? Только лишь, чтоб оживить третий абонемент?
– Анна примет форму Карениной, чтобы показать, что он не нуждается в описаниях Толстого, – сказал Иван Матвеевич подельникам.
Все возвышающий обман боролся с низкими истинами, вуалируя действительный смысл.
Сыр пахнул гиеной.
Анна, по легенде, приезжал восточным поездом – нужно было боливийским манером хотя бы на некоторое время разлучить его с вещами: Мельник брался.
Пасечнику предстояло сопроводить приехавшего в устричную залу Елисеева. Ближе к ночи Зодченко должен был привезти Анну в гостиницу. Там, в полной форме боливийского генерала, его собирался принять Муравьев-Опоссум.
У стрекулистов – своя религия: понимание никогда не приходит одно.
Одно приходит через другое.
Другое появляется внезапно, вызванное чудом.
Отжившее и грядущее складываются в неведомые слова.


Глава восьмая. ВЕЩИ МУЖА

Калач иногда пахнет так, что не удержишься.
Сапоги делают Пушкина выше.
Шекспир и кулебяки – вещи несовместимые.
Александра Станиславовна Шабельская тонко улыбалась: евангельская гадина злоупотребляла словами: гад был очень богат, умен, на пути блестящей клерикальной карьеры и обл: обворожительный человек!
На другой день после посещения ее Иваном Матвеевичем, в одиннадцать часов утра Шабельская приехала на вокзал встречать того, кого полагалось, и первое лицо, попавшееся ей там, был Вронский.
Страдавший бессонницей, он покупал у мужа сыр; они были знакомы.
– Встречаю нунция, – объяснил Алексей Кириллович. – А вы?
– Хорошенького молодого человека, – она отшутилась.
Уже свистал паровоз, Вронский блестел глазами, чулки на Александре Станиславовне натянуты были – хоть в Космос.
Вронский пошел за кондуктором и при входе в вагон столкнулся с помятыми ресницами и пятнами на лице молодым человеком, которого взгляд скользнул по его лицу и тотчас перенесся на подходившую толпу: Александра Станиславовна, впрочем, уже подошла – приехавший зажег свет в глазах поярче, чем у Вронского.
– Владимир Борисович? – догадалась Шабельская.
– Александра Станиславовна?! – тоже он понял.
Коренев хорошо доехал, вот только вещи его затерялись, и потому она повезла его к себе – в доме сохранялись вещи мужа.
Когда они отъехали достаточно далеко, вслед за кондуктором в вагон пошел Пасечник – при входе он столкнулся с Анной, которая сразу отказалась ехать к Елисееву и в гостиницу – только домой!
Она была под густым вуалем, но он увидел смятые ресницы и трупные пятна на щеках.
Анна сразу отдала ему багажную квитанцию.
Она спросила, почему не встретил ее муж и как вел себя Сережа.
– Не понимаю, о чем вы спрашиваете, – Пасечник очевидно сбился.
Она легко внушила ему мысль об Алексее Александровиче и сыне.
– Их отдали под стражу до утра, – Пасечник увидел другое.
Анна дико захохотала.
Следом за ними на перрон вынесли мертвое тело.
– Немец, – объяснила Анна. – Он умер в дороге.
За бездыханным телом из вагона вышли Вронский с нунцием.
– Сюда приехали с мертвым, а обратно отбудете с живым?! – отчетливо выговаривая, как рублем даря каждым словом, они обратились к ней.
– Это был каприз испорченного сердца, – умело Анна отвела. – Смерть гораздо чище порока, – особенно она взглянула на Вронского. – В купе было слишком жарко.
– Надеемся увидеть вас в церкви, – сказали они.


Глава девятая. НАГНАЛ СТРАХ

Владимир Борисович Коренев просил по дороге завезти его в синагогу, а после – в устричную залу Елисеева.
– Каприз испорченного желудка! – он объяснил.
Черты лица Владимира Борисовича все были на своих местах, а борода обрита; великоватый нос, впрочем, напоминал о еврее.
«Обрита борода – пропали стены!» – наворачивались строки.
Поэма, впрочем, была еще не написана.
Визит был щедро проплачен; приехавший спрашивал Александру Станиславовну, какому Богу она молится, и та отвечала – Пушкину.
Общаться было легко.
Владимир Борисович видел Вронского, и Александра Станиславовна объяснила, что Алексей Кириллович принял католичество и установил контакт с папским престолом.
Гостю отвели лучшую комнату, в его распоряжение предоставлены были вещи покойного Павла Васильевича – за предметами личной гигиены к Левину был послан человек.
Из аптеки посыльный отчего-то поехал к Карениным и передал Анне Аркадьевне целый мешок покупок.
Первым делом, приняв, наконец, ванну, она воспользовалась патентованным средством для выпрямления ресниц, после чего вывела пятна со щек и в изящной вышиванке вышла к ожидавшим ее мужу и сыну.
Алексей Александрович нисколько не удивился, что Анна возвратилась другая (он чувствовал появившуюся в ней холодность) – его религия говорила, что через это другое должно было прийти самое то.
Сережа был ребенок по опытности и не понимал, что можно умереть и остаться живым; как Бог мыслит вещами и отчего мальчик должен завидовать девочкам, имевшим что-то между собою; не мог взять в толк, с чего это задаются дни, а тысячи фактов нам доказуют  противное; главное же, чего он не мог уразуметь, – почему мама пришла по вымощенной дорожке прямиком из  сада, а не приехала с вокзала в собственном их экипаже.
Француз-гувернер месье Октав отчего-то называл их сад Садом мучений.
– Кто умер? Пенультьема?! – вздрагивая, спрашивал его отец.
– Никто не умер. Это – женщина из Сада мучений, – выспренно однажды француз ответил.
И тогда вошла мама.
Сережа знал, что она привезет подарки, но в дороге ей подменили чемодан, и оттуда посыпались странно бесстыдные вещи, предметы из розового каучука.
Анна была бледна, ее бескровные губы отвисли, а голос, похожий на предсмертное хрипение, нагнал на Сережу страх.
– Скорей! Скорей! Мама умирает!
Отец и гувернер грубо кивнули.
– Нет, это всегда так бывает, когда она возвращается оттуда.


Глава десятая. ПРОЗА ЖИЗНИ

«Пусть Анна спит с французом», – не возражал Каренин.
Сам он спал с Варенькой, а Сережа – с Верой Пановой.
Проза жизни выше нравственности.


ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава первая. БРЕННОЕ СЛОВО

Явления всегда суть показатели того, что само себя не показывает.
Тишина казалась могильною.
Тьма была ровная, сплошная, без времени – и вдруг зажглись солнца разных цветов: бриллиантовое вместе с рубиновым и гранатовое на пару с изумрудным и сапфирным: они горели днем и ночью.
Жара сделалась положительно нестерпимая.
Теснились овцы; верблюды смотрели: игривый пилигрим распарывал живот или вскрывал какой-нибудь череп, пока немец держал за лапку ободранную лисицу или ощипанного филина: проповедник изуверства во имя мистической цели?
Глаза пастухов были удержаны, и они не узнавали Его; пастух – бранное слово между мужиками всех времен: этим словом другого доведешь скорее, чем иным крепким, приевшимся.
Игривый пилигрим мыслил вещами.
Его лицо заросло волосом, борода вилась космами и закрывала грудь, нос расплылся по лицу и оканчивался плоскою пластиной, рдевшей багровым цветом и тоже покрытой волосами; на нем был жилет с пуговицами в виде головок химер и необъятные шаровары с множеством пышных складок.
Когда немец умер, игривый пилигрим взвалил его бренное тело себе на плечи; дорога сокращалась в разговорах.
Игривый пилигрим вменил себе в обязанность говорить; разговор был живой, хотя и бессвязный.
– Слепые прозревают, а глухие слышат, – говорил несущий. – Радуйся, благодатный! Полуодетая, она показалась мне пикантной!
Несомый задушил вздох и притворился спящим.
Была четвертая неделя Великого поста – во всех храмах Города звонили к часам: двунадесятый праздник приближался с разрешением рыбы, елея и вина.
На городской площади игривый пилигрим на камни положил решето, а на него – немца: пошли чудеса: мертвый воскресал по команде, крутил обруч, прыгал через огонь, ходил на руках, показывал, как неверная жена запрещает своему хахалю произносить слово любовь.
– Это – гадкое слово! – тем временем, подтрунивая над кем-то, игривый пилигрим все ниже опускал свою как бы постыдную голову и весь сгибался и падал к ногам толпы – упал бы, не поддержи они его.
– Анна! – простолюдины смеялись, узнавая.
Убийца видел тело, лишенное им жизни.
Надо было резать это тело на куски и прятать его.
– Ни слова больше! – стражники синедриона заломили им руки и потащили.
Мальчик с вопрошающим, противным взглядом силился и не мог уяснить себе чувство, которое он должен был иметь к арестованному.
«Кто он такой? Что это значит?!» – спрашивал он человека и девушку.
Их отдали под стражу до утра, ибо уже был вечер.


Глава вторая. НОВЫЙ КЕНТАВР

Владимир Борисович Коренев и Анна Аркадьевна Каренина ехали в одном вагоне; ресницы их оказались одинаковой длины, а пятна на щеках были одного цвета и сходной конфигурации.
Она читала Шекспира, он ел кулебяки.
Оба пытались ввести в заблуждение кондуктора так, чтобы тот ощутил холодность каждого по отдельности: Каренина ему внушила о сумраке, Коренев – о тишине, но служащий железной дороги все-таки едва не слил их вместе.
Ничто не предвещало до поры появления следователя, и новые знакомые вполне свободно общались, стараясь лишь не совпадать контурами, чтобы невзначай не сощелкнуться.
Единственным общим пунктом оказался Пушкин: его страницы были вклеены под шекспировскую обложку книги Анны; в его листы завернуты были кулебяки Владимира Борисовича.
Невольно или вольно в их тайну проник пассажир-немец, скоропостижно после этого скончавшийся (он видел, как Коренев потянулся к книге, а Анна откусила от кулебяки); им было теперь не избежать разговора с судейским, а, значит, следовало сблизить позиции.
– Мы никогда не видели его прежде, – тезисно набросала Анна. – Он был коммивояжером – предлагал чепчики, вышитые вещи, предметы личной гигиены.
– Мне, – рассмеялся Коренев, – он предложил женский орган из каучука и еще предметы для Сада мучений.
– Сад мучений? – Каренина повела бровями, – Не там ли умерла Пенультьема?
– Она не умирала, – нахмурился Владимир Борисович. – Это происки папы!
– Умирала, но не умерла?
– Только мучилась!
– Проплачено плачущими инопланетянами! – они изобразили в лицах, и за ними подглядывавший кондуктор покрылся пятнами.
– Теперь вы должны думать о красоте ногтей, – Коренев напомнил Анне.
– А вы – написать генералу, – Анна не осталась в долгу.
Анна все же была главная в их тандеме и потому Коренев спросил о велосипеде.
Велосипедом они называли мысль, неясно рассеянную в мировом пространстве.
Велосипед Анна брала на себя, но тот в ее представлении сливался с беспокоившим ее боливийским генералом: новый кентавр, свистя колесами, уносился в межпланетные дали.
Анна надеялась, генерал встретит их на вокзале, но он хотел, чтобы она приехала в гостиницу, куда Вронский должен был доставить нунция.
Примешивались стрекулисты и устричная зала.
Владимир Борисович уехал с нанятою дамой; тщетно стрекулисты пытались навязать Анне свое понимание.
Пасечник отвез Анну домой.
Она вошла не с улицы, а через сад.
Сад был из третьего абонемента.
Многое не совпадало.


Глава третья. ОСОЗНАННАЯ НЕОБХОДИМОСТЬ

Судейский – иудейский: улыбался Пушкин.
Плакали инопланетяне.
Рассеянная в мировом пространстве мысль в себе заключала предмет.
За свойствами и состояниями стояли вещи.
Нам предстояло действовать – действие же требовало точек приложения.
Елисеевский магазин был очевидной точкой притяжения; в бывшей устричной зале оборудовали кулинарный отдел: наряду с винегретом и жареною рыбой широко представлена была пахлава – ее напрямую доставляли из иранского представительства.
От Анны в кулинарию Елисеевского был послан человек, возвратившийся уже на квартиру Шабельской и передавший снедь для Коренева: Владимир Борисович ел и нахваливал, но позже на него накатило: игривый пилигрим явился, засовывал ему палец в рот, вызвал рвоту и едва не отправил туда, откуда Коренев, собственно, прибыл.
– Павел Васильевич, – тем временем госпожа Шабельская, ничего такого не заметившая, продолжала говорить о покойном муже, – действительно не любил вышитых вещей оттого именно, что в вышитых узорах ему читались угрожающие послания: из него грозились наделать мясных блюд в ассортименте.
– Солянку, шашлыки? – медленно Коренев возвращался к жизни.
– Сультену, салтеньяс, тукуман, супы чайро и лакуас, – справилась Александра Станиславовна с записями. – Еще лечин-аль- хорно с соусом льяхуа.
– Ну, а предметы личной гигиены? – с чего-то гость заинтересовался.
Уже он знал, что покойный ими не пользовался.
– Ему грозились нанести бактерии на зубную щетку, пропитать грибком мочалку, насытить плесенью полотенце и вымазать вирусом бритву.
Так выходило, дельный человек мог не думать вовсе о красе ногтей: об этом именно в ванной комнате думала Анна Аркадьевна, обследуя обделанный в сафьян дорожных несессер Каренина с вышитой на нем дарственной надписью: от инопланетян.
Она думала о Каренине и не думала о Шабельском, но выходило так, что именно она думает о Шабельском и не думает о Каренине.
Инопланетяне мыслят несессерами, осознанная необходимость?!
Инопланетяне – египтяне: Пушкин смеялся.
То, о чем думали они вчера, сегодня становилось ложью.
Своими предметами (мыслимыми и немыслимыми) запросто они могли извратить мысль (не только рассеять в пространстве, но и заменить составляющую!) и этой возможностью широко пользовались.
Рассеянная в пространстве мысль в себе заключала предмет, и этим предметом был велосипед.
– Давайте все же называть велосипед велосипедом! – в устричной зале договаривались стрекулисты.
Велосипед – сцепление ошибок, заблуждений, грехов и падений.


Глава четвертая. НАСТОЙЧИВЫЕ ЧАСЫ

Неясная мысль уносила боливийского генерала бог знает куда.
«Пушкин – триедин; Пушкин-человек, Пушкин-поэт. Пушкин-зверь. Пушкин-зверь счастлив: сукин-сын!»
Он прибегал иногда к Ивану Матвеевичу вместо Пушкина-человека: визжал, прыгал, лизал Муравьеву руки.
Генерал нюхал пальцы: в самом деле или на словах?!
Пушкин исчезал, но слово оставалось.
Пушкинское, оно порождало другие слова, которые распространяясь, собою подменяли вещи; слова имели вкус, цвет, запах, протяженность и многие неотличимы были от предметов.
Особо озвученные и профессионально расставленные слова-заменители призваны были придать бОльшую убедительность холодному третьему абонементу.
В этом третьем абонементе, где-то размашистом и ретроградном, местами даже фальшивом и населенном призраками, были обозначены плачущие инопланетяне, галлюциногенный сыр, грохот пушек, теннисное кладбище и главное – Сад мучений.
Во многом третий абонемент противоречил второму и первому – этому именно улыбался Пушкин.
– В голове велосипед, а на дороге мысль! – он смеялся.
У него были самые длинные ногти и, по необходимости, самый большой в столице несессер.
Когда, царапая руль, поэт садился на велосипед, мысль мчалась по дороге, вздымая пыль.
«Толстой не любил Шекспира, – мысль оформлялась. – Ему Чертков пересказал, и Лев Николаевич не принял. Когда Толстой уснул, Чертков влил яд ему в ухо. Чертков не любил Толстого!»
Похожий на тень Бога-отца Толстой задействован был во втором абонементе – об этом поздно было думать, но мысль гения пробивала слой времени.
Анна читала Шекспира – во многом его страницы совпадали с пушкинскими, но были различия: сапоги! Пушкина они делали выше, Шекспира принижали.
Едва ли не насильственно Пушкин вкладывал мысль куда было можно и куда нельзя – тяжеловесную и обязательную; шекспирова мысль возникала сама и, воздушная, танцевала на просторе ряда.
Зрителям было тесно: избыточные из первого и второго вытеснялись в недостаточный третий абонемент.
С Анной сидели три дамы: парикмахерская прическа, необычайно тонкая талия и изящная линия платья. Они, вместе взятые, накануне отговаривали ее, но Анна как будто не понимала значения их слов.
– Отчего же не ехать?!
Изящество, красота, элегантность были то самое, что раздражало ее.
– Но тусклый самовар и эта темная лампа, и настойчивые часы! – компаньонки не выдержали.
Своим появлением Анна признала бы свое положение погибшей женщины и бросила вызов свету: тому или этому – какая разница?!
Тусклым самоваром был Вронский, темною лампой – папский нунций.


Глава пятая. ВЫЗОВ СВЕТУ

Нахмуренный вернулся в свой номер.
Дежурство Ивана Матвеевича завершилось, он снял костюм портье.
Он знал, где сейчас Анна и приказал отвезти себя к нему.
«Да нынче что? Третий абонемент…»
В светлом коридоре никого не было, кроме женского голоса, который выговаривал музыкальную фразу.
Поразительно красивый и гордый Анна улыбался в рамке кружев; он не смотрел в его сторону, но Муравьев чувствовал, что Анна уже видел его.
Прическа Анны были смята, линия платья нарушена – в ногах у него лежал нунций, и Вронский безуспешно пытался привести его в чувство.
Иван Матвеевич не понял того, что именно произошло между папистами и Анной, но он понял, что произошло что-то облегчительное для Анны, успешно выдерживавшего взятую на себя роль.
Генерал нюхал пальцы: в самом деле!
Своим непоявлением именно Анна признала бы свое положение погибшей женщины – своим же появлением она заставила признать себя ныне здравствующей!
Медленно Вронский исчезал, а папский нунций исчез чуть раньше – портье сидел в служебном номере, и темная лампа, поставленная в незапамятные времена, едва светила в бок допотопного тусклого самовара.
Сумрак бросал вызов свету.
Две мысли боролись.
Есть вещи, искать которые способен только Толстой, но он никогда их не найдет!
Лишь Федор Михайлович способен разыскать предметы, но никогда он не станет их искать!
Свет шел от Толстого: он искал.
Сумрак – от Федора Михайловича: он скрывал.
Кончалась и начиналась заново индивидуальность: живое существо не представляло более единства и состояло из нескольких.
Накатывало из небытия в бытие.
Собаки снюхивались, дрались и лаялись; Иван Матвеевич занимался, чем было ближе: вещи докладывали о древности своего происхождения.
Знание делает человека шершавым, предметы – гладкими, а вещи – непостижимыми.
Иван Матвеевич не знал.
Анна, что ни говори, умел(а) общаться с живыми.
Он, Анна, извлек из себя Коренева.
Но для чего, скажите, нужен был Сад мучений – сам Муравьев превращался в бородатую мысль.
Ильич иногда пахнет так, что не удержишься! – Мысль разогнавшуюся кто тебе проветрит?! – Не красть Ильичей?!


Глава шестая. СВЯЩЕННЫЙ ГОЛОС

Вещи снюхивались, дрались и лаялись.
Предметы оставались постоянными, но только пока о них рассуждали.
Чисто идеальный предел виделся лишь двоим: Толстой вместо конкретного протяжения планировал объявить об однородном пространстве; Федор же Михайлович конкретное время собирался заменить механическим.
Постепенно Анна Аркадьевна изменяла направление дьявольской интуиции, и Владимир Борисович послушно от непротяженного переходил к протяженному.
На кухне, интуитивно, он разделял мясо на трефное и кошерное; двенадцать апостольских русских, набранных из подьячих и посадских, выносили тяжелые вещи из гостиной Карениных и заменяли их уютными предметами разных эпох и фасонов.
Предметы и мясо как-то сливались вместе; день был крепко непогодлив – бушевала вьюга, а к вечеру усилилась так, что свету божьего вовсе не стало видно.
В тюлевом чепце, с широким рюшем и превысокою тульей, которая торчала на маковке, Анна приставил отрезанный ломоть к хлебу, и он прильнул – русские попадали на колени; этому фокусу в незапамятные времена Анну научил пилигрим.
Овцы между ними были среднего разбора, но сыр получался отменный; в доме Шабельской Кореневу постоянно хотелось спать – Владимира Борисовича тянуло нюхать пальцы: между пастырем и пасомыми возникла голова немца: картина была неприятная, сухая и зловещая.
Анна знал: он видел немца, чтобы не видеть игривого пилигрима.
Именно этот немец: Вреде, рассказал ему легенду об Анне Аркадьевне и молодом Вронском. Вреде улыбался, и улыбка передавалась первовнушителю – Вреде задумывался, и первосвященник становился очень серьезен.
«Прекрасный был бал?» – спрашивал непременный член синедриона, чтобы спросить что-нибудь еще.
«Прелестный», – отвечал немец, демонстрируя сложную фигуру мазурки.
Что-то чуждое, бесовское и прелестное вошло тогда в Анну: блеск глаз и туго натянутые чулки!
В светлом коридоре мужской голос выговаривал именно это: «Блеск и натянутые!»
Это был могущественный, священный голос, вещающий слово Божие.
«Ты пришел нарушить наработанные связи?» – тогда спросил Анна игривого пилигрима.
«Логические, причинно-следственные!» – громоподобно Тот отвечал.
Анна дошел до предела: пространство сделалось однородным, а время – механическим.
Однако, нужно было решать судьбу пилигрима.
Вешать на него решительно было нечего.
«Не ты ли назвал Гефсиманский сад Садом мучений?» – Анна нащупывал.
«При всей моей готовности сознаться в неправильности моего поведения и принять ваш взгляд, –  учтиво отвечал пилигрим, – я не в состоянии исполнить этого желания уже потому, что не могу уловить вашего взгляда».


Глава седьмая. БОЖИЙ ДАР

Настойчивые часы тянули механическое время.
Всю черновую работу за Анну делал Коренев.
Себе Анна оставила эффектные постановочные сцены, мысли гения и аплодисменты третьего абонемента.
Аплодисменты и мысли сливались в Саду мучений.
Коренев начищал самовар, тер лампу: немец-часовщик появлялся:
– Чего изволите?
Анна прогуливалась по часу; ей приходилось подвязывать каучуковый женский орган – это было мучительно.
«Зима или лето?» – она выбирала по настроению.
– Осень! – немцу приказывал Коренев.
Так было больше шансов на появление Пушкина.
Анна нуждалась в капитальных мыслях.
Чем меньше Вронского мы любим…
Приезжая с царицей, Пушкин танцевал в зеркальной беседке.
– Здравствуй, папа! – Анна приседала под благословение.
Божий дар мешался с яичницей.
В зеркалах отражался Вронский.
Настойчивые сады напоминали о расстроенных нервах: Сад мучений смешивался с Гефсиманским, а тот – с коммерческим; месье Октав жег костры из навоза, соломы и всяких отбросов; в дыму бродили тени.
– А для чего нужны тени? – спрашивал маму Сережа.
– Тени заменяют живых людей, – рассеянно отвечала Анна, – когда их нет.
Трель соловья сливалась с криками перепелов; Анне предстояло показаться доктору.
Вера Панова рекомендовала Антона Павловича.
От доктора – какие секреты?!
Чтобы не возбуждать подозрений, Анне пора было спать с гувернером.
Антон Павлович успокоил: самое то – понравится месье французу.
Едва ли не в последнюю минуту вскинулся Коренев: ни за что!
Что-то у них оставалось общее, чем Владимир Борисович не мог поступиться.
– Ленин и Крупская! – он повторял. – Ленин и Крупская!
Дальше заклинивало.
Трель Владимира Ильича сливалась с криками Крупской: тени большевиков порхали по саду.
– Крупская на заре уснула, и тогда Владимир Ильич что-то такое влил ей в ухо! – рассказывала Анна Каренину.
– Убрать! – приказывал Коренев немцу.
Немец накручивал часы, и механическое время втягивало в себя вполне правдоподобные тени.
Месье Октав жег заношенные чулки и обтерханную жилетку.


Глава восьмая. ТЕЗИС ЛЮЦИФЕРА

«Если бы Крупская могла туго натянуть чулки – она узнала бы больше о блеске глаз!» – мужской голос объяснял женскому.
Удивительное Божье слово прокатывалось по светлому коридору.
На первый бал Надежду Константиновну вывозили в наручниках; на Ленине были ножные кандалы; Арманд с Луначарским успели пройти несколько туров вальса.
Они танцевали на зеркальном полу; исподнего политическим не полагалось.
Бал, впрочем, был костюмированный: Инесса строила из себя царицу – Луначарский щеголял в халате Пушкина.
Надежда Константиновна была нечиста и потому не танцевала: она видела в Анатолии Васильевиче знакомую ей черту возбуждения.
Крупская отказала надзирателю потому, что верила в Анатолия Васильевича.
– Полно, Надежда Константиновна, – Ленин забрал ее руку. – Какая у меня есть идея: будем как Боги!
В тюрьме Владимир Ильич принял католицизм.
Новая религия сообщила суровые и даже антипатические черты его, по преимуществу, доброму характеру. Суровое воздержание притом, казалось, навсегда поселило в нем отвращение к роскоши, праздности и либерализму – оно сообщило всей его внешности несколько грубый отпечаток.
Его задачей было создание теневого правительства – когда же таковое было учреждено и даже провело свое историческое заседание в устричной зале Елисеева, – тысячи вещей одна другой причудливее, ложно услышанных и ложно переданных, – мондегрины, понимаемые как женские зеленые органы, – стали едва ли не идеально останавливать мировой процесс, выделяя из него и отбрасывая то, что в данный момент никому было не нужно.
Именно теневое правительство, дабы не быть похороненным, закрыло тенистое кладбище, организовав на высвободившейся территории теннисный корт; остановило неинтересную немецкую оффензиву и добровольцами поддержало братских боливийских крестьян, приступившим к массовым порубкам сельвы.
Ленин был слишком умен, чтобы заботиться о так называемой социальной справедливости – слишком тонким эгоистом, чтобы желать уничтожения привилегий, ему самому улыбавшихся.
В его развинченном организме, впрочем, не было ни одного нормального органа: его привлекали женщины в спущенных чулках; когда на балу он заметил Крупскую, его всегда мертвые глаза блеснули.
Будем как Боги!
На заседании правительства Владимир Ильич повторил известное рассуждение Чингисхана, что сделал бы он, будь у него в распоряжении телеграф, телефон, железные дороги и другие усовершенствования культуры.
Все слушавшие дивились разуму его (Его?!), никто, однако, не понял озвученных тезисов: что-то такое о неопрятной необходимости.
Всякая революция в одной области должна соответствовать революции в какой-нибудь другой: бал в тюрьме?!
Тихо Надежда Константиновна смеялась на поцелуи Ильича.
Его влекло вон из города.
На следующее утро Ленин бежал – я подзабыл, куда.


Глава девятая. ДРУЗЬЯ НАРОДА

Ленин бежал в Сад мучений – я вспомнил.
Месье Октав выстроил ему шалаш.
Ночью привозили Крупскую.
«Кто такие гугеноты и как они воюют против социал-стрекулистов», – Владимир Ильич писал для «Папского вестника».
Переправить материал брался нунций.
Большевистско-католическое подполье бросало вызов официальной религии и строю.
Недоставало третьей силы, зато налаживался третий абонемент.
Вронский преждевременно начинал плешиветь; государь был недоволен; каждое слово казалось Анне фальшивым и болью резало ухо.
«Надо перестать отвечать на вопрос как, – писал Владимир Ильич, – и ответить, наконец, каким образом?!
Давление в его голове повышалось, и мозг Владимира Ильича, плавясь от напряжения, начинал вытекать через ухо – ни капли драгоценного вещества не должно было пропасть – месье Октав собирал суспензию и отвозил в Институт экспериментальной медицины, где она сохранялась в виде коллодия.
Надежда Константиновна, между тем, неуважительно стала высказываться о предках (отец, польское восстание и пр.), низко подвернула чулки, ходила неопрятной и более не вызывала интереса вождя пролетариата: все говорило о прогрессировавшей беременности.
Владимир Борисович тер лампу, но вместо немца-часовщика появлялся нунций-временщик.
Анна Аркадьевна садилась на забытый велосипед, отбрасывала женское и, пробивая толщу времени (стремени, племени), библейским старцем распахивал(а) Иудейскую пустыню.
Форма боливийского генерала сливалась с костюмом портье первоклассной гостиницы, а содержание в чистоте мавзолея влетало инопланетянам в копеечку.
– Чего изволите? – спрашивал нунция Владимир Борисович.
Римлянин желал видеть игривого пилигрима.
Нунций был префект, Владимир Борисович – Анна.
– Сейчас он на балу, – учтиво отвечал Анна, – но я без промедления велю за ним послать.
Федор Михайлович, впрочем, просил особо не накручивать.
Тургенев прибыл и возглавил гугенотов.
Крошечная желтая рука, просунувшаяся в начале зимы, напоминала, что Москва есть Вавилон, а Петербург – Иерушалаим.
Толстой не на шутку обварился в кипятке – аптекарь Левин для него приготовлял особые снадобья.
В награду Лев Николаевич обещался сделать из него полноценного русского барина.
Что было интригой, то перешло в открытое действие; с чем можно было вступить в сделку, полусознательно, полубессознательно, тому уже нельзя было уступать, не принимая на себя серьезной ответственности.


Глава десятая. ВЫПИВАЛИ И ПОКЛОНЯЛИСЬ

Будем как Боги!
Последовательно большевики проводили тезис.
– Будем! – выпивали одни.
– Боги! – поклонялись другие.
– Как?! – задавались третьи.
Пробовали мыслить как, но увидали, что мыслят так, переходя без остановки от одного слова к другому.



ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Глава первая. УРОКИ ОБЩЕЖИТИЯ

Потребовались иные воззрения и понятия.
Надобно было, чтобы они, новые, раскрыли всю свою силу и заявили себя во всех применениях.
Уходят, не простившись.
Прощаясь, живут еще десять лет.
Любое событие – художественный факт и даже отсутствие событий.
Ничто не подлежит объяснению: на первое место выходит так – за ним следуют образы.
Деревья из зеленых превратились в черно-белые и чуть заметно шатались, точно не от ветра, а так, сами по себе.
Таким образом, мы: папаша, маменька и я создали полезности и в этом смысле поставили на место ничто: на место ничто мы поставили что-то.
Мы, разумеется, не выписывали ни книг, ни журналов; папаша на ключ запирал всякую дрянь, маменька вычитала с прислуги за каждую разбитую тарелку или пропавшую салфетку – однако наша спаянная троица в упор не давала погаснуть свече, своим колеблющимся пламенем освещавшей нашу личность, нашу свободу, место, которое мы занимаем в совокупности природы, наше происхождение, и, может быть, нашу судьбу.
– Как математик определяет функцию по ее дифференциалу? – я обращался к родителям.
– Так! – не попадалась маменька.
– Таким образом! – не ударял лицом папаша.
Мы ужинали, повторив полный обед, а потом разошлись спать по комнатам.
Господин со странными механическими движениями стелил мне на турецком диване.
– Вечное ложе покоя, – он вместо простыни приспособил вышивку для аналоя, – приуготовлено в последнем приюте.
Наш дом он считал странноприимным; страстность к обрядовости доставляла ему известность: Октав Федорович Мерзляков, мой гувернер и почетный опекун, ординарный профессор поэзии и красноречия, статский советник.
– На твоем уровне невозможно спать без сбоев, – он положил подушку.
Невозможно страстно любить ничтожный предмет – я любил.
Профессор давал мне уроки общежития, и я начинал понимать простые вещи: уже все подходящее взято – остались развалины.
– Сын Божий убрал две буквы из стульев и повылетали пчелы! – на ночь зарядил воспитатель подушку.
Когда он вышел, из секретного места я извлек чепец: тюлевый, с широким рюшем и превысокою тульей.
Время было знойное.
Подкрадывался фриссон: озноб и учащенное сердцебиение.
Именно тогда произошел первый серьезный сбой: невидимая рука вместо калачей выставила сайки, голубь затрещал пальцами, и неземное существо (мальчик) взглянуло на Левина.


Глава вторая. СДВИНУТЬ УГОЛ

– Несуществующее не может дать знать о своем несуществовании, – Левин затрещал крыльями, – и потому являю его вам сайками, голубем и неземным мальчиком.
Тройное русское отрицание предполагало замещение частного небытия какой-никакой да реальностью: сайки для убедительности посыпаны были мукой, голубь был сизый, а мальчик блестел на солнце.
Левин засмеялся и заплакал от радости: выйдя в люди из ничего, сын неизвестных родителей, он непременно хотел дойти до самых серьезных степеней.
Двенадцать молодых русских, из подьячих и посадских, четырехкратно умножали тройное, не слишком заботясь о самом отрицании: так опускает функцию математик по ее дифференциалу.
По желанию или подчиняясь необходимости, Левин мог предстать цельным, единым существом, хотя на деле складывался из трех своих составляющих.
Пока Левин был аптекарем, он состоял, собственно, из аптекаря Абрама Левина –
как только стал он настоящим русским барином Константином Дмитриевичем, сразу же ему потребовалась крепкая православная основа, краеугольные камни духовности, скрепы и именно ими стали те самые сайки, голубь и этот заковыристый мальчик.
   Мальчик подбегал к голубю, голубь отпархивал, выставлялись сайки: Левин выплевывал калач и помещался в условия материальной жизни. Из приданных ему умений два резко отличали его от всех остальных: Левин умел летать и, если бы это понадобилось, мог сдвинуть угол дома.
Была при всем при том интересная закавыка: его счастье, его жизнь и сам он были, как ни странно, не в нем самом, а совершенно в другом человеке: они составляли ее.
Это было крайне неудобно, Левин усматривал здесь некий умысел, но вынужден был подчиниться: таковы были условия его существования.
Она была некая Екатерина Герасимовна.
Он, разумеется, в ней любил самого себя – она обожала в нем свежие сайки.
Левин имел все признаки дела.
Кити кокетничала.
Он понимал: не с ним уже, а с признаками.
Признаки – призраки: все начиналось сызнова.
Когда они поженились, Кити вместо того, чтобы рассеивать его думы, то и дело корила мужа чем-нибудь вроде того, что сидит сложа руки, плюет калачами, не качает ребенка.
Мальчик стал их общий.
Счастье Левина все более становилось призрачным.
Готорн скоро понимал вещи и ругался, как большие.
Они назвали мальчика Готорн.
«Разве же он не сын Анны Андреевны?!» – не мог я взять в толк.


Глава третья. ДВИЖЕНИЕ ВОСТОРГА

Сын Анны Андреевны был математик.
Отец его, по-видимому, состоял в капельдинерах.
Он настоял, чтобы Готорн обсчитывал ему абонементы.
Когда капельдинер умер, первые два года Анна Андреевна не пудрилась и не румянилась, на третий год немного стала она подрумяниваться, но еще не белилась, хотя употребляла одеколон, оделаванд и оделарен дегонри.
Никто не знал, что этот оделарен дегонри на самом деле ароматическая унгарская водка.
По окончании траура Анна Андреевна заказала два голубых платья, шитых серебром по шелковому полю; три розовых платья с мелкими мушками и четыре сиреневых – с большими букетами по белой дымке.
Большой букет из фарфоровых цветов бил ее по корсажу.
Высокая, статная, медленными шагами она проходила комнату за комнатой, упорно и строго глядя вперед.
Играл ансамбль трубачей, и пронзительная валторна то сливала свое соло с общими местами, то вырывалась и в одиночестве оглашала пространство.
Поэтические изображения всевозможных пороков возникали на белых стенах, но стены скоро пропадали, и только бородатые ящерицы, похожие на тени далеких предков, дразнили, как ни в чем не бывало, переливающимися созвучиями на концах гибких строк.
Одно голубое платье Анна Андреевна презентовала Кити.
Два розовых платья она отдала Вареньке и Вере Пановой.
Три сиреневых она распределила между дамами Анны Аркадьевны: парикмахерской прической, необычно тонкой талией и изящной линией платья же.
Когда Анна Андреевна на себя надевала голубое, Екатерина Герасимовна, тоже в голубом, составляла ей пару. Они садились в какой-нибудь вагон, ехали остановку или две, а потом выходили, делая впечатление на прохаживавшихся по платформе встречающих.
Анна Андреевна надевала розовое, и Варенька с Верой Пановой присоединялись к ней, образуя уже троицу; они, разумеется, ехали в церковь и там производили сильное движение восторга среди прихожан.
Когда же Анна Андреевна надевала сиреневое – отдельные слова и выражения переставали пониматься в их устоявшейся функции.
Дама, принявшая форму прически, желала сказать, что она не нуждается в услугах парикмахера.
Дама, ушедшая в талию, и дама-линия платья всем своим видом говорили, что де не составляют Анну, а именно подчеркивают ее достоинства. При этом дама-линия могла оторваться от платья и очертить контур обнаженного тела Анны Андреевны, а дама-талия подтверждала решение, что Анне Аркадьевне не будет сладкого пирога.


Глава четвертая. ПРЫСКАЯ ЯДОМ

Нельзя было отличить, в одинаковых платьях, Анну Андреевну от Анны Аркадьевны.
Сережа был дураком и гадким против Готорна.
Екатерина Герасимовна, тоже мама Готорна, с сыном приходила к Анне Андреевне на пирог.
Анна Аркадьевна рассуждала о предметах – предметами рассуждения были крошечная желтая рука и другая рука – невидимая, выставлявшая то, что делало непредсказуемым действие.
– Вместо калачей, – говорила она, – садовая и забитая земными поклонами голова пустилась в изобретательное устройство чая на лугу со всеми сельскими прибамбасами в виде соблазнительных цветочных гирлянд, крестного хода и хора песельников, спрятанных за хоругви.
– Это в каком же абонементе? – спрашивала Анна Андреевна.
Екатерина Герасимовна знала, что голова – Богомолова и задействована в первом, православном абонементе: там люди небытия обладали меньшим наполнением, чем бытийные – человеческие же органы или отдельные части играли вполне самостоятельную роль.
Сережа и оба Готорна, сложившись, изобразили Тургенева: вышло похоже, и Ивана Сергеевича усадили к столу на три порции пирога.
Отчетливо дамы понимали, что надо бы полегче: в Екатерине Герасимовне сидел натуральный русский барин, Готорн был един в двух лицах, контур Анны Андреевны сам представлял даму; что же до Анны Аркадьевны – она вдруг приставила отрезанный кусок к пирогу и тот прильнул.
– Возможно всё! – сказал Тургенев.
– Слышите: верховой! – закричали.
Чертков вкатился на велосипеде, прыская ядом. Его речь была чрезвычайно резка и то и дело приправлялась выражениями, никогда не видевшими печати – дамы заткнули уши.
Чертков, бездельник, любил убивать!
В первую минуту начинаются обыкновенно разговоры в агонии, кто, куда и откуда едет: Чертков упивался ими. Ему это было то же, что другому Станислава на шею.
У него была голова Богомолова; одна рука крошечная и желтая, а другая – невидимая. Уже понятно было, что он повелит дамам плести цветочные гирлянды, а то и золотом расшивать хоругви: Чертков был из первого абонемента, он до ноздрей наполнен был Толстым.
Чертков любил убитых им людей; без исключения они приходились ему по вкусу.
Когда, скажите, от сотворения мира, женщина не становилась снисходительнее к человеку, хотя и безнравственному, на вкус которого она пришлась?!
Никак Анна Аркадьевна не стала ему противодействовать.
Чертков тонко свистнул, отправляясь в обратный путь.
Характер – аптекарь! – придумала Анна Андреевна рифму.
Полегче не получалось.


Глава пятая. ТОЧКИ ОПОРЫ

Проявления жизни характерны своим взаимным проникновением.
Мыслимые предметы не изменяются, но можно ли постоянно держать предмет в мыслях?!
Стоило подзабыть Кити и Анну Андреевну, как они, в голубом, направились на вокзал.
Все было полно изменений, жизнь представлялась толстогубою и засасывающей.
В первую минуту в вагоне начались разговоры, кто, куда, зачем, откуда едет.
Сразу несколько пар бархатного платья ехали из Пассажа для занятия живописью на пленере.
Квадратно очерченный лоб влекло заглянуть в один умерший уголок.
Колливубл ехал, чтобы закусить на природе.
Тертые каштаны от Беррен торопились к Седову на Северный полюс; овечий же оковалок направлялся в Иудейскую пустыню.
Нездоровая печень ехала поджелтить одно важное лицо.
Сюжет ехал, чтобы все погубить, а форма – чтобы все спасти.
Кити и Анна Андреевна ехали уловить то, что само себя не показывает, но вызывает явления.
То – бренное слово, и, пробуя его мыслить, дамы всякий раз мыслили это.
Незвук порождал звук – тихие звуки-незвуки вызывали появление двенадцати молодых русских, себя представляющих органами или фрагментами: и были там сердце, печень, две руки, мертвые губы, горстка ногтей и четыре длинных пальца.
Остановки обозначены были вехами интуиции и внутри себя имели точки опоры.
Когда интуиция подсказала им выйти, дамы сошли по точкам.
Действо долженствовало происходить в поле.
Все подходящее уже было взято, остались развалины или такие цены, что приступу нет.
Они торговали тусклый самовар, темную лампу и настойчивые часы.
Лампа была невелика ростом, кривобока, горбовата, оловянного цвета глаза, нос картофелиной, зубы-клыки, кривые пальцы: они потерли.
Вообще мужчина! Капитак Лампин!
– Чего изволите-с?
– Бери самовар и часы (тащи!).
По зареву щек Кити и Анна Андреевна открывали свое смущение.
– Плакали ваши инопланетяне! – вослед смеялся немец-часовщик.
Они вышли не на той остановке!
Подвел сюжет, требовалась иная форма.
Сюжет сойдет – форма поедет дальше.
То как зверь она завоет: форма!





Глава шестая. МАЛЫШ УЖ

Вспомнилась Анна Аркадьевна.
Инопланетяне знали: она мучается запорами – больше никто!
Все остальные думали: стул в порядке.
Запор в свете приравнен был к супружеской измене.
– Клизма? Но для чего?! – Анну перед балом застала Кити.
– Для пущего блеска в глазах! – старшая не открылась младшей.
Какая-то путаница произошла с сиреневыми платьями, и Анна не знала сама, кто появился на балу в сиреневом.
Скорее всего, внутри платья вообще никого не было – несуществующие таким образом давали знать о своем несуществовании.
Несуществующие обыкновенно заявляли о себе немыслимыми поступками: они сливали звуки с незвуками, запросто жизнь одного человека могли заключить в другого; они делали вид, что вполне понимают значение и смысл положений, признают и даже одобряют их, но считают неуместным и лишним объяснять все это.
В сиреневом платье на балу была парикмахерская прическа.
Несуществующие понимали то, чего не понимала сама Анна: именного того, как могла эта прическа, жуя мертвыми губами за ее плечом, себя зазывать путем, истиной и жизнью.
Несуществующие через инопланетян объяснили Анне: да, в платье никого нет, но то, что есть – мать Черткова.
Тоже Анна – Анна Константиновна Дитерихс, всех приглашала заглянуть в один умерший уголок.
Куафер перечесал ее три раза, платье пришлось подкалывать целый час: на чем прикажете?!
Судаковатый человек засунул руку в ящик – малыш уж отморозил пальчик: перекличка поколений.
Анна была одна на балу, но не хотела принимать этого.
Именно она была путем, истиной, жизнью, но часть своих составляющих делегировала прическе и линии платья.
И потому, может быть, не было прошлого – только вчерашнее!
В прошлом осталась измена, запоры обернулись заторами на дорогах: она обрела былой блеск в глазах и буквально вчера клизму отдала стареющей Кити.
Анна-жизнь теперь не была толстогубою и засасывающей: таковою стала Анна Константиновна.
Анна-истина перестала быть прописной: ею представлялась госпожа Дитерихс.
Анна-путь явилась новым, другим путем: старым осталась мать Черткова.
Варенька и Вера Панова на мороз выставляли сайки.
Голубь отхаркивал.
«Алексей Кириллович Самовар», – Анна Андреевна преодолевала католичность мысли.
На завтрак мы повторили полный ужин.
Римлянин желал видеть игривого пилигрима.
Умерший уголок был казармой железнодорожной станции.


Глава седьмая. БЫЛЬЕМ ПОРОСЛО

Было несколько позже трех часов.
Двойные рамы не пропускали веселого шума.
Не оставляя своего положения, Анна не разнимала скрещенных на груди рук.
История с кровавыми ранами, благородными слезами и честным концом подошла к завершению (подошва!).
Привозной паровозный социализм хоронил даму с тенденциями.
Теперь Анна охватывала жизнь во тьме, не видя, а лишь осязая ее.
«Как меня встретят, – думала она, – какой я предстану?»
У каждого свой Бог – свой Бог-отец и свой Бог-сын.
Ли-сын-ман! – по ошибке ее привели к буддийскому.
Ее Бог напоминал портье с замашками генерала.
С трудом налаживаясь на равнодушный тон, он стал снимать с нее формальный допрос.
– Что было тебе до отца Гамлета? – он приступил по-большому: Бог-мысль.
– Отец Гамлета был в коричневом, – она высвободилась: Анна-истина.
– А для чего развязала ты войну в Боливии?
– Требовалось под шумок вывезти наркоту. В сыре.
– Дурью вы накачали жену Толстого, после чего положили на рельсы. Чем она провинилась?
– Кто-то вставлял между строк Толстого фразы Шекспира, и он заподозрил Софью Андреевну, – Анна спустила воду: Анна-путь.
Она не была более Анной-жизнью.
Ад или рай?
Нечто среднее: Сад мучений!
В казарме-музее железнодорожной станции Анна Константиновна Дитерихс указкой обвела контуры тела Анны.
– История закончилась, – она объявила экскурсантам, – но Богу открылось далеко не все, и потому он решил что-то перепроверить.
– Он послал сына, – квадратно очерченный лоб спросил, – под видом инопланетянина?
– Каждому человеку соответствует свой предмет, – мать Черткова выключила веселый шум. – Людей, однако, больше, чем предметов, и потому один предмет может представлять сразу несколько человек.
– В особенности, если это немцы, – квадратно очерченный лоб подпустил: – какая-нибудь лампа, и тут же – немец-часовщик, немец-временщик, немец-медовик!
– Немец-фокусник! – дала Анна Дитерихс завести себя в сторону. – Немцы заменяют специалистов, когда их нет!  Пришел немец с инструментом, и пошли слесарные мастерские; пришел немец с винтовкой, и пошла мировая; пришел немец с указкой, и пошли экскурсии!
Настойчиво часы тянули время.
Было несколько раньше трех часов.
Что было? – То!
Что было – то было!


Глава восьмая. КАЖДЫЙ ВОЛОСОК

История с кровавыми слезами, честными ранами и благородным концом подошла к своему завершению.
Прибавился голубь – он перхал на плече немца, но это ничего не меняло – игривый пилигрим сдвинул угол дома, а с ним – жизнь, счастье и самого себя.
Он проповедовал триединую задачу: построить паровозный социализм, бесплатно и поровну всем раздать сайки, родить и воспитать нового, другого человека.
Такая религия не могла понравиться римлянам – Анна набросал свое резюме: всё на усмотрение префекта.
– Что это? – префект кивнул на конфискованные вещи.
– Предметы личной гигиены, – игривый пилигрим объяснил, – зубная щетка, несессер, мочалка, туалетная бумага.
– Дети есть у тебя?
– Сын.
 – Веришь в себя?! – префект хмыкнул.
– Еще как!
«Если он Бог, пускай сам и выпутывается!» – наместнику надоело.
Много шлялось по Иудее подобных, противившихся Юпитеру и Венере.
– Что вы решили, игуан (царь пустыни)? – спросил Анна.
– Устроим бал! – наместник прищурился. – Вы ведь будете? В черном?!
Было ровно три часа.
В доме крахмалили юбки, бегали с клизмами и за куафером; Анна менял парики: каждый волосок должен был соответствовать Его учению.
– Однако, вы пополнели! – заметила одевавшая Анну горничная.
– Каждому присуще человеческое бытие, даже Богу! – рассеянно он отвечал.
Все дышало непричастной мужчине воздушностью мысли и пряным запахом притираний.
Зной спал, качались пальмы, вдали кричали ослы, верблюды, лисицы.
Животные более похожи были на геральдических: верный осел, эгоистический верблюд, луковая лисица; животные ни о чем не помнили, но ничего и не забывали.
Прошло то время, когда премилосердный Судия воплощался в диких зверей и гадов морских – пришло время, когда Он избрал воплотиться в человеческом существе!
Балу присвоена была высшая категория, а это означало, что женщинам на него входа нет: женщин изображали мужчины.
Анна был не в черном, как того непременно хотел наместник, а в лиловом, низко срезанном бархатном платье, открывавшем его цвета старой слоновой кости полные плечи и грудь. Парик был незаметен. Колечки курчавых черных волос кое-где пробивались на подбородке.
Он стоял чрезвычайно прямо и разговаривал с кем-то из колена Левина.
– Нет, я не брошу камня! – отвечал он на что-то.




Глава девятая. ПРИЛЬНУТЬ НАМЕРТВО

В это время с сопровождавшими входил пилигрим, и на лице Анны, всегда твердом, появилось выражение потерянности и покорности, похожее на выражение верблюда или лисицы, когда они виноваты.
– Прекрасный бал! – сказал один другому, чтобы сказать что-нибудь.
– Да, – отвечал другой.
Они чувствовали себя одни в громадной зале.
Префект танцевал с молодым гастатом в первой паре; воздух кипел блеском.
Стены потрясались гулом радости, все пылало пожаром утехи.
Уста волновались улыбками, сердца бились забавою, все самолюбия заведены были тугими пружинами: бал шел горою.
После пиррихия с мечами и щитами – в медленных ритмах была эммелия, за нею следовал беспорядочный кордак; все должно было решиться в сикканиде.
– Меня распнут, – вывернул пилигрим ноги, – на кресте?
– Нет, – резко Анна повернул корпус в перпендикулярную  ногам плоскость. – Не распнут!
Халдеи разносили бокалы.
– Он при мне звал его на мазурку, – дюжий центурион сказал, зная, что его собеседник триарий поймет, кто он и он.
– Мазурки не будет! – старый солдат рассмеялся.
Вместо мазурки была пляска mww, выполнявшая функцию уже погребального танца.
Римляне были слишком умны, чтобы возвышать дерзкого на кресте – он буднично был побит каменьями, а после помещен в каменный сосуд, залит медом и оставлен дозревать в пещере; откупоренный через положенное время, он должен был исполниться лекарственных, молодильных свойств.
Кто именно вскрыл сосуд и как оказался он в Боливии оставалось тайной, но Анна Аркадьевна и молодой Вронский, когда их спрашивали о голове самца, отвечали, что это голова немца и время просто стерло отдельные звуки; немец, послушать Вронского, поведал иудейскому первосвященнику вовсе не о нём и Анне, а совсем о другой Анне (Пророчице) и о другом нём – Анна же говорила, что немец, дескать, был сделан из овечьего сыра и, будучи приставлен к большой немецкой сырной голове, мог намертво к ней прильнуть.
На встречи с читателями Анна и молодой Вронский приводили в доказательство своих слов некую Анну Фартусову, старицу еврейского типа восьмидесяти четырех лет, в хитоне, полуфелони и с покрывалом на голове вместо чепца.
– Знаем ее, – прихожане топырили кверху пальцы. – Благочестивая вдова. Она не родила по расчету!
– А Елисей с его торговлей, – перебивал Иисус Сирахов, – плешивый, как он?!
О Елисее-Торговнике и его магазинах можно было говорить или хорошо, или ничего.
– Ничего, – говорили Анна и молодой Вронский. – Он – ничего!


Глава десятая. ВЕСЕЛО ЖИТЬ

Опасаясь потерять друг друга,  Анна и молодой Вронский были вынуждены то и дело кричать.
– Бог есть Бог!!
Они знали тайну весело жить в этом мире, но их спрашивали о другой.
– Выходит так, в Иудее римляне казнили Бога-сына?
– Какого сына? – парочка удивлялась. – Казнили Бога-отца!


ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Глава первая. УДАРЫ КАПЕЛЬ

Когда Александру Станиславовну спрашивали, что произошло с ее мужем, Шабельская отвечала по-разному: упал с велосипеда, погиб на дуэли, объелся устрицами у Елисеева, вошел в пушкинский мавзолей и позже был найден там бездыханным.
«Богдыханом!» – слышалось генералу Муравьеву-Опоссуму.
– А почему Вронского покойник называл евангельской гадиной? – к вдове приходил следователь.
– Алексей Кириллович, – Шабельская отвечала, – по сути своей искуситель, растворяющий человеческие понятия в законах животного мира: человекочерт!
– Он приносил вам на хранение вещи? – судейский принюхивался.
– Кучу! – однажды, не выдержав, она подтянула сразу несколько чемоданов. – Кучу омерзительных вещей и вонючих предметов. – Вот, полюбуйтесь: использованные шприцы, мешочки с калом, пробитый череп, остатки завтрака, хвост датской собаки!
Похожий на доктора Чехова, но умерший годом раньше, следователь Александр Платонович Энгельгардт насильно помещен был в каменный сосуд и полностью залит медом – с тех пор он ощущал в себе целебные и даже омолаживающие способности: его любили дамы в возрасте.
Живая легенда второго абонемента, он, в силу обстоятельств, был переброшен в третий, где распутывал заковыристый казус, не отдавая новому делу, разумеется, всего себя, но и не опускаясь ниже своего профессионального уровня.
Александре Станиславовне он дал мизинец, та с наслаждением его покусывала. И в самом деле, с каждым его посещением она становилась все привлекательнее.
– Отец, – мурлыкала она, – принял форму сына, чтобы показать, что он вообще не нуждается в потомстве.
О чем бишь он спросил ее?
Его сходство с Антоном Павловичем плавно переходило в тождество, и тогда Александр Платонович дергал себя за бородку, протирал пенснэ, покашливал, хотел сына от Книппер или дочь от Мизиновой, но получал лишь письмо от Левитана или открытку от Потапенко, извещавших его о героической сдаче Севастополя либо о постыдном взятии Ялты.
Шабельская просила его послать за архитектором, но Энгельгардт в Севастополе на бульваре, возле гостиницы Киста, слышал басок Чехова в долгополом пальто и в желтых ботинках. Ветер свистал как настоящий, слышались удары отдельных капель дождя.
– Кто же напал? – один спрашивал другого.
– Тройственная агрессия, – другой отвечал одному: – Англия, Франция, Израиль.
Так выходило – напали на мирных инопланетян (смеялся Пушкин!).
Сюжет для небольшого романа?!
Свет померк, и по полу прокатился померок.


Глава вторая. СПРАВА НАЛЕВО

На смену Суворову и Кутузову пришли Суворин и Кутузин.
Активизировались левиты – их представлял Левитан.
Крым был завален мешочками с калом, пробитыми черепами и остатками завтрака.
Аптекарь Левин из Одессы привез одноразовые шприцы.
Артиллерист-сын Толстого стрелял преимущественно после обеда и, конечно, не из пушки. Лика Мизинова желала Антону Павловичу такого же сына.
Полный желтоватой жидкости Александр Платонович наблюдал, как волны золотистого света быстро несутся по набережной:
– Кажущееся и кажущее чем разнятся?
– Кажущееся, – давно Энгельгардт обдумал, – это дама с питбулем, а кажущее – коричневый монах.
В одном номере все трое жили в гостинице Киста.
Дама была Англия.
Монах был Франция.
Питбуль был Израиль.
Антон Павлович дал отмашку, и Александр Платонович выбросил еду: завтрак был отвратительный и состоял из объедков, приготовленных самым нелепым образом.
Едва заметно Антон Павлович смеялся. Очевидным для него становилось всякое непосредственное созерцание. Он был немного актер, когда писал свои вещи. Впервые Ибсен прочитан был справа налево и открылся безлично. Отраженные волны носились по коридорам.
Суворин и Кутузин – оба под сорок.
Все люди именно этих лет: Левин, Левитан, Лев Львович – сын Толстого.
Заказали обед, вполне приличный.
Приехавшие более похожи были на геральдических, чем на реальных: верный Левин, эгоистический Левитан, луковый Лев Львович.
Огромная масса еще неисполнившихся пророчеств, обманутых надежд, борьба веры и воображения против обыденности утвердили в них ожидание Мессии.
Александру Платоновичу Энгельгардту неловко было объявить, что Мессия – как раз он.
– Мессия – это Несби! – посмеивался Чехов.
Умышленно он позвал двух израильтян, чтобы услышать их возражения.
Левин и Левитан приехали со своими космополитическими привычками и неким прозрением будущего.
Одно будущее уже было построено, но не годилось: паровозный социализм.
Проектировали будущее следующее.
Когда обед почти был закончен, раздалась канонада.
– Никак сердит ноне? – спросил, пробегая мимо, монах в коричневом.
– Сердит аль милостив – тебе дела нет! – ответил Лев Львович.


Глава третья. В ОДИН ДЕНЬ

Освободилось место, и на него двенадцать молодых русских подставили некоторую реальность.
Столик накрыт был вышитым покрывалом, на котором стояли бутылка вина, графин с водою и тарелка с плодами.
Еще был шкаф, встречи с которым невольно избегал ее взор – в шкафу висели белое платье с широкою блондой и монашеская ряса: будь это ночью, Анна Сергеевна легко могла бы вообразить, что там внутри Ольга Книппер с одним из Немировичей.
«Многоуважаемый!» – она заставила себя приоткрыть дверцу.
Волна золотого света вырвалась наружу, распространилась по комнате, вышибла дверь и помчалась по коридору гостиницы. Это был вольтов столб: бутылка оказалась с кислотою, графин был медный, тарелка – цинковая; конструкция была соединена проволокой с дверцей шкафа.
«Придут англичане с черепом, и пойдет Шекспир!» – Анна Сергеевна смотрела вслед.
Коврин возвратился с газетой.
«Отец Гамлета принял форму черепа, чтобы показать, что он не нуждается в мозгах!» – писал в передовице Толстой.
Коврин и Анна Сергеевна приехали в Крым, чтобы взорвать на воздух памятник Ленину.
Акцию отнесли бы на счет Англии, Франции и Израиля. Сын Ленина, тайно прибывший на полуостров, выдавал себя за сына Толстого. Памятник Крупской, стоявшей в квартале от мужа, оборудован был пулеметным гнездом; египетская делегация привезла огромный сосуд из камня с прекрасно сохранившейся мумией мужского пола.
Им предстояло умереть в один день.
Первого августа, когда в Петербурге после перерыва вновь зажигались фонари, Анна Сергеевна должна была выйти из поезда и объявить, что только что Коврин скончался – потом на перрон выходил Коврин и объявлял, что скончалась Анна Сергеевна.
Безвольное ожидало чужой воли, чтобы из эстетического небытия пройти в художественное бытие.
Ждали, что потухнет лампа.
Остынет самовар.
Встанут часы.
Одноразовые люди разбрасывались внутренними органами; внутренние органы из себя выпускали тихие звуки-незвуки; звуки-незвуки оборачивались точками опоры.
Именно памятник Ленину был точкой опоры Севастополю и всему Крыму.
Запросили Норвегию: люди – для любви?
Ответ не замедлил: для бывать!
Тут же на скорую руку (невидимую) Коврин и Анна Сергеевна, было созданные для любви необыкновенной, были трансформированы для бывать с ними.
Некоторые. На свете.
Как-то.


Глава четвертая. ОБРАТНЫМ ХОДОМ

Некоторых людей любишь больше всего на свете, а с другими как-то больше хочется бывать.
Анна Сергеевна предметно обозначала цвета: кофейный, шоколадный, оливковый, серизовый – Коврин же предметность определял цветом: желток, оранжад, зеленка, краснота.
Они пили оранжад в серизовом саду, где бывали иногда с другими людьми, и отвлеченное содержание жизни, уловленное человеческим рефлексом, тенью скользило за вещественными явлениями.
– В некоторых случаях есть признак скромности, – сказал по-французски Коврин.
О чем это он: какие окна и двери?!
Коврин был эмпиричен, Анна Сергеевна – целенаправленна.
Вот-вот должна была подкатиться точка зрения.
По ней – Коврин был свежая смерть, Анна Сергеевна – смертельная свежесть.
Каждый придавал происходившему и не происходившему свой собственный смысл и потом обратным ходом приписывал его предмету или цвету понимания.
– Вот ваш народ: эти окна и двери, чуда искусства он все заложил! – мегадекламировал Коврин.
Анна Сергеевна, впрочем, сознавала, что этот Коврин в коричневой рясе, был лишь возможный Коврин, но ей хотелось оценить эту возможность.
Новоиспеченный Коврин включал в себя Гурова.
Коричневый монах в представлении Анны Сергеевны был монахом кофейно-шоколадным: в этом заключалась его эмпиричность; целенаправленно Анна Дмитриевна перебирала возможности.
Возможность – не мечта; возможности существуют всегда.
Была возможность, к примеру, занять в гостинице (Кист предлагал) сплошь красный номер с кровавыми портьерами, мебелью и ковром – в этом случае их лица (Анны Сергеевны и Коврина) сделались бы лимонно-желтыми; они могли бы (Коврин и Анна Сергеевна) упасть с велосипеда, погибнуть на дуэли, переесть устриц или послать за архитектором.
Они выбрали взорвать памятник.
С кислыми лицами (они перебрались-таки в другой номер, но с лимонным интерьером) они прогуливались возле каменного идола, изучая обстановку: памятник проектировал не скульптор, а архитектор и потому Ленин снабжен был окнами и дверью, впрочем, заложенными кирпичами якобы на случай артиллерийского обстрела.
Была возможность ночью кирпичи разобрать, проникнуть внутрь и прежде, чем взрывать, – высвободить из заточения то, что, по общему мнению, заключено было внутри.
Чехов жил в Ялте, но они придумали его в Севастополе.
Другой Чехов или некоторый?!
Другой – норвежский.
И некоторый – справа налево!


Глава пятая. ЗАПАХ ПИРОГОВ

С его именем в представлении публики не связывалось сколько-нибудь определенно выраженной физиономии.
Чехов имел два костюма: белый в синюю полоску и баклажанный – в молочную.
В какой-то степени Чеховым на сцену выступил Энгельгардт.
Другим Чеховым был норвежский (справа налево): Несби.
– Отчего вы всегда ходите в белом? – любил Энгельгардт поддеть.
– Оттого, что в Норвегии не растут баклажаны, – парировал Несби.
Разлука была необходима для обоих.
Они оба, впрочем, существовали и сами по себе: один как судебный следователь, другой как дерзновенный отрицатель нравственности – Потапенко же, Суворин, Мизинова (ровно как Коврин, Гуров и Анна Сергеевна) без Чехова внутри или снаружи не существовали бы вовсе.
Созданные Антоном Павловичем для бывать (а Книппер – для бывать с ним), все же они служили Чехову своеобразной опорой; особая роль Левитана заключалась в том, что он нарисовал его таким, каким он и остался в нашей памяти: в долгополом пальто и в желтых ботинках.
Они постоянно возвращались к еще не случившемуся: Пушкин жив!
С треском раскрывался веер возможностей: пушкинская сила вещей разбрасывала предметы: Петербург хотел поглотить Россию.
У Пушкина кружилась голова: только что он прочитал Шекспира.
Определенно, за стеклянными дверями кто-то сидел.
Неслышно Пушкин подкрался на запах пирогов.
Огни чертят в окне дуги.
Трудно маленькой девочке против взрослого дядьки.
Пушкину – пятьдесят четыре, Наташе – девять.
Толстому – сорок семь, Соне – шесть.
Чехову – тридцать восемь, Оленьке – четыре годика.
Наташа – с кислотою, Толстой – медный, Оленька – цинковая: конструкция вся соединена с ручкой стеклянной двери.
Пятеро ждут шестого, чтобы с его помощью из художественного бытия пройти в эстетическое небытие.
Играли, чтобы скоротать время, в игру: велосипед, дуэль, устрицы, архитектор.
Выкидывали пальцы.
Велосипед давит устриц.
Архитектор разбивает велосипед.
Дуэль убивает архитектора.
Устрицы предотвращают дуэль.
Пушкин одевается, едет к Елисееву.
В устричной зале – партийный съезд.
Опоздавший уже не поест.
Ленин представляет большевиков.
С Крупской целоваться всегда готов.
Страстно возражает Инесса Арманд.
Тоже за словом не полезет в карман.


Глава шестая. ШЕЯ НАДУЛАСЬ

С легкостью Александра Станиславовна Шабельская могла бы принять следователя за Чехова, но не стала делать этого и не посчитала, что упустила возможность, поскольку та ровным счетом ничего ей не давала: кажущееся представлялось необязательным – кажущее же указывало дорогу.
Александр Платонович Энгельгардт был немного актером, когда снимал показания: ей казалось, он пишет справа налево.
– Маленькие девочки?
Она ничего об этом не знала.
– Памятник?
Лучше послать за архитектором.
Определенно, что-то она пыталась от него утаить, но вряд ли скатилась бы до прямой клеветы.
Или же она указывала ему дорогу?!
Следователь прожевал.
Александра Станиславовна предлагала ему поиграть: утаить скрывало Кутаис; клевета касалась Левитана и тогда: прожевать выходило – Пржевальский!
– Скажите, – выставил Энгельгардт палец, – ездил Левитан в Кутаис?
Она отгрызала ему ноготь, но следователь не чувствовал боли.
Шабельская была старым модифицированным мутантом, но Александру Платоновичу она показалась очень милой и трепетной.
Он находил ее прекрасной и громко выражал свой восторг.
Узнав, что роман наладился, Толстой долго ходил из угла в угол, руки у него тряслись, шея надулась и побагровела.
Федор Михайлович, сильно загоревший, замученный и злой, кричал, что его разрывают на части и что он пустит себе пулю в лоб.
Тургенев цитировал Тацита: постоянно радуйтеся!
В Царскосельском лицее всем задавали один вопрос, но ответил лишь Пушкин:
– Кем был Цицерон?
– Он был проводник, чичероне!
Толстой испытывал любовь к сочиненной женщине: он видел свою Анну такой, какой хотел ее видеть.
Федор Михайлович не искал фактических доказательств: мог освистать – значит, мог и отравить.
Тургенев отнюдь не настаивал на ускорении дела.
– Решительно убеждена в том, что представляюсь вам ужаснейшим чудовищем! – Шабельская говорила следователю.
Чехов уже был иконой – вокруг него создавалось почтительное мертвое пространство.
В немецком Баденвейлере, в городском парке, в длинной бельевой корзине двенадцать молодых немцев проносили по убитой гладко дорожке бездыханное тело.
На вокзал?!
Но чем нелепей точка отправления, тем интересней будет результат!


Глава седьмая. В ПЯТЬ ЦВЕТОВ

Иван Матвеевич видел, что Александра Станиславовна не верит!
Он рассказал ей историю в Баденвейлере.
– Встань и иди!
Шабельская рассмеялась:
– И куда же?!
Старомодный, устарелый человек слился с неясной мыслью и унесся в мировое пространство.
«Следователь принял форму Чехова, – обдумывал он там, – но для чего? И почему глубоко внутри он называет себя Мессией – ведь вовсе он не Его сын?»
Иван Матвеевич не знал и сам, продолжает ли Он оставаться Богом (Отцом) или же окончательно превратился в пятизвездного портье: какой он отец, если у него нет сына?!
Когда, после учиненного римлянами, он воскрес и возвратился к своим обязанностям, то воскресил из солидарности еще многих людей и персонально Анну, от которой тоже хотел сына – побочным эффектом стало воскрешение древнего иудейского священника.
Бог мыслит вещами: мешочками с калом, пробитыми черепами, остатками завтрака.
Три раза упомянуть – один раз объяснить!
За стеклянными дверями сидит Гамлет с пирогами!
Первый раз Он был отцом Гамлета.
Второй раз – отцом Гагарина.
А на третий раз – не пропустим Вас: дерзкая игра маленьких девочек?!
Ехал Чехов из Баденвейлера, а приехал Левитан в Кутаис!
Недоставало клеветы и Пржевальского.
Существуют люди, которые постоянно вмешиваются в то, что до них не касается, именно: капитак Лампин, Кутузин, Лев-Львович-сын, Иисус Сирахов, торговник Елисей, Генрик Ибсен, Чертков, Анна Дитерихс-мать, Пржевальский – это чистейшая клевета! В том смысле, что людей этих не существует вовсе!
Но вот возникает нечто, никак не касающееся существующего в действительности, а существующему этому смерть как охота встрять – и тогда оно вмешивается в это, его не касающееся, под именем несуществующего!
Когда Левитан приехал в Кутаис, там его встретил Пржевальский!
«Кто бы это мог быть?» – не ожидал художник.
«Несуществующему самое то вмешаться в непроисходящее!» – себя подбадривал путешественник.
Двенадцать молодых кавказцев выдвинулись из-за горного силуэта с длинной бельевой корзиной.
Левитан, впрочем, тоже более смахивал на геральдического: в крупной чешуе, выкрашенный в пять цветов, двухголовый, величественно он протянул Николаю Михайловичу лапу орла с большими загнутыми когтями.


Глава восьмая. СКВОЗЬ ПАЛЬЦЫ

В общем-то, ничего не происходило.
Маленькие девочки играли в Баденвейлер, Петербург, Кутаис.
Толстой освистывал Шекспира, Федор Михайлович разрезывал Пушкина, Чехов всмятку варил Толстого.
Шекспира не существовало: Ибсен!
Знаменитый монолог Гагарина мешался с полетом Гамлета.
Если Пржевальского не было – его стоило выдумать: от кого бы хотел он сына, дерзновенный отрицатель женственности?!
Только что умер Ленин, и Пржевальский метил на освободившееся место; возможность существовала.
– Как вы займете его, – недоумевал Левитан, – если отрицаете самое существование Крупской?! И потом – сын?! Признает вас отцом сын Ленина?!
– Многоуважаемый – полуобнаженный! – Николай Михайлович запирал Левитана в шкаф.
Главное было не заигрываться.
Дядя и племянник прошли несколько комнат и остановились в маленькой, элегантно отделанной гостиной: дядя привлек племянника на сиденье рядом с собою. Диван был с выпуклой спинкой красного дерева, с твердым сиденьем, обитым жесткою, колючей, волосяной материей черного цвета. В такой диван хорошо было упрятать бездыханное тело, но прежде из объемистого нутра следовало бы извлечь проводники, гальванику и ящик с элементами электрической батареи.
– Дамы в ассортименте носят траур, – племянник обратился к дяде, – так почему бы тебе не посмотреть на это сквозь пальцы?
У дяди сделалось тевтонское лицо.
Взаимное их понимание установится ли или же отдельные два мира так и не соприкоснутся ни в одном пункте?!
В то время как Пржевальский держал в шкафу Левитана, а племянник уговаривал дядю, полуобнаженный сын Ленина ждал третьего упоминания о себе: несуществующий, из небытия он стремился перейти к бытию.
Левитан, таким образом, из бытия переводился к бытию же; Чехов – из бытия к небытию; дело было за сыном Ленина.
«Сын Ленина – американец!» – наконец, проскочило в газетах.
Тут же он объявился в России.
Полуобнаженный, он походил на молодого бога.
Он привез продовольственную помощь: остатки американских завтраков – и научил накладывать их в пластиковые мешочки.
Он научил россиян жить не во времени, а в разрывах его.
Крупный разрыв времени произошел в Крыму, но подготовленные люди только улыбались и подмигивали.
Левитан выпущен был из шкафа.
Ленина замуровали в собственном его памятнике.
Чехов встал и пошел.
«Мессия с берегов Миссисипи!» – газеты писали.
«Лучше бы тогда вместо Бога-отца казнили Бога-сына!» – такая двуосмысленная мысль возникла одновременно в квартире Шабельской и в доме Карениных.


Глава девятая. ВЫЙТИ НАРУЖУ

Так думал воскресший к новой жизни первосвященник Анна.
Двуличный и гетерогенный по ипостасям, распавшийся на женскую и мужскую свои составляющие, в квартире Шабельской он, в образе некоего Владимира Коренева, безостановочно думал так и сяк; едва ли не ежеминутно, ежечасно и ежедневно все вокруг перекраивалось, вычеркивалось, не действовало более и заменялось противоположным либо сходным – а у Карениных в доме другая половина первосвященника, перевоплотившаяся в хозяйку дома Каренину Анну Аркадьевну, стремилась в то же самое время приготовить спаржу: спаржа, внутри себя содержа готовность быть съеденною, никак этого внешне не проявляла: разве же заключенные в кастрюле находятся там ради наказания?!
Странно удвоенная реальность бытия странно удваивала нереальность небытия: взявшийся ниоткуда Вронский более интересовался Кореневым, нежели Анной Аркадьевной; Анна не поехала в гостиницу на встречу с генералом; Ленин жил в шалаше, вырабатывая категории мысли, расширяя их и превосходя: кто пустил его в Сад мучений?!
– Инстинкт – это племянник, – говорил, писал, учил Ленин, – а идеалы лучезарно прекрасны.
– Кто тогда дядя? – Анна пыталась соединить два отдельных мира.
– Интеллект, – Ленин смеялся, оставаясь серьезным. – Дядя представляет интеллект.
Анна хотела и не хотела сына от Ленина. Повсюду был кал. Его собирали в мешочки, и Крупская уносила.
– Хочет вылепить памятник, – Ленин махал руками. – Сквозь пальцы.
– Почему она носит траур?
– По польскому восстанию, – Владимир Ильич объяснил, – подавленному царским правительством. Российские войска под предводительством генерала Муравьева-Опоссума вошли в Варшаву, и Крупская с Пржевальским вынуждены были бежать.
Пржевальский и Крупская, узнавала Анна, натурально, бежали в Америку, где незадолго до этого от бремени разрешилась Инесса Арманд.
На берегах Миссисипи Николай Михайлович объявил себя грузином, а Крупскую – несуществующей; Пржевальский должен был сменить Ильича на посту Генерального секретаря большевистской партии и потому с сыном Ленина возвратился в Россию.
Они планировали на первое время выдать себя за дядю с племянником, но Николаю Михайловичу для этого недостало интеллекта, а маленькому Арманду вдруг отказал инстинкт.
Племянник же и дядя, так и не выйдя наружу, остались в небольшой элегантной гостиной со старинным черно-красным диваном.
Объемистое нутро дивана дало им приют.
Дядя был весь проводники и гальваника – племянник уместился в ящике из-под элементов электрической батареи.
Запуганный Левитан должен был увезти их в Крым.
Так планировалось убить двух зайцев: избавить Николая Михайловича от последствий неудачной задумки – и взорвать память о Ленине.


Глава десятая. АМЕРИКАНСКИЙ МОЛОТОК

– Молоток! – мальчику говорил Пржевальский. – Ты – молоток!
Не полоток же, не оковалок?!
Американский молоток.
Хаммер.
Арманд Хаммер!


ЧАСТЬ ПЯТАЯ
Глава первая. ОТКЛОНЕНИЯ ОТ ФОРМЫ

Его считали богоотступником.
Скрытая сущность Вронского, постигаемая разве что в процессе его умозрительного созерцания, выявлялась как человекочерт – внешние проявления Алексея Кирилловича, ошибочно принимаемые за единственную его сущность, определяли его черточеловеком.
Кто-то считал его необыкновенным, исключительным, именно человеком: феномен! Другие вовсе не находили в нем человеческого: ноу-мен!
Человек был высокого роста, сильного сложения, с правильными чертами лица – нечеловек имел рост еще более высокий, но сложение послабее; черты его лица в целом оставались правильными, хотя становились заметны и некоторые отклонения от формы.
Феномен любил фаршированную щуку и опресноки – ноу-мен предпочитал жареного леща, ветчину и деревенские лепешки на масле.
Человек и феномен считали себе за пятьдесят лет; нечеловек и ноу-мен были куда древнее.
Алексей Кириллович стремился упростить человеческий ум, изгнать многобожие, а за ним – и единого Бога.
Он верил в самого себя.
Эгоист от природы, он знал обязанности только в отношении к самому себе. Религия его не была связана с нравственностью. Гремучая смесь откровения и лживости, легкость в оправдании торжества страсти над долгом могли быть объяснены исключительной распущенностью, вследствие которой он был совершенно равнодушен в выборе средств. Ему был неведом бескорыстный и отвлеченный способ суждения о предметах.
– Зачем вы избегаете меня? – смеялся он иногда в углу комнаты, впотьмах.
Он мог не отразиться в зеркале.
Молодой Вронский заставлял Анну раздеваться при лошади, и Анна плакала, говоря, что это стыдно.
Когда на вокзале Вронский встречал папского нунция и на платформу вынесли тело в дороге умершего немца, Вронский уже знал, что Некто перераспределит исходы, и обратно в Германию и в Рим поедет живой немец и повезут умершего нунция.
Анна несомненно бросала ему вызов, но Алексей Кириллович, формально принявший католичество, при входе в вагон столкнулся с прибывшим Кореневым, который обжег его взглядом, и потому Вронский не принял вызова от Анны и принял его от Владимира Борисовича.
Будь Вронский в тот момент чуть внимательнее, он без труда определил бы, что Коренев и есть недостающая часть Анны, что наложенные в определенных позах друг на друга Владимир Борисович и Анна, составляют совсем другого Анну не из профанного, а из сакрального уже мира.


Глава вторая. ДРУГОЕ ЛИЦО

Алексей Кириллович любил повторять, что Тот, Кто принял на себя все грехи человечества, никак не Бог (Сын), а, скорее всего, Черт (Племянник).
Послушать Вронского, так Черту-дяде и Черту-племяннику еще и соответствовал некий Грешный дух, снисходящий в перьях старого ворона.
Прихожане в большинстве своем принимали эти слова за гудение тусклого самовара в темном свете кривобокой лампы; настойчивые часы затягивали слово за словом в свое исчезающее время, и Вронскому оставалось лишь прекратить агитацию устную (устричную) и перейти к листовкам с воззваниями.
Распространение материалов поставлено было на поток у большевиков, и Алексей Кириллович, войдя с ними в сношение, сделался в какой-то степени и спонсором переворота, способствовавшего искоренению официальной религии.
Лампа, самовар и часы стали восприниматься вместе.
Чертков, капитак Лампин и возвратившийся из экспедиции Седов за ночь набивали снегу столько, что в другом месте Кити с Анной Андреевной уходили почти по пояс.
Мать Черткова Анна Константиновна Дитерихс занималась распространением листовок в петербургских гостиных, а муж Анны Сергеевны господин фон Дидериц в доме повесил икону с Чеховым и насильно кормил супругу арбузом.
– Дом! Дом! Дом! – в рельс бил Толстой.
Рельс (по легенде, тот самый) повешен был во дворе дома, где жил Вронский.
Алексей Кириллович получил письмо: старинная подруга сообщала, что ненавидит мужское тело.
Мужским телом она называла Пржевальского.
Дамы в ассортименте носили траур.
Дядя Гамлета оказался отцом Гагарина.
Сын Ленина прибыл в Россию, чтобы принять на себя грехи большевиков, списанные было совсем на другое лицо, – следить за процессом из Рима откомандирован был папский нунций.
– Зачем ему? – Вронский спрашивал нунция.
– Принявший все грехи большевиков на себя, – нунций отвечал Вронскому, – автоматически переходит в разряд Сыновей Бога.
Объяснять, какие это дает преимущества, было излишним.
– Он собирается взять ответственность за расстрелы в Крыму?! – содрогнулся Алексей Кириллович.
– Не было там никаких расстрелов! – строго посмотрел нунций. – Чехов умер в Баденвейлере, Левитан – в Грузии, Коврин и Анна Сергеевна – в Петербурге, Мизинова – во Франции, Левин – в Израиле.
– Шекспировские страсти! – что-то такое Алексей Кириллович слышал. – Попили чайку?!
– Увы, – нунций блеснул глазом, – каждый из них выпил чаю с Полонием.
– Кажется, Полоний был дядей Гамлета? – Вронский вдруг полез в азы.
– Гамлет принял его за своего дядю, – туманно как-то ответил нунций.


Глава третья. ТЕМНЫЙ ПРЕДШЕСТВЕННИК

Алексей Кириллович шел по набережной, мало обращая внимания на толпу, сквозь которую он направлял свои одинокие шаги.
Он думал, если он зайдет к Анне – все упадут.
Нет повторения без повторяющего – он, наконец, решился.
Вещи обнаруживали себя как другие: в штольне оборудовали швальню: в шахте лифта невысокого, но аристократического с виду дома лифтер переругивался с шахтерами.
Полувзрослый мальчик открыл ему – бросил на вошедшего полуиспуганный, полувопросительный взгляд.
Вышла пауза. Черная гуттаперчевая тросточка отразилась в старинном зеркале.
Мебель была вся золоченая, обита пестрым ковром, на манер гобеленовых изделий.
Навстречу выйдя в вицмундире, Каренин поздоровался рукой. Он, Анна и Сережа как-то сливались вместе. Вронский расправил полы сюртука и сел на центр стула.
Скоро завязалась беседа.
– Как в своем здоровье быть изволите? – спрашивали друг друга.
На Анне был тюлевый чепец с широким рюшем, надвинутый на самый лоб, так что волос совсем было не видать; тафтяное платье с очень высоким воротом и около шеи – тюлевый же барок; она накинула на плечи черный шелковый палантин.
Из зимнего сада доносилась трансляция речи Ленина:
– Опора в старом дворянстве обеспечивает прочность новой системы! – Ильич хрипел.
Анна, выйдя, возвратилась в белом барежевом платье с кружевною оборкой, сквозь которую бежала пунсовая ленточка.
– Водочки не выпить ли перед обедом? – Каренин упустил нить разговора.
Теперь он отличался во всякого вида спортах и слыл прекрасным стрелком.
– Я отдал дань молодости и давно распрощался с ее увлечениями, – ответил Вронский.
Анна после выпитой рюмки обвела рот пальцем, сказала: «Крепка!» – и рассмеялась.
Никто не держался за мысль – каждый готов был к неожиданностям.
Подали фаршированную щуку, утку, вальдшнепов, бруснику, моченые яблоки, рыжики в сметане, грузди, кисло-сладкое мясо, жареного леща, окорок ветчины и много мацы.
Невольно сравнивая Анну с Владимиром Кореневым, мысленно Вронский складывал их вместе и тогда тот, получившийся третий разворачивал себя в поле осознания ошибки.
– Нет, нет и еще раз нет! – в этих заклинаниях почувствовалась скрытая насмешка.
Древняя еврейская религия, простая, строгая, лишенная утонченной догматичности, состоит почти из одних отрицаний.
Темный предшественник вмешался.
Толстой изобличен был в заблуждении.
– Послушание паче поста и молитвы! – напомнил Ленин.


Глава четвертая. ПРЯМАЯ УГРОЗА

Бог был везде.
Вронскому не хотелось думать о кишечнике блохи – и все же где-то Бога было больше, а где-то – меньше.
Алексей Кириллович, опытный в этих делах, узнавал почерк Бога-отца.
Бог-отец стремился усложнить человеческий ум, чтобы внедрить в него единого Себя.
Коричневый монах (Коврин, Гуров) приехал из Симферополя и совещался с нунцием; Анна Сергеевна придала себе форму Англии и готовилась дать жизнь новому Шекспиру; день рождения и день смерти предписывалось считать за один день.
Явилось, Вронский увидел, повторение без повторяющего: никто не просил Каренина дать развод, но все вели себя так, словно бы кто-то просил.
Каждая вещь в доме Карениных была мыслью Бога – Он основательно поработал над интерьером: напольное зеркало отражало мысль о странно удвоенной реальности бытия; буфет внушал выпить водочки перед обедом; обильное меню наводило на многообразие явлений истинного.
Вещи, находящиеся вне ума, Вронский рассматривал внутренним зрением: когда молчание – золото, на столе звучит серебро.
Никакой Анны, скорее всего, не было, но она всегда умела дать знать о себе: вредно петь, затянутой в жесткий лиф с узкими рукавами, но так она могла заявить о своем существовании громче всего!
Голос, умолкший было в могиле, звучал и лился кругом трепетом бывшей любви.
Каренин сидел за фортепиано, ударяя пальцами: симфоническая личность!
Не было ли у Алексея Александровича чего-то, чему  слегка мог позавидовать Алексей Кириллович?
Анна, понятное дело, теперь исповедовала иудаизм; Вронский проходил по католикам, но Алексей Александрович оставался в православии и некоторые вещи разместил вне Алексея Кирилловича компетенции: к примеру, повторяющий сидел в шкафу, что просто не могло прийти гостю в голову – голос же, умолкший (умолкнувший) в могиле, звучал из фонографического аппарата, запрятанного в буфете.
– Выпить водочки, водочки, водочки! – приятно напевал голос.
– Нет, нет, нет! – речитативом предостерегал повторяющий.
Вот-вот Алексей Александрович мог дать развод, и именно этот развод и был чем-то таким, чему невольно Алексей Кириллович позавидовал.
Звенящею грудой на стол Каренин высыпал серебро: вне ума опять это были мысли Бога, довольно, впрочем, лапидарные, как-то: считать день рождения днем смерти; обвести, в поле осознания ошибки, рот пальцем или изобличить Толстого в заблуждении – была там и прямая угроза: поместить Вронского в игольное ушко и засунуть верблюду в ухо, а то и подальше.
Никто не держался за мысль и Бог – тоже: развод – золото; Шекспир – жесткий лиф; Толстой – зеркало; напольный Ленин мог прийти в голову.
Разброд и шатания волнами из дома Карениных распространялись по всему Петербургу.
Пожилой Вронский знал, что Анна прошла через Страшный суд, но он не знал приговора.


Глава пятая. ОТБОЙНЫЙ МОЛОТОК

Святые судили ангелов – это была умора!
Среди святых был Каренин – волосы, наподобие сияния, нимбом стояли вкруг его головы.
В толпе ангелов Анна заметила Вареньку – та махала крылом.
Анна предполагала, что Тот, Кто принял на себя все грехи человечества, возьмет на душу и пару-тройку ее – выяснилось, однако, что грехи принимает Бог-сын, а она стояла перед Богом-отцом.
Если бы Он увидел в ней другого Анну, первосвященника – так бы и осталось (Правда не ошибается!), и Анна уже никогда не могла бы родить Ему сына, но Он именно узрел женщину-мать!
– Сядь и сиди! – Он возложил длань ей на чело.
Тотчас она почувствовала себя тяжелою.
Молодой Вронский не верил ни в беспорочное зачатие, ни в социалистическое соревнование: вещи, у которых разные названия, но одно и то же определение, есть вещи двуосмысленные.
Когда я пишу историю, то непременно двуосмысливаю ее: говоря время, я подразумеваю деньги, а, говоря деньги, подразумеваю мне, потому что – кому же еще?!
Верхние вещи (чепцы и шапки) – на чердак; нижние (сапоги и туфли) – в подвал.
Я пишу на чердаке и ищу в подвале.
Я пишу историю в сапогах и в шапке.
История в сапогах – это про Кота.
История в шапке остается невидимой.
Через положенное время Анну доставили в земной родильный дом, где ее поместили в одной палате с Инессой Арманд: каждая разрешилась младенцем мужского пола – Инесса, разумеется, не имела полномочий записать своего Ульяновым или Лениным; Анне тоже пришлось задуматься над фамилией.
 Малыш от Арманд здорово прибавлял и вообще был молоток.
– Отбойный! – говорили доктора и сестры.
Каренин и Вронский навещали Анну.
Анна назвала сына Алексеем.
Зачатый беспорочно, Он принял на себя грехи матери и сделался застрельщиком социалистического соревнования.
Молодая страна Советов буквально на него молилась.
Могли в нашем родильном доме перепутать младенцев? – Запросто!
В угольной комнате тем временем подготовили детскую.
Маленького Арманда показывать повезли в мавзолей.
Американцы предложили за него сто паровозов и увезли с собой.
Грациозно склонив голову, в Летнем саду Анна творила молитву.
– Не истолковывайте моих слов в дурную сторону! – просила она Бога.
Ленин, все же придерживавшийся идеи Отца и Сына, был вынесен из мавзолея; что до Пржевальского, занявшего его место, он был за Дядю и Племянника.
Тем временем маленький Алексей возрастал и укреплялся духом.
Сверху ему была спущена фамилия.


Глава шестая. ОТПРАВЛЕНИЯ ЖИЗНИ

«Стаханов, – думал Алексей Кириллович. – Как странно!»
Человеческий ум предстал усложненным.
Новый Шекспир дал жизнь забывающему – забывание явилось, однако, само по себе: никто не помнил, к примеру, о Темном предшественнике, тевтонском лице, евангельской гадине, бездыханном богдыхане и игривом пилигриме.
Зато появился Томас Бабин.
– Кто же ляжет в мавзолей?
– Томас Бабин Маколей.
Газеты захлебывались: первые полосы традиционно были отданы Стаханову и его рекорду; последние – визиту Арманда Хаммера, зато вся средняя часть нашпигована была Маколеем.
Пржевальского вынесли из мавзолея и замуровали в кремлевской стене – свято место оставалось свободным, но Маколей не торопился занять его.
Те, которые видели в нем другого, проецировали его образ на материализовавшийся интеллект, притом помноженный если не на интуицию, то и инстинкт.
С гуттаперчевыми тросточками Маколей Томас Бабин, Арманд Хаммер и Алексей Григорьевич (еще предстояло найти этого Григория!) Стаханов прогуливались по бульвару Профсоюзов.
Здесь находилась знаменитая теософская поликлиника.
– В кишечнике у меня, – делился с приятелями Томас Бабин, – представьте, поселился Бог!
Врачи разводили руками.
Каждый мог опереться на человека в себе – внутреннего человека; Томас Бабин Маколей мог опереться на внутреннего Бога – все отправления жизни приняли у него высокий тон.
Его беседы с друзьями получили ноты задушевности.
Стаханов же говорил мало, вяло, нехотя, распространяя вокруг себя какую-то неловкость, что-то принужденное; Арманд Хаммер понимал приятелей по их противоположности.
Обыкновенно из маленького Бабина вылезал непомерно большой Стаханов: он не был мыслью Бога, а лишь будил мысль, которая и без того была в Арманде.
– Нужно быть очень внимательным, чтобы балтийские шпроты отличить от географической широты, – мог сказать Алексей.
Нет новации без новатора: новое слово учило шуму слова!
От Невы не веяло свежестью, а только пахло водой: наступила весна, и возвысившиеся воды реки усиливались сбросить с себя ледяные оковы: стоял треск, продавали треску.
Томас Бабин Маколей шел, все более поднимаясь, и они придерживали его за лодыжки, чтобы он не оторвался.
Он чертил в окнах дуги.
Он клал отпечаток естественной, непроизвольной красоты.
– Будем как Боги! – Стаханов передал Арманду мысль Томаса, которая и без него была в Арманде.
Они, может статься, не слишком адекватно отражали внешний мир, но внешний мир достаточно ли адекватно отражал их?!




Глава седьмая. НАЧАЛО ПРЕДВЗЯТОГО

Шум и треск слова был грехом не человека, а Бога.
Он никогда не видел рождения от девы и воскресения мертвого, но создал деву и знал, что такое родиться.
– Бог мыслит овощами! – шутила Александра Станиславовна Шабельская.
Он более не желал от нее сына.
Иван Матвеевич Муравьев-Опоссум в своем человеческом облике (генерал, портье, русский) жадно пил весеннюю свежесть и, будто пробужденный от прекрасно-жуткого сна, вздыхал облегченно.
Который был час? – Только начало предвзятого!
Из маленькой вазы вылезала непомерно большая охапка цветов: ваза была Маколей, охапка – Алексей; коробочка шпрот изображала Арманда Хаммера.
Все выстроено было на допущениях.
Матово лоснились сочные фрукты (Кити, Варенька, Анна Сергеевна) и овощи (Левин, Левитан, Пржевальский); лопался спелый виноград (Каренин, следователь, Ибсен); серебрилась чешуя жирных рыб (Крупская, Вера Панова); червонным золотом отливали фазаны (Ленин, сын Толстого, капитак Лампин).
Все это подготовил Темный предшественник, которым был Он Сам; Алексей же Стаханов являлся по сути Богом-охапкой, но Высший Отец еще хотел в этом убедиться.
– Можешь поднять выше? – Он спросил. – Допуск?!
– Зависть – сестра социалистического соревнования, – Стаханов выдал. – У Анны и Коренева – сросшиеся брови. Мир Божий снова раскрыл объятия кошке. Была рожица, два раза вставил, и получилась роженица!
– Несите дальше Слово Божие! – Иван Матвеевич направил молодежь.
Когда Он создавал этот мир, скептики говорили, что все построено здесь на пустой болтовне – позже эту самую болтовню признали высокой.
Итак, в начале была болтовня.
Он сам, однако, болтовней не был.
Но Болтовня стала плотию и обитала с ним.
Бога не видел никто никогда; все видели Ивана Матвеевича.
Кто видел рождение мертвого? – Тот, кто наблюдал воскресение девы!
Погибла дама – воскресла дева – родился мертвый!
Это был истинный шум слова!
На старом теннисном кладбище летали мячики кокетства: подавала Анна, принимал хорошо сохранившийся господин в саване.
– Нет, я не брошу камня! – смеялась она.
– А я не поймаю, не подберу! – хохотал он.
Не понявший смерть – поймет ли жизнь?!
Но как установить взаимное понимание жизни и смерти, без чего обе эти познавательные силы создают два отдельных мира, которые пересекаются лишь в одном пункте?!
«Я – живой человек, – все более господин входил в образ, – и теперь могу быть не только откликом природе, но и поклоняться собственным своим ощущениям!»
Дважды воскресший – кто тебя проверит?


Глава восьмая. ВСЕМ ПОКАЗАЛОСЬ

Болтали, высунув языки.
Трое приятелей брызгали слюною и били в землю ногами.
Темный предшественник мог быть доволен.
Шум, треск, грех, ярость!
Предвзятое проступало на допущениях: пусть!
– Пускай! – двое тормошили третьего.
Стаханов, Божий сын, Охапка рыл землю: он запустил процесс.
Стремительно повышался градус: Павел!
Его тянули, воскресающий шел ногами вперед: Васильевич.
Вот и ботинки: козловые – такие только у него: Шабельский.
Умерший было муж Шабельской Александры Станиславовны.
– Опять воскрес! – друзья поцеловались.
– Монтвиж-Монтвид! – Шабельский выплюнул землю. – Там, утопая в полумраке, за нагромождением редкой посуды стоит польский негр в пурпуре и держит блюдо золотых лимонов!
Никто до поры не знал, где именно там Павел Васильевич находился.
В принципе, он побывал в будущем; ему дали переодеться.
– Людей хватают, но идеям дают пущий ход и силу, – рассказывал он по дороге. – Сыра более не едят. Долго ничего не делается: раз – и готово!
– Сделал и забыл? – смеялись приятели. – А как же предметы личной гигиены? Нахолодился, небось?!
От Павла Васильевича веяло свежестью и вовсе не пахло землей; прежде они никогда не знались; Шабельский именно путал младенцев.
– Так это вы нас тогда, – спрашивал дядьку Арманд Хаммер, – еще в роддоме?
Разговор сделался жив и пуст – все голоса сливались в один общий словесный гул.
Медленно приходило осознание сбоя допуска: ждали все же воскресения девы!
Предвзятое отношение рисовало несоответственный антураж: кувшины, одноколку, припасы.
Маколей видел смену.
Щегольская карета с парой красивых соловых коней в шорах несла по накатанной мостовой.
Теперь на Шабельском была фуражка немецкого покроя и гуттаперчевое пальто.
Предупрежденная Александра Станиславовна отворила обе половинки двери, как это делают в театре; она все же сделала шаг назад. Она ждала и не дождалась, пока мужу заблагорассудится перестать глупить.
Охтянка с кувшинами молока встретила чухну в одноколке в окружении поваров с дач за припасами и солдат на смену.
Как только супруги сблизились – всем показалось, что Павел Васильевич стал душить Александру Станиславовну и даже пробовал вырвать у нее язык.
Когда же привезенный, наконец, скрылся в ванной комнате, Александра Станиславовна схватила молодых людей за руки и тем звенящим голосом, которым говорят женщины, близкие к истерике, произнесла:
– Кого вы привезли? Это не он!


Глава девятая. ПРОПИТАНО ВЛАГОЙ

Умело запущенная чертовщина не могла не радовать Вронского.
Побрившись, одевшись охтянкою и взяв молочную ванну, он вышел встретить Черткова: чухна прикатил в одноколке; тут же подоспели повара и солдаты.
– Значит так, – Алексей Кириллович взглядом обвел подчиненных. – Каждый сейчас окунется в молоко и выйдет обновленным.
Он поднял чухну за уши и окунул в ванну: вышел Чертков.
Тут же в молоко попрыгали повара: вышла мать Черткова.
Выпившие молоко солдаты обернулись нунцием и коричневым монахом.
Дядя и племянник присоединились в классических своих ипостасях: дядя был Отец Гагарина.
Носильщики принесли мужское тело: Пржевальский.
– Значит так, – Вронский повторил со значением, – Только что декретом Совнаркома религия отделена от нравственности: упрощено человеческое тело!
Пржевальский встал, демонстрируя единый универсальный пах.
– Как же совокупляться? – мать Черткова под юбкой поправила сбившийся на бок пульверизатор.
– Хватит уже: насовокуплялись! – показательно Алексей Кириллович выбросил из панталон кочергу.
Чертков извлек маятник от часов, Отец Гагарина – жареного леща.
Пахи Пржевальского, вдруг все увидели, были не так уж однородны: проводники, гальваника – выбор (какой-никакой) оставался.
Вронский, разумеется, знал, что презумпция… что Пржевальский равно служит и Черту, и Богу (тот еще овощ!) да и капитак Лампин – тоже; тюленевый чепец на голове Анны придавал ей сходство с морским промысловым зверем; под листьями лопуха и под лепестками маков сидел Копошитель: причудливо первый, второй и третий абонементы сплетались в излюбленных ленинских композициях.
Старинная подруга Алексея Кирилловича писала письма: она по противоположности с полнотою тела понимала, что такое худоба; он – что такое пустота.
В серебристо-темной, лунно-ночной симфонии, которую на фортепиано изображал Каренин, резкими пятнами из полумрака выступали золотой лимон, душистый апельсин и красный омар.
Слушатель ощущал полноту лимона, худобу апельсина и пустоту омара.
Потом за фортепиано села Анна.
Ее темное, высоко зашпиленное платье пропитано было влагой.
Померк свет, и по полу прокатился номерок.
Схоластические машинки разрушали диктат устойчивости.
Гуттаперчевый мальчик в соответствующем пальто и с соответствовавшей тросточкой упруго прыгал в звуковом пространстве.
Мыслилось всё сразу, без переходов от одного к другому – сравнивались не худоба с пустотою, а худоба с худобою и пустота с пустотой.
Пришел немец с инструментом и начал слесарные работы.
Симфония, как ни крути, была «От Лукавого».
Мир Божий снова открыл объятия кошке.


Глава десятая. ЛЮБИМЫЕ КРАЙНОСТИ

Первый человек, прилетевший из Космоса, был Отец Гагарина.
Он видел, как Бог одной рукой снимает пальто, а другой – включает телевизор.
Стеснивший собственные любимые крайности любовью к родному, он добился усохновения крайностей, но его духовный запас вознаградился более тонким и крепким развитием внутри себя.
Впрочем, он никогда не думал, может ли Бог превращаться во внутреннего человека.
Отец Гагарина доставил на Землю приговор Страшного суда.
Анна была осуждена на четвертый абонемент.


ЧАСТЬ ШЕСТАЯ
Глава первая. ЧЕРНЫЙ ПАТЕФОН

Точки соприкосновения Анны и Коренева обнаруживали несомненную их схожесть – точки соприкосновения Энгельгардта и Чехова явили их проступившую расхожесть.
Остро запахло ножницами.
У Анны и Коренева оказались сросшиеся брови.
Антон Павлович, хирургически чикнув, разъединил новоявленных сиамцев.
Александр Платонович интересовался, при каких обстоятельствах они срослись.
– С противоположных сторон склонились над огромным листом лопуха, соприкоснулись лбами, – отвечали оба, – тут же наши брови и сцепились.
Следователь не верил – Антон же Павлович после успешной операции на всякий случай подергал усы Коренева и усики Анны Аркадьевны.
– Что наблюдали вы под листом лопуха? – доктор раскрыл записную книжку.
– Соприродность душ, – словами Анна ответила на слова, – и преемство семейного огня.
Начинался четвертый абонемент, и Чехов почувствовал это одним из первых.
Коренев с Энгельгардтом вышли в зимний сад.
В нарядной вазе сплетались розы, тюльпаны, маки – в их нектаре жужжали опьяненные пчелы.
Здесь были разлиты любимые гармонии Ленина: красное, кузявое и желтое.
Здесь при желании можно было увидеть любимые элементы вождя: лимоны и креветки.
Белая скатерть, черный патефон, красная креветка, желтый лимон, грани рейнвейна, кузявый он сам – вот и вся картина с Владимиром Ильичем.
– Нет ничего более постоянного, чем Временное правительство! – смеялся он, обмахиваясь огромным листом лопуха.
Идея догадки, не даваясь, витала в прозрачном воздухе.
– Догадничество, – ухмыльнулся Ульянов, – совмещает не только нелегальное с легальным, но и изменническое с католическим!
– Вы совместили гений и злодейство! – догадался следователь. – Я арестую вас немедля и тотчас!
– Она бессовестно лгала, наскучив выдроченной темой – природа, личность и свобода, своим колеблющимся светом, как в фокусе стекла: свеча! – Владимир Ильич чем-то брызнул Энгельгардту в ухо и истаял в пурпурности.
На шум и крики в сад вбежали Анна и Антон Павлович.
– Ребенок рождается в рубашке, если мать рожала в панталонах, – Чехов продолжал какую-то тему.
Под огромным листом лопуха копошились лягушки, ящеры и змеи.
– Ребенок рождается в рубашке еще, если рожает дева, – Чехов закончил.
Коренев сидел за столом, не двигая ни одним мускулом, с лицом как у мертвого.
Чехов догадался пошарить в траве.
Предмет или вещь?! – Анна и Коренев смотрели.


Глава вторая. СВОЙ ТОВАР

Первого августа, когда после перерыва в Петербурге вновь зажигались фонари, Анна Сергеевна и Коврин, нарушив инструкцию, привезли в столицу мужское тело.
Солнечный закат позлащал темные крыши.
Чухна с вязанками серенок на плечах выкрикивал свой товар.
Карета с красной отметиной въехала на дебаркадер.
Фантом женского таза с деревянным ребенком стоял перед Распятием.
Повивальный институт с родильным госпиталем предоставил двадцать кроватей.
– Увидеть гениальное в обычном! – Коврина убеждала Анна Сергеевна.
Обычное заменило ей злодейское.
Тело уложено было у окна.
Прохожие жались к домам, хоронясь под их тенью.
– Сейчас придет немец и принесет молоко, – Коврин посмотрел на часы.
Распятый Бог-отец улыбался с Конструкции.
– Почему не на Кресте, а на Нуле? – недопоняла Анна Сергеевна.
– Игра такая, – Коврин не стал распространяться.
Андрей Васильевич (Коврин, магистр) поклонялся собственным ощущениям, пока семитическая религия не поведала ему более высокого понятия о Божестве; его культ до поры был только откликом природе.
Анна Сергеевна знала, что он упростил свой ум, и это было ей на руку.
Немец пришел с инструментом и что-то изменил в фантоме перед Распятием, потом подошел к окну и прилег рядом с мужским телом.
Звучными глотками Анна Сергеевна выпила молоко; начали перестилать простыни: из-под одеял брызгала вода.
– Кажется, он умер, – Анна Сергеевна дошла до немца.
– Воскреснет под другим именем, – что-то знал Коврин.
– Монтвиж-Монтвид! – тоже что-то такое знала Анна Сергеевна.
Вошел польский негр.
– Вызывали?
– Даме переодеться в сухое, – Коврин распорядился, – а мне принесите младенца!
– Прикажете забрать тела?
– Слесаря унесите, а второго оставьте на месте! – Коврин не дал себя одурачить.
Чувство страшной усталости пополам со смертельным любопытством раскачивало Анну Сергеевну из стороны в сторону.
Тело притворялось спящим; она, пошатнувшись, задела его.
Снова Анна Сергеевна почувствовала себя дамой с собачкой.
Никто еще в поле не сознавал ошибки.
Выпитое молоко предательски урчало.
Даме с собачкой мог соответствовать только господин с кошкой.
В Крым Дмитрий Дмитриевич приехал именно с ней, и Анна Сергеевна видела, как он кормит ее арбузом.


Глава третья. ПРИЗНАКИ ТЯГОСТИ

Дмитрий Дмитриевич Гуров лежал как мертвый на одной из двадцати кроватей, и немец, прилегший рядом, что-то делал с ним.
Он вынул из неподвижного тела составные части вольтова столба, проводники, гальванику и элементы электрической батареи – после чего дал себя унести.
Из женского фантома Анна Сергеевна вынула деревянного ребенка, и в освободившееся пространство Коврин поместил орудия и предметы предстоявшего гениального злодеяния.
Та самая атмосфера, из которой ничего, кроме пагубы, и выйти не может, заполняла палату.
Гуров, Коврин, Анна Сергеевна занимали три кровати, фантом женского таза умещался на четвертой – остальные шестнадцать кроватей были тренажерами, на которых был поздний устрашающий вечер, накрапывал дождь, глупили мужья и громко негодовали дамы.
Гинекологическое дерево, как и настоящее, есть собрание ветвей, из которых каждая шумит, по мере возможностей, своими плодами и листьями.
Анна в палате по соседству слышала шум и треск, которые мучили ее и волновали, селя подозрительную недоверчивость в ее душе и заставляя предполагать и разгадывать.
Она не знала, чему предписать этот беспорядок.
Стеснявшаяся процесса, Анна рожала в панталонах.
Ей приносили на кормление полностью деревянного ребенка, положительно не способного шевелить членами, но сосавшего за десятерых.
Сроднясь наконец со своим положением, она отчасти примирилась с ним.
Каренин и Вронский приходили по нескольку раз на дню: один имел в виду безнравственность природы, ее жестокость и красоту – он не был разумной вещью, а лишь связкою инстинктов; другой насиловал вокруг себя мир и не удовлетворял чужим потребностям.
«Мохнатый зверек ревности – кошка!» – Анна вдруг поняла.
Молодой Гордон, пес Толстого, бегал по коридору.
Когда приходил Вронский, сестра докладывала, что самовар готов.
Мужу Анна передавала тарелку супа.
Она не помнила, чтобы у нее было что-нибудь с тем или другим: плотские утехи были ей незнакомы.
– Монтвиж-Монтвид! – что-то знали Каренин и Вронский.
Польский негр имел сходство с Темным предшественником.
Когда-то на Земле, – вспоминала Анна как бы, – не было никого, кроме нее и Толстого. Он, обвившись вокруг яблони, подобно Мичурину, предлагал ей отведать плода, и Темный предшественник, занявший выжидательную позицию, наблюдал, что получится: яблоко было необычной формы и более походило на предметик, затейливую игрушку.
«Механический апельсин?» – тогда она подумала.
– Лимон! – Толстой смеялся.
– Красная креветка! – не выдержал даже Предшественник.
Ей показалось тогда, что Он готов отказаться от пассивной своей роли и вступить в борьбу с Толстым.


Глава четвертая. УМНЕЕ И ДЕЛЬНЕЕ

Предметик или вещица? – Анна и Коренев смотрели.
Чехов шарил в высокой траве.
Было повторение с повторяющим.
Когда вещь не вещает, имя ей даю я: череп!
Антон Павлович, распрямившись, стоял с найденным черепом Энгельгардта на ладони, бормоча что-то, чего понять было нельзя.
– Что? – закричала Анна, – Какой? Где?
– У нас во дворе, – Чехов выговорил внятно, – в моем доме живет гомосексуалист, содомит, который каждый день стирает простыни.
– Несби? Котенок? – Коренев, не сдержавшись, прыснул. – Это он что ли видит небо в алмазах?
По недоразумению один из них рутинную пошлую фразу принимал за принцип; насекомое слово, услышанное впервые, учит жужжать и ползать.
Далеко в саду топором кто-то стучал по дереву.
– Рожденный ползать, жужжать не может! – Анна отделалась шуткой.
– Из меня Гамлет, как из Шекспира – дядя Ваня! – Чехов отложил череп следователя.
Заговорили о соприродности душ, потом – о семейном огне.
Скоро должны были зажечься фонари; Анне пора было становиться под душ.
Внутренний человек в ней не должен был превратиться в Бога – за этим ревностно следил мохнатый зверек.
Назовем его кошкой!
Старое боролось с новым.
А для кого-то старое боролось с молодым, а молодое – с ранним.
Новое само по себе представляло хаос, в котором более молодое мелькало и еще не собиралось в фокус, чтобы засиять солнцем; требовались усилия многих голов и лучших умов поколений, чтобы каждое пером и словом (шпагой!) содействовало появлению света, сближению отвлеченных идей и страстных желаний со старой действительностью и сильно поношенными формами.
Жениться на старой девушке с новым прошлым – решительно этого счастья не надобно никому!
Если вдруг начать аплодировать человеку, вышедшему на улицу (так поступали иногда маменька и папаша), он, побежит и, чего доброго, может угодить под трамвай – если же похлопать вышедшему на сцену, он почувствует себя умнее и дельнее.
Было забывание с повторением: Анна находилась в палате родильного госпиталя и передавала мужу тарелку супа.
Это был суп из Толстого.
Суп из Толстого – ничего гениального!
Богоборец схватился с Господом (из-за нее!), и тот сварил из него суп.
Лаял в коридоре молодой Гордон.
Начавшись, предвзятое выстроилось на допущениях.
«Пусть», – думала Анна.
Так старая девушка обрела новое прошлое.


Глава пятая. ОСОБАЯ ПРОБЛЕМА

Путаница, мешавшая расследованию, возникала не потому вовсе, что некий богоборец схватился с Господом, а потому, скорее, что воскресшие нередко возвращались к жизни под новыми именами или личинами.
– Встань и иди! – рёк Темный предшественник, и умерший Шабельский, к примеру, восставал дважды: под именем капитака Лампина первый раз и с личиною немца – во второй.
– Кем были вы в прошлой жизни? – нередко приходилось уточнять.
Анна была иудейским первосвященником.
Коренев – Анной.
Каренин – святым и виноградом.
Вронский был Чертом, Римским папой и самоваром.
Толстой, понятно, – змеем.
Стаханов – деревянным ребенком.
Ленин – памятником.
Сталин – Пржевальским.
Молодой Гордон – собакой.
Антон Павлович прежде был следователем.
Как сделать двух ничем не похожих друг на друга людей схожими между собою? – Каждому нужно придать сходство с кем-то третьим.
Третьим между Стахановым и Армандом Хаммером стал Томас Маколей.
Алексей Стаханов, зачатый беспорочно, Возложением Длани, был послан человечеству для организации социалистического соревнования.
Арманд Хаммер, зачатый в социалистическом соревновании между Надеждой Крупской и Инессой Арманд, призван был закинуть ленинское семя в благодатную американскую почву.
Томас Бабин Маколей зачат был Александрой Станиславовной Шабельской от игрушки, предметика, имитатора, подаренного ей Иваном Матвеевичем Муравьевым-Опоссумом (боливийским генералом, портье, Господом нашим, спустившимся передать грех людям).
Вскоре после встречи с Предтечей, ощутившая все признаки тягости, она была помещена в палату родильного госпиталя, где точно в таком же, как ее, положении уже находились Инесса и Анна.
Александра Станиславовна родила третьей, и маленький Томас положен был между Армандом и Алексеем, соединив их по жизни.
К Александре Станиславовне тем временем вернулся Шабельский-муж; Инесса в Гефсиманском саду витала в облаках с Ульяновым-Лениным; особая проблема, как обычно, встала перед Анной Аркадьевной.
Имевшая теперь двоих сыновей, она пыталась найти правильный баланс между ними.
Ее первый сын Сережа был от Вронского, то есть от Черта-на-Куличках.
Второй сын Алеша был по земному определению, от гражданина Опоссума, но, по большому счету, конечно, – Божественного происхождения.
Попутно выходило так, что Алексей Стаханов и Томас Бабин Маколей являлись сводными братьями.


Глава шестая. НИЧЕГО НЕ БЫЛО

Проказник Сережа, навещая маму, любил забраться в фантом женского таза и там изображал Буратино.
Делалось это, как позже установил Антон Павлович, для того, чтобы из графа Льва Николаевича Толстого обратной связью сделать графа Алексея Николаевича Толстого.
По Алексею Николаевичу, из Вронского должен был выходить смертоносный для Советской власти луч; Анна (Аэлита) Аркадьевна прилетала с Марса, а Алексей Александрович Каренин вообще был гомосексуалист и каждый день сам стирал себе простыни!
– Сегодня я отлично постирал, – принимая тарелку, говорил он жене или: – сегодня я постирал плохо.
Вронский ничего не говорил Анне о смертоносном луче, а только о том, как старая девушка обрела новое прошлое: старинная подруга Алексея Кирилловича, в прошлом госпожа Монтвиж-Монтвид, носила траур по польскому восстанию и, женщина-ученый, через пустоту впервые проложила прямую от полноты к худобе.
Анна слушала, и мохнатый зверек ревности кошкою пробегал по ее полным коленям: в новом прошлом у нее ничего не было с Вронским – в ее старом прошлом Алексей Кириллович был отцом Сережи.
Древнейшая религия допускала передачу девственности временно на хранение третьему лицу с тем, чтобы после окончания совокупления снова возвратить ее на прежнее место.
Три мужских тела: Пржевальский, капитак Лампин и Дмитрий Дмитриевич Гуров мыслились сразу: три в одном, и этот один тоже был в трех лицах: Сталин, Шабельский и господин с кошкой.
Пржевальский, Лампин и Гуров по заданию Ильича навещали Инессу Арманд – Сталин, Шабельский и господин с кошкой приходили к Александре Станиславовне.
Шабельский путал младенцев: он накрывал их колпаками, крутил, перемещал с места на место и спрашивал, кто где. Матери затруднялись.
В разрывах времени с инструментом приходил немец-временщик: заново соединял концы: сходились не все.
Инесса оказывалась то в родильной палате, то в Гефсиманском саду; отцом Сережи иногда приходился Каренин; Стаханов, Маколей и Хаммер могли оказаться зародышами, детьми или вполне взрослыми чудищами-обло.
Однажды, ко всеобщему хохоту, Алексей Вронский предстал сыном Алексея Александровича Каренина, а Дмитрий Дмитриевич Гуров – умершим и положенным под одеяло в соседней палате, в то время как Буратино проворачивал в нем золотой ключик.
Затруднительно было представить, упростился ум или же усложнился – в самом обычном вдруг промелькивало гениальное; страшная усталость накатывала, обдавала с головой, и лишь смертельное любопытство удерживало, чтобы не бросить все и под именем Амбодик-МаксимОвича Нестора МаксИмовича изгнать, пока не поздно, из трех, в его распоряжении продразверстых чрев – тех самых, изменивших судьбы мира пренаглых и пренастырных зародышей грядущего Космического Беспредела…
Известность его имени почти не выходила из пределов административных сфер: ожесточенные же нападки, которых он был предметом, никак не могли нарушить редкое спокойствие его духовных сил, находившихся в равновесии полном и абсолютном.


Глава седьмая. В ЕДИНОМ ПОРЫВЕ

Знаменитая ленинская продразверстка не обошла, разумеется, и родильные госпитали с их уникальным продуктом-на-гора: человеком будущего.
При царе-батюшке бабы рожали по продналогу: ты – одного, а ты – двух!
Большевистская продразверстка требовала продуманной детолизации: ты даешь стране рабочего, а ты – колхозника; излишки – врачи, учителя, космонавты.
Анне выпал рабочий, она в период созревания плода пила, курила и употребляла бранные выражения, за чем следили соответствующие инстанции; Александра Шабельская должна была принести крестьянина и потому вставала в пять утра и переехала в курную избу; Инессе Арманд по умолчанию предоставили выбор, который она сохранила про себя.
Когда Коврину в соседнюю палату принесли, по его просьбе, новорожденного (Анна Сергеевна переоделась в сухое), Андрей Васильевич, магистр, не мог определить, который это из трех, но все равно вживил в мозг младенцу серебряный электрод – Анна Сергеевна прочитала молитву, из-под одеяла прыснула святая вода: окрестили по-своему!
– Умрет под другим именем, – что-то Коврин знал, – но не скоро.
– Буратинов? Базилевич? – хотела Анна Сергеевна угадать. – Карам-Басов?
На шею младенцу повесили цепочку, и польский негр унес обретенного неофита.
– Теперь достаточно будет впрыснуть ему в ухо каплю рассола, – Андрей Васильевич напомнил помощнице, – и бомба сработает!
– Мы, что же, упростили ему ум или усложнили? – Анна Сергеевна Дидериц честно не знала.
– И то, и другое, – магистр приоткрыл. – Теперь гений станет упрощен, а злодейство усложнено.
«Пошарить в траве!» – послышалось кашалоту.
«Слон и водоросли!» – донеслось до старой девушки.
Обычно за версту обходила она все родовспомогательные учреждения, а тут – надо же! – не убереглась: новое прошлое, едва родившись, наступило слоном и затянуло своею подводной растительностью.
Внезапно оказалось, что она, госпожа Монтвиж-Монтвид, женщина-девушка-ученый, участница польского восстания (в ее прошлом) ни больше ни меньше как покушалась на усмирителя Польши генерала Муравьева-Опоссума, нанесла ему серьезную сердечную рану и едва не отправила прямиком на небеса – ей удалось бежать, слегка изменить внешность и под именем Нестора Максимовича Амбодика-Максимовича она превратилась в доктора медицины и статского советника, возглавлявшего именно родильный госпиталь Повивального института.
– Слон и водоросли! – заговорщицки мигал теперь Амбодику-Максимовичу приходивший навестить Анну Алексей Кириллович Вронский, и старая девушка в нем (Амбодике) принудительно вспоминала, что Варшавское восстание против русских (Вронский был польских кровей) началось именно в городском Зоологическом саду.
Мохнатый зверек ревности тогда пробежал между ними; до последнего марсиане держали нейтралитет; еще только в стадии испытания находился луч Вронского; вовсю бабы рождали младенцев для ползания, жужжали в воздухе насекомые – в едином порыве варшавяне вышли на улицы – им аплодировала вся Европа.
Потом побежденным насильственно меняли пол, религию, прошлое.


Глава восьмая. ДОШЛО ДО ДУЭЛИ

– Постыдная женщина! – позже говорил Каренин. – Без прошлого, религии, пола!
Он вызвал Вронского на дуэль и отправил в ад.
Вскорости факт подзабылся, все в той или иной степени заняты были подготовкой предстоявшего покушения, и Алексей Кириллович, воспользовавшись послаблениями, благополучно возвратился.
Он приходил в родильный госпиталь, видел там Амбодика-Максимовича и удивлялся его показному спокойствию.
– Каренин, – говорил он Нестору Максимовичу, – ожесточенно на вас нападает: дескать, все в госпитале поставлено на самотек: рождаются деревянные дети, котята, щенки – постели сырые, электрики копаются в дамах, и напрочь отсутствует социалистическое соревнование!
– Этот ваш Алексей Александрович, – Амбодик кривился, – он просто чухна с улицы, повар с дачи, солдат на смену! Вы только посмотрите на его простыни! Я знаю, он скверно отзывается обо мне, но именно религия у меня есть!.. Из-за чего, скажите лучше, он вызвал вас на дуэль?
– Дуэль, метель, бордель, – объяснил Вронский. – В борделях бывали неоднократно, случалось нам попадать и в метель – так постепенно дошло до дуэли.
– Услышал кашалот, – понимал собеседник.
Когда ум усложнялся – всплывал кашалот; когда ум упрощался – на подиум выходил слон.
Кто был слоном в прошлой жизни, а кто – кашалотом?!
Слоном был ум, и ум был кашалотом.
Если начать аплодировать человеческой голове, скажем, высунувшейся из окна – все остальные органы придут в движение, человек станет приплясывать и размахивать руками.
Никогда не оттянется голова, если ей аплодируют – торчать будет, пока не превратится в череп!
Голова Богомолова – череп отца Гамлета! Голова одного может превратиться в череп другого!
Чехов – череп?! – Вовсе не обязательно!
Пошарив в высокой траве, Антон Павлович выпрямился с головой Энгельгардта в руке.
Тот, кто питается картофелем, сам рано или поздно превращается в клубень: однозначно, следователь переел.
Поцеловавшиеся Коренев и Анна отскочили в разные стороны.
Идея догадки подразумевала двойное осмысливание.
Двойное осмысливание странно удваивало реальность бытия.
Чехов и Энгельгардт, почти тождественные по форме, но противоположные по смыслу, заворачивали себя в поле осознания ошибки.
«Случается, –  подумал Чехов, – человеческое ухо и даже слоновье не выручают, и тогда надобно задействовать ослиное».
«Не капать в него, – Энгельгардт додумал, – а трясти им!»


Глава девятая. НАКРАПЫВАЛ ДОЖДЬ

Встретились однажды Гамлет и Отелло
– Что, собственно, хотел сказать Уильям? – спросил мавр.
– Чужая душа – подмостки, – ответил принц.
Бог выключил телевизор.
Он дал отдохнуть человеческой голове, и Богомолов благодарно затих.
С некоторых пор Богомолов стал третьим лицом, которому девушки, собравшиеся согрешить, оставляли на хранение свое самое дорогое (раньше этим занимался непосредственно Вседержитель).
Первое лицо на телевидении и второе на железной дороге, Богомолов, по мысли Бога, должен был, сам оставаясь на месте, как можно быстрее заменять мгновение следующим и тем самым покорить, наконец, время, а за ним – и пространство: молодой хозяин Земли!
– Нет никакого времени и никакого пространства, – вокруг себя улыбались датчанин и негр, – есть только подмостки под нами и четвертый абонемент в нас.
Они делали вид, что целуют Богомолова в голову.
Отелло и Гамлет создали политические партии с эмблемами: слон и кашалот; эмблемой партии Богомолова стала человеческая голова.
Кухонные силы (повара с дач) раздували духовки.
Первого августа, когда после перерыва в городе вновь зажигались фонари, на улице появился фантом.
Прохожие жались к стенам, накрапывал дождь; глупили мужья, негодовали дамы.
– Вчерась мой выдвинул тезис, – возмущалась Офелия: – отпираться от своего отечества есть, видите ли, верх либерализма и долг образованного человека!
– Мой тоже хорош, – кипятилась постаревшая Дездемона, – представь: оттолкнул давеча тарелку и принялся хлебать из общей миски.
При заходившем солнце по небу шли разнообразные цвета: темный, красный, банановый, кошачий: шипела вольтова дуга – вставал на черном фоне нестерпимо яркий луч.
Чухна, сбросив экстравагантную шляпу, принял более молодой облик: пыхнули серенки.
С изогнутыми стальными шипами и серебряным катетером в руках (для убеждения посторонних глупых людей) по направлению к Храму шел Нестор Максимович Амбодик-Максимович.
Блестящие папские зуавы (солдаты на смену) ровно печатали шаг; их голубые мундиры с ярко-креветочными кантами, зелеными шарфами и короткими желтыми штиблетами добавляли живописности действу.
Вот-вот по Малой Садовой проехать должен был кортеж.
Фантом женского таза с оригинальной взрывной начинкой двигался ему навстречу.


Глава десятая. СВОЕ ДЕЛО

Две женщины думали о двух мужчинах, и каждая думала о Боге.
Одной рукой Бог снимал ливрею, другой – надевал мундир.
Бог стал Отцом.
Портье дал жизнь Маколею.
Генерал произвел Алексея Стаханова.
Бог сделал свое дело – Бог мог уходить.



ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ
Глава первая. ЛЕГКОЕ ДВИЖЕНИЕ

Новое непрерывно заглатывало старое, перерабатывало в себе, выжимало соки, а сухой остаток в мешочках разбрасывало по сторонам – подбирай кому надобно!
Старое, не оставаясь в долгу, всячески пожирало новое.
От старого осталось лишь преемство семейного огня; от нового – соприродность душ.
Все жили предстоящим мгновением и идеей догадки.
Поэтесса Анна Андреевна сохраняла именно преемство – ее подруга Екатерина Герасимовна, Кити, поддерживала собою соприродность.
«Эту неделю будет плохая помада!» – Анна Андреевна пальцем провела по губам.
Смелой догадкой, понятно, предстояло поделиться с соприродной душой.
Анна Андреевна набрала номер Кити и услышала голос Левина.
– Как только я совершенно уверюсь в наступлении худшего, – проговаривал он с  сильным акцентом, – я вам пошлю свою визитную карточку с черным нулем!
Демонстративно Анна Андреевна придерживалась стертых образов и ходячих истин: в них хранилась старая эмоциональность, куда более сильная и глубокая, чем эмоциональность новая: самая новизна уводила внимание поэтессы от эмоциональности к предметности.
Левин всегда говорил о себе с нежностью – и это было неправильно.
В столкновении времени и вечности он был на стороне столкновения.
– Щелк! – он смеялся. – Бум! Трах-тарарах! Крекс, мекс, пекс!
Давно никуда не летавший, он сдвинул угол дома, в котором Анна Андреевна жила с сыном, и как-то даже дал ей сайку.
– За испуг! – он ребячился.
Анна Андреевна сидела спиною к пространству комнаты.
Зодченко, архитектор, гладил кошку.
Только что он сообщил ей, что Бог оставил Россию: он ускакал на прекрасной смелой лошади и держал у козырька руку в красно-желтой лайковой перчатке.
– Он одевался и держал себя согласно своему выдуманному характеру! – она не могла постигнуть причины такого поступка.
Зодченко сделал легкое движение недоверия и переменил разговор на воспоминания школьных дней.
– Он научился засиживаться у вспаханного окна и наслаждался, глядя, как сгущаются краски над жерновами, тогда как воздух словно был залит липким янтарным медом.
– Кто? – было ей невдомек и невдогад.
Зодченко повременил, чтобы Анна Андреевна спросила еще о чем-нибудь, но она молчала.
Основой познания для архитектора всегда была очевидность.
– Мельник, – ответил он, – да и Пасечник тоже.



Глава вторая. БУФЕТ ЦВЕТОВ

Время шло, дети росли.
Наружность Екатерины Герасимовны изменилась – к выгоде ее.
Левин говорил о себе с важностью.
Как и подобает русскому барину, существенно он расширил ассортимент аптеки: подбитые гвоздями сапоги, серпы, кипы веревок, куски свиного сала и свертки с сальными свечами теперь оставляли совсем немного места для всяких там мазей и капельниц.
Константин Дмитриевич много думал о Боге; снова стоял вопрос о бытии, и Бог внушал Левину, что смысл бытия – озадачить сознание.
В гостиной установили ящик с головой Богомолова и тот кощунства странным образом перемешивал с молитвой.
Все ждали, что он скажет в следующую минуту.
Он говорил: цветок!
Звук его голоса отсылал в глубины забвения силуэты всех конкретных цветков, и где-то там начинало вырастать нечто иное, чем известные каждому цветочные чашечки: словно в музыке возникала самая чарующая идея цветка, которой не найти ни в одном реальном букете.
Он говорил: невозбранно!
Он говорил: либерализм!
Он говорил: общая миска!
Благоразумие требовало, по крайней мере, не прислушиваться далее.
Голос проникал внутрь предметов: застаивался в них, чтобы слиться с тем, что есть в них единственного и, следовательно, невыразимого.
Голос Богомолова собирал повторения на пути того, что не повторяется.
«Морскою травой обвита голова моя!» – пел Богомолов стих Богородице и партийный гимн.
Существенно напряжение пружины отличается от видимых движений маятника: Кити была как заведенная; молившийся Левин раскачивался из стороны в сторону.
Колено Левина воспалилось.
Его древняя религия отрицала галантерейность.
Бог-Отец и Бог-Сын: разлука была необходима для обоих.
Сумрачная лестница гудела глухими отголосками: это было не столько состояние, сколько тенденция.
– Скучаешь за папой? – засевший в барине аптекарь ловил маленького Лешу Стаханова, не признавая Маколея.
Нева кишела от корюшки.
Только что затонул прогулочный пароход «Пушкин и царица».
Это небольшое судно не было ни причиной Левина, ни его следствием, и ни в каком смысле – дубликатом Константина Дмитриевича, но оно продолжало его, поскольку восприятие Левиным судна было его виртуальным действием.
Голос Богомолова вобрал повторение того, что повториться не могло никогда.
В храм принесли жертву.
Древняя религия приняла.
Утонула Анна Аркадьевна.


Глава третья. НАТИСК СМЕТАЕТ

Ее жизнь была порыв, и при известных условиях эту жизнь можно было увидеть целиком, пусть только на мгновение и в пределах реки или железной дороги.
Она была движение (пар!), но все снимали с нее неподвижные виды.
Теперь ей было привольно среди неодушевленных предметов.
Ей стало привольнее среди плоских башмаков и перчаток на трех пуговицах: люди пришли в плоских башмаках и в перчатках – ей, среди башмаков и пуговиц, было привольней, чем среди людей.
Время стояло весеннее, тугое, оскудевшее.
Левину стыдно было преклониться перед Распятием – он, однако, поклонился доктору Амбодику-Максимовичу, как бы борясь со смертью.
Анна лежала с головой, красиво обвитой морскою растительностью, и голос Богомолова отпевал ее.
– Нет, нет, нет! – подтягивал хор.
Константин Дмитриевич охнул: ему представилось вдруг, будто доктор Максимович вставляет в него свои страшные щипцы, проворачивает и извлекает наружу другую Анну – живую и невредимую, а та смеется-заливается и говорит:
– Вот, наконец, проросла самая чарующая идея, которой не найти ни в одной реальной женщине!
Левин пошел и сгоряча сдвинул угол дома, в котором проживала поэтесса Анна Андреевна.
Анна Андреевна призвала архитектора.
Зодченко предложил ей вставить вспаханное окно.
– Вместо косящатого!
Вспаханные окна были в доме Карениных, и Анна Аркадьевна любила засиживаться у них, а Алексею Александровичу, мужу, было до фени.
Он пользовался светлым часом дня, чтобы свести счеты по книгам.
Свобода допускала степени (ступени) – число их в продолжение счета возрастало; Толстой бежал лица Федора Михайловича – в окно тому и другому просовывалась голова Пушкина. Шекспир был Темным предшественником.
Поэтам прибавилось сложностей: была спущена директива помаленьку выпустить пар из идеи Анны – в то же самое время из лексики стали изымать слова.
Исчезло и не появлялось более слово негр и на замену ему появилось словечко.
Теперь из родовспомогательного учреждения вместо негра к Анне Андреевне приезжал не афрополяк даже, а какой-то вицтанецкис.
Анна Андреевна помнила предыдущую подобную кампанию, когда почему-то убрали слово академик,  и вместо него появилось словцо келдыш.
Была версия, что царица, танцевавшая с Пушкиным (в халате, на зеркальном полу), этого самого келдыша даже наблюдала.
Пароходов, известно, было два.
Плыл «Академик Келдыш», а навстречу ему двигался «Негр Вицтанецкис».
Капитаны были пьяны, на палубах шел разгул.
Столкновения на Неве было не избежать.


Глава четвертая. ЧЕТВЕРТАЯ ГЛАВА

Распятие – такой же предмет, как другие – вот только оно помогает бороться со смертью.
Смерть в пределах реки куда приятнее смерти на железной дороге.
Распятие не тонет.
Когда доктор Амбодик вставил в Анну не страшные для женщин щипцы, та рассмеялась от щекотки.
Идея стахановского движения щекотала самолюбие Анны: ее сын – от Бога и ангелов!
Родильный зал быстро заполнился паром, и доктор Амбодик-Максимович не сразу разглядел то, что извлек.
Внимательно Анна Андреевна слушала вицтанецкиса. Он говорил о столкновении фантома женского таза с агрегатом фактов сознания, ощущений, чувств и представлений.
– В форме ящика, – пояснил черный ее информатор, – агрегат: с человеческой головой.
– Выходит так, ящик против таза? – Анне Андреевне рисовалось.
– Таз, ящик, распятие, – объяснил вицтанецкис, – суть святая троица предметов: религия неодушевленного
– А главная заповедь?
– Неодушевленное подвижно. Подвижно нео-душевленное!
Подвижные плоские башмаки и подвижные же перчатки на трех подвижных пуговицах вошли в быт малоподвижных людей.
– А ежели такие башмаки и перчатки да надеть на умершего?!
Анна очнулась на столе в казарме пароходного общества: какая-то новая галантерейность облегчала ее движения.
Она лежала под распятием: свято место было пусто: О!
«Сорвался! – она рассмеялась, – Сорвалось!»
Анна спустила ноги, подхватила оставленную кем-то сайку, прислушалась.
Т-и-к-а-л-о!
«Время столкнулось с Вечностью, – высшее понимание пришло. – Время отодвинуло Вечность!»
Жуя,
 Она
Приоткрыла
Тяжеленную
 Дверь.
Всадник в генеральском мундире, в плоских башмаках и в перчатках на трех пуговицах, ждал ее на прекрасной смелой лошади.


КНИГА ВТОРАЯ. БРОСОК КОСТЕЙ
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава первая. ДАМСКИЙ ОБИХОД

Сотворение какого-нибудь мира – вполне свободный акт.
Никто не заставляет: не хочешь – не сотворяй!
Никто и не противится: внедряй, на здоровье, в материю неопределенность.
Нео-пределенность: я наблюдал за поднимавшейся темнотой и прислушивался к неоднородному шуму.
Шум слова!
Каждая вещь мнила себя двусмысленною; что до предметов – они претендовали на осмысливание тройственное.
Двусмысленное – намылено: выскакивает из пальцев.
На трех пуговицах держался старый порядок вещей: дамский обиход, редкий предок, середина копра.
Папаша относился к этому покровительственно; маменька взялась за рукоделие.
«Профанный мир давно создан!» – мне напомнили.
Комнаты стояли неосвещенные: фигуры кланялись, волновались ризы, пение неслось над паркетом; старухи обнулились.
Не было дурака по части науки или краснобайства, у которого не обретался бы в готовности проект конституции.
Несуществующее давало знать о своем существовании.
Турецкий диван украшает вышивка для аналоя.
Батистовое с цветочками платье только что вышло из-под утюга.
Овеществленность или опредмечивание?!
К миру вещей и к миру предметов я добавляю мир принадлежностей: папаша мне покровительствует, маменька рукодействует.
Изящны принадлежности дамского обихода, редкий мужчина долетит до середины ковра.
Статья первая Конституции: весь обиход принадлежит дамам.
Статья вторая: престол и жертвенник с принадлежностями – принадлежность обиходного алтаря.
Статья третья: всех Конституций три: сущая, мыслимая и действующая.
Конституция есть одно непрерывное дерзновение мысли.
Конституция – особый алтарь, содержащий в себе все, что составляет принадлежность Конституции.
Любая Конституция довлеет себе.
Конституция позволяет хлебать из общей миски.
Пушкин и царица хотели дать народу Конституцию.
Не принять ее – значило бы уронить себя.
У Конституции – сросшиеся брови.
Конституция есть не вполне Конституция.
Черное бархатное со вкусом сшитое платье красиво оттеняет белизну ее матовой кожи, но не бросается в глаза, как и ее красота, к которой нужно еще присмотреться, чтобы оценить ее.
Ее видели в театре.
Она была абонирована по средам.


Глава вторая. РЕДКИЙ ПРЕДОК

Для внутреннего наблюдения абсолютное просто.
Что ни запертый покой, то когда-то дорогой мертвец.
Ни личное счастье, ни любовь не вывозят.
Конституция – жена галантерейщика.
Мир мертвецов, мир любви и галантерейный мир накрепко связаны.
«Не была ли я тогда расстреляна?» – мучительно вспоминала Кити свое скоро оборвавшееся пребывание в Крыму.
Мы путали имена, слова, события и даже лица: тому виною частые домашние спектакли.
Громадная комната, обитая серым атласом, была вся загромождена ненужными в быту вещами и неудобными предметами обихода: реквизит.
Холст был некупленный, имелись ткачи для полотна, ходил свой кондитер. За каждой тарелкой стоял человек со стулом.
Послушание, пост и молитва как-то сливались вместе.
– Спрошенное вами немало способствует мне это подтвердить! – убийственно папаша отвечал на вопрос Кити.
Конституция, сестра Ренана и Анатоля Франса, родственница Жюля Леметра и Мориса Барреса исповедовала культ утонченного наслаждения, изысканный аморализм и блестящее сомнение.
– Конституция – это я! – желала, с высоко поднятой головой, объявить бедняжка Кити, но не могла.
Она спала и видела королевских мушкетеров.
Порыв молодого желания переносил ее к строю помышлений все более игривого свойства.
Незаметно и ловко Конституция умела оказать предпочтение в обществе тому, чье положение было ниже.
– Нагота во французском искусстве сделала то, что их искусство состоит в стремлении к совершенной обнаженности! – философски кувыркался папаша.
Только что он принял стаканчик «Наполеона» 1812 года.
«А не была ли я растрепана?» – у зеркала охорашивалась Конституция.
Богато костюмированный конфликт набирал обороты.
Запертые покои не могли быть заперты бесконечно – дорогие мертвецы напирали.
Требовалось немало сметки, чтобы выбить разрешение на части коммунальной квартиры оборудовать мемориальное кладбище.
Невыгодное положение умершего относительно живого может оказаться наивыгоднейшим.
Конституция держала в руках сложенный мячиком носовой платок и ракетку.
Папаше было больно настигать ее ускользающее легкое платье, которое вот-вот совсем должно было исчезнуть.
Но какова, черт возьми, была галантерейность ее мужа?!
Конституция была расстреляна с коммунарами.
Она похоронена на кладбище Пер Лашез.
Конституция Бонасье.


Глава третья. СЕРЕДИНА КОПРА

Двуосмысленность: маменька, Кити.
Тройственное осмысливание: отец Лашез, Дюма-отец, папаша.
Дух эротизма витал в старой коммунальной квартире.
Середина копра не вполне его середина.
Позвонил однокласснице.
– Я без трусов! – она смеется: самая середина отношений.
Оба мы – закоперщики.
У предков – свой обиход, у нас – свой.
«С кем бы срастись бровями?!» – размышлял я по ночам.
Иезуит отец Лашез, появляясь из запертых покоев, на выбор предлагал мертвецов: меня коробило.
Утром первым делом я направлялся в уборную: уборною эта комната могла называться разве потому только, что здесь располагалась главная принадлежность туалета.
Негромко я пел: шумела ветка, полная плодов и листьев.
Когда после напряжения, лица мальчиков веселеют, мальчики убегают, приложив руку к шляпе.
Папаша даровал мне свою, маменька напропалую смешила – я убегал: совсем еще мальчик.
Мы поселились на улице Некрасова (отсюда у папаши пальто на красной подкладке) и потому часто я думал о железной дороге: кто?!
Мне запрещалось ехать до станции Лев Толстой (ем да свой!)
Слова основополагали.
Старое боролось с новым: повсюду разрушали блочные хибары и на их месте восстанавливали старые хоромы: именно в такие дома расселяли девушек с прошлым.
«Я никогда не женюсь на такой!» – наивный, я думал.
Моя одноклассница продолжала ходить без трусов.
В класс приходил следователь – пепел стучал в его сердце.
Он приносил принадлежности женского обихода и раскладывал их на столе. Он будил в нас великие возможности интуиции.
– Диван?! – к примеру, возводил он образ.
– Из розового дерева с квадратной спинкой, снабжен локотниками, носящими общий отпечаток жесткости! – четко отвечал кто-нибудь.
Ни слова о вышивке на диване и тем более – о нутре.
Фокус был в том, что улики на столе никак не сочетались с задаваемыми вопросами.
Придумали шампунь для волос.
Мы мыли головы по-новому.
Никак шампунь не сочетался с портвейном, который пили в подъездах.
Но пить стали реже.


Глава четвертая. ПЕСНЯ ДЛИТСЯ

Университетский профессор поэзии и красноречия (статский советник) Октав Федорович Мерзляков, будучи моим гувернером, случалось, слышал последние слова, доносившиеся из иного порядка бытия.
– Люди из парусины, – вбрасывали, к примеру, оттуда, – расписаны на клею и подборами висят на окнах.
Присматриваемся: в самом деле!
Бледноватые мужчины и женщины с узкими плечами и удлиненными членами чуть покачивались на сквознячке, занятые чем-то своим и неспешным; их отношения казались на редкость благоприличными – нельзя было между ними заметить ни короткости, ни натянутости.
Странным казалось лишь желание их придать окнам некий характер вспаханности: какие-то виделись борозды; просматривалась за ними деревенская глушь и желание там собраться с мыслями.
По скользкой и запотевшей от санного натора дорожке шли радужные разводы: предстояло разгадать фокус стекла – профессор водил косящатым глазом.
Действительно ли идея стекла обладает бОльшим содержанием, чем идея нестекла?!
Октав Федорович бросил чертить пальцем: хоровод остановился, но песня длилась.
– Без трусов, без трусов, без трусов! – пели деревенские девушки.
В деревне содержание порой сводится к лошадиному: держи ухо востро!
Внимание удваивается, легко ускользнуть от разговоров о французской конституции, работают межевые законы, колышется частный ивняк.
Огни чертят в окне дуги, бренчат колокольцы: кони да окна!
Мысль устанавливается такая: любовь к сонной женщине.
Все остальные – зеленые, пучатся, скачут: мысли!
Нет мыслей в первом детстве.
Есть сохранение их.
Маменька в провисшем платье выскальзывает украдкой из запертых покоев – а вот папаша под пальто приносит с работы связку женских трико, впоследствии бесследно исчезнувшую – вот из уборной выносят ржавый унитаз и на его месте устанавливают новогоднее дерево.
Позже придет: почему?
Легко – бросить.
Легко – начать заново.
Легко – создать себе трудности.
Бежит лошаденка по санному натору – в санях Менделеев.
Но почему он?!
А потому, как удлиненный!
С коротким кишечником и тонкой шеей.


Глава пятая. ВИД ЧЕРТЕЖЕЙ

Ему хотелось предстать перед людьми горящим, но несгорающим диваном.
Рисунком на парусине, фокусом стекла, веткой, полной плодов и листьев.
– Божественный шампунь! – многие уже ощущали присутствие.
Во Франции шампунем мыли лестницы – вошел и все вышли.
Всевышний!
Лестница всегда отрицает низшую ступень во имя высшей, но никогда не говорит: отбрось ступень, на которой стоишь!
Диван, шампунь, рисунок на парусине были с человеческим лицом – Он подобрал себе кишечник, шею.
Теперь – Менделеев: Он начал заново.
В предыдущем своем пришествии генерал и портье, на сей раз он был ученый-химик и неизвестность.
После человека остается только Бог. Бог – это неизвестность.
Лицо свое он держал вполоборота.
Он был там, где хотел быть.
Который стоял час? – Уже половина предвзятого.
Комната, обитая гранатовым бархатом, оживлялась желтыми драпировками; окна имели вид чертежей; на великолепном кронштейне стояли очень интересные часы.
Он прибыл по воздуху.
Он мыслил вещами.
Он запускал руки в волосы.
Он устанавливал мысли.
Абсолютное – просто.
Сотворение – свободный акт.
России нужна Конституция.
Ее заказали французу, галантерейщику Бонасье, и тот списал ее со своей жены.
Он был женат на Конституции таким же образом, каким Ленин обручен был с Революцией.
Революции прежние – одна тысяча семьсот восемьдесят девятого и даже одна тысяча восемьсот тридцатого года не сделали никаких перемен во французском обществе: те же радужные разводы, дуги в окнах, запертые покои, нагота изображения, шум слова!
Произошел обмен!
Веселый свадебный лошадиный поезд с Надеждой Революцией (Крупской), выйдя из Петербурга, в несколько минут достиг площади Инвалидов – ему навстречу из Парижа в столицу России мчалась Конституция Бонасье.
Всевышний не любил затягивать: когда проблема начинала представляться неразрешимой – он подталкивал ее пальцем.
Ее смех (проблемы, Конституции, России) звучал возбужденно, но не простодушно.

Глава шестая. ПО ВОЛЕ ВЕТРА

Мой гувернер профессор Мерзляков повез меня на станцию Лев Толстой.
Мы долго устраивались на диване; из запертых покоев отец Лашез вынес тело в белом саване; лошадки выбивали копытами: мы наш, мы новый мир построим!
Я теребил три пуговицы. Была среда. Была неизвестность.
– Толстой бежал от лица Господня! – мой гувернер предварил.
Каждый, кто сходит со сцены жизни в ее зрители, вынуждается к довольно скорому расставанию и с этими местами в партере, в ложах или за креслами – толпа теснит к барьеру, ставит по ту его сторону; суются номерки.
Шум экипажа замер за поворотом дороги.
Я складывал свои понятия по воле ветра.
Было одно дерзновение мысли.
«Бог дал мне высшее счастье – он дал мне такого друга, как Чертков!»
Если смотреть на мир через стекло – пылинка на стекле может оказаться мировой проблемой.
Вещи святых по обретению были внесены в подсобные помещения.
Зодченко, Мельник и Пасечник, уже без венцов вкруг головы, играли свиту.
– Нынче ночь не так хороша, как была третьего дня – тогда небо было темнее, и над болотом не было тумана, – произносил Мельник.
– Вы были здесь ночью? – изумлялся зодчий. – С кем же?
– Да с Пасечником, с кем же еще?!
На станции Лев Толстой идущего, с каждым шагом вперед, все более одолевает фантазма.
Страсть к лошадям и балету доставляет известность балету и лошадям.
Балет и лошади как-то сливались вместе.
Балет паче поста; лошади паче молитвы.
Сердился Менделеев: к черту балет!
Лошади танцевали.
Лошади-девицы, замужние лошади, лошади-вдовы.
Писавший о лошадях Толстой был поощрен.
Писавший о балете Толстой был наказан, переплетен в толстый синий демикотон с желтым юхтовым корешком и смирно стоял на полке (друг Черткова).
Идеально Дмитрий Иванович остановил мировой процесс, выделил из него то, что было ему нужно, и пользовался своим умением для достижения практических целей.
Кто скажет, где начинается и кончается индивидуальность, представляет ли живое существо изящество или состоит из сумбура? – Он скажет, Менделеев!
Далее он не пошел в своих соображениях.
Всевышнему на кого же роптать?!
Ливрейный лакей, нахально оглядывая самопальный экипаж, пропустил компанию в наполовину раскрытые двери.



Глава седьмая. НА ДОПОТОПНОЙ ПОСУДЕ

Писавший об огоньках на болоте Толстой, по сути, создал либретто для классического балета: женщина, превращенная в лошадь, с подругами везет свадебный поезд с мертвецами в трясину, где, собственно, все участники действа превращаются в пляшущие огоньки.
Мельник и Зодченко, возвратившиеся из разведки на местности, доложили, что на болоте видели Черткова – в то время как Мельник и Пасечник, побывавшие там же ночью раньше, сообщали, что болото замерзло и самое время класть рельсы.
Менделеев на стол положил пальцы и по указательному провел идеально ровную линию между станцией Лев Толстой и Петербургом: да будет так!
Узкоколейка и барон Клейнмихель как-то склеились вместе: колтун!
Больной белорус требовал шампуня.
Принесли Анну – встань и иди!
Она не удостоила приподняться, не удостоила подать виду, что слышит Его слова: это равнодушие Он истолковал в дурную сторону.
«Сердится за Конституцию», – Он понимал.
При всем ее влечении к внешности и блеску последнее время Анна все более сгибалась под возмущением своей нравственной натуры: лицо ее потеряло свежесть, характер стал раздражителен, остроумие пропало. Ее внутренние движения были связаны, женированы; сердце – сжато.
«Полоска одна!» – наводило на грустную думу.
Призванная утвердить навсегда Его священное спокойствие, Анна манкировала своим высоким предназначением.
– Я умею ценить возвышенность и свободу вашей души! – голосом Менделеева Анне внушали Зодченко, Мельник и Пасечник.
За стеклами окон в леса мчалась пестрая кавалькада; гомерические блюда на допотопной посуде, восхитительное вино в кубках, похожих на колпаки фокусников, пальба из ружей, бал, оркестр с валторной, в которую неистово трубит юноша в камзоле – все это сейчас было сдвинуто в сторону.
Разыгрывалась ложная комедия жестокого счастья.
Бог подарил Анне механизм, служащий посредником между ощущениями и желаниями, но тот не действовал. Ощущая себя среди неодушевленных предметов, Анна почти не испытывала желания оказаться среди вечно конфликтующих живых людей. Там, где она пребывала, ее действия находили себе точку опоры, а ее труд – свои орудия.
Выход был один: Анну поместить в кавалькаду.
Бегите скорей, кто на ногу полегче!
Вскочили три мушкетера.
– Потороплю завтрак! – сказал первый.
– А я потороплю обед, – сказал второй.
– Ну а я тогда потороплю ужин! – сказал третий.


Глава восьмая. МНОГО И ЖАДНО

Он выпустил полосу – его лучистая полоса легла на стан девушки, усевшейся на бревно.
– Откуда ты, мой ангел? – Менделеев обрадовался.
– Вестимо, я из Парижа, – она раззадорила. – Примете?!
Конституция Бонасье!
Он сел подле, положив руку кругом ее талии.
Он думал о ней много и жадно.
Писавший о мушкетерах Лев Толстой не избежал галантерейности и вовсе сбился на детали туалета и предметы дамского обихода: широкий ассортимент, массовое потребление, небольшие размеры.
– Вы вот пыжитесь, – внушал Толстому Чертков, – а Чехов в это время валяет дурака!
Развертывалась жестокая комедия ложного счастья.
Жестокая комедия: Анна.
Ложное счастье: Конституция.
Плясали огоньки, шипели дуги, ложились полосы.
Толстой поднимал пласты: ушедшие возвращались.
Это был вызов: Бог взял – Толстой дал.
Чертков торжествовал.
Сбросивший маску, козлоногий и козлорогий, он далеко пошел в своих соображениях.
Анна сделалась сонной, а балет – национальным: «Шурале»!
Прибежавшие на болото лошади отбрасывают копыта и превращаются в женщин, они водят веселый хоровод, Чертков прыгает на них из зарослей – женщины, встав на копыта, убегают, и только одна женщина-лошадь не находит своих копыт…
Толстой мыслил Анну несуществующей, приписывал ей чисто идеальное бытие, утверждал, что полностью она исключается совокупностью реальных вещей: деталями туалета, предметами дамского обихода, вином в кубках, балом и даже валторной, в которую трубит неистовый, в камзоле, юноша.
Менделеев, с его регулирующим механизмом, эти детали туалета превратил Анне в точки опоры, дамский обиход – в неустанный труд, а бал – в ее сокрушающее орудие.
Конституция распахнула запертые покои!
Ее возбужденный смех попал в ту самую точку, которая одна может излечить все печали и вздохи.
Короткими смешными фразами, сопровождающимися комическими жестами, Конституция объясняла пользователям, в чем, собственно, заключалось дело.
Толстой не хотел признаться себе: Конституция смотрела в окно!
Анна катила в глаза.
Она изнемогала от принужденной скрытности, которую гордость и светская привычка налагали на ее чувства.
Госпожа Бонасье прошла темными большими комнатами на свет единственной лампы, и засвежевший воздух старых барских хором дал ей физическое ощущение дрожи.


Глава девятая. ПРЕЖНИЕ ОЧЕРТАНИЯ

Сказанное и прожитое – принадлежности походного алтаря.
Принесены в жертву обстоятельствам времени и образа действия.
Помножены на ноль.
Не существуют и дают об этом знать.
Государство – это я? Или – ты?!
Конституция – нагота отношений: чье положение ниже?!
Конституция всегда сверху.
Конституция – без трусов.
Конституция – шум слова.
Конституция – кружева, ленты, ботинки.
На шее у Конституции болтается двойной лорнет – в левой руке она держит большой носовой платок, свернутый мячиком; в правой – у нее ракетка.
Когда за обедом все досыта наговорились, Дмитрий Иванович одним взглядом окинул мой мир принадлежностей и одним словом одобрил его.
Да будет мне по слову Твоему!
Мой гувернер Октав Федорович Мерзляков спросил Дмитрия Ивановича о железной дороге, и тот показал проведенную линию.
Установилось!
Господь Бог (Менделеев), профессор Мерзляков, Анна Аркадьевна, госпожа Бонасье и я, несовместимые в принципе и не собиравшиеся вместе по большому счету, были тем самым фокусом стекла!
В который уже раз остановился мировой процесс.
Я защищал себя от растерзания разумом.
Анна сидела раздавленная и нервная; одетая в темное суконное платье, она была обута в ботинки с толстыми подошвами.
Непростой выбор стоял перед нею: кавалькада или железная дорога?!
Манило неодушевленное или нет?
Не думая, что делает, с основной нотой методичности и упорного преследования того, что запало ей в голову, и более всего полагаясь на вероятность, Анна толкнула старика: то с детских лет, привычный ей, был способ так решать вопросы; взлелеянный, возлюбленный, обласканный, испытанный годами способ: бросок костей!
Пустое безрассудство?!
Как будто.
Ее мутило, голова кружилась.
Она стучала раздвоенным концом копыта.
Октав Федорович брызнул ей в лицо водой, расстегнул лиф.
Я держал перед собою стул.
Мох, сырость, червоточина, гниль изменили прежние очертания предметов и вещей.
Дмитрий Иванович Менделеев сидел на прекрасной, смелой лошади и у козырька держал ладонь в красно-желтой перчатке.


Глава десятая. РЕДКИЙ МУЖЧИНА

Анна, толкнувшая старика, прежде вытолкнула его из себя.
Семитической внешности, он долетел до середины ковра.
Мой гувернер и я разыскали связку ключей.
Октав Федорович взял тело за ноги, я ухватил руки.
Мы отнесли его в отдаленные покои и накрепко заперли.
Все разошлись, и каждый улегся спать.


ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава первая. ХОРОШО ГОВОРИТЬ

Анна Аркадьевна была одно, а Анна Андреевна – совсем другое.
«Кому суждено было погибнуть под вагоном, тот не утонет на пароходе!» – Анна Андреевна полагала.
Наперекор всему, Анна Аркадьевна именно утонула.
Представления перевернулись.
Теперь, стало понятно, все должно было начаться заново: Анне Аркадьевне предстояло по новой родиться, созреть, освоить светские премудрости, найти мужа, познать Бога, слетать в Космос – в очередной раз погибнуть с тем, чтобы в очередной раз возродиться.
Анна Андреевна боялась покойников до того, что раз, купив шляпку и встретив на дороге похороны, она тут же на улице изорвала в клочья свою покупку, а составлявшие процессию провожающие, едва она скрылась, вдребезги расколотили гроб.
Никак Анна Андреевна не совмещалась с Анной Аркадьевной, и только в фокусе стекла они собирались вместе.
Гроб был стеклянный.
Анна лежала внутри с большим яблоком в зубах.
Когда Анна Андреевна прибежала домой, надкушенное яблоко было у нее на рабочем столе.
Его полные твердые щеки быстро розовели.
Анна Андреевна побледнела, как ее белый газовый шарф.
Пока мы не увидим воскресшего, будем, пожалуй, считать доказанной самую невозможность воскресения.
Проявления жизни характерны своим взаимным проникновением частей, непрерывным становлением, своею творческой эволюцией – а проявления смерти?!
Шкафы стояли с разбитыми стеклами.
Художники уничтожали пеклеванные хлебцы, начиненные горячей колбасой.
Семнадцатого октября Особым Манифестом Россия объявлена была Конституционной монархией, и первым же декретом запретили ночную работу в булочных и дневную – на мясокомбинатах.
Хорошо говорить: не помню!
Плохо говорить: выемка, подъем, выбоина.
Художникам говорили, что все хлебцы уничтожены.
Оставались залоги в ломбардах и комедия укладывания сундуков.
В ломбарды закладывали предметы, в сундуки укладывали вещи.
Целовались так, словно Пасха.
Художники гнули свою линию.
Форма – набросок движения.
Анну Андреевну обводили карандашом.
Откровенность изображения доходила до невероятия: выемки, подъемы, выбоины.
– Кто ж рисовал?! – возмущались.
– И не упомню, – тупилась поэтесса.
Ее полные твердые ноги быстро розовели.
Надкусанный плод перекатывался в разорванной шляпке.
В будуаре стоял яблочный дух.
Просто стоял, без слов и мысли.


Глава вторая. БУТЫЛКИ С ПИВОМ

У Анны Андреевны теперь была линия: видя ее раз, можно было обвести ее всю, одним росчерком, от шляпки до пяток.
Ее ноги быстро розовели.
Она поднималась с дивана.
Снова раскрыты были сундуки и вынуты самые нужные вещи.
Обыкновенно извлекаемы были принадлежности балетные и для верховой езды, столовая посуда, кубки, ружья и помятая валторна.
«Всевышний никогда не завтракает!» – игрался псалом.
Самозабвенно художники пели.
Узкоплечие, удлиненные, они изображали Всевышнего с коротким кишечником и тонкой шеей.
На стенах рябили серые букеты.
Линия Анны Андреевны, развернутая, была параллельна менделеевской и пересекалась с нею лишь в одной единственной точке.
По мнению Дмитрия Ивановича, это была та самая точка, единственно способная излечить все женские печали и вздохи.
Букеты катили в глаза, Анна Андреевна говорила себе туда и все ждала следующего  букета, глядя на смешанный с углем песок, которым были обсыпаны обои, и каждый раз было уже поздно: она не могла уловить середины; заранее Анна Андреевна тушила свечу, но всякий раз свеча вспыхивала куда более ярким светом, чем когда-либо.
Она сходила однажды к тому месту, где пересеклась с процессией.
В ту ночь мягко тушевались крыши.
Погромыхивало листовое железо.
Бутылки с пивом проезжали в корзинах с переборами.
Хрустнули под ногами осколки.
Луна.
Фокус стекла?!
Анна лежала в той позе, в которой ее оставили провожающие – она ничуть не переменилась со времени их встречи, и словно бы улыбка играла на ее ярких устах (помада была хороша!).
Вовсе она не помяла своего платья, и впечатление было, что она  ждала Анну Андреевну, что не могла уйти, не получив в руки ее серого букета.
С пробором посредине головы и со стеклышком в глазу я встречал их позже на улицах, на железных дорогах и на пристанях.
Чему это приписать: оптические картины?!
Они просили меня употребить следующий день, чтобы забронировать катер и матросов для прогулки по морю; Анна Андреевна брала на себя провизию с выпивкой, Анна же Аркадьевна – лошадей, чтобы держаться за их гривы.
Мне удалось договориться с «Академиком Келдышем».
Маменька и папаша отговаривали меня от затеи, мой гувернер наведался в епархию.
Дьячки и пономари начали во все колокола трезвонить и благовестить.
В храме готовились принять жертву и совершить священнодействие, но сам храм еще не был освящен.
А по большому счету – и храма-то не существовало вовсе!


Глава третья. ПРОПАЛИ СТЕНЫ

Пока мы не увидим пловца, будем, пожалуй, считать доказанной невозможность плавания.
Шел «Академик Келдыш, а навстречу ему двигался «Негр Вицтанецкис».
При жизни между ними не было столкновений: негр служил по медицинской части, академик испытывал бомбу.
Встречаясь на той же Неве, кратко они приветствовали друг друга и без проблем расходились по сторонам.
Оба засматривались на Анну.
Она флиртовала с обоими.
В моду входили серые букеты: сирень и ландыши.
Анна сумерничала.
Чтобы сумерничать, нужно чтобы в окна лился тихий серый свет и погасал бы понемногу, а в комнате чтобы становилось все темнее и темнее – сначала чтобы пропали стены, а потом чтобы пропало все, и только одни окна неясно чтоб серели.
Человек с крашеными волосами и стеклянным глазом неподвижно лежал на кушетке – он был перешампанен.
– Что стало с ним, с пловцом? – Анна продолжала какой-то разговор.
– Погиб пловец, невольник чести, – по-рыбьи лежавший открывал рот, – пал, оклеветанный волною…
Промелькнуло движение воды.
Пловец служил черпальщиком в экспедиции заготовления государственных бумаг: полагали, пришед на пустое место и похоронив мертвецов, он уйдет.
– Откуда мертвецы в экспедиции заготовления государственных бумаг? – спрашивала Анна отца.
– Государственные бумаги весьма ядовиты, – кратко отвечал Пушкин.
Анна красила ему волосы, драила глаз зубным порошком: он видел в фокусе стекла.
– Что там, скажи! – она устанавливала глаз в глазницу.
– Муза, представь! – он смеялся. – Бродит, шельма, по шарику и избирает себе любимцев в тех редких существах, которые в изящном видят абсолютную цель бытия.
У ворот стояла тележка с гнедою тройкой, на облучке стройный кучерок, чуть избоченясь, бодрил кнутом коренную, которая вздрагивала и порывалась бежать; кокетливо беспокоились пристяжные.
В экспедиции заготовления государственных бумаг щеголеватые молодые люди помещались за красивыми конторками.
Они положили ее шляпу на стул.
– Я хочу видеть пловца!
Она была девушка с прошлым, и о женитьбе вопрос не стоял.
Мир черпанья – сгусток отвлеченных идей, мир плавания – прорыв страстных мечтаний.
Анна была в доме на набережной.
Ей помогли надеть водолазный костюм.
Бережно ее погрузили в огромный аквариум.
Вода была мутной – потом стала прозрачной.
Человек плыл ей навстречу с черпаком, полным бумаг.
Он притормозил перед нею.
Это был Каренин.


Глава четвертая. СЕРЫЕ БУКЕТЫ

Летом он тонул в жасмине.
Солнце вставало совершенно как прежде.
Право, если бы вокруг хижины не валялись сухие листья, можно было бы подумать, что он по-прежнему в своем роскошном доме.
Он пел по утрам, но все мимо, да и голоса не было.
Стучала ветка по крыше, уже без листьев, но с плодами.
Модель английского корабля «Велингтонъ», выложенная из сигар и поднесенная работниками табачной фабрики Неймана, стояла у него на письменной столе – он не курил.
Подумавший первым о всеобщем молчании, он просто отошел в сторону от самого себя вельможного и о молчании подумал.
Сразу прорвало, загромыхало, заголосило, заложило уши – подумавши о невыносимом шуме, он вернул относительную тишину.
На глубине пахло рыбой.
Кухарка отворяла дверь, и пахло кухней
Конюх открывал – шибало лошадьми.
В парикмахерских у цирюльников пахло шампунем – никто не перерос собственных волос.
Новый образ Алексея Александровича отвлекал внимание от его эмоциональности в сторону его предметности.
Ожесточенные нападения, предметом которых он являлся, заставляли его скрываться в частном ивняке на берегу и в государственных речных водорослях: Каренин замачивал бумаги, умело их высушивая.
Он видел: «Пушкин и царица» плавает под другим именем.
Мысль о женитьбе возникала, когда он думал о разводе.
«Какой развод микробов!» – думал он.
Кухарке доставалось за харканье, конюху – за потерю нюха.
Алексей Александрович понимал, что под его именем ходит кто-то другой.
Этот другой, возможно, был французский почтальон.
Никаких особенных свойств и преимуществ за ним не водилось: велосипед, револьвер Лефоше, толстая, на ремне, сумка.
Этот французский почтальон думал об Алексее Александровиче обыкновенно тогда, когда Алексей Александрович думал о почтальоне.
Это брало немало времени.
Смущало серьезное обстоятельство (времени): о нем, французском почтальоне, писал еще Пушкин.
Французский почтальон, указывал Александр Сергеевич, в изящном видит абсолютную цель бытия, и его ищет Муза.
Когда в аквариуме Каренин наткнулся на Анну, она показалась ему изящной.
Ныряя, Алексей Александрович иногда находил жемчуг: крупный, окатистый и чрезвычайно живой.
Анна продолжала ездить на кладбище, где без шляпы сидела в траве, наблюдая за теннисистами.
Алексей Александрович хоронил умерших.
Постоянно он думал об их отношениях: никаких отношений с Анной у него не было.
Алексей Александрович, поклонившись, произносил очень ловко составленную французскую фразу, смысл которой был тот, что он желал бы, чтобы семейство Анны считало его не чужим себе и чтобы Анна видела в нем брата, как ее мать видела сестру в его матери.


Глава пятая. ПРЕДПОЛАГАЯ ЗАБЫТЬ

Всегда остается несоизмеримость.
Единственное столкновение (на Неве) между академиком Келдышем и негром Вицтанецкисом имело далеко идущие последствия.
Негр, накануне принимавший у Анны роды и прежде никогда не видевший рождения от девы, будучи сильно впечатлен, одним приветствием академику не ограничился и, не переводя духа, звонкой нотой, в упор спросил:
– Много работаете?
– Где! – откликнулся Келдыш, махнув рукою.
Работа шла мешкотно.
Отчаявшись в настоящем успехе, он обратился к хитрости и старался достигнуть наружности успеха.
Ему предстояло порвать с научными привычками, отвечавшими существенным требованиям мысли – нужно было совершить насилие над разумом, пойти против естественных склонностей интеллекта.
Он сделал Анне формальное предложение, но получил отказ.
Он не хотел сознаться, что Анна смотрела в окно.
Он ласкал умирающую.
Остававшийся на поверхности жизни, мелочно педантичный, он ласкал ее холодною влажной рукой.
Анна ушла в свою комнату, извинившись недомоганием.
Он больше выбежал, чем вышел из гостиной и уже на Неве столкнулся с Вицтанецкисом: их беседа приняла характер площадной перебранки.
Они сошлись в фокусе стекла.
Для Бога один и другой были всего лишь бутылками пива, и Всевышний на короткое время убрал в корзине переборы.
Пропали стены, замелькали серые букеты.
Мужчины напомадили проборы; оптический храм возник в Оптиной пустыни.
Негр говорил о любви, нагло закручивая усы.
Келдыш рассуждал о религии не иначе как с зубочисткой во рту.
Вицтанецкис отдавал команду:
– Держите вправо!
Академик приказывал:
– Своротите влево!
Анна посмеивалась, предполагая скоро забыть то, чего так сильно желала прежде.
Она отдалась Келдышу лишь наполовину.
Она магнетизировала Вицтанецкиса, и ее воля сообщалась ему.
В ее воле было отменить морскую поездку – она не стала делать этого.
Она плохо считала на серебро.
Серебром были слова.
Нужно было придержать золотую середину.
До поры Анна молчала о главном.
Бутылевидная ваза или вазообразная бутыль?!
– Почему ты знаешь?!
Странным казалось ее старание придать вызывающий оттенок своему голосу.
Между Анной и всеми остальными была сцена.


Глава шестая. ВОЛЬНЫЙ ЭСТЕТ

Для убеждения посторонних глупых людей приходится толковать о пустяках.
Винт рыл воду, и машина прибавляла хода.
Капитак Лампин на мостике смотрел в бинокль.
Его мужественная осанка и широкие плечи обнаруживали мускульную силу, развитую атлетическими упражнениями.
В кают-компании на столе было сорно от черных крошек хлеба.
Корабль несся по волнам.
В иллюминаторы были вставлены круглые стекла, крепко соединенные свинцом.
Велась оживленная, но вполне приличная беседа.
– Пока мы не увидим пловца, – я повторил, – будем, пожалуй, считать доказанной невозможность плавания.
– Отрешиться от брызг! – смеялась Анна.
Возле нее сидели три дамы и одна из них была ее мать, а другая – мать Каренина.
Послушать Алексея Александровича, они были сестрами.
– Вчера, – рассказывала мать Анны, – к нам приезжал французский почтальон.
Для Бога, мыслившего вещами, французский почтальон был велосипедом, револьвером Лефоше, толстой, на ремне, сумкой.
Бог никогда не думал о французском почтальоне, и французский почтальон тоже не думал о Боге.
Французская почта была запрещена декретом молодой Советской республики и потому действовала под видом похоронной конторы.
Изящная контрабанда партией скрытно перевозилась в катафалке – французский почтальон перекладывал ее в свою сумку и на велосипеде развозил адресатам.
Он позвонил у подъезда.
Отправление жизни?!
Ускользнувши от разговора о французской конституции, Анна приняла совсем суетную хорошенькую вещицу.
Профиль, посеребренный луною?
Золотой рефлекс?
Он скрыл улыбку, вольный эстет, приколов триколор: французский почтальон.
Анна Аркадьевна не помнила своего платья.
Отрешиться от дрязг; она думала: утонет Анна Андреевна.
На тихом кладбище Анна лежала в траве: с ракеткою приходил Чертков: глумился.
Толстой не хотел сознаться, что Анна смотрела верно: он был для нее улицей.
Лицо – улица.
Толстой, ненавидевший женщин, в ее лице решил поквитаться со всею женской улицей.
Все любовались чистым рисунком лица Анны Андреевны.
Лицо Анны Аркадьевны передернулось словно затвор ружья.
Она стала заикаться, ее глаза метались в орбитах, она судорожно схватилась руками… (не помнит!), потом взмахнула руками в воде и, как пьяная, сделав несколько гребков, закачалась и потеряла равновесие.
Тогда-то в ней заговорил девственный инстинкт, и она пробормотала:
– Нет… умоляю… не сейчас!
Она познала вожделение и дрожала от счастья, чувствуя себя вожделенной.



Глава седьмая. НАПРАШИВАЛСЯ ВОПРОС

Мать Анны, мать Каренина и третья дама с ними и были для Бога той самой суетной хорошенькой вещицей, которую под видом посылки вручил Анне французский почтальон.
Матрешки по сути, они помещались одна в другой – последнюю, третью, следуя приложенной инструкции, до поры Анна не должна была открывать.
Вынувши мать Каренина из собственной матери, а из Карениной – третью даму, она разместила их так, чтобы сестрам удобно было общаться.
Можно ли забеременеть от собственной матери?!
Анна ничуть не опасалась.
Она вынула коробочку с земляничными пастилками и съела несколько из них.
Шел разговор о безразличных пустяках.
– Безразличные пустяки, – распиналась Анна Андреевна, – порой не такие уж пустяки и вовсе не безразличные!
– Из двух пустяков, – согласилась с ней мать Анны Аркадьевны, – легко соорудить клобук для обедни.
Если бы не хлебные крошки на столе – вполне можно было бы подумать, что обедню уже отслужили – такая благостная была атмосфера.
Обедню можно служить только натощак.
Третья дама застирывала в тазу полинялый подрясник.
Они не могли убедить Анну, а потому запутывали.
Мать Каренина произносила отвлекающие слова: летний, серый, немодный, неновый, опрятный или: засуетились, забегали, закричали, замахали – и в это время третья дама, подойдя сбоку, исподтишка что-то пыталась из Анны вынуть.
До самого своего падения в воду Анна не принадлежала себе ни на минуту – постоянно приходилось отводить чужие руки, ухаживать за лошадьми, уворачиваться от встречных поцелуев и вспоминать свое прежнее платье: какое оно было?
Перед нею разложены были три: черное, лиловое и желтое.
В каком?!
Решительно она не помнила.
Бог иногда мыслит платьями.
Черное было порвано, выпачкано в песке и мазуте, под ним оказалась нижняя юбка, панталоны с разрезом, грубые шерстяные чулки, фотографический портрет Толстого и мужская перчатка.
В лиловом платье под подкладкой пряталась пятнистая датская собака.
Анна никак не хотела смотреть на желтое – они уговорили – лишь только она просунула пальцы, кто-то ухватил их и потащил Анну внутрь.
Ноги оставались снаружи.
Анна почувствовала себя вожделенной.
В ней заговорил девственный инстинкт.
Сдержанно три дамы посмеивались.
Чтобы удостовериться, что все его приказания исполнены в точности, капитак Лампин заглянул в каюту.
Напрашивался вопрос: «А не женщина ли она уже?!»


Глава восьмая. ПРОПАЛ ИЗ ПОЛЯ

Самые разные люди подходили к Анне Аркадьевне, говорили, что они – Лев Толстой; что все кончено и возврата не будет, если она не выполнит того, что ей прикажут.
Из кармана летнего, серого, немодного и уже ненового, но опрятного пальто Анна вынимала полицейский свисток, подносила к губам и приставший к ней Толстой стремительно ретировался.
Однажды реально она свистнула, и тогда все вокруг засуетились, забегали, закричали, замахали платками, шляпами, зонтиками и руками.
Возврат продолжался как ни в чем не бывало – подходил поезд.
К удивлению Анны он оказался невидимым (из Китежа?!), но она знала, что встречающие его видят, и по их лицам читала, что происходит.
Скромный, почти демократический костюм сошел на перрон, за ним – черное манто и вуаль из черного крепа.
Носильные вещи Анна наблюдала с большим хладнокровием – глядя же на предметы галантереи, она начинала горячиться.
В галстук-пластрон была воткнута камея.
Мужчина в демократическом костюме и в галстуке с камеей подошел к Анне и сказал, что он – Лев Толстой.
Было абсолютное тождество: грубое мужицкое лицо с бородою повсюду, косолапые ноги, руки разной длины с неодинаковым количеством пальцев.
Предыдущими притязаниями, как оказалось, Анна вполне была подготовлена к этой встрече.
– Я приехал, – он подошел к ней, – чтобы сделать вас женщиной.
«Возврата не будет, – она поняла, – но кончено не все».
Они поехали в гостиницу.
Она приметно робела.
Она знала, что Толстой боролся с Богом.
Они обменялись одним из тех легких и мимолетных поцелуев, которые в любви являются простой вежливостью.
Анна хотела лечь на кровать, но Толстой показал на стол.
Две сильные лампы с зелеными, подбитыми белым, абажурами, освещали его матовую поверхность.
В полном дезабилье Анна легла, как ему требовалось.
Он что-то говорил о Высшем и слово «Бог» произносил в каких-то смысловых кавычках, презрительно и насмехаясь.
– Идут музыканты в оркестр! – губами выдувая мотивчик, пальцами он промаршировал по животу Анны.
Вот-вот (ей представлялось) применит он орудие абсолютного познания.
Когда вместо конкретного протяжения Анна уже представляла полностью однородное пространство, неожиданно Толстой пропал из поля ее зрения.
Черная женщина, с ним приехавшая, заменила его в изножье.
Наклонившись над Анной, она ловко вставила что-то в нее.

Глава девятая. СОБСТВЕННЫЙ МИР

В желтом платье она чувствовала себя вожделенной.
Сшитое, как капот, оно позволяло ей показать часть белой груди, было из бледного муара, с длинными откидными рукавами, обделанными кружевами, из-под которых виднелись руки в других – узких рукавах с двойными буфами, разделенными прошивкой, и тоже с кружевом на конце.
Чьи это были руки?
Она ощущала их, как свои.
В желтом платье Анна хватала все, что попадет под руку: бисквиты завтрака, шелковые чулки, телеграфические депеши, записные книжки, монашеские клобуки, велосипеды, лошадиные гривы, бутылки, вазы, ветки, полные плодов и листьев.
– Не нужно грезить о далеких мирах, – призывала она. – Стройте свой собственный мир из того, что окружает вас!
– Из келдышей, что ли?! – ядовито ее перебивали.
– А хоть бы из них, – Анна кружилась. – Из Келдышей. С большой буквы!
Она выбегала на палубу.
– Вожделенная! – показывали на нее.
Келдыш сделал ей предложение.
Повсюду росла борода.
Келдыш боролся с Вицтанецкисом.
Снаружи был один мир, а внутри Анны – другой.
Мир извлеченный есть ложь.
На мостике капитак Лампин, приговаривая что-то, работал над железом.
Анна не спускала глаз с носа приближавшегося «Негра» – когда, наконец, он столкнулся с «Академиком», Анна, вжав в плечи голову, выпала за борт на руки и легким движением, как бы готовясь тотчас же выплыть, погрузилась коленями.
Она хотела вынырнуть, что что-то обхватило ее и неумолимо тянуло за собою.


Глава десятая. SOS!

Все это случилось в минуту.
Маячком ли была та совсем суетная хорошенькая вещица, которую Анне доставил французский почтальон?
Или же маячок вставила ей черная, под вуалью, женщина?!
Сигнал принят был там, где следовало.
Он был принят к рассмотрению.



ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Глава первая. ПОСЛЕ ПРОГУЛКИ

Свобода – это молодая женщина (француженка) с обнаженной грудью (Делакруа); Конституция – тоже француженка, но в корсете (Бонасье).
Мой гувернер статский советник Октав Федорович Мерзляков ставил живые картины.
Фокус заключался в том, чтобы незримый Богодух отчетливо проявлял себя в ученом-химике, а жена французского галантерейщика представляла бы Основной закон страны.
Натурально, чтобы достичь успеха, приходилось идти на ухищрения.
Конституция, к примеру, не содержала слов единодушный и ипостась – Дмитрий же Иванович Менделеев мыл голову цветочным шампунем.
Сладкий запах сирени и ландышей захватывал грудь молодой женщины.
– Это вы, Дмитрий Иванович? – спрашивала она, принимая удивленный вид.
– Я, – отвечал Менделеев в своей очередной ипостаси.
Все слушавшие его, дивились разуму и ответам Его.
Пустяк для Единодушного: он издавал запах, он же был запахом.
Россия, как полагали, жила в празднике резона и обновления, где чувствовалось братство и сознание взаимного добра; впереди маячили правда, свет и жизнь.
Нужно было только окончательно устранить мешавшие логические признаки.
Родители оставались сами собою.
Папаша по обыкновению встречал восход солнца в ванной.
Маменькино бледное лицо казалось еще бледнее благодаря черному манто и вуали из черного крепа.
Она накидывала манто, прикалывала вуаль и выходила из дома с быстротою и походкой человека, сто раз в жизни поспевавшего к последнему свистку локомотива.
Вуаль и манто как-то сливались вместе.
– Масса непролазная пассажиров! – маменька возвращалась уже в громадной черной шляпе и в иссиня-черном шелковом шарфе, волочившемся за нею следом.
Папаша временил, чтобы она сказала еще что-нибудь, но маменька молчала.
Вся ее поза была рассчитана на эффект.
Папаша упразднил послеобеденный сон и взамен его сделал привычку ходить по городу.
– После такой прогулки, – говорил он, возвращаясь, – лучше чувствуешь приятность теплой комнаты!
Маменька временила, и тогда папаша после паузы передавал в насмешливом тоне последние уличные разговоры: найден некий черный ящик, принадлежавший Анне Аркадьевне: из расшифрованных частично записей можно сделать вывод, что Келдыш создал-таки свою бомбу, и испытания ее назначены в Оптиной пустыни.





Глава вторая. МАТРОСИКИ НА КАТЕРЕ

Бомба удалась Келдышу лишь наполовину.
Ее можно было сбрасывать, но храма уничтожить она не могла: руководство страны строго указало академику.
Бомба была изготовлена в виде бутылевидной вазы, внутрь заложен был ковалентный карбид, оказавшийся, однако, химически инертным; устройство не срабатывало.
Из Оптиной пустыни академик возвратился с грудою проблем и узнал о гибели Анны.
Анна завещала похоронить себя в аквариуме: гроб был хрустальный, внутри плавали золотые рыбки – его установили в океанариуме.
Узнав это, Келдыш перевел дух: Анна рассчитывала на фокус стекла!
Когда он пришел на место, служитель черпаком менял в резервуаре воду; Анне придано было сходство с русалкой; она плавала вверх животом, с закрытыми глазами.
«Бог есть запах!» – неожиданно пришла мысль.
Пахло, натурально, рыбой.
Академик носом потянул по сторонам.
Дмитрий Иванович Менделеев, без шляпы, с немытой головой, стоял в темном углу.
Мстислав Всеволодович знал, что тот умер за несколько лет до его, Келдыша, появления на свет, и потому не удивился, что ноги Дмитрия Ивановича не вполне доходят до пола, а сам он (Менделеев), периодически пропадает из поля зрения и возникает вновь уже обнаженным, с венцом на голове и с широко разведенными конечностями, артистически изображая распятого.
Тем временем, как могло показаться, Анна хотела вынырнуть из аквариума, но не смогла. Дмитрий Иванович подошел – сдул рыбкам хлебные крошки. Келдыш догадался сразу: чтобы рыбки не съели Анну; до поры твари скусывали мозоли у нее на ногах.
Мстислав Всеволодович знал, что он, большой и сильный, состоит из маленьких упругих келдышей, подобно тому, как из микроскопических атомов состоит большая и значимая молекула – а Анна?!
Определенно, ее составляют каренинки.
Если ими наводнить страну – российский рубль рухнет почище любой бомбы и все погребет под собою!
Другая мысль, тут же: роды принимают в воде: нынче модно!
Негр Вицтанецкис в резиновом костюме щелкнул огромными щипцами.
Келдыша попросили выйти.
Ребенок, если ему суждено было выплыть, получался наполовину его.
Мир был тир, люди – ружья.
Келдыш был заряжен «под яблочко».
Яблочко Анна держала в зубах.
Отплясывали на катере матросики – мимо проходил Пушкин.
Мир, куда катишься?!


Глава третья. ДЛЯ ЛЮДЕЙ

Шел по улице Толстой, а навстречу ему шел Бог.
От такой встречи у Анны Андреевны захватывало дух.
– Мы не святые! – отец говорил сыну.
Отец был капельдинером, сын играл в оркестре (отец был напильником, сын пиликал).
– Баранки гну! – сын отвечал отцу.
Юноша, цветущий здоровьем, махал веткой, полной бубликов и кренделей.
В помещении театра-сада Неметти на Офицерской улице Шабельская Александра Станиславовна организовала успешную театральную антрепризу.
«Бог плохо слышит!» – такая проводилась мысль.
Актеры чуть не кричали – каждое слово повторялось на пальцах.
Когда переигрывали, нажимали, утрировали, выходило так: «Бог плохо мыслит!»
Слово «Толстой» Бог произносил в звуковых кавычках, неуважительно и сквозь зубы.
В точках соприкосновения, впрочем, они обнаруживали не расхожесть, а сходство: оба проявляли себя как другие; каждому нужна была женщина не из этого мира; один и другой любили заглянуть к Елисееву.
Мир вещей и даже мир предметов указывали на связанность Божьего мира с миром Толстого.
Из художественного бытия Бог стремился перевести Толстого в эстетическое небытие: предавал анафеме, дал в жены Софью Андреевну, варил из него суп, подсунул Черткова – Толстой держался и продолжал свои нападки.
– Пока мы не увидим Бога, – кричал Толстой с помоста, – мы будем считать доказанной лживость религии!
– Бог находится в частном небытии, – осторожно ему оппонировали.
– В таком случае, – Лев Николаевич пробегал по воде – Его заменяю я!
В доказательство однажды он извлек из воды Анну и пустил ее по волнам.
– У жида дожидаетесь! – смеялся Лев Николаевич над ортодоксами.
Искренно он верил, что, ставя себя на место «ничто», он создает «полезность» для людей.
Бог в наказание разделил Толстого на части: какие-то в нем остались трефными, но некоторые стали кошерными.
Такое деление сломило много организмов.
Бог действовал интеллектом, Он (Бог, интеллект), схватывавший жизнь во тьме и обладавший лишь внешним познанием, бессилен был распознать внутреннюю сущность жизни: единственное, что Он мог сделать, это – разбудить подспудные возможности Толстого, всякий раз выезжавшего на интуиции.
Бог не мог быть везде; где-то Его не было.
Бегущая по волнам, исторгнутая внутренней сущностью жизни, никак не поддавалась внешнему познанию.
Она доказывала существование Бога.
Теперь он был и там, где Его не было.
Бог был в оркестре, но Его не было в пекарне, где он тоже был.
Бог – это форма.
Крендель в форме валторны.


Глава четвертая. СТЕПЕНИ СВОБОДЫ

Толстой ничего не знал, но все прекрасно чувствовал.
Ломал кренделя и ел за завтраком.
Сидел под Распятием: вместо креста – ноль.
Софью Андреевну заставляли играть на валторне; она не умела: слон на водопое.
Толстой смеялся.
Тем временем Анна доказывала существование Бога: фокус стекла?!
Ноги Толстого не доставали до пола – он сполз с высокого табурета (табу на субреток!) и поднялся в домашний кабинет.
Анна лежала на рабочем столе.
Толстой чувствовал: форма: внутри притаился Бог!
Выдавить? По капле?!
Пальцами он начал водить ей по животу, но Анна, вдруг рассмеявшись, легко соскочила на пол: Анна Андреевна, поэтесса!
Она с некоторых пор была его литературным секретарем.
– Выходит так, – Толстой перечитал ее запись, – три матери пытались вынуть из Анны Бога?!
Он произнес, разумеется, с маленькой буквы.
– Исподтишка, на катере, перед примеркой платья.
– Вождь является вожделенным? – Толстой перебил сам себя.
– По новой Конституции, разве что.
Анна Андреевна должна была ответить: «Да, отвлекают к себе все соки и дают ложный блеск», – но Толстой спросил другое.
Рабочий кабинет был обставлен массивными мыслями Бога – от этого было никуда не уйти.
Толстой уселся на мысль с выпуклой спинкой красного дерева и с твердым сиденьем, обитым жесткой колючей волосатой  материей желтого цвета.
Присутствует ли Бог в своей мысли?!
Мучительно Толстой ощущал: мысли Бога отвлекают к себе все его (Толстого) соки. Когда же, чтобы выбросить из головы, он вставлял их в свои произведения, те начинали испускать ложный блеск.
Обвившись, наподобие Змея, вокруг ствола яблони, Бог протягивал Анне яблоко.
Горечь сложила губы Анны в усмешку: перспектива неверной жены возбуждала ее.
Жена Мичурина сулила ей большое счастье.
Мать Анны обещала в будущем повторить свою дочь.
Живая картина вызвала дружные рукоплескания.
На стене дрожали серебряные профили: это был неслышный смех золотых рефлексов.
Живые картины идеально останавливали мировой процесс – каждый мог взять из него то, что ему было потребно: кто-то – предметы, кто-то – вещи, а некоторые – свойства и состояния.
Раздельное восприятие вырабатывало отличные, одна от другой, схемы времени, пространства и разные категории рассудка.
Возникавшие степени свободы имели дальнейшее распространение.


Глава пятая. ЖЕМЧУЖИНЫ МЫСЛИ

Дмитрий Иванович Менделеев мог с легкостью принять любую из ипостасей: он мог появиться как цветочный аромат, желтый цвет, мог отозваться словом или проявить себя делом.
Его ассистенты Мельник, Пасечник, Зодченко толкли порошки, смешивали растворы, полировали стекло и наводили фокус.
Так выходило, что в фокусе стекла возникала Анна.
Менделеев заинтересовался: а в фокусе Анны?!
Была уже не химия, а физика – требовался Келдыш.
Дмитрий Иванович все знал, но мало что чувствовал.
Проникнув в Анну, он некоторое время оставался в ней – узнал еще больше, но не прочувствовал.
– Зачем вообще мы явились на Землю? – к Нему как к Богу обращались Его ассистенты.
Он не передавал им Своей мысли (еще чего!), а лишь будил мысль, которая была установлена в них.
Необычный цвет, увиденный впервые, учит только необычному.
Цвет безразличного пустяка – параллельный.
Цвет слова – его шум.
Цвет вздоха – облегченный или тяжелый.
Цвет запаха – ножницы.
Цвет времени – предвзятость.
Дмитрию Ивановичу было стыдно преклониться перед Распятием – он, мог, однако, поклониться геометру, как бы примиряясь с параллельностью.
«Если вас интересует, изменяет ли вам жена – значит, у вас нет настоящего дела!» – думал он параллельно.
Толстой доказывал существование Анны.
Блестящие мысли твердели, становясь материальными, и завоевывали себе пространство.
– Измена жены – это и есть настоящее дело! – Богу в душу закладывал Толстой.
Алексей Александрович Каренин свои фривольности делал под видом французского почтальона; свою невидимую трудную работу на благо России французский почтальон проводил под видом Каренина.
Анна с обнаженною грудью была ли Россией?!
Россия по сути была отвлекающим словом.
Россия неслась по волнам; слово обнаруживало мускульную силу.
Толстой ласкал Россию влажною рукой.
Он ласкал воскресающую.
России предстояло еще осознать, которая она Анна.
Гости ощупывали шелковую материю на занавесках.
Единодушно гости ощупывали ипостаси занавесок.
Изображенные на занавесках гости сползали на ипостаси.
Фигуры с человеческими лицами обнаруживали мир детского плача.
Снова поднял голову Октав Мирбо.
Голову грациозно склонив, Богомолов творил молитву.


Глава шестая. ЯПОНСКИЙ БОГ

Необычный цвет и лязгающий запах появились там, где их не было.
Алексей Александрович Каренин на велосипеде привез пакет.
Мне предписывалось быть самим собою – чье это было указание?
На кухне что-то толкли, должно быть, сухарь в соус для гостей.
Меня принимали за интендантского офицера в отставке: участвуя в живой картине, я серебрил профиль и демонстрировал золотой рефлекс.
Я не держался за мысль и свободно переставлял вещи: без передвигаемого нет передвигающего; без движения нет мысли.
Смеясь, девушки расставались с прошлым: сумбур в будуарах стоял невообразимый; я не обращал туда никакого внимания.
Застенчивая, как девушка, несмотря на замужество, Кити краснела от малейшего взгляда.
– Кажется, ваш муж – аптекарь? – надувался папаша.
– Всё в прошлом, мы расстались, – принужденно она смеялась.
Для того, чтобы создать видимость, нужно раздернуть занавески.
На занавесках кроме старух, ребятишек и собак, никого не было.
Кити имела виды на Каренина.
Время шло к вечеру; народ все более скоплялся на улице; из окон наружу изливался приглашающий свет.
Между тем, чтобы быть самим собою (легко предписать!), мне предстояло еще самого себя выбрать: легко было французскому почтальону – он проецировал себя на желто-изжелтый велосипед (револьвер, сумку), и тот (те) показывали воочию, кем он является; сухарь проецировал себя на соус, Келдыш – на бомбу, Толстой – на Анну.
Вещь всегда достойна того, что с нею случается; человек обыкновенно заслуживает того, что с ним происходит.
Но как быть тому, с которым творится?!
Не тот человек всегда сделает не так.
Это – настоящий женский труд, вырезывать не того человека из старой занавески, чтобы перенести его на новую.
Не тот человек – цветок, плод, лист.
С не тем человеком творится шум.
Не тот человек невозбранно свободен: он отошел от окна и сел на диван.
Всегда не тот человек говорит, что свобода позволила нам выбрать себе Бога и вовсе не Бог дал нам свободу.
Свободно не тот человек говорит по-французски.
Не тот человек – интендантский офицер в отставке – более он не заготовляет провиант, а лишь изредка толчет сухарь в соус.
Я заворачивался в занавеску – старухи, ребятишки и собаки устраивали представление для гостей.
В отсутствие старух не может быть ребятишек; без ребятишек не бывает собак; а нет собак – нет и рефлексов.


Глава седьмая. ФОКУС ОКНА

Не тот человек – из Японии.
Собаки – акиты.
Старухи – гейши (в почтенном возрасте).
А что до ребятишек – они без спроса вваливаются в чужие дома и там прыгают на подоконниках.
Все вместе, беспорядочно сбившиеся в кучу, собаки, старухи, ребятишки да и сам не тот человек с ними, подобны нашлепкам грязи на годами не мытом стекле, но стоит пройтись по нему специфическим японским шампунем – все становятся на свое места: старухи чинно разливают чай, ребятишки устраивают сумбур, собаки выплевывают слюну; японский Бог на желтом велосипеде под зонтиком проносится мимо окон и ловко в форточку закидывает письмо.
Не тот человек и я сливались в отставном интендантском офицере – когда тот поднимался с дивана и подходил к окну, на улице фирменная начиналась неразбериха.
– Умер Бог! – кричали.
Хоронили Дмитрия Ивановича Менделеева.
Отставной интендантский офицер отходил от окна – на улице быстро успокаивалось.
После такой прогулки Дмитрий Иванович лучше чувствовал приятность теплой комнаты.
Живые картины куда лучше картин мертвых.
В живых картинах интендантский офицер обыкновенно стоял у окна.
В антрепризе Шабельской не тот человек раздергивал занавески.
На третьем абонементе французский почтальон на улице изображал японского Бога.
Японский Бог, раскосый, был очень смышлен, но любил позабавиться.
Бог-отец, как ему полагалось, глядел теплым светом из окон домов – японский же уличный Бог, напротив, заглядывал в окна!
От этого, что ли, скрещения на стеклах появлялись пятна?
На улицах высветлялся смысл сказанного – в окнах затемнялась суть увиденного.
Откуда ни возьмись, возник полковник-по-ночам.
В дневное время майор Майоров Вячеслав Викторович, ночью он превращался в полковника Полковникова Георгия Петровича.
Это была проделка японского Бога.
Шелестела ветка сакуры, полная плодов и листьев.
– Назову себя Путем! – зачинал Вячеслав Викторович.
– А я назову себя Истиной! – продолжал Георгий Петрович.
Путь виден днем.
Истина выявляется ночью.
Путь. Истина. Жизнь.
Ждали завершающего этапа.


Глава восьмая. ПОДБЕЖАЛИ ЧИНЫ

Анне Андреевне предписывалось подняться над женским.
Она сходила на похороны Менделеева.
Мертвая картина поражала свой неправдоподобностью; Дмитрий Иванович завернут был в занавеску; играл военный оркестр; Путь, Истина и Жизнь были тремя Музами, которые отпевали его.
Музы были военными: трое мужчин.
Японский Бог хоронил русского Бога – живая картина аллегорически представляла Цусиму.
Когда Дмитрия Ивановича поместили в огромный аквариум, и он под исполнение гимна погрузился на дно, Анна Андреевна почувствовала себя свободной от предписаний.
Она могла, наконец, убрать с живота чужие пальцы, привести в порядок мысли Толстого, ложный блеск заменить истинным, принять или отвергнуть предложение Келдыша, размежеваться или полностью слиться с другою Анной, могла выбрать себе не того человека, вообще могла выбрать другую себя, но продолжала вести ту линию, которой была обведена.
Она опустилась на женское.
Женское под шумок выбирает не того человека.
Шло по улице женское, а навстречу ему – Лев Толстой: от столкновения у Анны Андреевны захватило дух.
В женском не было Бога.
Подбежали дежурные чины полиции: Толстой без движения лежал на тротуаре: его положение было высказываемым, и в пользу этого положения говорила его категоричность, сама по себе являвшаяся аргументом.
Пострадавшие в той или иной степени, неподалеку лежали другие люди (мужчины) и первым среди них был Каренин, вторым – Левин и третьим – Келдыш.
Когда садовник делается художником, он перерезает корни растений, чтобы не дать притока свежим жизненным сокам и добиться той пышности цветов и листьев, которая дается только увяданием: четвертым был Мичурин.
Предоставим другим сражаться мечами и доводами (майору Майорову, полковнику Полковникову, отставному интендантскому офицеру), а эти будут только слушать друг друга.
– Человек хочет истинного что, – лежа, говорил Каренин.
– Он хочет правого как, – говорил, лежа, Левин.
– Что обещает прозрение, – Келдыш говорил, лежа.
– Как сулит перерождение, – лежа, Мичурин говорил и слушал.
Курсив есть даже когда его нет.
Курсив сдерживает хаос.
Против курсива не спорят.
Курсив сотворен не Богом, а дан ему, как дан людям.
Но как быть с людьми, которые останутся равнодушными к доходящему до нас из иных миров курсиву?! – Их следует столкнуть с женским и пусть себе лежат на тротуаре!
Упадочники врачуют себя упадочными средствами.
– Не думать! – призывают они. – Возврата нет и не будет!
Все же они чувствуют, что для того, чтобы не думать, надо перестать чувствовать, а чувствовать перестать никак не возможно.


Глава девятая. ИЗЯЩНАЯ КОЧЕРГА

Никто так не дискредитировал разум, как Толстой, умевший пробудить те чувства, за которыми скрывается хаос.
Хаосу предшествует сумбур.
Проявления сумбура в вину вменили Анне Андреевне, верхом на женском, продолжавшей расчищать себе место.
Толстой в итоге сам попал под одно из своих положений; ветка, полная плодов и листьев из мира природного прорвалась в неприродный духовный мир.
Дмитрий Иванович Менделеев пускал пузыри.
– Как быть с людьми? – спрашивал Левин.
– Что с ними сделается! – на ноги поднимался Каренин.
Прозревший Келдыш встал и пошел.
Мичурин, переродившись, обрезывал ветку.
В фокусе стекла Менделеев походил на Нептуна.
Анна Андреевна отразилась в стенке аквариума – вместо сумбура был Зодченко.
– Это и есть частное небытие? – Анна Андреевна показала на Бога.
Она помнила, что Бог – это форма, и думала, что Бог – аквариум, а не Дмитрий Иванович.
Только что из пекарни, Зодченко покрошил в воду крендель.
– Бог схватывает жизнь в воде, – он ответил.
«Римляне распяли Посейдона!» – пришло поэтессе.
Ей захотелось вдруг красиво пострадать за Темную предшественницу свою – Каренину Анну Аркадьевну, принять на себя ее грех.
Колесо в форме ноля представилось молодой женщине – и она, распятая на нем.
– Колесованная! – поправил Зодченко, умевший схватывать образы.
Анна Андреевна понимала, что разум ее дискредитирован Толстым и в его руках она – всего лишь изящная кочерга, которой он шевелит хаос.
В хаосе таился грех.
В сумбуре пряталась вина.
Вина Анны на обычную вину совсем не была похожа: она не имела постоянного бытия и неизменных свойств – сейчас она есть, а через миг ее нет и на ее месте сверкает ослепительная невинность.
А потом опять – страшное черное или серое (букетом) пятно, а может быть, совсем не пятно, но на стекле.


Глава десятая. Я ПРИНИМАЮ

Реальность постоянно требует переработки и оформления.
Некоторая реальность нуждается в некоторой переработке.
Данная реальность запрашивает данного оформления.
Необходимость возведена в принцип.
Я принимаю возведенную в принцип необходимость переработки и оформления некоторой данной мне реальности.


ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Глава первая. ОЖИДАНИЕ СКАНДАЛА

Мир – это мое представление.
Рассаживайтесь у окна – сейчас раздернут занавески!
Представление для гостей!
Против очевидности нет приема – все точно сразу прозрели: майор Майоров Вячеслав Викторович в должности начальника отделения штаба корпуса путей сообщения в сопровождении конвойных шел арестовывать Алексея Каренина.
Преподаватель межевых законов и всякого материального размежевания в училище правоведения (теперь он был им) Каренин сидел на диване в своем кабинете, готовясь заснуть.
Была половина предвзятого.
Вещи обнаруживали себя как другие; Анна была та самая.
Кабинет и гостиная отличались не столько роскошью, сколько комфортом; вещам присуща была истинно пушкинская сила; Анна в чепце, сделанном из кружев, взялась за какое-то рукоделие, но, в сущности, почти не занималась им.
Ветка, полная плодов и листьев, из гостиной просунулась в кабинет.
– Да, – Алексей Александрович взялся за сучок. – Слушаю.
В будуаре Анны был полный сумбур, но в гостиной все абсолютно оставалось на своих местах.
Человек опирается на вещь в себе, вещь – на внутреннего человека.
Внутренний человек мог освистать – значит, мог и взорвать.
Анна возмущалась еще не случившимся.
По-прежнему Алексею Александровичу как-то больше нравилось с нею бывать (он не любил).
Анна давала знать о своем существовании в пространстве.
– Милый, – сказала Анна в ветку, – сумрачная лестница гудит глухими отголосками.
– Моллюски, – рассмеялся Каренин. – Я сделал заказ у Елисеева.
– Но почему, – прислушалась Анна, – вместо слова «единосущный» они произносят «единодушный»?!
– А потому, – Каренин заглянул в Конституцию, – что душа моллюска реально распределена между всеми ними, и сущность их не просто одинаковая, а именно одна и  та же.
Внутренний человек усиливал ожидание скандала.
Постукивая ради сокращения времени каблуком о прочную опалубку дивана, Алексей Александрович слышал, что кто-то веселым и умягченным голосом называет его по фамилии.
Лицо майора Майорова имело кровянистый колорит.
Пружинные глаза смотрели дружелюбно.
Алексей Александрович был самим собой.
– Враг без маски, – его похвалил майор, – есть добрый и почтенный враг.
Тут же сомнительный парадокс затерялся среди бесчисленного множества ему подобных, как ни на что не годный и мало стоящий.
Ножки дивана, обтянутые прочными кожаными чулками, крепко упирались в навощенный дубовый пол.


Глава вторая. КОНЕЦ МЫСЛИ

Алексей Александрович превратился в вещь: солдаты подняли его под микитки и держали в воздухе.
Эта минута показалась ему за полчаса.
У него кружилась голова, в глазах завертелся какой-то образ. Не называя, он узнал его. «Когда тонешь», – мелькнуло в сознании, но он не додумал и только почувствовал конец мысли.
Божевольный майор назвал диван по имени:
– Исаак Ильич, откройтесь!
Внутри была русская природа: березки тянули ветки, полные плодов и листьев; кусты перепутались и связались ползучими растениями – терновнику и бурьяну была полная воля.
В пейзаже чувствовалась скрытая усмешка: недоставало только частного ивняка!
Борьба заставляла изыскивать средства, как этого требовала жизнь; негромко солдаты принялись роптать.
Известно было: художник изобразил государя без ног.
В полный рост!
Затея казалась пустой, как стакан – без воды, но была и вода.
Вполне ощущая состояние переходности, пловец не фиксирует самый момент перехода.
Заросший пруд – вечер над болотом – папоротники у воды – у омута – ручей – разлив – половодье – большая вода!
Картины сменялись одна другою – только брызги летели.
Образ в голове Каренина бросил вращаться – это был Левитан.
Он предлагал теперь майору, он встанет в стороне, откуда его просто не будет видно, он может спрятаться за шкаф, под стул, наконец!
Не каждому суждено жить своей жизнью – кто-то довольствуется отраженною.
Реальность перерабатывали другие – он оформлял.
Майор Майоров из объемистого чрева вытянул полотно железной дороги и за ним – поезд в пути.
Недоставало только государя, упавшего на рельсы!
Алексей Александрович что-то сказал, но без слов и мысли: никто не вывел его из обсуждения.
– Я протестую против самого смысла господствующего порядка вещей! – сказал Каренин.
Художник, изобразивший себя в виде дивана и с легкостью рисовавший декорации для любого действия, Левитан вполне мог поместить Алексея Александровича на эшафот.
Под картинами оказались спрятаны главные орудия злодеяния, как-то: составные части вольтова столба, проводники, гальваника, деревянный ящик с элементами электрической батареи.
Все найденные в тайнике взрывные аппараты и вещества были, разумеется, секвестированы – сам злоумышленник взят под стражу.


Глава третья. ЧЕРНЫЙ ЧУЛОК

Ночью к Анне пришел полковник Полковников.
Не тронутые железом волосы, причесанные назад, придавали его внешне бесстрастному лицу вполне духовный характер.
– Знаете теорию стакана воды?
В продолжение часа у них длился натянутый и незначительный разговор о вещах обыкновенных и, неизвестно как, пришел к бою быков.
У Анны слиплись средний и безымянный пальцы, ей было не с руки делать жесты.
– От модистки к ювелиру, от ювелира к фотографу, – она помогла себе мимикой.
– Быки? – внимательно полковник стал оглядывать комнату, точно желая опознаться, где он.
– Им завязывают глаза. – Анна продемонстрировала на чулке, – они не видят, куда бегут.
– Модисткой, я понимаю, была Екатерина Герасимовна?
Чулок был черный, шелковый, дорогой, ажурный, с пропущенной кругом по верхнему краю красной ниткой.
– Да, Кити, – Анне удалось разлепить пальцы, – она шила ускользающие легкие платья, которые в сумерках пропадали между деревьями.
– А ювелиром был Левин?
– Левин был фотографом и на пленку снимал все, что видел: он и Кити видели каждый свое, и видения их мало походили одно на другое.
– Кто видел быков: он или Кити? – полковник не отступался.
– Быков видел ювелир – он рассказал об этом Кити.
– В интимной обстановке? – Полковников покашлял.
– В горизонтальном положении, – Анна откинулась на подушки, – а Левин сфотографировал их, как увидел: в постели.
– Он видел Кити с ювелиром, – для закрепления повторил полковник Полковников. – В таком случае, проясните, что видела Кити?
– Она видела небо в алмазах – ювелир был мастером своего дела.
Полковник Полковников Георгий Петрович ночью выявил истину – наутро предстояло хоронить Дмитрия Ивановича Менделеева.
Каренин изображал пловца.
Пловец – французского почтальона.
Французский почтальон – японского Бога.
С какой стати японского Бога держать под арестом?!
Он шел во главе процессии с неизменной веткой, белые роняя лепестки.
Майор Майоров Вячеслав Викторович к кладбищу предложил пойти другим путем: они уткнулись в стену, хотя и гнилую.
Другой путь приводил к другой истине.
Другая истина оборачивалась другой жизнью.


Глава четвертая. ДУМАЮТ ДЕРЕВЬЯ

Кто пробежал по росе?
Поросенок!
Дышло вращает передок.
Быки тянут повозку.
Каждый обдумывает слова другого.
«Рдеть или золотиться?» – думают деревья.
Государь видел свое: история повторялась: на балу царица танцевала с Пушкиным.
Пока мы не увидим Пушкина, будем, пожалуй, считать доказанной невозможность измены.
«Пушкин в Борках»: Третьяковская галерея.
Шел поезд и был бал.
На толстеньких коротких ножках, обтянутых прочными кожаными чулками, умело Левитан сократил пространство.
Рельсы разворачивались на паркете.
Государь думал несвязно, обрывками, ровно дело о чем думалось, не стоило стройного размышления.
– Позвольте после вас, – ему сказал Пушкин голосом, вызывающим на ссору.
Царица была в пеньюаре и сделала вид, что ей стыдно.
Притворяясь нетерпеливым, Пушкин, в халате, едва накинутом на плечи, публично предался противоестественному занятию.
Монархия пала.
По существовавшим законам, для установления факта нарушения супружеской верности достаточно было застать подозреваемую сторону в сообществе с лицом противоположного пола в закрытом пространстве с открытой постелью и в незаконченном, беспорядочном туалете.
По свойственной ему привычке все делать быстро, государь вбежал в купе, выбросил из чемодана на сиденье составные части вольтова столба, проводники, гальванику, элементы электрической батареи.
За перегородкой находились царица и Пушкин.
Слышался какой-то шлеп и дребезг.
Известный оттенок любви у французов зовется мечтой и фантазией.
– Позвольте я после вас, – царица и Пушкин говорили друг другу голосами, полными фантазии и мечты.
Лучший способ решения вопроса – есть устранение самого вопроса.
Быстро государь собрал конструкцию.
«Проклятие!» – со злостью на кого-то успел подумать он.
Поезд подходил к Боркам.
Вам никогда не приходит на мысль то время?
Одни видели: быки тянут повозку – в ней, без ног, государь.
Другие наблюдали: Пушкин!
Лежит себе, будто живой.
А навстречу ему – Грибоед!


Глава пятая. ВЕЧНОЕ ОДИНОЧЕСТВО

Самую малость изменивший господствующий порядок вещей Алексей Александрович Каренин невольно придал им истинно пушкинскую силу.
Зеркально отражаясь в гладко натертом паркете, они давали знать о своем существовании в мире образов и подобий.
Алексей Александрович пригласил фотографа – пришел Левин, принес живого поросенка – они отобедали вдвоем, весело смеясь и шутя.
Словно бы скользя по паркету, сам не зная куда, Константин Дмитриевич (Левин), лучший конькобежец России, как бы между делом, ненавязчиво и без всякой задней мысли, показал хозяину различные виды.
Алексей Александрович набирал глянцевых отражений, погружал в них лицо – глаза уходили вглубь фотографии: ночь была глубока, поезд стоял на каком-то полустанке, может быть, задержанный встречным поцелуем: не было признаков смерти.
– Литию, – объяснял фотограф, – можно служить только натощак!
Несколько священников в полинялых подрясниках с туго заплетенными косицами торговались насчет оплаты заупокойной молитвы, говоря: «Не дашь, так откушу». И подносили ко рту калач.
Человек с крашеными волосами и стеклянным глазом неподвижно лежал в мавзолее; тишина этого домика не зналась со скукою.
– Ресторан «Лютер и Вегепер» близ драматического театра и площади Жандармов в Берлине, – улыбался Левин, – выкупил тело Ленина.
Двухместная золоченая карета с пятью зеркальными стеклами и двумя кучерами ехала по раскисшей осенней колее – растрепанная на английский манер Кити поспешала на аудиенцию в Ватикане.
– Не по почтовой, а по проселочной дороге, – пояснял Константин Дмитриевич. – Дорога, видите, не обставлена верстовыми столбами и не окопана рвом. А вот – человек в скафандре: космонавт во Вселенной: вечное, чудовищное одиночество! Вне себя, – Левин сделался серьезным, – у него не было цели, не было ничего другого, ради чего он живет; высоко взлетел он над желанием быть рабом, над умением быть рабом, над обязанностью быть рабом – далеко внизу исчезло женское общежитие. Потонула общественная этика: он один, космонавт!
Каренин смотрел: но почему у этого спейсмена такие широкие бедра и, кажется, грудь?!
– Это же не Гагарин?! – Алексей Александрович эффектно подготовил ответ Левина.
Константин Дмитриевич сказал.
Пловец, французский почтальон и японский Бог всё знали и без него, но Алексей Каренин в этот момент был самим собою.
– В институте, – развел он руками, порывая гостя с места, – она слыла примерною скромницей, но едва вырвалась из Смольного, как набралась какой-то цыганской удали, обзавелась развязной речью, смелыми взглядами, довольно вульгарными манерами, была весьма довольна, когда при ней говорили двусмысленности!
Пушкинская сила вещей посылала встречный поцелуй: смерти не было!
Человек с крашеными волосами и стеклянным глазом сделал заказ в ресторане «Лютер и Вегепер».
Дмитрий Иванович Менделеев произнес двусмысленность.
У себя в будуаре острым ножиком Анна остругивала ветку.


Глава шестая. ПРИЧАСТНЫЙ СТИХ

Вечное одиночество обернулось неизбывной женственностью!
Двусмысленность от Менделеева гуляла по Петербургу.
Себя разграничивали женственность, женское и женскость.
Женственность олицетворяла Кити.
Женское давно закреплено было за Анной Андреевной.
Анна же Аркадьевна сделалась носительницей женскости.
Женскость отплясывает и охлопывает.
Женственность обладает всеми отрицательными добродетелями: она тиха, скромна, покорна и сентиментальна.
Женское ажурною, нежной тенью стелется над землей и как чулками одевает выступающие корни деревьев.
Есть еще дамское.
Есть лица, что кажутся в тысячу раз краше под легкой вуалью: цвет кожи у таких лиц нездоровый.
У дамского – не женское лицо.
Женское, женственное, женскость требуют двуосмысленного отношения – дамское довольствуется двусмысленностями.
Все же стоит его послушать.
Когда дама приглашает вошедшего в ложу сесть с ней рядом и шепчет ему на ухо, светские люди всегда ищут предлог оставить их наедине.
Таким предлогом может послужить, к примеру, возникшая необходимость разграничить живые картины, антрепризу Шабельской и театральные абонементы.
В абонементах, от третьего до пятого, дамское стремилось высказать до конца накопившийся в нем протест против своего женского прошлого.
Антреприза определяла дамское случайностями, а не законами природы.
И, наконец, живые картины показывали дамское (дамскость) как самоцель.
Выйдя из ложи, светский человек держит себя в мундштуке холодной иронии – тот же, кто остался с дамой в ложе, не без удовольствия чувствует на себе кольчугу мужественности.
Неумолимый, тонкий, чисто русский анализ в глазах оставшегося в ложе преобладает над всем выражением его лица: он слушает то, что ему нашептывают.
Пусть это даже – причастный стих.
Отставной интендантский офицер внимательно слушал – мужественности ему было не занимать.
Вышедший покурить полковник Полковников в себе вполне сохранил мужское.
Майор же Майоров на представлении не присутствовал вовсе (солдафон и мужлан на первое место все же он ставил мужланство).
Лихо Анна Аркадьевна отплясывала и охлопывала платье.
Казалось бы, размежевавшиеся окончательно женское, женственность и женскость снова ненадолго слились в ней одной.
Ложу занимала мать Каренина.
Она нашла тон, каким говорить с отставным офицером.
Она говорила о том, что слышала своими ушами.
– Пустые страсти изживаются в кружении!
В ней говорило дамское.


Глава седьмая. ПРЯМЫМ ПУТЕМ

Отставному интендантскому офицеру мать Каренина рекомендовала заменить свою не слишком складывавшуюся жизнь жизнью другого человека.
Другой человек, офицер знал, прорывался к какой-то новой действительности.
Он был до того честный человек, что все деньги, бросаемые на эшафот зрителями, собирал в шапку и отдавал осужденному.
Пока мы не увидим палача, будем, пожалуй, считать доказанной невозможность казни.
Когда Алексей Александрович увидал, ему показалось, что этого человека он знает.
Семеновский плац на необозримое пространство лежал кругом, окутывая собою землю и небо.
В ТЮЗе шло представление, а над Семеновским плацем моросил дождик.
Из театрального здания выбегал старичок-капельдинер, смотрел на небо, обменивался репликами с палачом; капли стучали по обнаженной голове преступника.
Алексей Александрович, точно откуда-то сверху, глядел на все, не отдавая себе отчета в том, что виделось и слышалось, и не чувствуя нужды в таковом отчете.
Палач ради сокращения времени постукивал топором о плаху, расправлял петлю и в который раз передергивал затвор трехлинейки.
Облитый бензином и четвертованный диван сожжен был накануне, а самая модель «Левитан» снята с производства.
Вина Алексея Александровича лишь частично была похожа (смахивала) на настоящую вину: вещественные доказательства то появлялись на суде, то исчезали, и вместо них на столе председателя сверкала ослепительная невиновность.
Присяжные засомневались.
Каждому предоставлено было высказаться.
– Внезапности не вполне законны, а потому призрачны, – задал тон Келдыш.
Вспомнили о том, какую силу обвиняемый мог придать вещам – чуть не пушкинскую! По Келдышу, однако, выходило, что то ли вещи, то ли сила были не вполне реальны: это говорило в пользу Алексея Александровича.
– Этот Каренин по сути послал поезду встречный поцелуй, остановивший состав, в итоге не дошедший до опасного места! – внезапно Келдыша и Каренина поддержал лиловый негр Вицтанецкис.
Жандарм с саблей на плече стоял снаружи у двери в совещательную комнату. Неизвестный шутник, пользуясь недосмотром сторожей, на месте императорского вывесил портрет Толстого. С лицом, словно вымоченном в уксусе и сильно наперченном, Толстой будто бы говорил: «Улики должны быть добыты прямым путем, то есть свидетелями. Вы сделаете мне честь, предоставив весь выбор тех мер, которые должны быть употреблены. Кто хочет результатов, тот допускает и средства!»
В комнате присяжных сделалось шумно.
– Можно ли перепутать царский поезд с товарным?!
Мичурин считал: можно.
Елисеев полагал: нельзя.


Глава восьмая. НЕРАЗУМНЫЕ УТВЕРЖДЕНИЯ

Существуют места, куда закрыт доступ разуму, но Алексей Александрович знал, что там ничего нет и ничего быть не может.
А вдруг?!
Чтобы проникнуть в одно такое, однажды он бросил мыслить.
Он мыслил всегда, но не всегда сознавал, что мыслит – мыслить перестав, он осознал, что не мыслит.
Голова сделалась легкой – ноги, напротив, ватными.
Место (в которое он проник) заполнено было отсутствовавшими предметами.
Немыслящий он, немыслимое и самое немышление здесь были тождественными.
Была ли это новая действительность?!
Но почему, в таком случае, к ней самой ничего не относилось, а то, что относилось, говорило вовсе не о ней?!
Найти такое, чего ему никто не давал и отнять не может! – Подобное можно было сказать, но такого нельзя было помыслить!
Он ощущал крайнее перенапряжение духа.
Он заложил уши и закрыл глаза на все, что делалось в доме: Анна до того побледнела, что не могла стоять на ногах и опустилась на очень тяжелый диван.
Исаак Ильич Левитан приказал опустить шторы.
Никто не держался за мысль.
Пока мы не услышим мысль – будем считать доказанной невозможность мышления.
Анна хотела брать одно, а взяла совершенно другое; Исаак Ильич произнес противоположное.
– Если вы хотите обозвать меня этим словом – улыбнитесь только!
Они не стали дожидаться.
Нарочно перед тем Каренин не пошел ко всенощной.
В чреве Анны взыграл младенец: он недоумевал, колебался, молился, уповал и ждал.
Левитан что-то делал с диваном.
Алексей Александрович знал, что диван отсутствует, но дивану именно был тождественен Левитан, и Анна сидела на нем, немыслимая.
– Никто не давал мне дивана, Анны, Левитана, – сказал Алексей Александрович без всякой связи с мыслью. – Никто не может у меня их отобрать!
Новая действительность вытесняла старую.
Сам Алексей Александрович и Левитан с ним никак к новой действительности не относились – что же до Анны, относившейся к ней вполне, то Анна говорила вовсе не о ней (новой действительности, себе самой).
Анна говорила с колес.
Анна говорила, блаженная.
Так, чтобы это было сказано.
Так, чтобы это не было услышано.
– Глаза мои ушли вглубь дивана. Глаза мои ушли вглубь вагона. Надо не думать. Все начато и возврата не будет. В наш материальный мир из неприродного духовного мира прорвался вагон, полный плодов и листьев!
Увидевшая истину, она должна была рано или поздно заставить людей увидеть то, что видела она.
Зрители на сцену бросали медные деньги.
В третий абонемент прорывался шестой.
Последним желанием осужденного был горячий супчик.



Глава девятая. ПО МНОГУ РАЗ

На плац солдаты привезли лицевой диск Толстого и в котле кипятили воду.
Свою работу продолжало Особое присутствие Судебной Палаты с участием сословных представителей.
Сторожа, приставы, адвокаты и прочие судейские расхаживали по коридорам; присяжные плотно заседали в своей комнате.
– Каренин, – капитак Лампин разграничил, – виноват уж в том, что поставил диван на рельсы и пустил навстречу поезду, но он не виноват, что под этот диван бросилась какая-то малоумная!
Анна Аркадьевна в самом деле бросилась под диван – пока мужчины высвобождали ее, Анна успела приобщиться шевелившемуся там хаосу.
Хаос был сущий.
Хаос был немыслимый.
Хаос был вполне действующий.
Хаос был хаос для другого.
При всем при том собственная суть хаоса, его общая сущность и высшая его видимая действительность были полностью тождественны.
С удивлением Анна смотрела, не подавая и виду прежнего знакомства.
– Я с удовольствием предоставлю в ваше распоряжение все мои здешние отношения и полагаю, что это значительно продвинет ваши дела! – было заявлено ей.
Хаос был для другого (Алексея Александровича, к примеру) – для нее же хаос был другим.
Она должна была ответить несуразностью.
Смеясь, как ребенок на извозчика, она послала встречный поцелуй.
Что-то невидимое подошло вплотную и жарко выдохнуло.
На кухне толкли сухарь для гостей.
Алексей Александрович был у обедни и одетый по-праздничному прохаживался из угла в угол по зале, держа в руке просфору, от которой отламывал бережно небольшие фрагменты.
– Вот, понимаешь, нарушил благочиние, – увидев жену, он поболтал языком. – Экая незадача!
Было видно, что он ни о чем не думает.
В нескольких шагах от него, у домашней витрины, стоял хмурый интендантский офицер и смотрел на вышивку, которая явно его не интересовала.
До самой ночи он не принадлежал ни ей, ни Алексею Александровичу.
Она ничуть не настаивала на ускорении дела.
То, что имело хоть какие-то признаки дела, требовало серьезного с ее стороны кокетничанья.
Кокетничанье, кокетство и кокетливость были здесь вполне тождественны.
Гостей пришло ровно двенадцать.
Капитак Лампин принес пирог из душистого мыла от заведения Гросмана, Мичурин – корзину пива, купец Елисеев – хлебных крошек, академик Келдыш – краешек неба. Негр Вицтанецкис мягко тушевался; Октав Мирбо гремел листовым железом.
Всех их по многу раз Анна встречала на железных дорогах.
Анна Аркадьевна перевела стрелки на поздний час – двенадцать же пришедших гостей обернулись праздно гуляющей специфически вокзальной публикой.
Представили живую картину: кланяющийся, обвязанный, заиндевелый машинист катился на диване, снабженном медленно и мерно насупливающимся и растягивающимся рычагом среднего колеса.


Глава десятая. БОРОДАТЫЕ ЛЮДИ

Что-то окончательно вышло из-под контроля и бежало по-над землею.
Или – катилось.
Защитники всей достоверной видимости настоящую необходимость принимали за мнимую.
Анна решила не затруднять себя и диван отдала татарину.
Во всем теперь полагалась она на Бога.


ЧАСТЬ ПЯТАЯ

Глава первая. ЛЕТАЛИ ПУЗЫРИ

Разум встал впереди Бога и звал Бога на свой суд.
– Вот еще! – Менделеев отмахивался.
Свобода была не сотворена Богом, а дана ему, как дана людям.
Он сотворил этот, свой, собственный мир, чтобы никому не покоряться и быть свободным – обстоятельства, однако, порой пересиливали.
Ничем не оправданная внезапность, вторгаясь, существенно нарушала планы. Он изначально приписал Анне достаточно защищенную от нападок несомненность, но эта женщина частенько относила к своему существу и то, что ей не принадлежало – Каренина не всегда сознавала себя чисто.
Его знание Анны Аркадьевны было отделено от мнения о ней: мнением, собственно, располагал Дмитрий Иванович – знанием Анны обладал один лишь Бог.
Несомненный материалист, Менделеев стремился объяснить достоверное менее достоверным.
– Почему она распрощалась с диваном? – спрашивал, например, Зодченко.
– Никто не может сказать заранее, – архангелу объяснял Тот, Кто прятал Себя в ученом, – каким искушениям он сможет противостоять именно на таком удобном диване.
– Что, в таком случае, с хаосом? – в свою очередь не понимали ангелы.
– Суть хаоса извращена, – слышали Мельник и Пасечник голос из Менделеева, – и наша задача возвратить ему прежнюю стройность.
Время шло шагом, сбиваясь иногда на строевой.
Энергия не направляла мысли, и та, становясь все менее упругой, переходила в грезу.
В четвертом действии во время хора цветов, мать Каренина вспомнила слова отставного интендантского офицера и передала их Анне Андреевне.
Та навела лорнет: Кити и ювелир сидели в соседней ложе.
У ювелира были стеклянный глаз и крашеные волосы.
– Приехал из Берлина!
Вполне могло показаться, что под поезд, на котором в Россию возвращался Ленин, с бомбой бросился Алексей Александрович Каренин.
Последнюю религиозную тайну можно было раскрыть так, как раскрывается политическая программа; религиозно Ленин ничего не делал, но у него были идеи.
Кити выполнена была Левитаном: ее глаза, несколько раз переписанные и передвинутые рисунком, повторяли себя в разных поворотах. Когда несомненная Кити увидала эту перемежающуюся четкость форм, ее собственное тело показалось ей каким-то бледным и гладким, как мыло.
Летали пузыри, поднимаясь и опускаясь.
Со всех сторон осторожная рыбка отторкивала лакомую привадку.
Извозчики смеялись на детей.
Константин Дмитриевич Левин решил начать с другого конца.
Он сел рядом с Крупской: у нее была закосневшая память: подробности являлись чуть заплесневевшими: его память была свежее: он поправлял и дополнял ее.
Надежда Константиновна встрепенулась, повеселела, похорошела и поумнела.
Им удалось на некоторое время притушить в людях те чувства, за которыми шевелится хаос.
Сумбур!
Пусть вернется сумбур!


Глава вторая. ИЗВОЗЧИКИ И ДЕТИ

Домашняя витрина в доме Карениных никак не оформляла последнюю религиозную тайну – представленный в ней дуэт рыбки и привадки более говорил посвященным о некой политической программе.
Представленная несколько сумбурно эта политическая программа предписывала всем принявшим ее как можно быстрее возвратиться к первоисточникам и оттуда непременно рвануть заново.
– В Бога, душу, мать! – уточняла Крупская.
Ей предстояло вернуться в заведение Гросмана, откуда когда-то ее выкупил Владимир Ильич.
Левин и Крупская шли по фойе.
Извозчики и дети смеялись друг на друга.
Собралась детская антреприза.
Сверкала вместо Анны ослепительная невинность.
Полковница с отроковницей: карлицы – переросли собственные волосы.
– Полковница Полковникова? – поинтересовался Константин Дмитриевич.
– Полковница Полковницына! – прыгали и кувыркались дети.
Александра Станиславовна Шабельская кучерами посадила Черткова, ювелира, Зодченко, профессора Мерзлякова, отца Лашеза и человека, похожего на Пушкина.
Кто кого перехохочет?!
Октав Мирбо сунул нос в окно!
В окне, в самом фокусе стекла, увиделась девочка Аня – немного тусклая, она засветлялась собственной своею невинностью, прямо-таки бившей по глазам. Зрителям раздали солнцезащитные очки: потерпите, вот выйдет замуж…Уже Аня начинала чувствовать себя не совсем чисто – самые ее первоистоки оказались замутнены, яркость сходила на нет, сама же Анна выходила на да.
Несомненная, она начинала приписывать себе все, что попадало под руку: других детей, извозчиков, мыльные пузыри, хлебные крошки, корзины с пивом, медные деньги, листовое железо, политические программы, религиозные тайны, встречные поцелуи, картины Левитана и Модильяни, поэму Грибоедова, все составные части вольтова столба и добрую половину предвзятого.
Тем временем выросли волосы.
Полковница Полковницына и ее отроковница-дочь не успевали набивать матрацы: Анна выходила замуж, и брачное ложе должно было побить все рекорды.
В окне скалился Октав Мирбо: восемь нот в полный рот!
Левин и Крупская шли по фойе.
Крупская говорила о Боге: необходимо запретить!
– Как же душа? – не понимал Константин Дмитриевич.
Что-то огромное пробуксовывало.
Богом многие считали Менделеева – Левин, однако, Создателя видел огромным огнедышащим паровозом: вот он катит и тянет за собою решительно всё – ту же  Периодическую систему, к примеру. Бог, Константин Дмитриевич знал, никогда не отречется от себя и никогда не признает за лучшее что-либо, что по своей сущности было бы иным, чем он сам. Ленин и Крупская претендовали на роль Разума: они поставили себя впереди Бога и звали Того на свой суд.
Чтобы сохранить видимость объективности, большевики хотели пригласить присяжных.
Крупская звала Левина, но Константин Дмитриевич сослался на обстоятельства.


Глава третья. ЖИВАЯ КАРТИНА

Вернувшись к прошлому, Надежда Константиновна порой могла забыть, как поступала прежде в том или ином случае, и Константин Дмитриевич, пока Ленин разыгрывал роль ювелира, был с нею, напоминая об уже пройденном.
Владимир же Ильич, взяв Кити из заведения Гросмана, пытался с ее помощью материализовать свои идеи.
Они сходили в театр.
Большевики раскрыли религиозную тайну Толстого – именно об этом шло на сцене: Толстой, так кичившийся своей несъедобностью, оказался весьма неплох в кулинарном отношении; тайна была именно в этом.
Владимир Ильич был Ленин на сцене и ювелир – в зале.
Кити была вся в мыле на сцене – в зале только частично.
Толстой был сваренным в котле супом – на сцене или в жизни – в этом самостоятельно предстояло разобраться зрителям.
Что до обстоятельств, на которые ссылался Левин, мотивируя свой отказ Крупской, то они заключались в том, что шестой абонемент предполагал замену палача на Семеновском плацу отставным интендантским офицером, и именно Константину Дмитриевичу предстояло проследить за этим.
Они шли по одной из улиц, близкой к Невскому проспекту – Крупская, как обычно, говорила о Боге, душе и матери (именно это тройственное учение проповедовали в заведении Гросмана, откуда были выкуплены Надежда Константиновна и Кити), как вдруг перед ними во всем своем великолепии предстала живая картина: несли Менделеева.
Оформление достойно было кисти Левитана: в ярких костюмах, отбрасывая разноцветные пятна, со светотенью на лицах, спереди гроб держали капитак Лампин с Иваном Мичуриным – Елисеев и Келдыш придерживали его по краям; Вицтанецкис и Мирбо ответственны были за ноги.
– Куда несете? – Левин не принял всерьез.
– На антрепризу… к Шабельской.
– Там разве же сегодня не «Свадьба Анны»?
– Сегодня – «Воскресение».
Сразу после спектакля Дмитрия Ивановича предстояло поставить на колеса, раскочегарить и малой скоростью отправить в Борки.
Ничем не оправданная внезапность, впрочем, была далека от несомненности.
«Несомненность, достоверность, очевидность, – перебирал в уме Константин Дмитриевич. – Ненавижу их всех, ограниченных, земных и плоских. Их проявления и лики однообразны, тусклы, похожи на пальто!»
Мысль пресеклась.
Уже Левин шел бесцельно, так просто, куда глаза глядят, не справляясь с названиями улиц.
Названия между тем сделались интересны: «Улица Любви», «Улица нецельного человека», «Улица Дроби личности», «Улица Рук», «Улица Глаз», « Переулок Губ».
В том было дело, что меньшевики, засевшие в городском Совете, самым предметом любви объявили не цельного человека, а лишь часть его, дробь личности, какие-нибудь отдельно взятые руки, ноги, глаза или губы.
На  улице Волос (они росли повсюду) в красиво оформленной витрине на всеобщее обозрение выставлены были стеклянный глаз и крашеные волосы из Берлина.


Глава четвертая. МИР НАПОЛНЯЛСЯ

Вот, что вспомнила Крупская: ехал татарин на диване.
Присяжные продолжали высказываться.
Профессор Октав Федорович Мерзляков, передергивая плечом, утверждал, что вины Каренина нет никакой и ответственность за содеянное должны понести лишь его руки, ноги и голова.
– Его, Каренина, органы, – прилюдно сомневался отец Лашез, – имеют, возможно, свою собственную природу и не зависят от нашего мнения о них.
– Диван-Левитан – это же полная чертовщина! – подвижника поддержал Чертков.
– Какое название дано предмету, то и правильно, – умничал ювелир.
Зодченко, затесавшийся между присяжными, от нечего делать перелистывал знакомую и надоевшую книгу.
– Душевное расстройство Алексея Александровича, – напомнил он, – все усиливалось и дошло до такой степени, что он уже перестал бороться с ним; он вдруг почувствовал, что то, что он считал душевным расстройством, было, напротив, блаженное состояние души, давшее ему вдруг новое, никогда (прежде) не испытанное им счастье.
Старшина, выбранный из присяжных, похожий на Пушкина человек, сказал свое:
– Я, конечно, не против железных дорог, но я против того, чтобы этим занималось правительство!
Волосы, зубы, ногти грозились тою весной разрастись до полной невозможности – кожу кое-где уже свертывали в рулоны; отовсюду пронзительно наблюдали глаза, свисали ослиные уши.
Органы достоверные оставались таковыми все менее: почки у Алексея Александровича сделались с заячье ухо.
Он продолжал на эшафоте дожидаться приговора, а дома за обедом увлеченно говорил, что очень любит бутылки, особенно из-под пива.
– Могущая вместить, да вместит! – мистически Анна намекала на перевозную корзину.
Сама она более не хотела быть прекрасным творением Божьим, произведением искусства, она после похорон Менделеева сама хотела создавать произведения.
Мир наполнялся плохими копиями мужчин.
Беззлобно Алексей Александрович подтрунивал над женой, приравнявшей его к эталону мужественности.
– Я к вам пришел как эталон! – говорил он жене всякий раз, вернувшись домой от эшафота.
Он не переставал говорить с ней языком лжи, обычным в любви.
Слышался дребезжащий звон стекла.
– Быть личностью значит быть бесполым, не быть ни мужчиной, ни женщиной! – ночью в постели Анна отвечала мужу.
В его отношении к ней присутствовало интимное, которого она не знала и которого нельзя было объяснить.
Плохие копии Пушкина, Грибоедова, Тургенева грузили на подводы и увозили на железную дорогу.
Анна мяла глину.
Надрывно кричали паровозы.


Глава пятая. ПЛОХАЯ КОПИЯ

Душевное устройство Алексея Александровича предполагало его нахождение в комнате, где ни одна вещь не была тронута с места.
Пространство все убивает, и потому вещь, втянутая в его динамику, рано или поздно должна погибнуть; если же вещь не трогать – она просуществует вечно, пусть даже в ином качестве, переродившись и как бы вывернувшись наизнанку: внутреннее вещи становится внешним, внешнее затягивается внутрь.
Стол должен был переродиться в несомненность.
Шкаф – в достоверность.
Оконные занавески – в очевидность.
Линии похожи были на пальто – мысль пресекалась.
Приходил Константин Левин – справлялся о названии вещей; ему называли по частям: столешница, дверцы, полки.
Вещи в доме имели свою природу, и природа вещей во многом зависела от мнения о них Каренина.
Гостиная была красивее и свежее кабинета Алексея Александровича; в угловой комнате стоял художественный диван, из которого наружу пробивались светлые волосы и, казалось, высматривали что-то желтоватые, на выкате, глаза; встречаясь взглядом, Каренин всякий раз думал: «Это же Левитан!» – однажды так он сказал Анне.
– Исаак Ильич в лоне Отца Небесного! – странно как-то ответила Анна Аркадьевна, разделявшая к тому времени все человечество на левостороннее и правостороннее (диван был левоногим).
Когда собственною персоной Левитан приходил в дом, он садился на диван и полностью сливался с ним в одно.
За Левитаном появившийся Левин как-то заметил, что в доме Карениных вместе с атрибутами пропадает прошлое да так, словно его никогда и не было.
– Где же хор цветов? – он вдруг не услышал.
– Какой такой? – достоверно удивлялись супруги.
– А ветки, полные плодов и листьев?
– Съели, – очевидно шутил Каренин, – плоды, листья и ветки.
– Ну а куда вы подевали диван?! – захотел он сесть и не смог.
– Продали татарину! – несомненно, Анна пыталась его разыграть.
Махнув рукою, Левин направлялся к окну; тарбух на нем из красного войлока украшен был пышной кистью синего шелка.
Плохая копия Левитана – ни мужчина, ни женщина, личность, – снабженная портативным моторчиком, однажды залила анфиладу каренинских комнат прозрачным утренним светом и всю пронзила тишиною.
Сдерживая дыхание, на цыпочках, Константин Дмитриевич сполз с занавески и, лавируя между штуками мебели, прокрался к выходу.
Ожидавшей его Надежде Константиновне Левин передал картину, полную аллегорических видений: прекрасная Рассеянность, обвенчанная разнообразными прелестями, прямо-таки рассыпалась серебряными блесками воспоминаний.



Глава шестая. СВЕТЛАЯ ТИШИНА

Говорили, что в Борках государя спас Бог.
Мысль пресекалась; пора было начинать войну.
В четвертом действии шестой картине интендантского офицера в отставке вернули к исполнению служебных обязанностей.
Для нужд армии требовалось заготовить одиннадцать тысяч туров, девять тысяч шестьсот фашин, сто восемьдесят тысяч земляных мешков, тридцать тысяч кирпичей, пятьдесят мантелетов и двадцать одну тысячу шестьсот штук шанцевого инструмента. Принявший на себя обязанность продовольствовать, интендантский офицер поставил миллион рационов муки, сухарей и соли; полтора миллиона – рису, кофе и сахару, двести сорок тысяч рационов говядины, четыреста пятьдесят тысяч – сала, восемьсот тысяч литров вина и триста тысяч ведер водки.
Защитники достоверной видимости записывались в добровольцы, дамы щипали корпию, юнкера гремели палашами.
Майор Майоров в должности начальника отделения штаба корпуса путей сообщения отбывал к театру боевых действий – его провожал полковник Полковников.
Разлука была необходима для обоих.
– Вино, сон, пиршества, блудницы, бани и досуг изнежили воинов телесно и духовно, – майор пожаловался. – Не знаю даже, как справлюсь.
Состав загружен был схоластическими машинками, разрушавшими диктат устойчивости и порядка.
В первый раз, проходя мимо штабного купе, полковник говорил с майором, но проходя в другой раз, он увидал у окна Лампина, который молчаливо мигал глазами.
– Вот еду провожать до Борок, – капитак сказал.
– Да, я слышал, – реагировал Георгий Петрович, зная, что это – другая истина и другая жизнь. – Но почему, скажите, именно этот поезд должны в итоге укатать крутые Борки?!
Дмитрия Ивановича привезли позже как мертвого, и что-то для Полковникова стало ясно: живой паровоз лучше мертвого Бога!
Скоро должно было начаться почти бешенство, доказывание чего-то особенного: дурные женщины связывали прекрасных мужчин – в этой другой жизни полковник прошел не в конец поезда, а на другую его сторону, но там ему представился именно конец: прекрасные связанные мужчины в своих длинных пальто, надвинутых шляпах, с руками в карманах, быстро поворачивались в клетках.
Невидящие притворялись ненавидящими.
– Нешто к туркам?! – Георгий Петрович улыбнулся одним ртом.
В ответ ему осклабились многие рты.
В самом конце эшелона дымила полевая кухня; варили суп.
В тысячу глоток грянул хор цветов – медленно состав стронулся.
Скоро все вокруг пронизала светлая тишина.
Умершие раньше не испытывают вины перед позже умершими.
Умершие раньше – светлая тишина.
Умершие позже –

Глава седьмая. ПОСЛЕДНИЙ ЧЕЛОВЕК

Полковник Полковников помнил тридцать седьмой год.
Людей хватали ночью, волокли на железную дорогу, бросали на рельсы.
Открытие состоялось всего через двадцать пять лет после нашествия французов – приди Наполеон позже (приедь!), и на российском троне вполне мог оказаться Пушкин: умерший раньше, он превратился бы в умершего позже!
В другой жизни (думал Георгий Петрович дальше) возможно все: совместили бы, скажем, науку с моралью – и железной дороги в России не существовало бы вовсе.
Собственно, железных дорог было две.
По первой реально шли грузы и ехали пассажиры.
Вторая придумана была для того, чтобы помочь уносить отыгранное: было положение – и нет его; был человек – и тю-тю!
«Та же Анна Аркадьевна, – продолжал думать полковник, – никогда не упала бы на реальные рельсы, а вот на придуманные – сколько угодно!»
Он помнил, что, когда эшелон, направлявшийся на фронт, тронулся с места, Анна, не удержавшись на ногах, упала под один из вагонов, а потом, ужасаясь самой себе, бесстыдно растянутая, лежала на столе в казарме железнодорожной станции и, равномерно отдуваясь, красною ладонью выделывала кругообразные движения.
– Все не так! Все неверно! – покрасневшей ладонью, кругообразно Анна отметала доводы, ей приводимые.
Послушать ее, выходило, на эшафот отправили плохую копию Алексея Александровича, где его (ее) сделали бесполой.
Бесполый – более женщина, чем мужчина.
Бесполая – более мужчина, нежели женщина.
Прожившая множество жизней, Анна никогда не жила настоящей.
«Любовь – окно!» – оставшись одна, Анна пела.
В ее будуаре занавески расписаны были мужчинами. Их было бесчисленное множество. Любовь – окно в бесконечность. Она иногда заглядывала.
Бесконечность сильно преображала: цельных, практически, не было: так, отдельные фрагмента: руки, губы, глаза.
Волосы.
Забавы ради она собирала из частей.
Мужчины старались уловить в ней что-то такое, что к ней самой вовсе не относилось и говорило совсем не о ней.
Ее никак не интересовало то, какой она была – ее интересовало лишь истолкование того, какой она была.
Чем дальше уходил поезд, тем интимнее становились воспоминания.
Последний человек.
Нога Богомолова.
Труба нетолченая молодежи.
Парюр из изумрудов.
Зима безжизненных уныний.
Боязнь подушки, простыни и одеяла.
Если нельзя рассказать и нельзя промолчать, нужно сказать не то.


Глава восьмая. БОЯЗНЬ ПОДУШКИ

В темноте ничьего лица нельзя было разобрать.
Последний человек встал впереди первого и звал первого на свой суд.
Зима была уже на половине.
Последний человек пытался любить, хотя бы по-звериному.
Собственно бытие присуще не каждому – нам никогда не удастся возобновить то же самое.
Интимное передается беспорядком костюма.
Каждым волоском, сладостью движений и взгляда.
Последний человек ощущал глубокую мистическую связь с первой женщиной.
Первая женщина, правду сказать, была не очень скучлива, если имелось дело; дела не было.
Было очень редко встречавшееся длинное метрическое дыхание – когда, завершаясь, фраза тут же повторялась, пусть и на другой высоте:
– Дорога сокращается на поворотах… дорога…
– Сейчас поезд идет… поезд…
– Никогда нельзя знать, что будет впереди… впереди!
Это был могущественный, священный голос, вещающий слово Божие.
Первый человек был Гагарин.
Он держался прямо; что-то затвердевшее замечалось в приемах его и походке – усы, такие же седые, как голова, и застегнутый доверху черный сюртук обличали в нем отставного военного.
В России не для кого было летать: не осталось зрителей.
Летчики – истребители вечности.
Поднявшиеся над уровнем безотчетных влечений и шатких склонностей – космонавты.
Первоначальный вид: двусмысленный и томный.
Нельзя было узнать, что ждет их впереди: шел поезд; дорога сокращалась разговорами.
Была мистическая связь между ожиданием, поездом и сокращениями.
Все разговоры соответствовали ходу и узнаванию.
Последний человек отвечал за мистическую связь.
Первый человек – за ожидания.
Первая женщина – за проделанную работу.
Бог отвечал за все.
Все пребывало в ожидании.
Потом появилась нога Богомолова и за нею – боязнь подушки.
Нога Богомолова попирала подушку.
Анна вдруг стала бояться подушки, простыни, одеяла.
Она сама собрала Богомолова из частей и рядом уложила с собою.
Первый и последний человек не могли взять в толк.
И даже Вседержитель засомневался.


Глава девятая. ОБЩИЙ КОНТУР

Вовсе Богомолов не считал себя последним человеком.
Несчетные разы мятый на выездке молодых лошадей и даже при этом терявший органы Богомолов всякий раз мог собраться и что-нибудь предпринять заново.
Обед в доме заказывал себе всяк, кто хотел, и он вышел на кухню распорядиться.
– Застуженных карасей, – он велел. – Республики! – он прибавил.
Запах фруктов и каких-то духов стоял в комнате.
Белые чехлы мебели и прозрачные занавеси, облитые мягким зеленоватым светом, впадали в тон обоев и гармонировали с пышной зеленью по бокам трюмо и на окнах.
Смеющиеся, прятавшиеся за кустами дети шутливо перебрасывались бутонами.
Халат на мерлушковых смушках, заново крытый демикотоном, висел на спинке венского стула—Анна любила перешивать всякий носильный хлам.
Много лет просидевший на «Последних известиях» Богомолов научился придумывать их сам. От рюмки водки и стакана вина, разумеется, он не опьянел, но это придало ему несколько куражу.
– Только что на Семеновском плацу публичной казни подвергнут был Алексей Каренин – узкий, сбившийся с толку фанатик! – взял диктор неверный тон.
Анна лишь рассмеялась – над Алексеем Александровичем всего-навсего была разломана шпага.
Она знала: Богомолов по-звериному любит ее и потому не выбирает средства. Ревность выражалась у него грубо и угловато, как вообще у людей, не трудившихся над выделкою своего характера. Днем с ним бывало весело, ночью – страшно. Анна вывела его в люди, сделав лицом при железной дороге.
Его прочили в главноуправляющие путями сообщения.
Его голова, небольшая и хорошо посаженная на широкие плечи, отличалась той плотностью выше ушей, которая хотя и сообщает несомненную силу, но портит общий контур.
Жизнь Анны и сознание Богомолова при Каренине в доме имели бы дело только сами с собою – в отсутствие же хозяина неподвижное прежде сознание Богомолова собою пронизало жизнь Анны.
Богомолов всегда начинался с пустого места.
Вдруг что-то становилось понятным.
Анна улыбалась яснее.
В комнатах устанавливались кондиции.
Завершалась гармония.
Умышленно в палисаднике дети перебрасывали цветы.
Собственно природа, независимо от их мнения о ней, наполняла собою вещи.
Глаза Богомолова, многократно переписанные, повторялись на разной высоте.
Когда приходил Гагарин, он видел Богомолова, поворачиваясь на каблуках.
Он пытался истребить Богомолова, но тот всякий раз исчезал, оставляя после себя двусмысленный и томный запах.



Глава десятая. ОСТАЛИСЬ ПРЕДМЕТЫ

– Решительно, – говорил Гагарин, – ничего не должно происходить. В противном случае мы погибнем.
– Я временами вызываю прошлое, – Каренина призналась, – и заново переживаю его.
– Прошлое можно, – гость поворачивался по сторонам. – Нельзя инициировать настоящее.
Он знал: из Космоса Анна привезла диван, но не мог его увидеть.
Были следы устройства на пыльном пустом пространстве: остались какие-то предметы, попавшие под него в разное время: Гагарин поднимал обрывки холста, выдохшиеся батарейки, кусочки мацы, ветку с засохшими плодами и листьями.
Диваном не пахло.


ЧАСТЬ ШЕСТАЯ
Глава первая. ОСТАТКИ ЛИНИИ

Ленин знал язык мышей.
Это было интересно детям, и поэтесса пристрастно выспрашивала Крупскую.
– Мыши, – поведала Надежда Константиновна, – хотели сделать Владимира Ильича своим королем.
Ленин смеялся – говорил, что придется в таком случае, свергать самого себя.
Детская антреприза, не довольствуясь хлебными крошками, приписывала себе телеграф, мосты и банки.
На радостях большевики устроили бал и там перепутались хвостами.
Поднявшись над женским, Анна Андреевна ощутила себя свободной от предписаний.
Стеклянный глаз и крашеные волосы тем временем совершенно отошли от Пушкина к Ленину и от того начали формировать ювелира – здесь разворачивалось обширное поле деятельности для Кити.
Анна Андреевна пожертвовала подруге остатки своей линии – Екатерина Герасимовна, выложивши контур, наполнила его произвольным содержанием: слово «Ленин» напрочь было выброшено и вместо него чуть не вся площадь (а потом и объем)
заполнена была другим словом, впоследствии разросшимся в предложение, абзац, главу…
Могущий вместить, да вместит!
Плохая копия мироздания тяготела к толстой книге.
Анна Андреевна проходила за занавесом.
Каренин молчал, как в театре.
Кити стояла, точно только что пришла с гуляния, с круглою шляпой в руках, веселая, довольная, задорная.
Мыши, стуча подковками, споро провезли сухую желтую тыкву.
Если есть о чем поговорить – всегда найдется и чем закусить.
Возобновила работу устричная зала Елисеева.
Ленин, переставший быть словом, перекочевал на картины: у Левитана он был пейзажем; у Модильяни – одною сплошной линией.
Здесь, после линии, совершенно необходимо сказать несколько слов по поводу удивительного казуса, которому театром послужила известная петербургская газета.
В частности сообщалось, граф Лев Николаевич разродился очередным толстым романом: пока еще в рукописи, его уже можно было считать кощунством против того фантастического мира, которому многие, сами того не зная, поклоняются; из романа вытекало требование: искать такого предмета, на который мы могли бы с должным правом обратить свое благоговение.
Удивляло само название: «Суп».
– Как же теперь «Анна Каренина»? – спрашивали того же Черткова.
– Пойдет на второе! – смеялся чертяка.


Глава вторая. ОБХВАТИЛ СЗАДИ

Когда ювелир изготовил парюр из изумрудов, труба нетолченая молодежи заполнила прилегающие к дому улицы, и Кити поняла, что зима безжизненных уныний, на сей раз побежденная, надолго отступила.
Сбегавшая до появления толпы на железную дорогу, Екатерина Герасимовна возвратилась с несколькими руками, ногой, тремя парами ушей и огромным мочевым пузырем.
В свободное время она, имевшая подобный опыт, помогала Анне Андреевне собирать Богомолова. Им предстояло не только возобновить Богомолова, но и наладить ему тоны: равнодушный и насмешливый.
Недоставало только господа Бога.
Они позвонили Менделееву, он обещался зайти.
Они напустили в комнату запаху духов и фруктов.
Застудили ведро карасей.
Спрятали за занавесками детей, способных рассмеяться в нужный момент.
Комната теперь заменяла много комнат.
Портьеры под цвет обоев из тяжелой одноцветной материи, прикрывая легкие занавески с оранжевыми и зеленоватыми цветами, падали с карнизов прямыми глубокими складками.
Трое собеседников несколько времени молчали.
Лакеи доканчивали установку мебели.
– Дело в том, – веско Анна Андреевна произнесла, – что он повернул им спину и бросился бежать, как поспевали ноги.
Это был старинный, еще чеховский прием: вбросить фразу; Анне Андреевне не пришло и на мысль переспросить себя.
Анна Андреевна говорила о Богомолове, о том, каким он был прежде – но поэтесса могла сказать именно так, о чем и о ком угодно.
Когда Кити была дома одна, ей представлялось, что в раковине сидит жужелица: была ли раковина кухонная или ванная, Кити не знала – она не могла представить, где жужелица была страшнее: в ванной ли комнате или на кухне.
Анна Андреевна, как оказалось, тоже говорила о жужелицах: когда Богомолов в раковине видел одну – смело он вступал с нею в схватку; если же жужелиц было много, он поворачивался и уносил голову.
Решительно Анна Андреевна не понимала своей подруги: она считала, что страх, внушаемый жужелицами, зиждется лишь на их количестве, но никак не на месте их (ее) появления.
Сама поэтесса жужелиц не боялась вовсе – пускай себе копошатся: пигалицы!
– Но волоски! – ужасалась Кити.
Третий собеседник, внезапно возникший, сзади обхватил женщин за встроенные талии: те завизжали.


Глава третья. РАДИКАЛЬНЫЙ ПЕРЕЛОМ

– В моем мире, – Дмитрий Иванович рек, – жужелицам самое место в можжевельнике.
Страшнее, Дмитрий Иванович растолковал, жужелица, которая в ванной комнате: на кухне чаще всего прорублено окно, символизирующее какой-то выход, бегство, спасение; в ванной же – замкнутое пространство, глухо, безысходность, заточение.
Собранный по частям Богомолов лежал на столе.
– Зачем он понадобился вам? – ученый делал искусственное дыхание.
– Нам он не нужен, – объяснили дамы, – мы собираемся препроводить его к Анне Карениной, чей муж сложил голову на эшафоте.
Дамы лукавили: Каренин находился на эшафоте, снабженном колесами, паровым котлом, и к тому времени был уже на каком-то ночном полустанке, где, судя по всему, солнце вставало совершенно как раньше и летом свободно можно было утонуть в жасмине.
Каренин бежал от лица Господня, и все дни перед похоронами и некоторое время после них Дмитрий Иванович предпринимал усилия вернуть заблудшего в лоно Свое.
В Дмитрии Ивановиче свершилось нечто поистине религиозное, произошел какой-то радикальный перелом – он поверил окончательно в Сына, внутренно освободился от демонизма, к нему вернулся тот религиозный пафос, который был у него некогда, а потом затерялся.
– Нет предмета! – Менделееву заявляли помощники.
Зодченко наблюдал за мужчинами: с ними не о чем было говорить.
Мельник отвечал за дам: примитивны, аморфны, придуманы.
Пасечник присматривал за детьми: вполне отпрыски своих родителей.
Ангелы не желали замечать очевидного: предметик имелся!
– Пусть и на словах, – делал Дмитрий Иванович два шага назад.
Рокочущий выплывал «суп» – ему оппонировал крепконогий «диван».
Суп был кощунство; диван – фантастический мир: никто не обращал своего благоговения на вытекающие требования.
Волосы, занавески, ветки, линии, кусочки мацы стремились в бесконечное – на смену им из бесконечного прилетали стеклянные глаза, толстые книги, похие копии и просто пустое пыльное пространство.
Четыре, восемь, тридцать два шага делал Менделеев вперед –
– Опыт Анны?! – не верили ангелы своим ушам…
Бесстыдно растянутый Богомолов лежал на столе.
Недоставало казармы железнодорожной станции.
Изрядно приложивший усилий Дмитрий Иванович отдыхал.
– Знаете, кто купил диван у Карениных? – он улыбался.
– Объевшийся супу?! – смогла уловить Кити.
– Юсупов! – озарило Анну.


Глава четвертая. МЫСЛИ ИЗ ЛЕСА

Жужелиц не обнаружилось в можжевельнике: так, раззявы.
Каренин выбрался из хитросплетения.
 Юсупов с каким-то настоящим сладострастием упивался страданиями издыхающего Черткова.
«Злая забава!» – Каренин подумал.
Чертков выказывал несомненные признаки слабости.
– Левитан, – Юсупов запахнул халат, – так много и часто лежал на диване, что трудно стало определить, где кончается художник и начинается мебель.
Татарин поставлял жужелиц для ванных комнат – жужелицы пожирали мышей.
В небе над ними звучно пролетел Гагарин.
– Дураки, – прохрипел Чертков, – создали гидрокомпостер на нашу голову!
Гагарин летел именно на новомодном устройстве – он с силой проворачивал педали и вниз ронял огромные капли пота.
Первый человек сам делал себе рекламу: если действительно Богомолов был последний из людей, то жизнь после него автоматически прекращалась – первый человек должен был истребить последнего для продолжения жизни: предстояла великая битва.
Попутно мыши должны были схватиться с жужелицами, копии – с подлинниками, Левитан – с Модильяни, Россия – с Германией (Турцией), корзины с пивом и оборотни с крещеными людьми.
Бог должен был потягаться со Свободой.
Кто же встретит нас у входа?!
В полуверсте находился лес.
Простая мысль пришла оттуда к Алексею Александровичу: он был лишь опытом Анны, и она испытывала его на прочность.
Он, проходя мимо казармы железнодорожной станции, не утерпел.
Внутри, бесстыдно растянутая на столе, лежала Софья Андреевна Берс.
Мысль еще более простая посетила его: Анна тут ни при чем!
Не было такой истории – просто странные люди время от времени выскакивали с новыми словами, точно балаганный Пушкин из-за ширмы: выскочат, выкрикнут – и опять за ширму, впредь до новейшего слова.
Все счастливые слова не похожи друг на друга.
Каждое несчастливое слово смешивается с другими.
Фантастический составной зверь, ростом меньше Толстого – нежный берс!
Чертков длинно выкатил язык.
Нужно было возвращаться.
Обогащенный новым знанием: он был опытом Анны; опыт Анны был предметом; предметом был он сам.
Он должен был говорить с Зодченко.
Непременно выпить и хорошо закусить.
Горизонт выглядел одною сплошной линией; лес смотрелся пейзажем.
Каренин был свободен.
Он должен был доказать Анне свою прочность.


Глава пятая. ЛОЖНЫЙ ПРЫЖОК

Ленинские «Мысли из леса» послужили к дальнейшему расслоению общества.
Собственно мыслей было три.
Хорошо на праздник застрелить журавля.
Незнакомка должна быть девушкой.
Каждый человек ограничен своею темой.
Две мысли прочерчивались; одна – рисовалась.
Первая и третья были линейными мыслями; вторая – пейзажной.
Кому-то курлыкнулось. Кто-то оскоромился.
Вполне девушки могли предстать незнакомками.
Что до тем – катастрофически их не хватало.
Каждый человек хотел знать, где сидит журавль.
Если бы журавлей не было, лягушек мы глотали бы сами.
Третий собеседник – Бог; внимательно Он слушает, когда болтаем мы тет-а-тет, вставляет иногда словцо-другое; Ему наливают рюмочку и делают бутерброд.
Анна дурно спала, в ней было что-то особенное, но Богомолов думал, что в ней особенное что-нибудь; Гагарин полагал, что в Анне особенное где-то, а возвратившийся муж Алексей Александрович давно уже знал, что особенное в Анне – как-нибудь.
Все трое мужчин имели для Анны другое значение.
Муж смотрелся за завтраком старой фрейлиной.
Гагарин сделал ей ложный прыжок.
Богомолов был католичнее папы.
Самый процесс завтрака увлекал всех четверых.
Другое значение Анны для мужчин заключалось в том, что она, как ребенок, не понимала, что хорошо и что дурно.
Анна спала хорошо!
Нарочно она не понимала этого, и потому за столом (в комплекте) необходима была эта делавшая ложный прыжок и католичнее папы, как будто хотевшая съесть весь их завтрак, старая фрейлина: мужчины сливались в одного.
Тело Богомолова, сильно обнаженное сверху, надежно спрятано было внизу.
Гагарин был крут и подборист.
Каренин – мягок и распущен.
Пока еще нельзя было забыться сном обеда – все забывались сном завтрака.
Анна спала то хорошо, то дурно.
На завтрак был жареный журавль – в небе его подстрелил Гагарин.
Анна была то незнакомкой, то девушкой.
С праздником предстояло еще разобраться.
От эшафота Анне доставили тело – она вскрыла упаковку: муж!
Каренин за столом сильно рассмеялся: он был ни жив, ни мертв.
Гагарин и Богомолов очень были заинтригованы.
«Сейчас я кажусь вам сильно старым, – еще одна добавилась мысль от Ленина, – а пройдет время, и я покажусь вам очень молодым!»


Глава шестая. ТРИ ПОЩЕЧИНЫ

У каждого – свой Ленин: каждый человек ограничен своим Лениным.
Ленин Гагарина был развязавшимся шнурком.
Ленин Богомолова был генеральным секретарем.
Ленин Каренина был он сам, обезглавленный, в гробу.
Ленин Анны Аркадьевны был Римский папа.
Проще простого Ленин Гагарина соединялся с Лениным Богомолова – Ленин же Анны Аркадьевны никак не был связан с Лениным мужа.
Это была тема для старой фрейлины.
Всякий раз проходя мимо собственного обезглавленного тела, Алексей Александрович представлял, что он теперь – голова и годен лишь для экспозиции в домашней витрине, где уже представлены были Гагарин и Богомолов.
В сражении между ними не выявился победитель: жизнь продолжалась.
Сломано было немало копий, пострадали и подлинники.
Повсюду Анна расставила ширмы – свободно Алексей Александрович мог пройти за любую и, укрывшись от нескромных глаз, совершить нужное превращение.
Оба, Анна и Алексей, гнали от себя тему Рабкрина.
Рабкрин Ленина в Одессе держал аптеку.
Рабкрин Левина был русским барином и тоже в Одессе держал аптеку.
Что тут было реорганизовывать?!
Зодченко выходил из-за особой ширмы, заводил на разговор.
Обсуждали пустое, пыльное пространство.
– Новая жизнь зародится именно здесь, – Зодченко прочерчивал пальцем, и вместо рисунка выходил предмет, пусть и на словах.
Не понимая сути, супруги выкатывали языки: Зодченко изобразил диван!
Втроем они поднимали сиденье: внутри был сумбур.
Не могущий вместить – вместил.
Плохая копия звала выпить и закусить.
Диван уезжал, дребезжа развинченными рессорами.
Тихонечко Зодченко втягивался в камин. Булки выглядывали из бумажного мешка. Жест и манера, с которой Анна курила свою папиросу, были чересчур смелы и размашисты – Каренин понял, какая это женщина прилегла отдохнуть на столе.
За окнами проходили люди, но никому на мысль не могло прийти, что именно в этот момент творится в доме.
Натурально, прохожие замечали голову Алексея Александровича, но каждый полагал, что за нею что-то да стоит.
Старая фрейлина в театр приехала заранее.
Гроб поставили на возвышение и одели голубым сукном, усеянном звездами.
Девушка окончила чай.
Грациозно склонив голову, Богомолов творил молитву.
Симпатично Анна вышла из-за деревьев.
Раз! Два! Три!
Гагарин отвесил Богомолову три пощечины.
– А вот я тебе дам знать, наемна шкура, как крещеных людей называть оборотнями!


Глава седьмая. ВЕЕР ВОЗМОЖНОСТЕЙ

Старая фрейлина, сочинив две театральные пьесы в один акт, считала себя комическим автором, обязанным беспрестанно наблюдать движения сердца, находить тайный смысл в каждом слове, в каждом невинном знаке – и все объясняла по-своему.
Прожившая долгую жизнь, она ощущала в себе трех мужчин.
Ощущения были из чрезвычайно приятных.
Первым был молодой Толстой.
Вторым – некий Федор Михайлович.
Еще она знала Бога.
Мужчины являлись ей из бесконечного, делали стеклянные глаза, потрясали толстыми книгами и каждый говорил с ней на своем языке.
Они, сами ставшие словами, перекочевали на страницы своих книг: «Ветхий» сделался «Новым», «Преступление» – «Воскресением»; что до любовника первого – вообразивший себя дамою, он разродился плохой копией мироздания.
Могущая вместить, она вместила!
Приехавшая в театр – чем она занималась?! О чем говорили актеры? Она ничего не слышала или слышала худо – зато от слова до слова могла повторить разговор капельдинеров; она уловила тайный смысл его.
Первая одноактная пьеса старой фрейлины называлась «Разговор капельдинеров».
– Государь танцевал с женою Пушкина: оба были в халатах и на зеркальном полу, – сообщил один.
«Халаты были маскировочными – двигались по свежему снегу», – догадался другой.
Пушкинская сила вещей раскрывала веер возможностей.
Вторая короткая пьеса старой фрейлины создана была на пустом месте, с которого, собственно, началось понимание – пустые рассеяния: давнишняя горничная сложилась обстоятельствами в субретку первой руки.
Старая фрейлина хотела спасти царицу: подвески увезены были в Екатеринбург – Ленин требовал реквизировать их в пользу молодой советской республики.
– До тех пор, пока незнакомка не станет девушкой, – из желтой тыквы, проносясь, хрустально звенели мыши, – этому не быть!
Все незнакомки были черт знает кем и чем: лягушками, жужелицами, бумажными мешками, копиями, хлебными крошками, телеграфом, мостами и банками.
Поднявшись над девичьим, они пролетали над сценой.
Ночью взяли Крамского.
Его доставили на какой-то полустанок.
Встречный поцелуй, жуя воздух, готовился всосать художника с потрохами.
Один за другим пропадали признаки жизни.
Крамской перестал чувствовать
.Одного акта было мало – старая фрейлина села писать второй.
Государь с женой Пушкина спешили на помощь.
 Скрипели лыжи.
Веер возможностей закрывался.


Глава восьмая. ЧЕСТЬ ЦАРИЦЫ

Алексей Александрович создал множество своих копий – все они оказались плохими и мало походили на него самого.
Когда за завтраком он представился старою фрейлиной – сначала все рассмеялись, но мало-помалу его (ее) стали принимать всерьез.
Старая Вреде должна была принести пользу: она хотела всегда угадывать и объясняла Анне род жизни всех мимоходивших: откуда они, о чем думают, чего хотят и что намерены предпринять в дальнейшем.
Она говорила Анне, что Гагарин взялся из живой картины, а Богомолов думает о мышах и они шумят у него в голове; послушать ее – сам Каренин хочет теснее сойтись с Кити, а Вронский (судя по фотографии) в будущем сложит с себя сан и женится на Анне.
Старая фрейлина, зайдя за ширму, выходила мужчиной, сановником, недальновидным мужем: ей аплодировали.
– Старая Вреде, – объяснял Каренин, – не даст нам истины, но она расчищает место для воцарения этой истины.
Именно по настоянию старухи из дома был удален диван со спавшим на нем Левитаном – возникшее на пустом месте понимание давало понять о многообразии явлений истинного.
Все мыслимые Анной мужчины, прежде остававшиеся постоянными (пока она сравнивала их между собою), теперь являли ей свою изменяемость, даже не давая додумать мысль.
Снова буквально все было полно изменений.
Пустое пыльное пространство не позволяло легкому сумбуру перерасти в совершенный хаос.
Все, в принципе, были довольны собою и друг другом: Гагарин и Богомолов нашли точки соприкосновения: незнакомка, девушка, должна быть экономной.
Дело было не в манерах, но во внешности.
Анна для услужения хотела взять девушку.
Алексей Александрович считал: нужна экономка.
Как компромисс, взяли неизвестную.
Девушка окончила чай.
Интимное передалось.
Каренин искал толченых майских жучков – это французское снадобье нашлось в аптеке Левина в виде масла.
Неизвестная приняла форму девушки.
Форма – набросок движения.
Я не обращал туда никакого внимания.
(Приняли на убылое место.)
Она замечала разные недочеты в их домашнем обиходе и тяготилась ими.
Молодая неизвестная с обликом девушки, незнакомка.
С нескольких картин сразу, в которых все признали художественные произведения большого достоинства.
Честь царицы была спасена.


Глава девятая. НЕИЗВЕСТНАЯ НЕЗНАКОМКА

Выбирая между антрепризой и импровизацией, Анна остановилась на импозантности.
Вронский из Рима слал ей воздушные поцелуи, способные сбить с копыт трехлетнего быка, но покамест они пролетали мимо или взрывались по дороге.
Сон Левитана рождал чудовищ.
Они были именно таковыми, каких ожидали встретить; к утреннему чаю они выходили последними.
Еще не живший человек хотел каких-то неиспытанных ощущений; он был в полностью безвредной шапке – новые впечатления призваны были расшевелить его умственную природу. Ничто не закладывало ему уши – в свежей обстановке утреннего застолья он в самом деле повеселел и приподнялся духом.
Возобновивший себя фантом женского таза, погромыхивая внутри себя деревянным плодом, просил наливать ему чай в серебряный катетер и брал сахар собственными страшными щипцами, снабженными полированными рукоятками.
Нежный берс, по многу раз переписывавший каждое их слово,  не давал перейти к следующему – зараженный педантизмом, он в чем угодно мог усмотреть нарушение этикета и тут же пустить вкруг стола возмутительный светский шепот.
Чрезвычайно импозантные все три чудовища страшно веселили Анну: они были отличным противовесом порывистым Гагарину, мужу и старой фрейлине.
Самые слова: еще не живший; возобновивший себя; нежно-зараженный – в себе заключали для Анны Аркадьевны какую-то неизъяснимую прелесть.
Она испытала все возможные ощущения и потому не могла ожидать еще не испытанных, но вместе с неродившимся человеком с большим удовольствием испытала бы их вторично.
Фантом женского таза давал ей возможность родить повторно.
Что до мохнатого берса – в нем она видела самое себя.
– Ты – истинное чудовище, а не мы! – трое хором говорили ей.
Анна делала рожки, постукивала копытцами, выкладывала косу в виде бороды, стозевно выкатывала язык – она могла перед ними не таиться.
В течение четырех месяцев о новорожденном ее ребенке не было известно ничего положительного; говорили, что Анна сделалась худою, больной, даже пожилой женщиной – в ее письмах проглядывали пустота, усталость, слабость; Вронский в Риме, однако, кропил бумагу святою водой, а Анна снова начинала (в Петербурге) чувствовать себя так, как должна была.
Подчищая и подпиливая слегка отпущенные когти, уже неповоротливая и не склонная ни к каким физическим забавам, она находила удовольствие в кокетливой браваде и рисовке перед публикой.
Левитан придавал ей немыслимые позы, Крамской насыщал новыми красками.
В Крамском Левитан видел самого себя.
Тем временем неизвестная незнакомка экономно поддерживала в доме легкий сумбур.
Интимное передавалось и нет; сомнительные картины повернуты были лицом к стене; Богомолову вставили катетер, и он мочился напропалую; французское снадобье имелось за каждой ширмой.
Девушке поручили оканчивать оставшийся после завтрака чай, и здесь возникла заминка.


Глава десятая. РОДИТЬ ЗАНОВО

Она решилась родить.
Но так, как никто никогда.
Родить заново!
Явился мальчик.
Крестили Алексеем.
С клироса неслись радостные каноны.


ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ
Глава первая. ДИВАН И ЧУДО

Я положительно чувствую потребность говорить о том, чего не было.
Не было такой среды, которая была бы ему достаточно мила.
Поверивший окончательно в сына, Дмитрий Иванович не читал, а скорее переглядывал толстую книгу.
Осень близилась несомненно; веяло печалью.
Мельник тянул неудачно раскуренную сигару.
Угловая в доме, полная сундуками и шкафами, одним окном была обращена в маленький палисадник; летом он тонул в жасмине.
Пасечник запел стих Богородице; Менделеев поморщился.
– Ждут чуда, – Мельник  напомнил.
– С девушкой и чаем? – Дмитрий Иванович разгладил лицо. – Будет им чудо!
Странный звук, природы которого они не знали, раздался и повторился – словно бы по гравию протянули старый разъезженный диван.
Зодченко уехал хлопотать по делу, обещавшему деньги – они задолжали в лавочку – дело связано было с огромным антикварным диваном.
Диван и чудо как-то сливались вместе и заслоняли собою чай и девушку.
Зодченко отвечал за пыльные пустые пространства, которые маскировал диванами; Мельник – за булки в бумажных мешках; в сферу ответственности Пасечника входили мелкие звери и насекомые.
Дмитрий же Иванович с некоторых пор стал уверять себя, что он явился на Землю, чтобы дать жизнь сыну.
– Повторно, – он не спорил. – Да, еще одну. Мало ли что!
Лабораторным способом испытан был и подтвердил свои уникальные свойства синтетический сорт чая. В космической пыли летал Гагарин. Старая фрейлина затевала новый театр.
Менделеев вслушивался в болтовню: в ней была разлита двойственность начал.
Долго он не мог решить: пойти самому или запустить голубя?
Он пустил журавля, но тот был подстрелен и съеден.
Против обыкновения Дмитрий Иванович не торговался с извозчиком.
Немолодой человек, без воротника, с помятою бородой, на кого угодно может нагнать тоску.
Без меховой жакетки, простоволосая, с тяжелой темно-каштановою косой, собранной на темени, без завитушек спереди, гладко зачесанная назад, Анна Аркадьевна выглядела моложавее и менее полной в своем черном, обшитом у воротника белым кружевом, платье, тонкая ткань которого плотно облегала ее роскошный бюст.
Дмитрий Иванович, как полагалось, назвался Путем, Истиной и Жизнью.
Анна слышала голос категорического императива.
В его пожатии она ощутила скромную просьбу и в молчаливом поклоне сумела выразить готовность ее исполнить.
Дмитрий Иванович поверг ее ниц.


Глава вторая. СИЛА ВЕЩЕЙ

Пыльное пространство легко могло расширяться.
Дело было не во внешности.
Девушка окончила чай.
Идеальные положения не всегда совпадают с живыми картинами.
Пушкинская сила вещей разрывала веер возможностей.
Ширмы никто не убирал.
С места на место лакеи переставляли штуки мебели.
Труба нетолченая молодежи заставляла вибрировать стекла: фокус появлялся и пропадал – перспектива вполне обеспеченной жизни без мелочных забот и стеснений расстилалась на все обозримое будущее.
– Оставим потуги большому свету, но между нами, в счастливом уединении семейства, пускай живет простота и невзыскательная дружба! – муж предлагал Анне.
Каренин, Гагарин и Богомолов составили знаменитое трио.
Куда-то звала валторна; про Анну Андреевну с сыном все как-то забыли; перемежаемость переходов (наполовину в потемках) от трубы к валторне и обратно не слишком тревожила Анну Аркадьевну – ее беспокойство вызывал самый характер этих переходов.
После знаменитого трио Левин, наклоняясь к Крупской, стал толковать о готовившейся попытке: на первый взгляд ничего выдающегося!
Девушка всего навсего должна была окончить чай; газеты забегали вперед: она уже окончила его.
Масса народу (молодежь) остановилась за невозможностью протолкнуться вперед.
Надежда Константиновна была в пеньюаре, бледна, с глазами как после подводного погружения, с головой (своей), повязанною белым фуляром.
– Это слишком серьезно, – она начала говорить буквально все то же, что говорила чуть не всякий раз. – Пойми: проявления жизни характерны своим взаимным проникновением: девушка проникает в чай, и чай проникает в девушку – идет непрерывное становление и совершается творческая эволюция с непредсказуемыми для нас последствиями.
– Она, что ли, пьет, а мне мочиться? – Левин усмотрел аллегорию. – А вдруг да заклинит?!
– Приготовлен катетер, – она не смущалась его смущением.
Константин Левин помнил, что у Толстого Анна ходила в уборную, но никак не мог связать разрозненных фактов.
– Приязнь, морозно, в розницу, – позванивал он языком во рту.
Установившаяся связь между диваном и чудом распалась – ждали, что чудо свяжет теперь чай и девушку.
Было пропавшие Анна Андреевна с сыном в который раз звучно напомнили о себе – валторна, на которой играл сын, звала продвигаться вперед.
Застенчивый, как девушка, Готорн терпеть не мог чая.
Дамы громко негодовали.


Глава третья. БЕШЕНСТВО УПАЛО

Около полудня, когда солнце прояснило погоду, горничная вошла к ней без зова.
Она распахнула обе половинки дверей, как это делают в антрепризе.
Кофе явился, уснащенный приспособлениями для питья.
Отчетливо Анна видела: горничная развязна, как юноша.
Дело, впрочем, обстояло не в манерах.
Анна Аркадьевна зашла за ширму.
Горничная была ей незнакома, но пальцы ее знали свое дело.
Негромко жужжал катетер.
Сумбур становился всего лишь беспорядком – его, однако, следовало чему-то приписать: девушка производила беспорядок в стульях!
Каренин, Гагарин и Богомолов один за другим вываливались на пол из развешенных на спинках предметов одежды: в таком виде Богомолов не мог вещать, Гагарин – летать и Каренин – указывать.
Не видя Анны, девушка говорила по поводу того, о чем думала Анна.
Анна думала одеваться.
Лица Каренина, Гагарина и Богомолова почти соприкасались: старые товарищи сделались неразлучными.
Когда-то Гагарин бил Богомолова в алтаре, но пришел Каренин, и бешенство первого упало.
Чай должен был быть приготовлен по-каренински, с присадками, но вмешался Богомолов и перезаказал по-своему: чай с живым и пустым разговором, когда все голоса мешаются в один слабый гул.
Ему под шумок хотелось добиться своего – слабо Анна защищалась от ласк увлеченного квартиранта.
В это же самое время Гагарина застали за противоестественным уединенным занятием: полный сил моложавый мужчина облетал Землю; по возвращению его взяли конкретно, во всех его установившихся мировых связях – вернувшийся уже отвлеченным, легко он высвободился.
Не знавший культуры, у Богомолова он перехватил церемонию: чай по-гагарински, с лимоном вприкуску!
Очищались и убирались комнаты, отмывались сервизы.
Ждали чуть не Римского папу.
Чаепитие в доме Карениных состоялось при участии венценосных особ.
Гагарин говорил сущие пустяки: тело жирное – Утесов!
Еврейские организации и мировой сионизм заявили протест.
Все смешалось в доме Карениных.
Опрокинутые стулья стояли на перевернутом диване.
Из бумажных пакетов на головы сыпались черствые булки.
Анна старше выглядела и становилась полнее.
Вернуть спокойствие в дом могло только чудо.


Глава четвертая. ПОЖЕНИТЬ КОСМОНАВТОВ

Мужчины поменялись функциями: теперь вокруг Земли стал летать Богомолов, прислуживал Анне Гагарин – что до Каренина, он договаривался с Утесовым.
Поэтесса Анна Андреевна ждала разъяснений от сына, но Готорн только дул в валторну, и протяжные звуки задавали тон действию.
Левин и Крупская активно работали с молодежью:  ее нетолченую массу последовательно протягивали в трубу.
Кити и ювелир подготавливали изумрудный бал: плохая копия Анны должна была появиться в зеленом.
Анна же Аркадьевна пользовалась полной свободой.
Ежеминутно отворялись двери – девушка выступала с докладом, что самовар готов, но всякий раз доклад был подготовлен из рук вон плохо, и старой фрейлине в который раз приходилось его переписывать.
Горячую воду Гагарин выливал в умывальник.
Кто-то, они знали оба, затевал поженить космонавтов.
Перспектива неудавшейся невесты смешила Анну: на ней лежал отпечаток довольства и даже избытка.
Первый человек докладывал, что кушанье убрано.
Всех просили выйти из-за стола.
Людей, забывшихся до детского состояния, готовых неистово аплодировать и ломать стулья, под микитки выводили служители.
Впредь до новых обстоятельств предписывалось повременить с действиями.
Особый сорт чая караваном шел в столицу; устрицы были забыты.
Люди возвращались (один за другим) из рабства неправильно понятых слов:
– Устали, чай?!
Весна сквозила в женских туалетах.
Второй фронт открыли манекены; живописные принадлежности заняли место в порядке вещей – петербургские вещи вдруг подурнели в Москве.
Анна почуяла композицию: прошлое всплыло светящимися полосами, озаряя путнице ее дорогу.
Незачем было ждать новых обстоятельств – они лишь поставили бы ее на прежний путь.
Прощальное Анна устроила чаепитие.
Она надела парюр из изумрудов, который как нельзя лучше шел к темно-зеленой отделке ее платья.
Непрерывно, хотя и не бойко, шел разговор за чайным столом.
Уже на Анне была маленькая касторовая шляпа с одним пером и редингот цветов мундира ее мужа: синий с красным воротником.
Очень скоро, она знала, все выйдут из напряженного выжидательного состояния.
Все знали, чем это должно было закончиться, но не было таких, кто знал, как это должно было начаться.
Анна просто вышла из комнаты, и тотчас вслед за этим послышались звуки объезжающего чемодана.
Девушке поручили окончить чай – и здесь произошло чудо: чай не оканчивался.


Глава пятая. ПОД ПРЕДЛОГОМ

Путь, Истина, Жизнь были на одном краю протяженности.
Приязнь, морозно, в розницу – на другом.
Каждые три недели понятия меняли местами: правые перемещались влево и левые – направо; этим занимался Зодченко.
Масса принимает все оптом – значит, и самому следует быть осторожным в выборе.
Константин Дмитриевич Левин выбрал в розницу.
Стоя за прилавком своей аптеки, он удивлялся тому, как перелицованные понятия легко образуют вокруг себя новые обстоятельства.
Рознично приглядевшись ко всему, что делалось, он открывал смысл и значение в вещах, казавшихся ему прежде бессмысленными и пустыми, и эта бессмысленность ему представлялась уже самой сутью дела – напротив, если проявлялись в нем требования смысла и значения, то он, очнувшись, смеялся над этим, как над чем-то не идущим к делу.
Идея бесконечного чая, такая русская по сути, оставила его холодным – когда вместе с толпою он приближался к той комнате, где стояла Анна, он на минуту позабыл вовсе о том, что он едет смотреть чудо, он даже позабыл, есть ли на свете эта необычная подавальщица.
Чья-то досужая фантазия пустила в особняк лицедеев: артисты средней руки, загримированные неграми, пели и представляли всякие фарсы и типы.
Левину показалось, что среди собравшихся был Пушкин, а среди приглашенных – царица.
Голые руки Анны по локти засунуты были в светлые перчатки.
– Морозно! – поежилась она ему.
Он испытал к ней приязнь: они находились на одной стороне.
– Ярко и знойно уходит прекрасное небо! – пели и танцевали негры.
Явись реальность, явись перевес мысли – и в песне имелось бы совершенно другое выражение.
Левин совершенно не понимал, в чем дело – Крупская разъяснила ему, что для общего блага большевики (среди них) перевешивают вещи: верхние крепятся вниз, а нижние – наверх; Константин Дмитриевич понял и из сумбура вычленил живые картины.
Ярко и знойно уходило прекрасное небо, но теперь оно оставляло предметы перед самым носом Левина.
Составлены были такие: порыв молодого желания; человек с ветру; волос художества; жизнь живмя; согласие в общих выражениях; наружность успеха; от жадности четвертый пирожок; равная задушенность чувств и мыслей; попечительность учреждений судьбы.
Уже Левин знал: незаменимых нет.
Его в Петербурге – Анна заменит в Москве.
Он наскоро выпил чаю и под предлогом необходимого дела уехал.


Глава шестая. ОТПЕЧАТОК ВРЕМЕНИ

Шел большой чай.
Раздольно и величаво нес он свои воды.
Порыв молодого желания был в нем и была наружность успеха.
Плыли два капельдинера.
Блоки, картонные деревья, облака и полотняные волны странно были перемешаны между собою.
Солнце припекало порядочно.
– Прежняя горничная разбаловалась, состарилась, и ничего не успевает делать, – рассказывал первый. – Ей решили взять помощницу – подгорничную.
– В руках, – без ударения произнес второй, – она держала узелок; надо полагать, это была работа.
От чая веяло свежестью.
Подстольники огромных зеркал занимали простенки – наяды играли по потолку; тяжелая бахрома закрывала нижние окна: на всем лежал отпечаток времени и давешних барских затей.
Каренин отвечал на ласки девушки спокойно – моргал, но без сердечности.
Ему было объявлено Высочайшее неудовольствие по факту отъезда Анны, и Алексей Александрович, желая выправиться в мнении о себе, послал людей вслед ей.
Вернувшиеся ни с чем Гагарин и Богомолов прятали глаза, мямлили что-то о человеке с ветру, волосе художества и жизни живмя.
Тогда старая Вреде предложила дать чайную церемонию с неграми и драконами – Каренин согласился.
По мысли устроительницы, Анна то ли была во время действа, то ли нет: ее силуэт, профиль, прическа, стук ее башмачков, ее любимые словечки, цвета, запахи – мелькали, слышались, чуялись здесь и тут – никто однако не мог ухватить ее в совокупности и самое недолгое время продержать возле себя.
Был приглашен Пушкин – на Пушкина приманили царицу: внимание государя было развлечено.
Гости откланялись, но чай и не думал оканчиваться – беспрерывно он извергался наружу из фарфоровых носиков и носов – никак девушка-подавальщица не могла его окончить – тогда все возвратились к столу, и веселие продолжалось.
Забытая и воскрешенная молодая девушка сидела в глазу Каренина – здесь только стало ясно, что Алексей Александрович сам сидит в шляпе – ударил гром и гулко прокатился по потолку—шлепались чайные капли – это была шляпа Левина – старая Вреде ее спрятала в чайный гриб, когда Левин изъявил желание уходить – сильно разросшаяся шляпа себя выдавала за кресло.
Опершись о фетровые поля, Каренин выбрался из глубокой тульи.
«Кто это меня так?»
В общих выражениях установившееся согласие вернуло спокойствие в дом.
Более не задушенность была чувств и мыслей, а задушевность их.
Освобожденная из-под гнета шляпа была подхвачена очищающим потоком –


Глава седьмая. КАПРИЗЫ КРОВИ

– Кого доподлинно вы воскресили, монсеньор, а кто из них живет устоявшейся жизнью?
Полностью отсмотрев церемонию, Мельник отворотил лик от экрана.
– Как же! – Дмитрий Иванович изготовился загибать пальцы. – Пушкина воскресил, Богомолова полностью, девушку, еще этого… – похоже он изобразил женский фантом.
Он ждал, что его спросят о Толстом, но ангел копнул глубже и задел в Менделееве тренькнувшую струну.
– Не знаю даже, – как-то не по-божески он ответил, – порой представляется, это она воскресила меня.
Закосневший в своих привычках, симпатиях и антипатиях, видавший виды в своей бесконечной жизни, ученый вдруг сделался неуверен.
К тому же на момент он занимался Левиным и несколько заплутал в категориях числа и рода: лучший друг Константина Дмитриевича оказался женой, мерзавец – пустою женщиной, сын – негодяями, а слуги – испорченным мальчишкой.
Толстой считал себя равным Богу и выносил приговоры, смешивая порядки в доме.
Горничная поссорилась с подгорничной и пустила барину (уже не Левину, а Каренину) не те капли. Вскакивали и пропадали пузыри. То, что прежде казалось важным, умалилось в глазах Каренина, а то, что было предметом огорчений – казалось теперь Левину в естественном порядке вещей. Валторна не могла сыграться с трубой – неверно понятые слова сквозили в женских туалетах.
В самых общих выражениях Всевышний вернул спокойствие в дом.
– Я от жадности взяла четвертый пирожок, – подгорничная пришла к горничной, – возьмите его, если вам не противно, что я держала его руками… впрочем, я его, пожалуй, сейчас надену на вилку!
Отчасти до и уже после известной церемонии Алексей Александрович Каренин оптом привел в порядок все известные ему понятия в доме и вокруг него – обстоятельства более не давили, а лишь подстегивали его активность.
Что-то не идущее к делу наполняло значением и смыслом его суть.
Крамской, Левитан и Модильяни расписали потолок наядами: шли караванами облака; в спальне расцвело старое абрикосовое дерево; нарядные манекены катились по дому, вращая колесики – на случай порчи какого-нибудь имелись качественные подманекены.
Смешивалось и размешивалось в доме.
Перемелется – будет река.
Старая Вреде прислала портрет Утесова.
Установившийся человек, как о нем говорили, своею природой и воспитанием мог оценить переменяющуюся жизнь, в которой многое было подкрашено, а раны, нанесенные вчерашним днем, – словно бы затянуты тонкою кожей.
– Это перерождение? – вглядывался Каренин в портрет, жуя какую-нибудь булку.
– Капризы крови, – на известный мотив чаепития живописный Утесов пел.


Глава восьмая. КАТЕГОРИЯ ЧИСЛА

Лучшие друзья, жены, мерзавцы, пустые женщины, негодяи, слуги, испорченные мальчишки составляли свиту Толстого.
Неверно понятые, взятые с ветру, не понимающие сами ни на волос художества, живмя они жили в доме: лицедеи.
Было много театрального в этой бесшабашной толпе.
В странной, бездеятельной, фразистой обстановке все наперед старались сообщить действию живое, игривое течение.
Слово «архетип» они прочитали как „aptemuno“.
Толстой писал почерком великого человека, почерком, который разбирает только опытная привычка.
Толстой обнаруживал себя как другой: визитка с плохо вшитыми рукавами и красный галстук.
К существованию Толстого неприменима категория числа: один человек Толстой может быть больше, чем два человека Толстых, чем множество людей Толстых, чем общество и коллектив Толстых; десять человек Толстых совсем не вдвое больше, чем пять их человек, а сто человек Толстых вовсе не в десять раз превосходят десять человек их.
Задним числом Толстой-архетип выпустил из себя Толстого- aptemuno.
Чистейшие намерения и побуждения первого пачкались передачей второго – второй состоял почетным опекуном первого: полностью опекунский совет был лицедейским.
Массовка успевала повсюду: испорченные мальчишки, слуги, пустые женщины по мановению Ока перемещались от Толстого к Левину, от старой Вреде к Каренину, от поэтессы Анны Андреевны к какому-нибудь полковнику, ювелиру или даже к предмету мебели: хлопающей на ветру занавеске или портрету, ухмыляющемуся со стены.
Бог был везде, и отовсюду наблюдало Его Всевидящее Око.
В окно же будуара Анны вмонтирован был цельный окоем.
Всевышний ведал: Анна Аркадьевна собралась в Москву.
Девочка по росту, но по чертам лица пожившая довольно дама сама, без посторонней помощи (с помощью Божьей), она укладывала чемодан.
Вскакивали и пропадали пузыри, в графинчике отбавлялся ликер, старое абрикосовое дерево с какой-то потугой кивало ветвями, капризничала кровь, живой ум сообщал сборам оттенок милой интимности.
Она не забыла сундучок для вящих оказий.
В Москву пошла телеграфическая депеша, чуть затемнявшая суть дела.
Содержание размывало себя в наброске формы.
Никто не может привести в порядок свои мысли.
Привычки женщин – это деньги.
Как хорошо, что поезда приходят утром!
Явление Анны Москве должно было показать там то, что само себя не показывает.
Предполагалось, что в Москве Анна докажет существование Бога.


Глава девятая. ПРЕДЛОГ ДЕЛА

Оставляя богоданные крылья, Зодченко пытался идти ногами рассудка.
Самое обыкновенное соображение пришло ему в голову.
Тачки не должны производить шума, когда по коридору мечтаний в них подвозят нужное.
Важен способ!
По протянувшемуся коридору прямиком в Москву переправляли петербургские вещи.
Не зная толком, как должны выглядеть приват-доценты, Дмитрий Иванович придал им сходство с молодыми вице-губернаторами: так выходило, тачки сопровождают приват-губернаторы.
Натурально, скрежет!
Перевозили мысли Бога: не мягкие, не буковые, не зеркальные, не даже рояльные, заваленные нотами, – а те и другие вместе.
В Москве следовало составить убранство квартиры.
Тянули линию
Обширное пространство отделяло живопись вещей от их условного изображения буквами.
Важен был способ, каким то невидимое, что каждый носит (везет) в себе, смешивается с видимым, с линией!
Видимый мир существует для любого оценщика, прекрасно различающего и паркет, и обои, и круглые, овальные, квадратные или ромбические столы.
– Хочешь быть духом системы? – Бог спросил.
– Хочу! – архангел ответил.
Ожесточенно человек в коридоре наждаком драил медные части какого-то парового котла.
Строго дух системы произнес свое приказание:
– Чтобы у меня никакого скрежета!
А хруст?
Зодченко сжимал кулаки, когда за дверью разгрызали орехи: уже в невидимом мире.
Мельник и Пасечник рассматривали заячьи морды, залитые кровью.
– Ты их что ли вслепую?
Он, натурально, видел, но не смотрел.
Анна Аркадьевна, тем временем, уже распорядилась чаем и надевала дорожное платье.
Привычки женщин – это деньги.
Все было погружено в условный розовато-коричневый тон.
Условно живопись вещей изображала самые вещи.
Один стол больше множества столов, если растянутая бесстыдно на нем лежит Анна.
На время своего отсутствия дома она затянула окна тонкою кожей.
В Москве Анна собиралась повторить Левина в Петербурге.
Это был, разумеется, предлог необходимого дела.
Без Анны в Петербурге ничего не должно было измениться и потому все значимые лица были собраны в доме за бесконечным и обессиливающим чаем.
Вернется из Москвы хозяйка – пустим вас дальше!
Такое вот чудо.



Глава десятая. ВНУТРИ СЕБЯ

Она молчала с полузакрытыми глазами, точно прислушивалась внутри себя.
Способ был найден, и то невидимое, что она носила в себе, вот-вот должно было смешаться с видимым.
Фантом женского таза и старая Вреде ехали с Анной.
Старая Вреде по карточке дала ей изучить архетип.
Фантом всем видом показывал aptemuno.


ЧАСТЬ ВОСЬМАЯ
Глава первая. ВЕСЕЛИТСЯ И ЛИКУЕТ

Испорченные мальчишки корчили заячьи морды.
Повсюду разбросаны были мысли: безостановочно десять человек Толстых вырабатывали их, загружая умственное пространство.
Привычки женщин – это деньги.
Тот, кто привык раскладывать мысли по полочкам – не женщина.
Бесстыдно растянутые мысли Толстого затягивали неосторожных в свою паутину – в столице Анна доказывала существование Толстого; в Москве нужно было доказать Бога.
Беречь Анну, сберечь Каренину – была мысль от Него.
Старая Вреде, устроительница, не давала Анне расходовать себя целиком – широкой аудитории делался скорее намек на Анну Аркадьевну: промелькивал похожий силуэт, улавливался блеск глаз, был узнаваем туго натянутый чулок – звучало какое-нибудь словцо из ее репертуара, шел сильный запах лавандового мыла, уже неотделимый от ее полнеющего тела.
Будет с них!
Людям более значимым под видом цельной женской натуры предлагался фрагмент Анны – чаще всего рука, которую дозволялось трогать губами (пожимать) – и только избранным Анна представала во всей своей совокупности.
Старая фрейлина поставила вопрос о двойниках и копиях – пригласили художников.
Чем глубже мы проникаем в содержание книги, тем менее сознаем, что читаем.
Зазорные поступки делают для того, чтобы удовлетворить минутному влечению.
Снова раскрыты были слова и вынуты самые нужные буквы.
Могущие вместить мысли Толстого более не вмещали их.
Легкие умы давно отступились; не прожитые и не выжатые из жизни мысли отзывались обезьянничеством, носорожеством, страусинностью.
Перья с похоронных дрог первого разряда колыхались на нелепой шляпке старой фрейлины.
Степь тянулась за окнами, слегка возвышаясь.
Когда расстилается счастье – это горизонт.
Живым колоритом дышала природа.
Фрейлина Вреде видела, что обманулась, но клялась, что угадала.
Анна была старомодною, не будучи античной: старая баба будущего.
Чем глубже она погружалась в книгу, тем менее сознавала, что читает.
Толстой обнажил корень своей мысли: он был отвратителен!
Изо всей силы Анна хватила кулаком по тому, и выбитые из переплета страницы разлетелись по всему купе.
В Москве ждал скандал – его ожидание усиливалось.
Чем дальше продвигались рельсы, тем невесомей был состав.
И вот – однообразные дома под архибелым абажуром.
Храбра железная дорога, и мигом рельсами она пошла по крышам.
Смеялись все, вознесшись над собою.


Глава вторая. КРАСНЕЕ МАКА

По свойственной ей привычке все делать быстро, Анна в одну минуту разместила свои вещи, заплатила артельщику и, бросив небрежно на диван пачку свежих газет и журналов, присела и оглянула купе.
Старая Вреде издавала сладковатый запах; она выезжала в Москву лечиться искусственными минеральными водами. Сразу Анна узнала в ней наяду с потолка в доме, сильно состарившуюся и облезлую.
В купе было жарко – тянуло раскаленным чугуном от нагретой топки.
Не торопясь, Анна собрала свои вещи, сдала их по счету носильщику и осторожно вышла из вагона.
В огробном пространстве установилась громовая тишина  – улыбаясь вкось, старая Вреде соединяла проволоки.
– Он должен будет умереть в тяжелой агонии, мучительно и шумно отбиваясь от смерти! – Анна вернулась, услышав.
Она улыбалась насильно и старалась принять вид спокойствия.
Темно-каштановые волосы, гладко зачесанные назад, вились на лбу кудерьками.
Проехали Борки.
Анна сидела раздавленная и злобная: лежала.
Вреде восхищалась фасоном ее воротника.
Анна сделалась краснее полевого мака.
Въехали под перистиль.
Как приколоченная гвоздями, Анна висела на прежнем месте.
Старая Вреде, на шпильку насадив смоченную в уксусе губку, попутчице протирала губы.
В висках лихорадочно бились жилы.
Неровность дороги придавала нервозность картине.
Вот-вот Анна должна была слиться с неясной мыслью, разлитой в темных пространствах мира: филиация поколений?!
Развернувшись на виадуке, поезд подходил к Боркам.
Государь уже был революционером по темпераменту и только ждал своей очереди.
Мысли, чувства, воления были наши.
Неясная мысль прояснила себя: жизнь и смерть вместе!
Забегали по коридору добровольцы.
Мысли – наши.
Чувства – общи.
Воления – вселенски!
Подобно упадающему цветку, без всякой запасной мысли, живущая одною данной минутой, Анна грудью бросилась на батарею – гальваническая, та словно хотела опутать ее колючими проволоками и излить на героиню все свою электрическую силу.
Священники на станциях служили литии.
В солдатских сапогах чьи-то ноги летели в сторону головы Богомолова.
Как хорошо, что поезда приходят утром!


Глава третья. ПРИСКАКАЛ БОГ

Множество людей, чтобы не умирать, предпочитают быть нерожденными вовсе.
Законсервированные, без проблем они остаются в своем, другом, смежно-изолированном мире, сплошь состоящем из скопления красноречивых недомолвок и многозначительных умолчаний.
Люди, которые сильно хотят чего-нибудь, почти всегда находят себе подмогу в случае, но эти ничего не желают.
– Куда исчез?
– В обмен веществ!
Жить в другом – случайно, не значит ли любить?!
Но ведь любить значит желать.
От недомолвок и умолчаний – к обинякам и экивокам!
Что-то невидимое вплотную подкатилось к Алексею и глубоко выдохнуло – послышалась великая и бессмертная команда:
– На выход!
Ночь была глубока.
Поезд лежал на каком-то полустанке.
Были признаки жизни.
Повсюду таинственно переплетались очертания – перепархивал шорох: словно лошадь жевала.
Проделав по обыкновению легкую шведскую гимнастику, легко Алексей выбрался наружу: лошадь разыгрывала из себя Бога.
Она разыгрывала из себя Бога потому только, что на ней прискакал Бог!
Сам Менделеев, спешившись, протягивал ему руки:
– С днем рождения, сынок!
Мать уважает дочь – сын почитает отца: они обнялись.
Поезд встал и пошел.
Он шел так же скоро, как и хорошо: казалось, ему аплодируют рельсы.
– Сейчас поезд идет! – проговорил начальник станции, подходя к Толстому.
И тотчас на всех других станциях другие начальники, к другим Толстым подходя, эхом проговаривали в скороварку:
– Сейчас-поезд-идет!
Сейчас-поезд-идет – составное грохочущее чудище – представлялось графу единственным aptemuno, которое могло рассеять его мировую тоску и ненадолго доставить развлечение.
Сейчас-поезд-идет – обло!
Сейчас-поезд-идет – стовагонно!
Сейчас-поезд-идет – лаяй!
Было в зрелище что-то, отзывавшееся мастерской живописца и кулисами оперы: старое тряпье, позолоченные доспехи, черепа, скелеты, пламень; тягучее и белковое, как жизнь; красота и хаос, вещественность и поэзия, цветы в тени и предметность: живая драма, кажущаяся вопиющей в безмолвии – символ из головы художника.


Глава четвертая. ПОДОГНАТЬ ПОЕЗД

Укатали Анну крутые Борки!
Старая Вреде едва могла различить, где она – Анна, а где женский фантом!
Гигантский обмен веществ, подкатившись, дышал глубоко, давая новую жизнь.
Жить в другом мире – не значит любить.
Последняя фраза появилась с такой непринужденностью и естественностью, что фрейлине показалось, будто зааплодировали стены.
Время тянулось дремотно, лениво, но не скучно.
Ниоткуда не следовало выжимать мысль.
Мысль было хорошо прожить.
Фантом выставлял себя примиренным с совершившимся фактом.
Дмитрий Иванович посадил их на литий: по-малому они принимали.
– Есть женщины, о которых мы не можем рассуждать, – посматривал ученый на фантом. – Мы можем их только чувствовать.
В обыкновенном обществе он удостаивал оставлять в стороне свою химию.
Литий был порошковый, отлично он газировал воду.
– Нельзя уплетать литий, – без выражения повторяла Анна. – Будут налитые дети.
Голос у нее подрагивал, когда она произносила эти слова.
Она говорила сущие пустяки.
Газеты раздували вопрос.
 Глухой говор шел по зале.
Публику удивляли равнодушные лица на сцене – всем хотелось подогнать поезд: неслыханное становилось неслышным.
В антракте в фойе Юсупов повстречал Утесова – обоим было неловко: оба видели себя манекенами.
– Из Москвы я написал Толстому, – Утесов со значением взмахнул рукой, – просил назначить время, когда я мог его навестить. Ответ не замедлил, и в час ночи я сел на товарно-пассажирский поезд Московско-Курской железной дороги.
Грянул ансамбль трубачей, завизжали нерусские голоса: «Поезд, идущий куда-нибудь».
Они дослушали композицию до конца.
– Что же, – Юсупов спросил. – Вы его видели?
Очнувшись, немало музыкант смеялся.
– Нет никакого Толстого!
– Что же есть? – не слишком удивился старьевщик.
– Тряпки, кости, ржавый велосипед, много осыпавшихся портретов, конская сбруя, лапти, расписание поездов.
– Софья Андреевна, Чертков?
– Из глины, с подвязанным мочалом.
– В таком случае, – Юсупов развернулся колесами, – не существует и Анны?
– А вот она есть! – Утесов покатился к зале. – Я разговаривал с ней.


Глава пятая. ПРИЗРАК СЧАСТЬЯ

Часто забывается цель, и тогда нетрудно сбиться с прямого пути.
Для того и проложены рельсы.
Анна должна была прожить мысль, как она прожила жизнь: от слова до слова.
Сядьте с Анной в вагон – она скажет вам род жизни: женский!
Жизнь всегда говорит свое слово, но только в моменты общественного возбуждения и высшего подъема она говорит его прямо и непосредственно, с полной определенностью:
– Пожалуйста, никаких предварительных мнений!
Духом Анна Аркадьевна понимала.
Прожитое боролось с предварительным.
Предварительное маскировалось в личину прожитого.
Могущее вместить да вместит.
Смутное впечатление чего-то значительного, о чем вспоминать не следует, подкатило под диафрагму – плечи Анны Аркадьевны округлились: там, где прежде намечалась кость – больше ее не было.
Стены ушли, потолок исчез, пол провалился.
– Станция Борки! – прохрипел архангел.
Отсюда предстояло начаться эпохе ломания стереотипов.
Нужен был вид царя бодрого, как первое дело, и вид именно в Борках – там и только там царь должен был заговорить по-божески.
Уже мелькал призрак счастья.
Куда и подевались все неясности, неопределенные положения, уступки и сделки с совестью!
Все разговоры ударились в область междометий.
На крыши взлетела железная дорога!
Чем занимался машинист? О чем беседовали кочегары? О чем думали, чего желали, чем собирались заняться в предстоявшую неделю путевые обходчики?!
Позже государь расскажет в  мельчайших подробностях.
Он употребит слово жизни.
Все от этого момента посвежеют.
Явится требуемое.
Прямо на государе был нарисован букет хризантем: бесконечно белых.
Он повелел преподнесть их Анне.
Передать большое, многозначительное не значит проникнуться им самому – достаточно перенести, как вещь, из вагона в вагон.
– Вас хочет видеть Его Величество! – торжественно объявила Анне старая фрейлина.
Анну хотел видеть, увидал и выбрал Его Величество Случай.
Мелькнувший на минуту призрак счастья опять унесся к тому сказочному острову с зелеными пальмами и вечно голубым небом, откуда, собственно, и явился им.


Глава шестая. БАЛЬНЫЕ ЗАБАВЫ

По мере того, как поезд приближался к Москве, много появлялось новых лиц и исчезало старых.
Позже она поняла: не потому, что шел поезд, а оттого, что шло время!
Новым лицам недоставало серьезности.
Они появлялись, смеючись.
Они казались соседственными.
Они не умели противиться очарованию собственной своей новизны.
Они несли с собою, казалось бы, давно изжитые заблуждения; заново открывали смысл и значение в вещах, уже забытый и утраченное.
Они до поры не втягивали Анну в свои разговоры.
Среди повторяющихся междометий она различала слова:
– Хм, в эту зиму много издержано будет на бальные забавы!
– Кхе-кхе, будьте мне отцом в этом деле!
– Увы и ах, все очевидцы лежат в могилах.
Новые лица весьма сильно смахивали на старые, разнясь с ними лишь цветом кожи.
Так например, новый Богомолов был зеленый.
– Как, – удивлялась Анна, – вы разве тоже едете? Зачем вы едете?
– Я еду, – ерничал Алексей Петрович (теперь его звали так и он сделался профессором Академии художеств), – чтобы ехать. Движение – всё! Тот-то!
– А вы, – обращалась она к Гагарину, – вы для чего?
– Я еду, – лиловый Сергей Иванович пошутил (между прочим, обер-гофмейстер Двора), – о-го-го, чтобы помочь вам перейти в католичество.
Оба ехали в Москву на конференцию в защиту прав цветных.
В католичество Анне переходить было не нужно – Вронский вот-вот должен был возвратиться в православие.
Машинист, про которого все забыли, пришел к Анне спросить, нравится ли ей поездка и почему рядом с нею вместо девушки сидит конторщик, и Анна, уже смеючись, ответствовала черному, что это не конторщик, а фантом конторщика, который едет вместо фантома девушки, чтобы подсчитать все мифические расходы на родовспоможение и воскрешение мертвых.
Фантом конторщика отличался от фантома женского тем, что был желтого, геморроидального цвета и внутри себя вместо плода имел канцелярские книги и счеты с крупными костяшками.
В Борках, беседуя с Анной, чрезвычайно бодрый государь изволил проговориться.
Что-то получилось такое, вроде «бодрый-государь-в-Борках».
Бодрый-государь- в-Борках – это самодержавие.
Бодрый-государь-в -Борках – это православие.
Бодрый-государь-в-Борках – это народность.
«Архетип!» – понимала Анна нутром.
Скорости не снижая, мчалось по рельсам aptemuno.


Глава седьмая. ИГРАЛИ ВЕЩИ

– Сейчас-поезд-идет, – проговаривали одни.
– Бодрый-государь-в-Борках, – скороварили другие.
Так получался шум за сценой: в могилах переговаривались очевидцы, шумели пальмы на сказочном острове, дышал обмен веществ, переворачиваемые шелестели страницы.
– Нельзя дать свободу, – говорила Анна, – ее можно лишь забрать.
– В таком случае, заберем, – смеялся монарх. – Что нам стоит!
Он возвращался из Рима, куда ездил смотреть скачки: первым пришел папа – он был сделан из папье-маше, но вел гонку на божественной лошади.
Анне пора было кормить, и она вытащила грудь, тоже из папье-маше.
Она дотронулась грудью до плеча государя.
Царь вдруг увидел: не было никакой Анны: ее играли: талантливо и убедительно: Анну играла ее свита: старая фрейлина, женский фантом, обновленные Гагарин и Богомолов и даже Юсупов с Утесовым.
(Это они коснулись грудью его плеча!)
И все, оставшиеся в Петербурге, играли Анну.
И даже вещи играли ее: эти тряпки, кости, ржавый велосипед, осыпающиеся портреты, конская сбруя, лапти.
Расписание поездов!
И разве же он сам, государь, не играл ее?!
Бесстыдно растянутая за окнами лежала Россия.
«Что же, – самодержец прикинул, – сама Россия играет Анну?!»
Так выходило, что Конституцию он дал Анне: слова улетали к несуществующей и тоже играли на нее!
– Нельзя забирать свободу, – мололи языками старая фрейлина, женский фантом, Гагарин, Богомолов, Юсупов и Утесов, – ее нужно дать! Нельзя-забирать-свободу!
– Но ведь свобода – только слово, – подыгрывал государь неизвестно кому. – Произносите его на всех углах. Внимайте ему на здоровье!
– Свобода – это вещь! – едва ли не перебивала его старая фрейлина. – Она – наши тряпки и кости!
– Ржавый велосипед! – поддержал даму женский фантом.
– Осыпающиеся портреты! – присовокупил Гагарин.
– Конская сбруя! – закивал Богомолов.
– Лапти и расписание поездов – это тоже свобода! – итог подвели Юсупов с Утесовым.
– Отныне да будет расписание поездов свободным! – государь повелел.
Так дурно составленное стало свободным.
Божественный образ России безвозвратно исчез, как фигура на велосипеде, составившаяся из костей и тряпок, исчезает, когда поймешь, как именно она к нему прикручена.
Осталась лишь полнотелая женщина, которая лежит потому, что поезда идут вне расписания, и мучает железнодорожных служащих за то, что те бесстыдно растянули ее на столе.


Глава восьмая. НОВОЕ СЛОВО

Фрейлина Вреде считала кощунством воображать об Анне как о существе иного строения – Анна, однако, могла показать вдруг взявшуюся белостенность, а то и явить золотоголовость, переходящую в златоглавость.
– Как жила? – норовила Анна переспросить. – Как снега!
– Вы в себе? – старуха продолжала выпытывать.
– Я сама! – долгоруко распушив юбки, Анна качалась царь-колоколом или прицеливалась в компаньонку царь-пушкой.
Приближалась Москва.
Знавшая, как надобно стлать и убирать постель, куда выметать сор, где лежит грязное и где чистое белье, чем чистить серебро, кому отказать и кого принять: Москва-матушка!
Петербургские вещи дурнеют в Москве так, что там их и узнать невозможно: Анна расширела, погрузнела, раскраснелась лицом.
– Провозгласить и забыть, – тряс кистью Богомолов. – Отразить!
– Стереть и написать, – ему позировал Гагарин. – Отгрузить!
Художник-портретист, работавший исключительно в поездах, Богомолов создавал осыпающийся портрет князя, перешедшего в космонавты и оттуда – в католическую веру.
Что для космонавта ругательство, то для католика – болтовня: бля-бла-бла!
Оба готовились стать крестными отцами.
По-разному они пели ирмосы (Богомолов – в начале канона, Гагарин – в конце его): от этого возникала катавасия: именно таким стало новое слово, таки произнесенное жизнью.
– Именно-таким-стало, – болтали промеж себя Анна, старая Вреде, Гагарин, Богомолов, Фантом, Утесов и Юсупов, – таким-именно-стало: стало-стало-стало!
И было: было много хорошего: того значительного и смутного, о чем не следует вспоминать, упоминать даже, затрагивать в той или иной степени, дабы впоследствии не забыть, не стереть, не потерять.
Столичная делегация и даже тени от нее, стремительно бегущие за мчавшимся по рельсам составом, несли с собою в еще полусонный купеческий город, казалось бы, странную перетасовку жизни, когда все вокруг становится не таким, как оно было вчера и каким окажется завтра. Предметы и вещи, волнуемые сильным ветром, не то, чтобы иные, но будто приблизившиеся, обнаруживают какое-то внутреннее сродство с неким главенствующим настроением, отражая в своей поверхности состояние пробудившегося мятежного духа.
Те, кто остались в Борках, пострадали кто контузией, кто раной – петербуржцы же, вполне целые и невредимые, вот-вот должны были благополучно выгрузиться на московском перроне.
Синоним слова «человек» – «иссера-красное пальто».
К нему – шевиотовые штаны и лакированные ботинки со стоптанными шнурками.
Фуляр смородинного цвета.


Глава девятая. О ДРУГОМ

Новое слово – славное море!
Жила Москва, как снега белы, пушисты – сама в себе.
Как хорошо, что поезда приходят утром!
Утром, то невидимое, что они приносят с собою, куда заметнее смешивается с видимым.
– А! Вот так встреча! – с видимым удовольствием Анна Аркадьевна обнялась с человеком, облаченным в иссера-красное пальто, худые шевиотовые штаны, лакированные ботинки со стоптанными каблуками, – обмотавшим благородную свою шею фуляром смородинного цвета, скрывавшего рубашку: Тургенев!
Затейливый, бодрый, поворотливый, заметно радушный, – он предоставил ей найти его таким.
– Вы так и не подали пиво человеку с деревянной ногой! – пошутил он ей.
– Человек с деревянной ногой из гостиной вышел в уборную, – ответила она в тон.
В Москве Анну поразили органы выделения.
Иван Сергеевич как будто не замечал выражения ее лица, озабоченного и вопросительного: поверхностно проводя экскурсию, что-то он говорил об удвоенных стандартах.
– Без всякой посторонней идеи? – Анна начала приобщаться.
Обтрепавшая не один подол в Париже и бывшая там в роли невесты, в Борках она представилась сестрой, женою – в Петербурге; в Москве ей предстояло сыграть мать: это положение встречно должен был раскусить Тургенев.
Что до идеи – она всегда посторонняя.
Думаешь совершенно о другом, а приходит это!
«А что, если?!» – вдруг осеняет –
Чайный магазин Василия Голубкова на Кузнецком мосту давал жизни идти, как идет.
Желания удваивались на Петровке во французском магазине Монигетти.
Трактир Ловашова на Варварке дал обеду окончиться в молчании.
В Зачатьевском переулке у Воскресенья на Остоженке время шло ходче между рождением и любовью.
На Никитской, в доме синодального хора, после окончания всенощной из дорожного вместилища, обтянутого кожей, Анна извлекла младенца.
Его руки лежали одна в другой.


Глава десятая. СРАЗУ ПОСЛЕ

Приехавшие на Никитскую Василий Голубков, Монигетти и Ловашов, каждый на деревянной ноге, после явленного им чуда, сразу встали и пошли.


ЧАСТЬ ДЕВЯТАЯ
Глава первая. УЛОВИТЬ ЧУВСТВО

Левину представлялось, будто он давно умер и лишь временами сквозит в женских туалетах.
Привыкший подмечать чужие идеи, теперь он хотел уловить чувство.
Константин Дмитриевич дал Анне множество петербургских вещей, и та увезла их в специальном сундучке для оказий.
По странному смещению смыслов разносчики выкликали апельсины.
Левин был как живой в этих возгласах, составлявших сокращение того, что о нем говорили.
Снадобья и притирания наполняли своим чудесным благоуханием принадлежавшую  ему прелестную аптеку, где каждая стклянка была хороша и поставлена на месте.
С собою в Москву Анна увезла порыв молодого желания – Левин в Петербурге сохранял наружность ее успеха: порыв и наружность как-то сливались вместе – к ним прибавлялись согласие в общих выражениях и задушевность мыслей; чье-то желтоватое лицо как будто отражало золотые оттенки неба.
Покупатели входили прекрасно: провизоры знают, что это значит: по рецептам и без, слуги заказывали мази для лучших друзей, мерзавцы требовали таблеток для женщин.
Все приходившие (не суть важно, кто кем оказался в итоге) убеждали: ему нужен сын, и вовсе не важно, кем он окажется впоследствии: пусть даже он не удастся – пошипит и рассыплется золотым песком искр: сын-ракета.
– Фибергласс, – на свой лад переиначивал Каренин, – Сын-шест!
Он приходил за каплями для глаз и мазью для натяжения чулок.
– Анна, – он рассказывал приятелю, – в Борках выкинула младенца.
– Того самого? – что-то такое Левин слышал. – Рожденного прежде?
– Нового-прежнего, – поведал Каренин о чуде. – Един, понимаешь ли, вышел в двух лицах: этакая Божья благодать-ипостась.
Константин Дмитриевич уловил идею: Каренин и все подосланные подталкивали его взять боркинского младенца себе: Кити давно ушла к ювелиру, Крупская же родить не могла по определению.
Левин не испытывал никаких чувств: кому-то хотелось собрать заново развалившуюся на части Россию и для этого нужно было повторно организовать социалистическое соревнование – великий почин (второй) в одну из святых суббот предполагалось запустить из аптеки – вот и всё!
Организаторы готовившегося выбрали его по сходству фамилии с кличкой – то был излюбленный прием фальсификаторов всех мастей („Lee“ – „Lea“) – авось не разберется потребитель и «ленинское имя», как встарь воссияет над забавою.
По странному смещению слов, разносчики, выкликавшие свой товар, вдруг «апельсины»  произнесли как «Менделеев».
Привыкшие к „aptemuno“ вместо «архетипа», ничуть обыватели не удивились.
На папертях заговорили: отец младенцу – Дмитрий Иванович.


Глава вторая. ЕСЛИ ХОТИТЕ

Сам он с лицом желтоватым от химикатов давно решил для себя вопрос.
Рдеть или золотиться?!
«Живым манером!» – энергией направлял он мысль.
Вся обстановка просторной комнаты, которую свет лампы оставлял наполовину в потемках, от прочих помещений дома заметно отличалась неуклюжестью.
Лицо свое Дмитрий Иванович держал в четверть оборота.
Бревно, утащенное с коммунистического субботника, делило комнату надвое – когда на него садилась девушка (погранично), Менделеев мог выпустить из себя лучистую полосу, и та ложилась на девичий стан.
Когда в глаза он пускал капли, девушка исчезала; бревно покрыто было специальной мазью, чтобы чулки не царапались – понятие «бревно» фиксировало аспект существования «девушки», в отличие от ее «девственности». Если девственность определялась вопросом: «Что есть девушка?», то бревно – вопросом: «Что означает, что девушка села?»
– Живя с Вами мысленно, сладко молиться с Вами, веровать с Вами, молиться за Вас и хотеть веровать в Вас! – Дмитрию Ивановичу признавались девушки, и тогда он ощущал себя Богом.
В такие моменты он поднимался на крышу дома и, придирчиво глядя на небо, следил за тем, чтобы в нужном порядке, постепенно, одна за другою, вздрагивали и загорались в глубине далекие теперь звезды.
Суетливый и самозваный режиссер выдвигал их в известный порядок, дабы очаровать зрителя видом обольстительного космического пейзажа – верхние звезды спускались ниже – нижние уходили наверх.
Прекрасно уходило прекрасное небо, оставляя свои предметы перед носом спавшего обывателя – Дмитрий же Иванович от зрелища получал существенное: его взгляд на вещи становился чередовавшимся и переменяющимся.
Он, Менделеев, выставлялся человеком, примиренным с совершившимися фактами и просящим подробных наставлений, как ему действовать в новом, непривычном ему порядке вещей; он жаловался на то, что не понимает нового миросозерцания и что плыть против течения с каждым днем становится все затруднительнее.
Он, Менделеев же, чувствовал себя Богом, совершавшим факты и дающим подробные наставления, как действовать в заданном порядке вещей; он ликовал, что внедряет новое миросозерцание и что плыть против течения с каждым днем становится приятней и легче.
– Если хотите, можете его убить, и вам за это ничего не будет! – однажды в комнату, где Дмитрий Иванович сидел с девушкой, Господь ввел в пенснэ Вячеслава Молотова.
Председатель Рабкрина курировал проводившиеся в стране ядерно-атомные исследования.
Глубоко Дмитрий Иванович задумался.


Глава третья. РАЗНОСЧИКИ КРИКНУЛИ

Подбоченившись, Крупская встала.
Левин посылал ее за химикатами для сада.
Крупская привезла химикалии от Менделеева.
Подбоченясь, она продолжала стоять.
– Знаешь, какая была у Ильича любимая фамилия?
– Любимов? – попробовал угадать Левин.
– Макогонов! – Крупская развеяла белый порошок, – Спрошу, бывало, что ему приготовить на второе, а он все свое кричит: «Макогонов! Макогонов!»
Этого человека Левин знал – в ленинской вертикали тот отвечал за обмен веществ.
Что-то тягучее и белковое, как сама жизнь, постоянно носил он в нагрудном кармане и в нужные моменты давал отхлебнуть большевистским лидерам.
Нахлебавшись, коммунистическая свита играла Ленина: человек с ружьем призывал не бояться кремлевского мечтателя.
Большевистская пропаганда агитировала звучанием слова – зычно прокатываясь в ушах, слова были как живые во фразах, которые разносились голосами победителей, уверенных в своем будущем:
– Мы проигрывали только на время!
Вдруг взлетела ракета.
– Это еще что такое? – Левин вздрогнул. – К чему?
Ракета не удалась, пошипела – рассыпалась золотым песком искр.
– Сын, – Крупская развернула глаза внутрь, – родился, видать, божий.
Левин ел макароны – ничего другого Крупская приготовить не могла.
Самая идея Божьего сына, по определению, была ему чужой, но за нею он угадывал чувство. Божий сын был сыном каждому, и ему, Левину, тоже: рожденный в результате Большого взрыва, по странному смещению слов.
Идет время, и возвращается поезд!
Мертвые возвращались – почти неотличимые от живых и чуть разнившиеся с ними лишь цветом лица: зачем они ехали?
– Чтобы быть с нами, чтобы быть там, где мы, – простенько объясняла Крупская.
Она сказала  то самое, чего желала его душа, но чего он боялся рассудком.
Левин знал, что он давно умер и лишь сквозит в синем платье Крупской, ватном салопе Кити, строгом одеянии поэтессы Анны Андреевны, черном брючном костюме Анны Аркадьевны – еще он был в идеях и возгласах, и чем больше (дальше) идеи проникали в возгласы – тем живее чувствовал себя Константин Дмитриевич.
Ему хорошо помогали припарки.
Тестообразное, на камфаре, вещество Надежда Константиновна прикладывала ему на ночь, и утром Константин Дмитриевич выглядел, как огурчик.
Разносчики, выкликавшие порученные им слова, крикнули: «Молотов».
Это была реклама пенснэ.


Глава четвертая. БОЯЗНЬ СТРАНЫ

 – Сказать можно все, что угодно – через неделю забудут!
– А если сделать? Тоже забудут?
– Через месяц!
– Ну, а написать? – Левин углубил.
– Через год! – Молотов только блеснул глазом.
Дмитрий Иванович умел так рассадить гостей, чтобы каждому было интересно –
Константин Дмитриевич и Вячеслав Михайлович рядом оказались на бревне.
Менделеев задавал вечеринку: Готорн играл на валторне, Крупская и Анна Андреевна танцевали.
Свет был приглушен, лица гостей не показывали своего цвета.
– А как, скажите, вы насчет онемечивания России? – Молотов оседлал любимую тему.
– Россию для начала неплохо бы собрать заново, – Левин прислушался к голосам за окном, – может быть, даже при помощи социалистического соревнования. Великим почином!
– Великий почин, – Молотов выкинул руку, кого-то приветствуя, – это пакт с Германией!
– Подписать и забыть? Уснуть и видеть сны?!
– Вот и ответ! – злодей расхохотался. – Насмешки недостойных над достойным! Боязнь страны, откуда ни один не возвращался! Обратный ход дадим мы униженьям века, чем бегством к незнакомому стремиться!
И вдруг, словно бы выхваченное лучом прожектора, вынырнуло из небытия фиолетовое лицо с оранжевыми волосами и свесившимся зеленым языком: отец Гагарина!
Всесильный председатель Рабкрина дал знак, и Макогонов, подсевший к столу, влил персонажу в ухо тягучей жидкости из флакона.
– Поднимите мне веки! – Алексей Иванович встрепенулся.
– Онемечивание России может совершаться только вследствие высших принципов, которые будут внесены немецкой администрацией!
Левин не слушал.
Каренин на другом конце стола перескочил на тему женского образования.
– Образование женщины не такой уж сложный процесс, – Менделеев подозвал девушку, в нужном месте отогнул ей платье и показал отметины. – Закладываете в колбу две части дезоксирибонуклеиновой кислоты, крахмал по вкусу, этиловый спирт, дольку лимона…
Все принимали участие в общем разговоре, кроме Левина и Алексея Ивановича. Это было условие, допуск: принимать участие в общем разговоре – люди, принимающие в нем участие, смешиваются в особую массу, воленс-ноленс становясь фоном чему-то куда более важному.
С выражением равнодушия, которое придавали ему приподнятые брови, отец Гагарина тянулся к Константину Дмитриевичу:
– Дайте мне ваш череп!


Глава пятая. НАДУВАЯСЬ ГАЗАМИ

Отец Гагарина считал Левина мертвым – Константин же Дмитриевич знал, что мертв именно Алексей Иванович.
Оба они чувствовали, как в среднем ухе переливается тяжелая жидкость.
Все остальные за столом принимали участие в общем разговоре – Дмитрий Иванович образовал женщину и тоже влил в нее универсальную жидкость.
– Танцуй! – приказал он, и женщина пошла вприсядку.
Сосредоточенный на результате, не слишком Менделеев утрудил себя отделкою деталей – скорее, это получилась баба; с ужасным рылом вместо лица, она смеялась пронзительно-визгливым смехом, в котором не было ни вчера, ни завтра – одно бесконечное сейчас.
В ответ на требование, сейчас выслушанное, взобравшись на стол и продолжая танец, баба начала раздеваться: мужчины прихлопывали.
Прочь полетели кокошник, шаль и сарафан.
Что есть баба?
Что означает ее танец?
Константин Дмитриевич знал, что стол, на котором разворачивалось представление и откуда хрустальным дождем рассыпалась битая посуда, был взят из казармы железнодорожной станции и этот – тот самый, на котором бесстыдно растянутая однажды лежала Анна.
Предметы женского гардероба тем временем разлетались в разные стороны и из них выскакивали, надуваясь газами, шарообразные, спрятанные в складках одежды персонажи. Левин узнавал архетипы: Чертков, капитак Лампин, плохая копия Левитана, Пржевальский (лопнул в воздухе), Гросман, Мичурин, Лютер и Вегепер, Вицтанецкис, Елисеев, Октав Мирбо.
Подоспевший Келдыш переписывал появившихся – ему помогал следователь Энгельгардт.
– Профессор Мерзляков, – диктовал он, – отец Лашез! – он отодвинул диван.
Повсюду разбросанные лежали мелкие деньги.
Жандарм с саблей на плече стоял у двери.
На улице моросил дождик.
Вечерняя заря заглядывала в высокие окна церкви и заливала алтарь с его изображениями красным светом, так что фигуры на старинном золотистом фоне казались оживающими: Левин раскрыл рот.
– Мы разве в храме? – наконец он спросил.
– Где же еще! – Зодченко сплюнул.
А, может статься, только цыкнул, а на вопрос ответил Мельник или Пасечник.
– Что же происходит? Хоронят ли домового? – Левин вспомнил из детства. – Или выдают замуж ведьму?!
– Бери выше, – возлегший Зодченко воздел палец.
Выше была Тайная вечеря.


Глава шестая. ЖИВЫМ МАНЕРОМ

Рдеть иль золотиться?
Живым манером фигуры рдели на золотистом старинном фоне.
Оживающие они давали веку обратный ход.
– Стаханов Алексий воскресе! – умильно растопырив губы, Келдыш лез к Энгельгардту.
Религиозная составляющая замедляла ход следствия – общий разговор отвлекал от приватной беседы.
– Можно ли получить Бога в пробирке? – следователь слегка отстранился от академика.
– Тяжелого Бога, его изотоп, aptemuno, – Келдыш вдруг начертил ракету.
К чему?!
Рассматривая действующих лиц и наблюдая за их исполнителями, Александр Платонович словно бы проходил длинным дортуаром, где все они были спящие, но с открытыми лицами и в разных положениях.
Жених перед невестой только попискивал, но руки его так и вились – художественно и виртуозно: ему, чтобы перестать страшиться ее, нужно было тронуть неживую за палец в гробу, но следователю Александру Платоновичу Энгельгардту ужасно не хотелось вновь скатываться к Пушкину.
С минуты на минуту, однако, неживая могла превратиться в спящую.
Эта невеста была таким телом, которое безусловно следовало похоронить поглубже – и, не поддерживай его голова (головы), оно само зарылось бы в землю.
Возникшие аллегории грозили полным уничтожением планете: не завтра, не вчера – сейчас!
Старичок-капельдинер не раньше успокоился в бенефисный вечер, как увидел, что Александр Платонович прошел на свое место.
– Каким сегодня пан москалем! – Крупская поддевала Левина.
Ружья висели на ковре системы Снайдера и Шасно: из которого?!
– Я видел вас, – неспешно Левин продвигал шомпол, – на заседании Рабкрина, еще когда вы были с Владимиром Ильичем – он спал в своем кресле, а вы сидели вот так (он широко расставил ноги) и обеими руками держали завязки чепчика.
– А не была ли я тогда растрепана? – Крупская подумала на весь зал.
Куафер перечесал ее три раза: темно-каштановые, легко узнаваемые волосы Анны Аркадьевны спускались буклями по ее щекам и кудерьками вились на лбу: или Анна обстриглась?!
Анну должны были забыть через год – она постепенно превращалась в музыку для ушей и ног: ее слушали и под нее танцевали.
Готовился пакт с Германией – ни слова об Анне в нем прописано не было.
Анна вошла прекрасно: женщины знают, что это такое; Анна прекрасно вышла: это понимали мужчины.
Католическое пение из Рима расслабляло умы.
Мысля себя самого, ум мыслил о том, о ком он мыслил.
Следователь мыслил всегда, но не всегда осознавал, что мыслит.
Немыслимая Анна не вытекала из мысли.
Немыслимая, она имела принудительный характер: мнимая, она ставила разум позади себя.
Разум – сундучок для вящих оказий!


Глава седьмая. ПЕРВЫЙ АПОСТОЛ

Легко управляемые волосы Анны, теперь натянутые между двумя столицами, вполне позволяли из Петербурга управлять всей женской фигурой.
Усиливая или ослабляя натяжение, Дмитрий Иванович по полной программе манипулировал своею избранницей: как заведенная та носилась по Москве с новорожденным, вербуя сторонников Идеи, которая могла оказаться абсолютно любой и пока была Чистой.
От формулировки отвлекало очередное польское восстание – под видом Тухачевского живым порядком туда отправлена была Крупская: ее приняли как Пржевальского.
Стол из простого дерева под черным лаком тем временем из казармы железнодорожной станции перевезен был в Зимний: вскорости голов должно было прибавиться.
– Мой дорогой аббат, – интимно Дмитрия Ивановича называла девушка, – нам в этом деле необходим авторитет вашей опытности.
Коркодилов записывал.
Это был первый апостол, присланный Анной из Москвы; уже он приступил к  составлению Евангелия: от Андрея Дмитриевича:
«Жена да не изменит мужу своему с кровным родственником, соседом и массажистом!»
Стол, на котором когда-то лежала Анна, объявлен был Высочайшим и обеденным: время пошло.
В доме против Николаевского моста на углу открыт был конфетный магазин «Бликкен и Робинзон», хозяевами которого значились Лютер и Вегепер.
Отсюда, для отвлечения внимания охранки, установлено было позже, рыли подземный ход в магазин шоколада Конради.
«Рыло» маскировало «рыли».
Невеста все глубже зарывалась в землю – мышиный король готовился занять место царя.
Бахнуть должно было на сладкое: жених с невестой приготовляли ромовую бабу.
Кровные родственники покупали конфеты.
Соседи и массажисты брали шоколад.
Готовилась государственная измена – думали обычное: царица с Пушкиным.
Нужно было, однако, брать выше.
Государь, поверить его словам, чуть не каждый день получал тревожные телеграммы и письма, делавшие его несчастным и убитым: все послания требовали немедленного его отъезда хоть в Борки для устройства и приведения в порядок разных государственных дел.
Государь колебался.
В Москве, докладывали ему, родился деревянный младенец.
– При том возрастает и укрепляется духом! – присовокупляли.


Глава восьмая. НА ЗОЛОТИСТОМ ФОНЕ

– Ибануло, – Дмитрий Иванович рассказал, – аккурат во время Высочайшего обеденного стола, – головы буквально разлетелись во все стороны.
Такой взрыв мог разбудить мертвого.
Левин вскочил на ноги, заковырял в ухе.
Живым манером выбрался на поверхность и отец Гагарина.
«Быть или не быть?!» – загадал Левин.
Паника и вместе озлобление чувствовались на каждом шагу: тем, кто надел новые шляпы, нужно было поскорее –
За деревом Алексей Иванович исторгал из себя желтоватую жидкость.
Теперь Левин мог абсолютно все, но ему ничего не хотелось.
Отец Гагарина и он ожили на золотистом старинном фоне: именно этот фон был важен – все остальное не играло роли.
Константин Дмитриевич протянул Алексею Ивановичу свой череп – отец Гагарина под него приспособил две берцовые кости: так родилось предупреждение: «НЕ ВЛЕЗАЙ – УБЬЕМ!»
Реализм не смел пробудиться в политике – немцы, однако, получили достойный сигнал.
Патриотизм и изменничество состоят по большей части в воображении.
Патриотизм выразил себя в символизме.
Немцы прельщали службой и заработком – в ответ получили пот, труд, копоть с заметным оживлением изнутри.
В последнее время Дмитрий Иванович (Бог) обратился к даванию стилизованных вещей: красиво по щекам висели английские букли; прониклась памятью ступня ноги; тела чуть не сами зарывались в землю; отдельные лица заменялись рылами.
Время было проигрывать.
Огромный седой практицизм с золотыми кудерьками детства искуснейшим образом сочетал необузданную мечту с ледяным расчетом.
– Расчет окончен! – докладывал отец Гагарина.
Левин мечтал о гениальной секунде.
Снова Господь сохранил жизнь государю.
Основой познания Он заложил очевидность.
Чистое сознание призвано было насытить смысловым содержанием все еще чистую Идею, но само оно (сознание) очищено было от переживаний.
Где-то расхаживал чистый Я.
Очевидность не исключала сомнений.
В двунадесятый праздник Всевышний разрешил рыбу, елей и вино.
Пышный закатили обед.
От сомнения до измены, понимал каждый, был один шаг.
– Как поступаете вы с изменившими?
Улыбался Господь:
– Я их пижжу!


Глава девятая. КАЖДОЕ СЛОВО

Беседуя с апостолами, Бог-отец хотел с мысли об измене перевести учеников на самую тему измены, дабы подготовлявший ее так или иначе выдал себя неосторожным движением, а не затаивался в своем преступном замысле –
Реализм, однако, не мог пробудиться в религии: как можно изменить Отцу с Сыном?!
В апостолы были приняты немцы, послушные и исполнительные.
– Петр Дмитриевич, – к примеру, говорил Всевышний, – соблаговолите взглянуть, как там сохраняется наш Символ Веры? Не появились приписки?
Бликкен шел к тайнику, доставал из ларца пергамент:
– Никак нет! Значится Бог-отец, единый и неделимый. Никого более.
Всевышний добивался быть правильно понятым: да, Он хотел сына и даже способствовал его появлению: в самом деле он планировал передать наследнику свои полномочия.
Но только после своей смерти!
Иоанн Дмитриевич Робинзон, Иаков Дмитриевич Лютер и Филипп Дмитриевич Вегепер на улицах выкрикивали порученные им слова: слова были Божьими, и все должно было совершиться по ним.
– Но разве хотим мы чего-нибудь? – спрашивал Варфоломей Дмитриевич (в быту Гросман).
– В общем-то, нет, – Вседержитель передавал последователям новый список, – но вы все равно кричите!
– В рот-те ноги! – послушно кричали они на какого-нибудь зазевавшегося прохожего. – Никаких предварительных мнений!
Каждое слово раздавалось во всех ушах.
«Я, – встречно думал Менделеев, – надо признать, настолько неудачен в быту, что стану, пожалуй, существовать в другой ипостаси, где буду по-своему совершенным и даже абсолютным!»
Впечатлению помогали немецкие голоса.
Поросенок во весь рост, аккуратно разрезанный на ломти и сложенный заново, с оскаленными белыми зубами, облит был густою сметаной, в которой тонул и захлебнулся.
«Толстой – поросенок, – пришло, – после того, что учинил с Анной».
Плоскости и шутки сыпались со всех сторон.
– Поросенок бежит рта Господня! – Иуда Дмитриевич размахивал вилкой.
Между пастырем и пасомыми словно бы пробежала лошадь в перьях с всадником, скрывшим лицо и голову.
Там, здесь, сейчас, вокруг появились, были, заполняли пространство, вгоняли в озноб желтые, клетчатые, ромбовидные, ухо щекочущие мондегрины.
За окном ровной походкой привычных ко всему пешеходов, с алебардами на плече, в суровом молчании шли пророки.


Глава десятая. ПИЛИ ПИВО

– Мондегрины! – кричали уличные разносчики. – Мондегрины хороши!
Люди разминали языки, прочищали уши.
Пророки на деревянных ногах пили пиво.
Они были седы, морщинисты, но ни малейшее не дряхлы, не расслаблены.


ЧАСТЬ ДЕСЯТАЯ
Глава первая. ИДЕЯ НОГИ

Из воздуха Анна Андреевна уловила идею ноги.
Нога сознает себя невинной.
(Все чувствовали, что в Анне Андреевне поэтесса и женщина слиты в одну: и вовсе не женщина служит поэтессе, а поэтесса прислуживает женщине).
Ступня ноги имела очевидную память – она запоминала дорогу; замечтавшись где-нибудь, Анна Андреевна все же правильно попадала в свой дом: ноги привели!
Живот смеялся – живот был без греха.
Выше шли перси – про них часто спрашивали.
– Перси не испытывают блудливости! – Анна Андреевна отвечала.
Плавно переходили к шее: рабски не прогибается!
Что до головы – никогда не проползала через нее предательская мысль.
– Будем изредка нимфами! –  все же подкидывала Кити.
Ноги Екатерины Герасимовны не были пропорциональны туловищу: туловище подруги было длиннее, чем нужно для целой фигуры, а ноги ее были короче, чем требовал общий рост; ступня ноги была нехороша.
Готорн играл на валторне, Кити брызгала из себя веселостью.
Быть нимфой значило дать собою разрисовать потолок.
– В храме?!
Чередовались, рифмуясь друг с другом, валторна, веселость, быть, потолок, храм.
Крест-накрест Анна Андреевна клала тесемки по пуговицам.
Не обувь: опара.
Нога так и тает.
Эпоха толков без конца давала воображению пробавляться пустяками.
– Будьте мне отцом в этом деле!
– А вы мне – очевидцем прежней жизни!
На подготовлявшемся изумрудном балу Анна Андреевна должна была появиться в изумрудных ботинках!
– Не жмут ножку! – жужжали приказчики.
Плохая копия Анны была повешена на видном месте – плохая до того, что затруднительно было определить: Анна ли это Андреевна или же Анна Аркадьевна.
Кто-то портил детей.
Чем дальше от теперь –
В жизнь, протекавшую ни скучно, ни весело, пришла женщина, ни молодая, ни старая: вступить с ней в товарищество? Доверить ей деньги или идею?
Где проявляется спесь?
Совершенно не здесь –
Вопросы мучили Анну Андреевну, чередуясь с предметами.
Женщина брала вещи прямо, без излома.
По-своему поэтесса давала ответ на вопросы.


Глава вторая. ПОЗЖЕ И ТАМ

Человечество наворотило.
Чем дальше от теперь и здесь – тем лучше.
Чем непохожее на действительность – тем правдоподобнее и реальней в том новом мире, который имеет законы существования, отрицательные в отношении тех, по которым движется действительная жизнь.
В действительной жизни Кити на потолке разделяла схлестнувшихся между собою апостолов и пророков –
Апостолы говорили: день, фабрика, обыкновенное.
Говорили пророки: ночь, храм, божественное.
В мире новом Екатерина Герасимовна, будучи прямой очевидицей прежней жизни, давала свидетельские показания следователю Энгельгардту.
– Кто портил детей?
– Детей портили пророки: ночью в храме.
– Кто был детьми?
– Детьми были все.
– Стаханов Алексей Григорьевич подвергался сексуальным домогательствам?
– Подвергся мальчиком и потому, с Божьей помощью, вынужден был появиться на свет вторично: очищенным в лоне матери.
С трудом налаживаясь на равнодушный тон, Александр Платонович продолжал снимать формальный допрос.
Подготовляя дело к суду мирскому, подспудно следователь копил материал для Страшного суда: святые должны были судить ангелов.
К святым причислен был отец Гагарина: как оказалось, он до ноздрей был налит святостью, не нашедшей, однако, формы и выражения.
Именно этот святой человек, вступивший с Анной в товарищество, доверил ей идею и деньги, с которыми та отбыла в Москву: деньги были немалые – на них можно было слетать в Космос, а что до идеи, то она состояла в том, чтобы Анна Аркадьевна только сделала видимость родов, а не родила в самом деле.
Как чередовались теперь день и ночь, фабрика и храм, обыкновенное и божественное, так предстояло чередоваться самому факту и видимости его.
Когда отец Гагарина говорил о деньгах, он понижал голос, когда о Космосе – повышал его.
Товарищество по освоению Космоса, в котором оба они состояли, соучредителями своими означило гг. Мельника и Пасечника, имевших ангельскую репутацию, но обнаруженная ревизором растрата серьезно положение поколебала, и истину установить должен был суд.
Всегда отец Гагарина находил ему нужные предметы не потому, что они были на месте, а потому, что они должны были там быть.
Найдя нераспечатанное письмо, он сломал печать.
Подробности, изложенные там, заняли Алексея Ивановича не менее ящика с конфетами, который также прилагался к письму.


Глава третья. МОРКОВНАЯ КОРОЛЕВА

В сундучке для вящих оказий чистый Я удерживает гениальную секунду.
Шкафы по стенам: в них отлично составленная библиотека.
Тома – один к одному: ничто не утверждает высокие идеалы, не учит жить: пустая, ни к чему не обязывающая болтовня воздушно слетает со страниц… так что из этого? Мила эта болтовня, и вечно дорого бывает нам воспоминание о ней.
Вот – золотая голова, серебряная шея, медная грудь… и дальше железо, кирпич, песок, глина: строительные материалы.
Порядок вещей.
Бальзамический воздух.
Женское слово и слово разгадки.
Чистому МНЕ тоном нежного упрека намекают: неосторожность – гибель счастья.
«Что это, – думает оно, – над кем он смеется: надо мной или над собою?»
Я повторяю свой поклон.
Счастье – дебютант неизвестного круга.
Неосторожность – смутный порыв к жизни.
Гибель – тугая мерка.
Анна Андреевна в рифму давала ответ на вопросы, но она не могла дать ответ на предметы.
Она стояла перед зеркалом, чтобы приколоть к косе триколор, потом сорвала ленту, заткнула за пояс корсажа и снова заглянула в зеркало.
Стоять и прикалывать было в порядке вещей.
Срывать и затыкать были женские слова.
Религия состояла в принятии одушевленного за неодушевленное: рука – перчатки, нога – ботинки, но поэтесса верила словам, а не вещам.
Стилизованные, те и другие обозначали внесмысловое наполнение переживания.
«Вполне я могу пережить собственное свое творчество, – к примеру, думала поэтесса, – если буду хуже писать и больше есть овощей и фруктов».
– Рука Всевышнего Гагарина спасла! – сыпались за окном мондегрины.
Совсем скоро мнимая свобода осознанно должна была смениться мнимой необходимостью.
Тщетно старалась поэтесса сосредоточить свое внимание на лежавшей перед ней рифме: у входа!
Анна Андреевна получила письмо из Москвы – в нем Анна Аркадьевна писала то, что хотела, мешая порядок слов с женскими вещами: у самого входа в текст, там, где вечерняя заря украдкой заглядывала в высокие окна церкви –
«Моркови, – Анна Андреевна улыбнулась, вспомнив, – морквы».
Пили чай у английской королевы: морковный. Анна Андреевна выпила и, не зная высокого этикета, из чашки съела свою морковку. Премилая венценосная старушка не растерялась: «Все пьем чай по - аннински!» И монархическая семейка дружно захрустела полезным овощем.


Глава четвертая. ПОСЛЕДНИЙ ЧЕКАН

Письмо было как будто нарочно задумано для исцеления его больного воображения.
Прочитав, отец Гагарина сошел в сад и двинулся по аллеям с видом человека, которому наклеили нос.
«Очень люблю балованных детей, когда они удаются», – писали из Италии.
К петербургским вещам и московским предметам присовокупились римские штучки.
«Нет счастья в недозволенных чувствах, – размышлял Алексей Иванович, – на них надо смотреть как на испытание и желать, чтобы они поскорей миновались».
Отправитель письма был из тех не первой молодости людей, о которых принято думать, что они высокой нравственности.
Лютер и Вегепер, доставившие послание адресату, рассказывали о деревянном человеке: из Рима в Петербург они возвратились через Москву.
– Не показывает внимания, ни на что не смотрит, ничего не слушает, не имеет никакого понятия.
– Стахович? – понимал отец Гагарина, что речь о сыне Анны.
– Стаханов, – исправляли немцы. – Алексей.
– Вы передали ему благословение папы? – снова не понял Алексей Иванович.
– Он передал благословение папе, – ревностные католики воздели глаза. – У папы грандиозные замыслы.
Нельзя сказать, что Алексей Иванович находился в конкретном саду – давно уже по примеру Страшного суда вынашивал он идею Страшного сада, и мало-помалу что-то из нее начинало просачиваться наружу: сад еще не вполне был страшным, но люди, в него попавшие, чего-нибудь да реально начинали бояться.
– Не куснет, часом? – к примеру, показывал Лютер на огромную, выползшую из-под сухих листьев змею.
Сад был разбит по проекту Мичурина, и в нем люди, ожидавшие смерти, плотнее могли ознакомиться с угрозой, которой исполнение могло быть недалеко.
Здесь были уютные умершие уголки, и голоса, было умолкшие в могиле, звучали и лились трепетом бывшей любви.
Именно здесь, по мысли святого, должно было происходить воскресение мертвых, которые встанут и освободят место другим.
Лютер и Вегепер брались открыть в саду немецкий ресторан: пиво для господ с деревянной ногой.
Отпавшие от Бога апостолы тяготели к пророкам.
– Скоро, совсем скоро, – предрекали они, – всему будет дан последний чекан.
На отдаленных дорожках сада в предутреннем тумане маячила фигура Ленина.
Страшный сад – чем отличался он от Сада Мучений?!
Идея перевода из небытия к бытию и обратно была той же самой.
«Как нам воскресить Рабкрин?» – прилетало с порывами ветра.
Вечное есть страдание и жертва.


Глава пятая. КОГДА МАРШИРУЮТ СВЯТЫЕ

Чистый Я не отпустил еще гениальной секунды.
Не было никакой необходимости.
Цейлон закупил у России партию морковного чая: большевики заработали свой первый миллион.
– В Космос, – объявляли по радио, – полетел отец Гагарина!
Когда я возвратился из школы, на кровати лежали в красиво собранном ворохе не только необходимые в быту предметы, как например, пара сапог, нож, нитки, щетка, принадлежности для чаепития, но и такие вещи, как масленка с маслом, колбаса, гитара и другие. Все это было декорировано белыми полотенцами и увенчано кошельком с тремя рублями.
– Приходил Вронский, – прищурившись, на меня смотрел папаша.
За недостатком опытности здравый смысл и необыкновенная простота моей природы предохранили меня от ложного резонерства, которым многие мальчики стараются оправдать свои поступки. Для меня слово разгадки сказалось тогда само собою, но в моих понятиях цена этого слова стояла невысоко.
После своего возвращения Алексей Кириллович имел полную свободу предаваться собственным религиозным привычкам.
Маменька была еще в утреннем пеньюаре, обшитом широким кружевным валансьеном.
– Какой странный подарок, – она извлекла что-то из вороха, – надписанные кальсоны!
«Моему дорогому мальчику…» – прочитывалось на изнаночной стороне.
Сшитые по тугой мерке и по особому заказу подштанники сжимали таз, как стальную форму, который был лучше, чем застегнутый, даже не будучи застегнут.
Превратившаяся поначалу в музыку, плавно Анна перетекла в предметы и вещи – Алексей же Кириллович принес мне образцы на анализ.
Из сундучка мы извлекли оказию.
– Вящая! – папаша посерьезнел.
Маменька градуировала пружину.
Выборочно на столе бесстыдно растянули мы колбасу.
Aptemuno!
В масленке и в гитаре тоже была Анна.
Биологический материал Анны отец Гагарина с собою взял в Космос.
Анна присутствовала в стахановском движении, была душою социалистического соревнования между мужчинами и женщинами.
С ее помощью реорганизовали Рабкрин.
Ленин вышел из мавзолея, и рабочие перебелили надпись на фронтоне.
В мягких шляпах и габардиновых плащах на трибуне тт. Толстой, Достоевский, Тургенев, Грибоедов, Пушкин и примкнувший к ним Чехов, приложив руку к фетру, принимали парад железнодорожных войск.
А впереди шагал покойник и напевал он на ходу.


Глава шестая. НА БЕЛОЙ СТЕНЕ

Маменькин литературный вечер устроился совершенно случайно.
Кто-то вскружил ей голову словосочетанием «литературный вечер», и литературный вечер стал ее коньком.
Все на нее улыбались.
Она уселась в позе, как много раз сиживала прежде: всадница.
Глядя на изготовившихся музыкантов.
Готорн дунул в валторну – Анна Андреевна вышла с вступительным женским словом:
– Потухшая свеча, – она декламировала, – почти потухшая – вспыхивает лишь время от времени, едва на несколько мгновений, но своим колеблющимся светом она, тем не менее, освещает нашу личность, нашу свободу, место, которое мы занимаем в совокупности природы, наше происхождение и, может быть, нашу судьбу.
Все аплодировали; потухла лампа; провернулся стол.
Выпростался лучик.
– Из исторических картин прошлого, – из стены показался Антон Павлович, – родилось мое личное «Я» – родилось и пошло гулять в бесценных формах новой жизни.
Новые формы жизни замелькали на белой стене: сафьянный диван в своем кабинете, стеклянный стол, огромная груша, широкий грудной ящик и ящик шифоньерки; в имении жены – лес, половина Москвы и половина Петербурга.
Откуда-то пришло понимание: диван – это Толстой.
Огромная груша тоже была Толстым, как и ящики.
– Лес? – Надежда Константиновна спрашивала.
– Толстой! – узнавал Левин.
– А половина Москвы?
– Он, – смеялся Константин Дмитриевич. – Кто же еще?!
Стеклянный стол стоял особняком и половина Петербурга.
Бесстыдно растянутая половина лежала на стеклянном столе.
Антон ли Павлович задел или подыграли музыканты, но зазвенела струна: болезненная и надтреснутая, которую, однако, ничто не могло заглушить. По звуку узнавалась женщина. «Это же снова она!» – сказал бы любой, не знающий ее в лицо, рассеянный или случайно отвернувшийся от стены.
На старом теннисном кладбище летали мячи кокетства.
Кто куда едет? Никто не едет никуда!
Поезд уносился мечтами далее горизонта.
Алексей Александрович (Каренин) шумел, пыхтел, как паровоз: легко мог он вдребезги разнести стол, но ничего не мог поделать с половиною Петербурга.
Стройные линии половины Петербурга были полны обещаний.
– Приятно вас увидеть снова после огромного промежутка времени! – произносит Алексей Кириллович (Вронский).
Ненависть, ревность, желание объясниться, чувство гордости, которым сдерживалось это желание, боязнь показаться растрепанною попеременно тревожили Кити: ее мысли решительно путались: она не умела остановиться на каком-нибудь решении.


Глава седьмая. СУДИТЬ КОММУНИСТОВ

Чистый Я со своею гениальной секундой и личное Я Антона Павловича с его особой формой жизни рано или поздно должны были слиться в небывалое МЫ с едва заметным движением ноздрей.
– В отношениях с нами он всегда был на высоте; мы не станем отказывать ему от дома.
– Даже если в других отношениях он порядочный негодяй, этот Вронский? – Кити растрепала волосы.
– Уж и негодяй! – маменька уперла руки. – Охота вам употреблять такие слова, в смысле которых надо еще условиться. Ленин весь век свой будет слыть честным человеком в ваших глазах, потому что исправно с вами расплатился, но останется негодяем в глазах Мичурина, который намеревался добиться от вас того же бесплатно!
Под Лениным ломилась кровать, на которую он ложился; под Мичуриным, когда он садился, расползался диван.
Прическа Кити была компромиссом между долгом и удовольствием.
Мичурин, на котором обыкновенно была надета куртка цвета дамасских слив, временами вдавался в беспорядочную жизнь, затем с отвращением бросал ее и проводил целые часы за роялем; Ленин подготовлял отправку за границу большой партии изумрудов.
Тем временем апостолы готовились судить коммунистов.
Социалистическое соревнование придавало видимость фактам.
Пророки предрекали детскую неожиданность.
Неуловимое движение ниточек в лицах и позах давало впечатление о Высшем Кукловоде.
Универсальная Анна играла хорошо только те роли, где играла Каренину: ее оттенки, интонации, трансформации, перевоплощения. Ее можно было найти где угодно по одной звенящей струне голоса, очень особливой и личной.
Она состояла по большей части в воображении – была, однако, и меньшая часть Анны.
Анна Андреевна в заключительном женском слове сделалась какой-то другой: сперва рука не ее, потом – ноги, бедра – совсем не Анны Андреевны, туловище (такая трудная, массивная конструкция) – и оно сделалось новым!
– Понимание жизни как состояния зачарованности, – между тем по-новому она декламировала, – когда буквально все обновлено, подкрашено и словно затянуты раны, нанесенные вчерашним днем, и наконец расслаблены нервы – это перерождение?!
С видом изнеможения зрители откидывались на подушки и тут же вскакивали с мест, стараясь уловить тот живой колорит, которым дышит природа.
Высоко над головою Левин поднимал красками расписанную фанеру: закута!
– Нет! – Анна Андреевна сама же и отвечала. – В большинстве случаев – это каприз крови!


Глава восьмая. МОЛИТВЫ ПАЧЕ

Мичурин играл на рояле, Готорн под мышкой держал валторну, ко мне еще не приходил Вронский, поющий покойник был скорее болезненной африканской фантазией, нежели живым проявлением Высшей воли, Левин готовился стать отцом Алексею Стаханову, деревянному или плотскому.
В письме из Рима была мысль: а почему бы нам не объединить церкви?!
Прочитавши, отец Гагарина (католик), сложив руки за спину, носком сапога постукивал в пол, как будто бил каданс.
Сильное чувство легче победить, нежели простую прихоть: письмо вызвало сильное чувство.
О невозможном стоит похлопотать: порядок вещей изменим!
Двухчасовая прогулка по саду обратилась для Алексея Ивановича в изнурительный физический труд, которого необходимость чувствуется в критические минуты.
– Какой ужас! Какое отвратительное безобразие! – бесформенно невидимые голоса подстрекали.
Человек, которому наклеили нос, был человек, посвященный во все тонкости общежития – он, закурив трубку, стал сразу лукав и сообщителен.
– Молодежь горит желанием взобраться на колокольню, – иносказательно он закрутил: папа был молодой папа.
Стояла четвертая великопостная неделя: во всех церквах звонили к часам.
– Есть ли что паче поста? – отец Гагарина вопросил.
– Молитва, однако.
– А паче молитвы?
– Послушание.
Означало сие: особая, небывалая форма даст новое содержание вечности.
Показательно человек, которому наклеили нос, двигал ноздрями.
Вечность – охотница до теплых комнат, шампанского и трюфелей.
Человека, которому наклеили нос, Алексей Иванович пригласил войти в дом.
Живется лишь там, где присутствует обмен чувств и мысли.
Письмо было спрятано в шкатулку.
Событие должно было составить эпоху.
Из-за пелены проглянуло солнце: его лучи проникали в комнату, дробясь о двойную преграду занавесок и вьющихся растений.
Силуэты отца Гагарина и человека, которому наклеили нос, сперва отпечатались на занавесках, а после побежали по чисто выбеленной стене.
Подпрыгивал Алексей Иванович – он до ноздрей был налит, и человек, которому наклеили нос, ловил его не допуская взлететь.
Подпрыгивал отец Гагарина все выше, и с каждым разом ловить его становилось все труднее.
– А иди ты к Богу в рай! – обессилевший человек, которому наклеили нос, опустил руки.
– Поехали!
Прощально крикнув, космонавт ушел ввысь.


Глава девятая. В НОЧНОМ КОСТЮМЕ

Небывалое ноздреватое МЫ создавало универсальных воображаемых персонажей – других, но мало отличимых от тех же самых.
Капризы перерождения выказывали себя в женских словах, чувствах и формах.
Было чистенько, но покамест не гениально.
Словом разгадки могло оказаться любое: святоши, вегикул, запанибрата.
Левину казалось, что все они уже сказаны – он хотел ложиться, когда Менделеев в ночном костюме вошел к нему.
Теперь они были наедине.
– Скажи прямо, – Дмитрий Иванович приступил, – что ты думаешь обо мне и моих деяниях?
– Так вдруг сказать? Я, право, не знаю.
Перед животом Менделеев вытянул белые руки.
«Как быть с существами несуществующими?» – подумал он, что-то делая с гардиной окна.
В белой ночной рубашке его фигура была особенно велика и широка: этому ли Богу молился Константин Дмитриевич?
Дмитрий Иванович был то близко, то далеко: издали Он казался совершенно золотым, а фон за ним беловатым.
Во все времена старики выбирают вельвет.
Вельвет нивелирует: предатель может сойти за патриота, а патриот может не только сойти, но и быть в самом деле предателем.
Обыкновенно патриот – молодой, предатель же – старый.
Патриот – агроном и спортсмен, предатель – архитектор и коннозаводчик.
Всегда патриот дышит бальзамическим воздухом.
Быть предателем – в порядке вещей.
Левин искал следов состоявшегося разговора, но ничего не нашел: агрономические ли вопросы они обсуждали, архитектурные, коннозаводческие или спортсменские?!
Между тем в Москве Анна вот-вот должна была родить – и будет ли младенец сыном Левина или Божьим был именно тот вопрос, который следовало разрешить.
Менделеев однако искал толченых майских жучков – это снадобье имелось у Левина в виде масла, и Константин Дмитриевич отпустил гостю большую стклянку.
– Вам пятидесяти рублей будет?
– Да уж станет!
Ночью с окна на него упала гардина, обволокла, обездвижила, душила.
Заново кому-то хотелось собрать Россию и для этого первым делом нужно было напугать Левина: убирайся в Америку, такой-то!
Сын Божий из колена Левина решительно не устраивал патриотов.
Левин перешел с квартиры и, чтобы не брать переходного билета, записался выехавшим.
Право, было что-то в духе эпохи, что мешало ей расцвести.


Глава десятая. ТОЖЕ ЧЕЛОВЕК

Анна только сделала видимость родов, а не родила, и мальчик Леша был только по-видимому им.
Когда же он подрос, то затосковал, стал подражать в голосе и манерах работягам и все скучал, говорил не то, пока, увидев специфическую спецовку, каску и отбойный молоток, он не воскликнул знаменитое:
– Наше! Я жив! Я тоже человек! Я – Алексей Стаханов!


ЧАСТЬ ОДИННАДЦАТАЯ
Глава первая. ФОРМА РАКЕТЫ

В эту минуту в листве зашумел дождь.
Все посмотрели наверх.
Человек, скалившийся с неба, угостил себя чашкой чая, отделавшись от позорной сонливости.
Космос оказался много ниже, и отец Гагарина был виден с Земли.
Дышало все, летело вперед, грозило будущим.
Форма ракеты – набросок движения.
Дух системы – отрешиться от брызг.
Вид неба стал несносен Дмитрию Ивановичу и он приказал опустить шторы: бородатые люди весьма щекотливы на приличия.
Тургенев между тем смотрел на него с добрым выражением.
Приехавший из Москвы, он привез новости.
Анне удалось обмануть самое себя: она играла и подражала – да, это был один каприз (уже остылый), но что, если этот каприз возобновится?!
Уже между дамами начинались восклицания – расспросы их, предложенные единственно для эффекта, были странны, а ответы Анны – совершенно в порядке вещей.
Поезд уносился мечтами далее горизонта.
Явилась модель для приятностей.
Измерив Землю, должно ее свесить.
Думая о ком-то третьем, о чем-то постороннем, Иван Сергеевич показал, как рыхлая Земля движется наподобие жидкости (маятника, завтрака), сперва вниз, потом горизонтально и, наконец, обратно вверх.
На теле человеческом, оба они увидали, выросла небесная голова.
Вспомнили: у Анны – сросшиеся брови.
В саду Дмитрий Иванович палкой расковырял ямку, и Иван Сергеевич сказал туда.
В ответ он услышал фамилии высокопоставленных лиц, французские клички женщин известного сорта, названия газет и просто отдельные слова, как-то: патриотизм, вышивка для аналоя, подъятие дворянского класса, вегикул, запанибрата.
– Святоши, – Менделеев разъяснил, – приходят сюда выговариваться. Вы их не знаете, а я узнал довольно.
Они договорились: курьерский поезд.
Отдельно Менделеев поставил перед Тургеневым масло и воду, Иван Сергеевич попытался слить: тщетно! Никакого соединения!
Гость понял: слиянию церквей не бывать!
– Изумрудный бал, – поменял тему хозяин, – определенно, он удастся и будет благолепен!
Заполненное танцевальное карне предопределяло пары.


Глава вторая. НА БАНАНАХ

Обивка дивана всегда была разной – в этом проявлял себя закон закуты.
Мичурин и Левин откидывались на подушки – болезненная, надтреснутая звенела пружина. По звуку легко угадывалась женщина: с остаточной статью, не опасавшаяся показаться растрепанной, даже в изорванных чулках.
– Надежда Константиновна, – сказал Мичурин, – лично ответственна за изумрудную посиделку.
– Приедут Хаммер и Макалей, – Каренин знал, – но как большевики объяснят происхождение драгоценностей?
– Якобы изумруды нашел Стаханов. В шахте.
Мичурин снял вельветовую куртку, сел за рояль – нога из дерева отстукивала интервалы.
– Они будут под это танцевать? – Каренин усомнился.
– Прикажут – станут! – Мичурин подпевал.
«Пожалуй что, у него будет зимний сад», – подумалось вдруг Алексею Александровичу.
Мичурин пришел к нему с сообщением, что на старом теннисной кладбище, где он также отвечал за посадки, задвигалась вдруг рыхлая земля, а за некоторыми постоянными посетителями тень (на закате солнца) распространяется слишком уж далеко – с шуток разговор сбился на серьезные предметы.
Человек, свалившийся с неба по хронологической прямой – задаст ли причинно-следственную схему событиям?
Невидимые часы на стене показывали: нет! Предметы и вещи просто снова вернутся на свои места – распутаются общие понятия, сократятся потребности, и самые страсти примут прежний, обыденный вид.
Спокойным и ровным, как могила, голосом Мичурин назвал несколько фамилий, кличек, названий и просто отдельных слов.
– Святоши прибывают курьерским? – Каренин не поверил.
Мичурин попросил его свесить голову и углем ловко соединил ему брови.
Человек, которому соединили брови, двигал кожей лба: албанец!
Как человек, которому наклеили нос, отвечал теперь за обмен чувств, так и человек, которому соединили брови, стал ответственен (с сего момента) за обмен мыслей.
За перемещения спрашивали с человека, которому приставили деревянную ногу.
Человек, которому наклеили нос – человек, которому соединили брови – человек, которому приставили ногу – составили новую Троицу, которой потребовался примат.
Новая церковь напрямую подчинялась Мичурину и помещалась в неприметной закуте.
Туда именно был доставлен примат.
Мичурин держал его на бананах и лично чистил клетку.
Закута и клетка в ней упрятаны были на старом теннисном кладбище.


Глава третья. СОВЕРШИТЬ ПОДЛОГ

Алексей Иванович (отец Гагарина) был-не был человеком, которому наклеили нос.
Алексей Александрович (Каренин) был-не был человеком, которому соединили брови.
Человек с деревянной ногой был-не был деревянным человеком.
Держать фанеру с нарисованной закутой попросили Левина (в случае чего он мог увезти ее в Америку).
Святоши грозили сорвать изумрудный бал.
Поезд уносился мечтами далее горизонта.
Небесная голова обзавелась лунным ликом.
Анна Андреевна брала кровь на анализ.
Земля дрожала беспрерывно несколько дней сряду.
Звонили в случае чего в ресторан Кюба.
Дмитрий Иванович отдыхал за завтраком: блюдо с филейчиками из ершей под нормандским соусом – мир представлялся ему масляным, вкусным.
Из Москвы попросил Стаханов:
– Будьте мне отцом в этом деле!
Дмитрий Иванович дал напутствие возрожденному патриотическому движению.
Одним блюдом он досыта мог накормить сто человек, а потом пустить их по воде; мог в один миг обратить в осколки посуду и все, стоявшее на столе.
Мельник и Пасечник направились поначалу к буфетной стойке, выпили по рюмке английской горькой, закусили чем-то щелочным и вытерли руки о полотенце, висевшее на медном стержне.
Чудо! Зал осветился электрическими лампочками.
Прежде только железо, никель и кобальт могли быть электромагнитами.
Завтрак подошел к окну.
На кремовых занавесках было необычно много экипажей: собственные кареты, закрытые ландо, щегольские фаэтоны мешались с простыми извозчиками.
Обед застоялся.
Французы вместо меню подали карне.
Бал всегда жил между мужчинами и женщинами. На балу всего удобнее было совершить подлог. Кружились головы. Мужчины забывали основополагающие принципы: православие, самодержавие, народность. Вместо них воцарялись другие: обольщение, самовластие, эфемерность.
Если бы на балу однажды мужчины появились бы с наклеенными носами, мохнатыми сплошными бровями, и каждый громко стучал бы деревянною ногой – принципы, возможно, удалось бы отстоять.
Дмитрий Иванович был на стороне святош: мероприятие сорвать!
Плавно обед перешел в ужин.
Мысли обменивались на чувства, опускались вниз – чувства, напротив, требовали выхода.
За горлышко Менделеев поднял из серебряного ведерка бутылку шампанского.
Прицелился – и метнул в венецианское зеркало.


Глава четвертая. ЗА И ПРОТИВ

Анна Андреевна брала кровь на анализ.
Алексей Стаханов оказался сыном Вронского.
Господь не ошибается – мальчику должно было переродиться.
Анна, заметая следы, скрылась в Москве; в Петербурге, чтобы отвлечь внимание, назначен был изумрудный бал.
Дмитрий Иванович был то за, то против.
– Приедет папа, – напоминали помощники.
– На бал? – удивлялся ученый.
– На объединительный собор!
С итальянского языка на русский переведено было andiamo.
– Пойдем или не пойдем?!
Дмитрий Иванович колебался.
Название осязательного предмета: вегикул.
Ощупать сердце, проверить сгибаемость рук, надеть пневматическую шапку.
Гибкий человек с пылким сердцем и холодною головой ехал на тяжелой повозке. День был серенький, порошил тихий снег – дорогой, пока перекладывали лошадей, он мог напиться чаю и отобедать на постоялом дворе.
Он их любил по воспоминанию: постоялые дворы – повсюду о них напоминали скрипучие двери. В молодости ему приходилось ночевать в пути: задремлешь и не слышишь хода времени – и вдруг вздрагиваешь: заскрипела дверь, заговорили за окном ямщики и слышен звон бубенцов. Сон путешественника разогнан, и снова начинает он мечтать о волнующих встречах.
Суждение споспешествует жизни.
Противник кажимости, мало ценивший даже достоверность собственного тела, путешественник, тем не менее, свято верил в очевидность, причем, в обеих ее ипостасях.
– Этот Алексей Стаханов – ваш сын?  – запанибрата порой спрашивали святоши.
– Очевидно, – пожимал он плечами, не до конца в том уверенный.
– Сын ваш – Стаханов Алексей? – смиренно заходили святоши с другого конца. – Этот?!
– Сие бесспорно и очевидно! – сердился он. – Разуйте глаза!
Курьерский из Рима шел через Борки и потому Вронский, на нем отправив святош, сам предпочел лошадей. Он сбросил белую сутану и более никто не узнавал в нем папу. Маленькие седые бакенбарды, выбритые прежде чем они дойдут до подбородка, украшали его открытое миру лицо.
Папа Римский Григорий Такой-то, в миру Алексей Кириллович Вронский, ехал в столицу России, открытый для диалога с Всевышним.
– Кого везете? – встречные косились на ящик.
– А Грибоеда! – охранники отвечали неразборчиво, как им и было предписано.
Однажды им навстречу попался Пушкин.


Глава пятая. НА ЗАКАТЕ

Иван Владимирович (Мичурин) вошел в закуту, кивнул албанцу и запустил обычный ход вещей.
 На старом теннисном кладбище рыхло зашевелилась земля – из недр вырывались слова, выражения и отдельные фразы.
– Будьте мне отцом в этом деле! – Алексей Стаханов просил Менделеева, Левина, Вронского.
– Пушкин вместо Маслова, – смеялся Тургенев. – Дуэль вместо бала!
– Свеча, судьба, свобода! – провозглашал голос Анны Андреевны.
Слышались удары ракеток, в воздухе замелькали мячи кокетства.
Отжившие формы жизни не желали сдаваться без боя – из примыкавшего к кладбищу Страшного сада привезли воскресающего Грибоедова и тот трепетал от любви.
– Скоро! Совсем скоро!
Слова не передавали мысли и даже уводили на постороннее.
Личные мускулы Мичурина напряглись, чуть заметная краска выступила на щеках.
С видом покорности, в клетке, примат опустил глаза.
На человеческом теле сияла небесная голова.
– Католицизм сожрал папу, – жестко Мичурин молвил, – оставил от него одни сапоги и галстук.
Примат запомнил.
Слова противоречили самим себе: общие, они имели мало ценности, но этого примат не знал.
Из закуты (смотреть снизу вверх) видны были лягушачьи перспективы.
Повсюду в природе шел обмен вещей.
Мы вам – одно; вы нам – другое.
Хорошие и почитаемые вещи, впрочем, состояли в фатальном родстве с дурными, противоположными им вещами – были связаны, сплочены и, может быть, даже тождественны с ними по существу.
Хлопали по ветру, развевались, кренились по сторонам дамские шляпки, лошадиные хвосты, столбы электрических фонарей: каждые занимали свою грядку.
Если столбы сгниют, а шляпки останутся в девушках – во всем он положится на хвосты.
В модной, с цветами и листьями, шляпке был Иван Владимирович даже атеист.
Вертевший лошадиный хвост, он походил на верующего.
Взобравшийся на электрический столб, являл он собою тип фанатика и сектатора.
На пламенеющем закате солнца тень от фонарного столба распространялась особенно далеко, чуть не до Москвы и Рима.
Все добродетели, все таланты, все приятности на минуту оставались безмолвными.


Глава шестая. ВЫГОДНЫЕ ЗАКАЗЫ

Поезд шел по обычному ходу вещей.
Его соединенные вагоны походили на брови.
Хорошие и почитаемые пассажиры сплошь состояли в фатальном родстве с пассажирами дурными и противоположными им.
Тень бежала за курьерским от самого Рима.
Святоши смотрели на нее, как на даму, которой они не смели просить представить их: тень имела достоверность тела.
Присутствовало нечто сложное, имеющее право существовать лишь в форме слова: придел.
Прямой взгляд фиксировал исключительно окно.
Метко поезд сбивал птиц, бывший на воздушной подушке.
Потом точно под гору покатился.
Престол и жертвенник с принадлежностями, как-то: с солеей, клиросами, хоругвями – отделились от всех других составляющих иконостасом для совершения литургии.
Нечто еще более сложное, имеющее право на существование лишь в образе: Пушкин – попалось пассажирам на пути.
Успешно завершив дуэль, Пушкин вез Маслова.
Маслов был постороннее и не передавал мысли.
На человеческом теле Пушкина сияла небесная голова.
– Господь, – выпустила она звуковую волну, – разбил зеркало, теперь не можем мы видеть самих себя! Случайно, я не растрепана?!
Кусочек подлинной (подлунной) действительности сотряс сердца, по сути, показав подобие невыносимой правды – секунда не была, однако, гениальной и только – патетической.
Вспомнили великолепный архетип и его неподражаемое aptemuno: Анна! Она показалась лишь затем, чтобы через секунду скрыться.
Поезд шел дальше – он выполнил какой-то жест, который лег на всех неизгладимым пластическим впечатлением: снова пот, труд, копоть и отделка, но теперь с изрядным оживлением внутри.
Отец Лашез вез тела коммунаров.
Передвижная выставка должна была быть развернута в мавзолее и обещала выгодные заказы.
Обратно святой отец планировал захватить тела Молотова, Буденного и Ворошилова.
«Вселенная – театр, улыбался он, – все зрители – космонавты!»
Большевики и коммунары мечтали о том, чтобы люди срослись между собою бровями и приобрели единый, общий, прямой взгляд на вещи.
Что-то важное еще оставалось неувиденным.
Чем внимательнее он читал Книгу жизни, тем более сознавал, что читает.
«В сыне делалось убеждением то, что в отце было ложью!»
Не волк ли это говорит по полтиннику за строчку?! 


Глава седьмая. БЕЗ ОЦЕНКИ

Курьерский поезд стоял у дебаркадера; внутри слабо освещенных изящных вагонов при желании можно было различить закутанные человеческие фигуры, недвижно распростертые на диванах.
Стукальщики, оснащенные фонарями и молотками, охая, подлезали под вагоны.
Обыденно машинист проверял, есть ли масло в масленках, очищена ли колосниковая решетка от шлака и нет ли золы в дымовой коробке.
Масло (его отсутствие), шлак и зола закрыто противопоставляли себя жизни, истине, свету: во всем был свой внутренний смысл.
Сидя в углу, ежась, как крот, живя в тени, как призрак, собственно, машинист разрезан был на два куска, однажды, будучи закутан и не услышав приближения маневрового.
Римский папа прислал ему двести рублей и просил в дальнейшем как-то обозначать глупейшие случайности, могущие встретиться на пути: наиглупейшей и наискучнейшей оказалось их столкновение с Грибоедовым, оставившим на месте свои практически новые розовые ботинки. Они оказались машинисту малы и тот с оказией передал их папе.
Он знал, однако, этот машинист, что папу интересовала совсем другая случайность: она промелькивала иногда на секунду, давая не обозначить себя, а только догадаться: Анна!
Стукальщики лазили под вагоны, искали следов на колесах: был пот, труд, копоть, однажды – жест, пластическим впечатлением отделавший случайность.
На старом теннисном кладбище большевики готовились расстрелять Молотова, Буденного, Ворошилова – нужно было поспеть к сроку… еще нависали церковный собор и объединительный бал.
Быстрее ехать?!
Он знал, машинист, что на территории России причинность не действует: здесь тише едешь –
Святоши на остановках служили литии.
Aptemuno. Andiamo. Acedia.
Каковы эти вещи, если их опрокинуть?!
Чтение символов.
Без оценки не познается Смысл.
Познающий – актер.
Католичность разума – ошибочна.
В поезде, долженствовавшем прибыть в Борки, приуготовлено было вечное ложе покоя.
– Полноте, Анна Аркадьевна! – пели святоши Богородице.
Пафос дистанции пространственно был извращен мужскими переживаниями.
Уже знали: мальчик уродился безумным.
Имел надобность лишь в самом себе.
Отрицал реальность.
Говорил о самом внутреннем.


Глава восьмая. СЛЕД РАЗГОВОРА

К утешению своему они положили, что мальчик родился безумным от недостатка каких-то физических органов или моральных способностей.
«Они умны, умны до святости!» – так думал Левин об этих третьих, посторонних, жидких, маятниковых, к завтраку людях, перетекавших вниз, горизонтально и вверх в зависимости от того, как он держал картину с наброском движения: то был след его разговора с Богом: счастье – неосторожность – гибель: Гагарин, старая Вреде, Утесов, Юсупов, Василий Голубков, Монигетти и Ловашов!
Там, в Москве они выдвинули предварительное условие для того, чтобы сын вообще заговорил: ни одно слово Спасителя не должно было приниматься буквально!
Левин не верил в стахановское движение, но возглавившие его люди повсюду говорили о счастье, которое оно могло принести; о том, какая это неосторожность сторониться его – и о гибели, ожидавшей всех, кто станет ему противодействовать.
Стаханова прочили в молодые боги, но Левина вполне устраивал старый Бог, который лечил от насморка, снимал головные боли и даже подавал карету, когда разражался дождь.
«Бог как слуга, как почтальон, как календарь и пластырь, – Левину из Москвы писал Богомолов, – в сущности, есть только слово для обозначения всевозможнейших глупейших случайностей!»
Глупейшие случайности тем временем происходили повсеместно: какой-то фанатик увидел в небе ботинки Грибоедова, у Крупской разом вышел весь запас чулок, скрипели двери, и звенела пружина.
Подъятие дворянского класса, начавшееся с восклицаний между дамами, вдруг сделалось моделью для всевозможных приятностей.
– Кто куда, а я в аптеку! – Левин вешал картину на гвоздь и шел катать пилюли.
Отведавшие их могли свесить Землю.
Пилюли помогали отделаться от позорной сонливости.
Побочными явлениями было срастание бровей, отпадение носов и деревянность в ногах.
Все пострадавшие от снадобья подтягивались помаленьку к аптеке и молча смотрели через витрину выразительными остановившимися глазами.
Левин чувствовал холодок в паху: хуторок.
Таких нельзя было вылечить.
Их можно было исцелить.
Старый Бог ничего более не мог из того, что мог раньше.
Провизор написал Анне.


Глава девятая. ЛЮБОЕ СЛОВО

Повесивши картину на гвоздь (как раньше повесил коньки), Левин более не прикасался к ней.
Отныне, раз и навсегда развернутая, она фиксировала одну и ту же коллизию: Мичурин в опытном саду копает грядку, в небе пролетает отец Гагарина, а из неприметной закуты за ними наблюдает здоровенный примат.
«Человек есть канат, протянутый между обезьяной и сверхчеловеком», – нехитрая выводилась философия.
Приходил Левитан, что-то переписывал на фанере, но ничего не менялось: те же Мичурин, отец Гагарина и примат (разве что чуть в других положениях) так же занимались каждый своим делом.
Мысль, однако, прочитывалась иначе:
«Человек есть то, что должно превозмочь!»
Это смутно беспокоило Крупскую: философское положение ударяло в голову, проверяя ее на прочность – деревенели ноги; Надежда Константиновна натягивала чулок на чулок, но все рвались о сучки.
Преодолеть (превозмочь) современного ей человека, который хотел бы, например, построить дом, значило заставить его (при этом) испытать чувство, как будто живьем он намерен замуровать себя в мавзолей.
На мавзолее весомо любое слово.
МИЧУРИН.
КАРЕНИНА.
ПАПА.
ОТЕЦ.
БОГ.
Каждое убеждает.
Самим собою, однако, человек бывает лишь на операционном столе и в собственном сортире; в других обстоятельствах он позирует – натурщик.
– Я, видишь ли, только хочу построить дом, – в свое время, опуская глаза, Крупской сообщил Ленин.
Правдивый и искренний не всегда говорит правду.
Владимир Ильич состоял из двух частей: правдивая его часть как-то уживалась с искреннею.
Свою искреннюю часть он любил более, чем правдивую и эту вторую частенько приносил в жертву первой.
После этого он полюбил сами жертвоприношения и искренне был убежден в их настоятельной необходимости.
Ленин имел много последователей и отчего-то – на железной дороге: стукальщики поголовно стали правдивыми, машинист же – искренним.
Стукальщики правдиво приносили теперь жертвы своему молотку и фонарю.
Искренно машинист мог –
О нем говорили, как о человеке, который метко сбивал птиц; он был желанным гостем в тех домах, где –


Глава десятая. ЛЕНИН, БЫЛ

В доме, который построил Ленин, был adyton.


ЧАСТЬ ДВЕНАДЦАТАЯ
Глава первая. ПРИНЦИП ОБМАНА

Все свидетели, все очевидцы прежней жизни Анны Аркадьевны давно лежали в могилах.
Перед судебным следователем были не матери, сестры и дочери, а горничные, модистки, подавальщицы или еще того хуже.
Тургенев стрелял в Федора Михайловича – Федор Михайлович засмеялся и умер.
– Он хотел сделать людей такими, как он – счастливыми; а если станут люди такими, как он – счастливыми, то кончится на Земле всякая вера и всякая любовь, кончатся все подвиги и все искания, и будет земное счастие печалью лютой на небеси, и будет Диавол царем того счастия. И кончится жизнь, ибо жизнь есть любовь, страдание, вера и жертва! – на суде Тургенев сказал.
Суд – старое здание Петровского арсенала.
– Почему танцевали вы в храме? – председательствующий задал вопрос.
– Я прославлял богов и героев, – Тургенев поднял глаза.
Воистину римлянин!
Толстой снял квартиру в доме Блюммера на углу Большой Мещанской и Вознесенского проспекта.
Кто позаботится о вещах, которые его не касаются?
Давно не существовало причинности, но сохранилась следственность.
Германия уступила Франции все политические фикции, чтобы вернее овладеть экономическими реальностями.
В самой сущности вещей был скрыт принцип обмана.
Набегали тучки, то и дело срывался дождь.
Буфетчик, выйдя из-за стойки, подошел к нам:
– Чем могу служить?
– Дай нам черной редиски, холодных раков, осетровой тешки – на закуску, а затем – окрошки; после сваргань битого мяса с луком… или нет, погоди! Дай лучше печенку в сметане. Одобряете? – звучно папаша прихлопнул карне.
Маменька и я закивали.
Маменька лечилась виноградом; меня затрудняло обилие флаконов со всевозможными соями.
– У венцев воротник всегда хомутом сидит! – папаша загадал загадку.
Мы собирались в Австрию на перекладных.
Папаша мой ел неторопливо, но как-то особенно умело и споро, и потому, хотя ел много, это никому не бросалось в глаза.
– Не понимаю возможности забыть прошедшее и на новой основе устроить свое счастье! – сомневалась маменька, ехать ли вообще.
Это был театр!
Абсурден тот Бог, который стоит за стойкой, принимает заказ и под видом окрошки или рассольника подает нам Вселенную с неудобными местами в креслах: в самом последнем ряду, у лож бенуара – Вселенная как театр, ресторан, храм, и вся жизнь как поиски Бога – это завершение мирового процесса.


Глава вторая. МИР ТОЛСТОГО

– Вы правы, – соглашался следователь, не находя никаких доказательств против очевидности.
Толстой изобразил невозможное возможным – то и другое был его каприз.
– Чувственность Анны заново возникла именно там, где окончательно исчерпала себя святость Вронского, – объяснил писатель. – Они встретились в заданной точке.
За две строчки классику полагался рубль.
Шипела вольтова дуга: при белом свете дым багровый уж обволакивал покровы.
Опыты Менделеева недотягивали до экспериментов Толстого.
Чувство шаловливой свободы, выработанное Толстым, заставляло становиться на носки – каждый непременно должен был заплясать.
Сразу после Объединительного собора должен был состояться изумрудный бал.
Вронский, как если бы он был началом, а не концом, должен был блеснуть здесь и там.
Подкатывало вечное «должно – не должно», от которого я был бесконечно далек.
Не должно говорить о нравственном и гениальном так, будто бы то и другое есть лишь каприз и зависит от произвола.
Не должно философствовать чужими молотками.
Не должно отрицать самое реальность.
Исподволь подкатывали миры столь великой сложности мысли, какая и приблизительно не мерцала автору: по Измайловскому проспекту, по направлению к Варшавскому вокзалу.
Каренин был мир: мир Каренина.
Левин был мир: мир Левина.
Анна Андреевна была мир: мир Анны Андреевны.
Роскошное напряжение духа, какого еще не было на Земле, вот-вот должно было дать ощутить себя с непредсказуемыми последствиями.
– Началось! – над головами прошумело жуткое ожидаемое слово.
Модель изящного для всех добродетелей, для всех талантов, для всех приятностей повсюду разбросала пьедесталы – на них возникли монументы, и монументы размножили героев.
Названия осязательных предметов: модель, пьедестал, монумент, герой.
Везде – истолченные майские жучки.
Мир детского плача.
Тетерева своей охоты.
Ваше имя.
Полнота многоразличнейших творов в их бесконечном смешении.
На Варшавском вокзале следователь Энгельгардт ждал поезда, полного горничных, модисток и подавальщиц.
Он положил себе вскрыть принцип обмана.
На изумрудном балу светских дам должны были изображать статистки.


Глава третья. ШИПЯ И ДЫМЯ

«Папе сделали ботинки!»
Прибывших из Рима встретили транспарантом.
Дух, научившийся высмеивать самого себя, играл собственными проявлениями, как мячиком на теннисном кладбище.
Мысля себя самого, я стоял в центре мироздания.
В диалоге с миром я открыл нечто такое, что можно было величать «папаша».
«Маменька» изображала «свободный ум».
Доказывая свою власть над вещами, мы доигрывали перед пустыми стульями.
Что нудило нас столько стараться? – Недостижимость для любой сцены в прямой задаче показать подобие.
Нельзя соединить Ницше с Шопеном?! – Можно, если ты – Пшибышевский!
Худой, невзрачный, сутуловатый брюнет с птичьим лицом и загадочными приемами: в его неуклюжей фигуре не было ничего дюжинного – лицо, побагровевшее от трудного пищеварения, ни одною чертой не возвышало его посредственности: мысль, в нем возбужденная, все же потребовала выхода: ее не уморить было в китайских стенах, не удовлетворить испорченным воздухом: мысль-космополит.
Менделеевская скандальная гипотеза о двойных электрических молекулах попала на благодатную почву.
Вещь вышла из себя!
Навстречу посредственному мыслителю, шипя и дымя, шел маленький поезд парового трамвая: модель изящного.
Ницше и Шопен сидели в салоне, папаша – на водительском месте, маменька отрывала билеты: двойная электрическая молекула имела те же соединенные брови, показывавшие несомненную наклонность к самовластию.
Догадавшийся срастить бровями двух несомненных гениев создал атомную бомбу: ее четыре руки, четыре ноги и четыре уха были маленькие и деликатные.
В руках у Пшибышевского появился пульт управления.
Сто или двести лет со дня Польского восстания.
Келдыш!
Должно было рвануть.
Пневматическая шапка спасла голову Косцюшко.
Он только подчеркнул свое молчание…
Ожидайте солнечного заката.
Тень ваша далеко за вами распространится.
Ваше имя будет священно.
Тогда, как вы обратитесь во прах.
Вот слава и величие человека.


ЧАСТЬ ТРИНАДЦАТАЯ
Глава первая. БОГ ПОДАСТ

Роковое предзнаменование не смущало еще всенародного ликования.
Землетрясения не ощущалось ни малейшего.
Все наслаждались счастьем всех.
Кто надел новые соломенные шляпы, тем нужно было поскорее открывать зонты и спешить домой: дождь, господа!
Бог – подаст ли карету?! Или трамвай?!
В комнатах было людно – в иных даже шумно.
Анна хлопотала о возведении сына в дворянское достоинство.
Вронский заканчивал с папой – прибывший на Объединительный собор, он вместо единения предложил конфессиям незамедлительно самораспуститься.
– Чем успокоить дух, – в частности, он сказал, –  если, чтобы возвести здание судьбы человеческой с целью осчастливить людей, необходимо развратить и не заново Льва Толстого, а просто балованного ребенка?! Не принимаю этого догмата!
Тут же  он сложил сан и стащил сутану.
Из Космоса отец Гагарина видел, как разбегались верующие.
Спешили на Изумрудный бал.
Нравственный и гениальный, он вызывал чувство шаловливой свободы, от которой каждому хотелось заплясать.
– Отличная идея – танцевать в храме, прославляя новых героев! – со всеми вместе шел Вронский.
На Крупской было хорошее платье, но крайне обветшалое и осевшее; под локотком Ленин придерживал портфель с изумрудами.
– Сто паровозов! – пожал он руку Вронскому.
– Кто, – невпопад спросил Вронский. – Все или один?
Кого-то он разыскивал в толпе своими дальнозоркими глазами.
– Все, как один! – Ильич посмеивался.
Перед началом мазурки в приделе начали расставлять стулья – на спинках их были развешены шуршавшие одежды.
Недвусмысленно о себе заявляли вещи.
«Вселенная, – Вронский подумал, – это вещь!»
Он вышел на паперть покурить.
Он принял решение позаботиться о вещах, которые ранее его не касались.
Ему были чуть велики ботинки Грибоедова, зато грибоедовские очки ловко схватывали нос и не жали, а веселили ноздри.
Он уповал теперь на глупейшую случайность.
Распятый на электрическом столбе Мичурин скалился повсюду на свеженаписанных иконах.


Глава вторая. МОДЕЛЬ ИЗЯЩНОГО

Создатель Гибридной церкви и словно бы сошедшей с иконы Мичурин минорными, монотонными движениями гнал перед собою кучу листьев и, казалось, провожал в могилу самое природу.
– Кто Богу не грешил, кто царю не был виноват? – приговаривал он себе и рыл яму.
Ничем закута не отличалась от перистиля, а примат в клетке – от Темного предшественника.
Иван Владимирович, первое дело, был человек простой.
Он положил отговориться делами и избежать появления на балу.
Анна слишком уж заставляла о себе думать.
Негромко дамы годовали.
Дичи против ожиданий было изрядно.
Вещи, которые Мичурин осмысливал, то и дело меняли свои свойства и положения: верхние оказывались внизу, нижние – наверху; деревья пускались по фону – железная же дорога взлетала на крыши.
Дмитрий Иванович Менделеев запустил свое Первое роковое предзнаменование и вот-вот оно должно было сыграть.
Однажды они очутились втроем в маленькой диванной: Мичурин, Менделеев и Анна.
«Вы, вероятно, не ждали, что попадете в круг таких неумолимых судей?» – Анна и Мичурин спросили.
Сплошь диванная была уставлена оклеветанными вещами, и самый диван, казалось, содержал в себе обман.
В сторону дивана именно, от них отступал Менделеев.
Все очевидцы прежней жизни Анны Аркадьевны лежали на диванах – диван сделался моделью изящного для всех добродетелей, талантов и приятностей.
Диван, а не монументы размножил героев.
Каждый уважающий себя герой стремился приписать себе все грехи человеческие.
У всякого имелась своя модель изящного.
Грех, положенный на модель, становился изящным.
Мичурин принял на себя грех Анны.
Это он изменил Каренину.
Отступая, Дмитрий Иванович указывал им на диван.
Мичурин всмотрелся.
Диван был тот самый.
На конях и на колесницах, с именем Господа Бога Нашего на устах за окнами проносились поляки.
Два детских голоса послышались за дверьми.
«Я говорила, что на крышу нельзя сажать пассажиров, – кричала девочка. – Вот, подбирай!»
Они что-то везли и уронили.


Глава третья. БОЖЕСТВО ОЖИДАНИЙ

Где-то на диване, распятый, лежал Мичурин.
Полнота многоразличнейших творов была в их бесконечном смешении.
Божественный младенец возрастал и укреплялся духом.
Мужчины дефилировали впереди.
Бал удался и был великолепен.
Пушкин фехтовал не только очень недурно, но даже совсем хорошо.
Усиленно отец Гагарина принимал салициловый натр.
Открыт был главный закон природы: люди и вещи должны ограничивать друг друга.
Капля воды, зачерпнутая из природного озера, в себе содержала больше жизни, чем целый ушат остатков разных кислот, копоти и выпариваний, стоявший на заднем дворе химической лаборатории.
Все в кабинете Менделеева было просто и говорило о дельных занятиях хозяина, а между тем его положение становилось крайне затруднительным, как и всякое ложное положение.
Служители рая, бывает, готовы сейчас сжечь все, чему поклонялись прежде – они допрашивают своего Бога, как обвиняемого: не оправдает Божество ожиданий, впадет в очевидное заблуждение, и услуживший ему отряхнет прах от ног своих и пойдет искать себе иного Бога-а-а-а!





ЧАСТЬ ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Глава первая: 1

Зала совершенно наполнилась, но танцевать всё не начинали.
Общество походило на огромного истукана, для которого душа не была еще ассигнована.
Анна предстала в блестящем бальном наряде: зеленая юбка цвета шпината была прикрыта второй юбкой из крепдешина, слегка подобранной и отделанной крупными, величиною с орех, поддельными изумрудами. Вместо всяких рукавов золотые аграфы соединяли и поддерживали легкую материю корсажа на ее плечах, которые, казалось, вздрагивали под восторженными взглядами мужчин.
Она была в центре мироздания: я.
В диалоге с ней прихожане открывали в себе нечто: ты.
Они и Анна были едины: мы.
Наше вам глубочайшее с кисточкой!


Глава вторая: 2

Отстукивали патетические и гениальные секунды – в них Анна внесла кусочки подлинной действительности; она играла и подражала, но с этой игрой вдруг начинала сливаться ее подлинная натура; сквозь aptemuno просвечивал Бог – чтобы через секунду опять скрыться.
Никто не смешивал, однако, великолепный архетип с божественною истиной.
Мужчины, стоявшие на низкой степени развития, воспринимали Анну чисто физиологически, в то время как натуры возвышенные принимали ее образно.


Глава третья: 3

Тяжелые царские двери распахнулись обеими половинами: вошел Менделеев – не Бог, химик.
– Бог умер! – сообщил он.


Глава четвертая: 4

Вторично распахнулись царские двери: вошел Вронский.
Все ждали, что он пригласит Анну на польский.


Глава пятая: 5

В третий раз распахнулись двери: ужасный, мохнатый ворвался примат.

Глава шестая: 6

Все ждали его поединка с Вронским (рапиры, пистолеты, Черная речка?!).


Глава седьмая: 7

Брызнули стекла: в окна влезали поляки.


Глава восьмая: 8

– Бог воскресе! – Менделеев сбросил фрак, представ в тканом сверху хитоне.


Глава девятая: 9

К месту и ко времени подоспевший резко затормозил поезд парового трамвая.
Стукнулись лбами пассажиры.
Рвануло, разрывая всё.
Не стало более ничего на земле.
А в воздухе летали головы, руки и ноги.


ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Да, опыт Анны гаснет и потухает при дневном свете, как гаснут днем ночные светила, но разве звезды оттого перестают существовать?
Или становятся менее прекрасными?!


Глава десятая: 10

И потянулись дни Карениной.


                апрель 2019, Мюнхен