Галоп

Владимир Милевский
                Посвящается родной деревне ПУШКИНО.
               
                1.

            Вторую неделю уже моросит, тягучий, противный дождь. Небо угрюмое, водянистое, — хоть выкручивай! Просто сплошное душевное расстройство, для трудового народа, для колхоза, для тайги. Только с востока вроде просветляться трошки стало. Маленькая деревенька уныло слезится, притихшая ждёт, скорейшего скончания такой природной обиды. Бухтят, возмущаются люди, прячась в хатах. Скотина же, в хлевах и стайках безмолвно держится, страдает, старится...

Только колхозные дела никто не отменял. Скоро с работы приедет, уставший и голодный отец. Кормить и обсуждать их, как и домашние, — самые важные, будет с ним мама. У меня с братьями-близнецами, которых в деревне называют «космонавтами», свой интерес к отцу.

Каждый из нас, хочет его лошадь отогнать на конюшню. Я старше их, — я вредней! Поэтому я погоню сегодня Голубка в сухой его загон. Эта процедура имеет особый характер. Динамичным должно быть действие это. Не просто за уздечку отвести, или верхом, сонно проехать.

Перед деревенским народом, перед серыми, старыми домами колхозников, надо бешеным галопом, верхом (без седла) промчаться. Да так, обозначиться перед земляками, чтобы ветер не успевал за тобой, чтобы земля из-под копыт летела в разные стороны, всю живность встречную, с криком, по сторонам в страхе разгоняя. От такого галопа, люди всегда испуганно останавливается. Одни охают, — переживают, глаза выпучив; другие, — крестятся, причитают в след малому безумцу, малышу. Только мужики радостно скалятся, вспоминая свою молодость.

Я, малой, но я знаю, надо грамотно, выверено лошадь на резком повороте, у дома Савицких удержать, дабы самому, по инерции не улететь на Апановичихи сарай, и не покалечиться.

Ну, наконец-то, знакомый храп раздаётся. Это Голубок, глазами своими большими двор наш просторный рассматривает, ищет взором того, кто его сегодня погонит на конюшню. Отец как всегда, с «молчанкой» дружит. Не любит по-пустому языком молоть.  Он сам, весь мокрый, водой зализанный, возится с конём, готовя его к рывку. Под навесом снимает седло, ему здесь сушиться. Конским потом пахнущее, будет ласково ветерком обдуваться, выветриваться. Всё ж не выдерживает, бухтит себе под нос: «Совсем скурвилась погодка, а дальше по-деревенски, про то: что продыху уж нет, от такой «шмокотени», про то, что дела стоят, и мочи нет, уже терпеть такую природную наглость, «безобразьзе!»...».

Кошка на чердак бани полезла, оттуда округа видна, и сухо там. Сидит королевной, глядя на нас, пренебрежительно хмылится. Правильно состояние земли понимая, начинает, умывается, — радуется жизни своей кошачьей, а больше свободе своей непререкаемой.

Голуби повылазили из хатки деревянной, на краю крыше сеновала восседая, зорко смотрят на окружающий их мир, подергивая маленькими красивыми головками, воркуют. Одни неподвижны, — другие под крылышками живность всякую ненавистную ищут, спасаются от неё проклятущей. А третьи, на вроде в печали похаживают по краю сырых досок, задумчиво мыслят о кормёжке: «Куда лететь? Где её искать?».

Вдруг, киска в боевую стойку стала. Шаг сделала, на втором — замерла. А-а! Это бойкий, неугомонный воробьишка на край шиферного скола крыши, одиноко воссел. Задом, к своей опасности глупо находится. Дворовый пернатый разбойник, тоже тащится от славной погодки, она в деревню наконец-то вернулась, пришла. Не обращая на происходящее вокруг, тоже начинает умываться. Шустренько ершится, постоянно дыбит перышки, клювиком орудует без устали. Чёрная наша «пантера» второй шаг делает, не меняя боевую позу, глазами уже пожирая пушистый, маленький комочек. «Ну-у!» — любопытно щёлкает в моём мозгу.

«Ну-у!.. — Давай!». Птичка-кроха, должно почувствовав приближение смерти, оттолкнулась от неё и, пролетев метры, села против беды, на крышу бани. И там, опять начала мытьём заниматься, не переставая языком чирикать свои звонкие песенки, частушки. Воробью голосисто вторили его сородичи, видимо где-то внутри чердака — «затихушились». Там, судя по всему, гнёздышки их. У тёплой печной трубы, от злых зимних морозов, будут, кучкуясь прятаться, о лете сытном мечтая, бесконечно думая, гадая, — как прокормиться, выжить. Мурлыка от такой неудачи вмиг скисает выражением мордочки, расслабляя мышцы смертельной атаки, мягкими лапками лениво возвращает себя на прежнее место.

                2.

             Все устали от затяжного дождя. Всё живое радуется такой перемене. «Накушавшись» глазами дворовой лирики, мягко подхожу к коню. Он гордо, высоко голову держит. Телом сушится, на лёгком сухом ветерку. Глаза у него неописуемой красоты, ресницами длиннющими обрамлены. Я в них своё «щуплявое» отражение вижу. От резкого движения моего, — головой дёргает, — пугается. Для него, у меня в ручке «вкусное» припрятано. Я хлеба краюху ему в губы сую. Любопытно, с осторожностью кривит огромную свою морду, меня из своего обзора не выпуская. Но я руку не убираю, я всё сую и сую. Я тыкаю уже настырно хлебушек. Сдаётся огромный зверь! Уступает моим «тыкалкам-сувалкам». Фыркает для порядка, и... начинает трясти нижней губой, с похрапом слюнявым, быстро смахивает пахучий кусочек с моей маленькой ладони. Вдобавок, и овса жменю смолотил. Подобрела огромная, красивая животина, а мне этого только и надо. Я смотрю на нашу коняшку, самыми добрыми глазами. Разве ж можно, такое чудо природы не любить...

Отец, кисло кривится, уздечку поправляя. Ему махорка в глаза нагло суётся, от чего, он сплёвывает окурок на землю. Прищуренным глазом, открытым, другим — равнодушно глянул на меня. Выдержав слабенькую паузку, мало-мальски приоткрывает рот. Оттуда слышится:
  — С фуфайкой или без, — поскачешь?
  — Канешна с ней! — радостно щебечу я. На спину лошади стелет старенькую телогрейку. Я любовно хлопаю коня по толстой шее.

Конь уже не пугается. Он сверху смотрит удивлённо на сопляка, отчаянно заряженного на опасную гонку с ним. Топчется на месте, с нетерпением ждёт активных наших действий, начала.

Солнечного тепла на всех хватит! Конь, пригретый с неба, тоже парить начал. Отец, сильными жилистыми руками, легко закидывает меня наверх. Уздечка в руках. Я готов к рывку.
  — Сотри сторожна на повороте скачи! — Земля мокрая, воды напилась... Конь можат пойти юзом, и упась! — продолжает серьёзно наставлять отец. Помолчав, шмыгает посиневшим, мокрым носом:
  — Или не удержися... улетишь в дровы Апановичихи, или прямо на сарай — поломаеся, покалечися как пить дать...
  — Ничо! Ничо! — Я, и не так скакав, — отбивается словами сопляк десяти лет, коему галопом пронестись по родной деревушке, большего счастья и нет.

Выезжаю со двора. Следом идут мама и отец. Мать тяжело вздыхает, скрестив на животе ручки. Умоляюще просит, чтобы я сильно не гнал коня, — могу в один миг, в один случай насмерть разбиться! Отец что-то тоже говорит. Я уже родителей не слышу, я напряжённый — комком вжался в коня, слился в одно целое с ним большущим. Я маленький, лёгкий, — ему не трудно с такими килограммами скорость набрать, вдаль, «галописто» умчаться.

Коник, сам хочет быстрей домой попасть, в свою родную компанию, где его такие же пахари деревенские ждут. Наша деревня не может жить без таких славных и милых лошадок. Все любят конюшню с её жильцами. У каждой лошадки есть кличка своя, и, характерами все они такие разные. Красотой и нравом отличающие: одни скорость любящие, — с седоком наверху. Другие — в оглобли, запряжённые, с хомутом на шее, трудную работку добросовестно осилят. Их так приучили с самого начало жизни, смелые «объезжие» наши мужики.

                3.

            И вот, я дергаю поводья, бью ногами в бока, — кричу:
  — А ну-у, пошёл родно-о-й!.. И мы с места, минуя лёгкую разгонную рысь, срываемся в стремительный галоп. Конь, по кличке Голубок, знает, что я хочу от него. «Ну, держись сопляк! — ты сам этого хотел!» — в яростном движении, играет красивое жилисто-мясистое тело лошади. Выбивая дробь мощными копытами, по тяжёлой, мокрой, парящей свежестью земле, «Пегас» стремительно набирает ход.

Встречные гуси, растопырив крылья, шумно гогочут, разлетаясь в россыпную. Глупый телёнок замер у столба, трусливо шаг боится сделать наперерез нам. Ягнята маленькие, с мамами овечками, пустились в страхе на противоположную сторону, ближе к дому старого деда Ильюка.

«Во, даёть! Во, даёть! — И не боится жа убиться на ём, так летя!» — причитает вслед, бабка Бричиха, в густую траву выливая помойное ведро. Старый Мазур, глядя на стремительный полёт гнедой лошадки, и чубатого шкета на нём, обкуривая себя доморощенным самосадом, расплывается в доброй, буро-жёлтой улыбке. Он явно, пацаном себя вспомнил. Светится глазами, не выпуская наездника из виду; потом смачно в сторону сморкается, вытирая засаленным рукавом нос, возбуждённо кричит в след:
  — Давай! Давай!.. Шибче рысачь — Ёптыть! — Во-о!.. Такий малый, а нясётся как чёрт на помяле, — ёптыть!

Тётя Нина Мазурова, на секунды перестала за длинную шею «журавля» тягать, застыв у колодца, воду переливая через край ведра. Другие колхозники глазеют, не шевелятся, развязки ждут. С любопытством пялятся, видимо представляя, как я буду вписываться в крутой поворот, где опасность для жизни находится, в густой крапиве хитро прячется. А дальше как повезёт...

Вот он, коварный — впереди! В стремительном шумном полёте, пригибаюсь к шее лошади. Крепко локти прижимаю, ногами — круглые её бока. Правильно входим в поворот, нужно гнём вираж. Только фуфайка старая, ветром срывается из-под меня, и, летит на большие сосновые суки Апановичей. Страх, пауком по спине пробежал от мыслей, чтобы было со мной, если бы я улетел в эту кустистую, рослую крапиву.  Там незаметно прячутся дрова, смолистые, с острыми, страшными суками, — приготовленные для бани. Однозначно зашибся бы, в придачу — крапивой весь обжарился, обжёгся!

Я знаю, что отец с мамочкой не уходят во двор. Стоят, смотрят, как чадо их в «своротку» коварную впишется. Мамочка со словами переживает, — со вздохами. Отец же молчун: в себе всё варит — переваривает, поглядывая моему напористому, бесстрашному полёту в спину.

  — Ну, и слава тябе, Господи! — обычно говорит хозяйка двора, за собой и отцом закрывая калитку. Дальше безопасная дорога, там уже ровненько до самых ворот конюшни. «Уж, як-нибудь доскачет»

Крутанув грамотно крюк, я возбужденный, сжатой пружиной уцепившись в лохматую гриву — кричу:
  — Ну, давай Голубок, здесь мы рванём на полную катушку! И конь, выбивая из-под копыт липучие куски земли, прижав уши, обгоняя ветер, несётся неудержимо, — выпущенной стрелой. Я буквально слился с этой мощной, несущейся живой плотью. В душе всё клокочет, трепещет. Там, страх и смелость в кулачный бой сошлись. А лошадь, как будто не чувствуя на себя крохи, вольно, красиво, не напрягаясь, точно в чистом поле, в табуне, шумно несётся к родному пристанищу.

                4.

               Впереди вижу ворота. За метров шестьдесят, отклоняю спину назад, и резко, с силой начинаю натягивать уздечку на себя. «Тр-р-р-р! — Тр-р-р-р! — Стой!» — кричу! И опять «Тр-р-р-р!» — и снова «Стой!».  А у лошади шея мощная, она силы моих пацанячьих рук не чувствует. Бегун в раж вошёл, он железные удила намертво закусил. Пену белую из пасти пуская, яростно, в запале, продолжает нестись на загонистую калитку. Вижу, как на крыльцо вышел дядя Вася Милинтеев, — мастер на все руки, и, по всей видимости — сразу впадая в ступор, — увидев такое! Несусь, на ходу сразу рефлекторно изучаю обстановку за кривым забором, большими воротами, уже понимая, что могу «полетать-попарить!».

Коневод, глядя на такой напористый галоп, на закрытые ворота — рот разинул. Заворожённо глядя, как их сейчас мощной грудью конь вынесет далеко вперед. А ему потом их ладить. Голубок, находясь в образе своих мечтаний, не обращая внимания на седока, вдруг, за пять метров до врат, чуть опустил зад, резко застолбил вытянутые вперед передние ноги. В один «чирк» искры, на моём, полу-вздохе, по мокрой жиже, Коньком-Горбунком долетел до калитки... и, стал как вкопанный перед ними.

«Стоп кадр!» — мои лёгкие килограммы, по инерции, на одном дыхании перелетают камнем голову коня, дале — через широкие ворота, и, пролетев болванкой ещё метра три, зарываются с головой, в конскую, водянистую жижу. От падения такого «подарка», в набухшую, большой толщины кашу, жирные навозные брызги, разлетелись в разные стороны. Досталось и конюху. Кривясь, обтирая лицо, первый, на всю конюшню заржал дядя Вася, — тут же хватаясь за живот, смешливо изгибаясь. Смеялся, давясь вперемежку, с удушающим кашлем, заядлого куряки.

Лошади тоже, стали дружно поддерживать своего начальника, оглашая округу веселым ржанием. Особенно, самый породистый  на этом дворе. Это племенной жеребец, безумно благородного и стройного вида, спрятанный в тесном загоне, больно страдает. Мордой своей красивой, в арматурные прутья крепкой решётки, бесполезно тыркается.

Глядит из «одиночки» на меня, на мир широкий, красочный, так безжалостно недоступный. В голосистом, отчаянном крике губы растягивает до боли. Он так, не моему полёту радуется! Он, на волю просится, к кобылкам своим поближе, к любви, к сочной траве на бескрайние просторы. Только кто его выпустит? В определённые часы, на длинной верёвке его иногда выводят. Когда приплод колхозу нужен будет, кобылкам — его жеребячья любовь и сила. Жалко мне его всегда, да и всем, наверное, в деревне.

Мой Голубок, запыхавшийся, с пеной у рта, глубоко дышит боками от такого галопа. Смирно стоит у закрытых ворот, поглядывая счастливыми уставшими глазами, то на жеребца взаперти, то на свою родню. Чуть отдышавшись, потоптавшись у входа, тоже голосисто оживился. Брезгливо зыркает на барахтающееся тельце пацанёнка. Оно уже встало из мутной жижи, пряменько поднялось. Приходит в себя, радуется, что конечности и шею не сломал, позвонки ещё не окрепшие не сместил, не вывихнул. Задрав голову, оттопырив верхнюю губу, оголив свои красивые большие зубы, Голубок ржал напористо, свободно! — «Он уже у себя дома!»

                5.

             Отсмеявшись своё, конюх, очумевший от такого полёта, можно представить под гипнозом смотрел на меня — юного ныряльщика. Буро-жёлтыми прокуренными пальцами достал махорку, скрутил цигарку, дымно закурил. Думая своё, что-то улыбчиво бормотал, медленно открывая кривую скрипучую воротину. Впустил замыленного коня, снял уздечку, и, хлопнув красавца по широкому заду, — направился ко мне. Уставшее животное, приветливо дёргая головой, направилось к своим. «Свои» гурьбой высыпали из-под навеса, постоять — посмотреть, на устанавливающуюся добрую погоду, заодно, и маленькое представление в подарок.

   — Ну, што, дно достав? — а я уже думав, вдруг не вынырнешь? — весело, с издёвкой, добродушно спрашивает меня дядя Вася. Берёт за плечо, и ведёт к бочке с водой. Она стоит полная, под сливом избы.
   — Стой здеся! — будем счас хозяственым мылом и водой дождевой всё «ЕТО» смывать.

Я стоял и боялся пошевелиться. С меня всё стекало и капало. Лошади не сводили с меня глаз. «Свой теперь в доску!» — наверное, думали они. Мастер, поливая меня из ведра, боясь опять сорваться в долгий смех, сдержанно нёс:
   — Ну, хоть полятав чуток! — это ж, надо ж стока по воздуху пролететь… я уж думав — разобьешся или утоняшь. — Нынче-то, дожди стока лупять, што прям болотом ся конюшня плавая.

Через минут десять, я уже чистый, простиранный, робко вошёл в просторную сторожку. «Мне надо там высушиться!» — так хозяин этих мест, строго, по-отцовски сказал, — развешивая мои худые, сырые одёжки. Он уже к печке сунулся, чурбачки гулко бросает в её широкую железную пасть. Сноровисто дербанит, своими кривыми мозолистыми пальцами берёзовую кору. Тоненькие бело-позолоченные завитушки-локоны её, запихивая под смолистую дровину. У такого, огонь с первого раза за дровишки зубами ухватится, это факт.

Мне всё в избёнке интересно. Она буро-тёмного цвета. Бревенчатые стены, от старости давно высохли, звонкими наверное от сухости стали. На стыках, в некоторых местах лохмато выглядывает мох. Хозяин вышел по своим делам, скрипуче закрыв за собой толстую дверь. Босые ноги, любознательно ведут меня вглубь, глазами изучая чужую жизнь.

Принюхиваюсь. Душистым дымком приятно потянуло, сердечко уютно внутри стукнуло, предвкушая общую благодать, успокоение. Вроде даже лошадками попахивает? А-а! Это, наверное, от потного войлока на хомутах, сёдлах и чересседельниках «душисто» в нос бьёт. Упряжь эта, на  стенках  висит: колхозная, старенькая, изношенная, уставши обвисшая.

Успокоился совсем, привыкаю глазами к внутреннему «убранству». Из окон, золотисто-жёлтый свет, нежно, тепло струится. Солнечной стороны, самый яркий луч, в одну точку пыльных половых досок, неподвижно смотрит. На этом пригретом месте сидит, и крылышками сонно шевелит воздух, большая бабочка. В цвета чёрные, оранжевые и жёлтые одетая, она такая нарядная, но такая одинокая, чужая здесь. Может она в этом уютном домике, души покой себе нашла, приставшая, прикорнула чуток, на ярком, тёплом пятачке. Я понимаю: здесь её никто не обидит, крылышки не поломает, усики не оторвёт. Спит! Ну и пусть! Я тихонечко её обхожу, вглядываясь в другой угол избы.

Там, под потолком, густо паутина свисает, там полным-полно разного мелкого мусора, на липких ниточках, внатяжку зависло. Приглядываюсь. Один паучок только сидит в затишке, неподвижно, — пропитание караулит. Их трогать нельзя, ни в кое случаи! Деревенские, совсем старенькие бабушки говорят, что эти хищники, жилище от вредных и заразных насекомых оберегают. Хранителями всякого дома являются, порчу, и дурной глаз тихонечко отваживают.

Женщины жизнь прожили, им видней! Они к истине всегда всех ближе на земле находятся. А на этой стене, грустно покоятся кривые дуги с металлическими колечками посредине, в жгуты скрученные, — обтрёпанные вожжи, верёвки. Знакомый силуэт, медного, звонкого ботала на изорванном ремешке за гвоздь уцепился. Тут же стоят, кривые березовые заготовки для дуг. Единственный в деревне человек, кто ремесло от предков с умом перенял, это наш дядя Вася. Эти дуги, паром в земле гнёт, рядом с отцовским домом, на бережку любимого озера.

                6.

         Он уже вернулся, с грудным хрипом дышит. С печкой ловко уже расправился, чайник чумазый на спину ей с водой поставил. Ах!.. А туточки приятно, знакомо, пахнет овсом: он в мешках стоит, это корм для милых лошадок. В одном мешке, внизу мелкая дырочка, из неё зёрнышки торчат, другие уже на пол, чуточки ссыпались. Впереди окно.

Тёмный загривок елового леса ясно вижу, с каёмкой бледно-синего зарева над болотом. На подоконнике, куда солнышко ластится только ранним утречком, лежит оборвыш газеты. Подхожу ближе. Это кусок серой  «Правды», с её  двумя орденами в рядок. На ней, гранёный стакан, кусочек чёрствого хлебушка, щепотка соли, — горкой, и надкусанные, завядшие пёрышки раннего лука с грядки.

Печка, слышу, вовсю уже дровишками трескает, от жара возмущается. В нос новым запахом слегка ударило. Такой у нас дома есть, под навесом кажись. На куске чёрной толи, лежит жирный, пахучий солидол. Им технику и телеги смазывают, а ещё шустрой пацанве цыпки на руках и ногах. Ей-богу! Очень похожий на вкусный яблочный джем, с виду. Так и хочется его лизнуть языком, с пальца попробовать. Я тихонечко, робко, на лавку сажусь рядом с хозяином.

Маленький, загорелый как кирпич, щупленький — как гороховый стручок, с босыми ногами, в трусах, приятно сохну. Дяденька конюх тих, правда желваками иногда водит, тяжко вздыхает, угрюмо оживляя выцветшие брови. Сгорбился, только на малиново-красный бок печурки грустно смотрит, редко моргая белесыми ресницами. От него пахнет тяжким колхозным трудом, сложной личной жизнью, ответственностью. Никогда не глаженый, в потёртом пиджачке, в кирзачах, замер рядом человек с золотыми руками, душой. Его добрую, сообразительную голову, закрывает дешёвая кепчонка, щеки впали, не бриты, запах махры в нос вязко шибёт.

Лавка под нами широкая, отполированная крепкими задницами колхозников. Я тоже молчу, уже чувствуя сосновых опилок запахи. Это от дров. Они у стеночки аккуратно сложены, с изумительно чистыми подтёками янтарной смолы. От солнечного света, стерильными слёзками видятся, навсегда липко пристыв. Колун с длинной ручкой, отполированной сталью головы, тупым орудием труда у полусырой чурки замер.

Ноги, нестерпимо припекать стало, я, ладонями закрывая колени, — спасаюсь. На краю буржуйки, продолжает дремать чёрный от времени, от долгого копчения пузатый чайник. «Сколько ж ему лет?..». Как только он бойко запыхтел, из тоненького журавлиного носика, пуская лёгкий парок, конюх сразу его снял, поставил на пыльный пол, готовясь чаёвничать.

Увидев, сколько он бухнул заварки, — я цокнул языком! Мне в отдельную, тоже чёрную кружку заварганил, послабже густотой. Сноровисто сделал ладонь черпачком, на дне которого лежала большая голова кускового сахара. Ловко, не боясь пораниться, накоротке, ударом ножа, на два куска располовинил, мгновенно схлопывая свою ладонь-чашечку, чтобы не проронить драгоценные кусочки на пол. Пил он свой «чифиръ» шумно, сёрбая кипяток, громко скалывая редкими зубами сахар, смачно всасывая в себя «еду». Я же, ждал, пока остынет чуток, температурой успокоится, мой незнакомый доселе чай.

Утолив голод, конюший дымно закурил. А меня, душистый, ароматный чужой чай, ленивая, уютно-тёпленькая атмосфера, стала валить на бок, ломая стройность сидящего тела. Голова, то и дело хотела отлететь, свалиться; больно дёргалась, то вперёд, то назад. Глаза слипались, взгляд туманился, плыл. Плыла и печурка с её малиновыми дырявыми, жаркими боками, чёрной кривой трубой. Так захотелось прилечь, подложив старое седло под голову, и провалиться в чудный, приключенческий какой-нибудь сон, трошечки забыться...

Мастер, по-хозяйски, тихо вдруг сунулся телом ближе к топке. Натренировано, схватился цепкими пальцами за раскалённый металл задвижки, не меняясь в лице, резко откинул в сторону дверку. Лавина жаркого духа мгновенно впилась в его сморщенное, ещё не старое лицо. Не сдюжив зажарки, отодвинул его в сторону, сморщил лоб, сузил глаза, растопырил на показ свои стёртые, редкие, прокуренные зубы.

После чего, взял в руку кривую кочергу, и начал с силой колошматить огненное нутро, духовитой, металлической печки, вопросительно выговаривая наболевшее:
  — Виш, какие сёлето дожди хлыщут?.. Нешто так можно измываться над людями?..  Усё сено погние... коды ему тяперича сохнуть...

Опять задумчиво молчит. Сидя на корточках, громко гремит дверкой, закрывая её, почёсывая под подбородком, с глубокой, сердечной одинокостью поглядывая в окно, тяжко вздыхает:
  — Ну, вродесь закончився! Ветру бы хорошева счас, ано можа тоды, и подветрило чуток...

Потом стал спрашивать, про здоровье моих родителей, про далёкий покос за «шваями». Знаю: их делянки шибко далеки, а к нашему вообще — топать и топать. Он самый дальний в деревне. Я что-то отвечал, уже вязко подрёмывая, продолжая больно дёргать головой, кивая носом, изо всех сил борясь с таким неуместным сном. К нему меня звало и сладко притягивало: убаюкивающие потрескивание дров в печке, ласковый жар огненно-красного металла, милые душе запахи конюшни, житейская надёжность, в ухнарь «ароматного» махрой, коневода. Нам вдвоём, было благостно покойно; просто и легко на этой широкой лавке, на этом отрезочке пересечённых, таких разных жизней. Мыслями и душами, где-то были рядом, ну иль около...

                7.
               
           Избушка всё больше и больше нагревалась, высушив мою одёжку, всё настойчивее уводя мальчонку в сон. Только паскудные, наглые мухи, под ухом противно зудели, пытаясь больно укусить, нервы расстроить. Вдруг, пред нами, с потолка посыпались опилки, труха. Конюх, даже головой не повёл. Не сводя взгляда с красной бочины, колхозной печурки, с досадой крякнул, вздохнул:
  — Мыши! — холера их побрав, — мешки мне усе погрызли, ити их мать!

Мы опять молчим. Первым, разрывает миг приятной тишины, колхозник. Кряхтит, подымаясь с лавки. Ему пора работу свою делать, мне домой, к мамке и папке, живенько ножками бежать. 
  — Младец!.. Што ня боишься коня. На всю жизь знай, што лошадь всё понимает...  Помни, она ласку любить!.. Будяшь бить, может так в ответ лягнуть — садануть, што умрешь, так и не поняв, што попрощався уже с белам светом, — теребя мой чуб, прощаясь, — напутствовал старый сгорбленный человек, с очень грустными глазами, с хрипами изнутри.

Он шёл рядом до ворот, и не знал, не догадывался, как мне не хотелось покидать эту милую избушку, её жаркую чудо-печурку, необычный мир, такого уютного, бедного, избяного его убранства...

Я двигался домой вприпрыжку, любуясь изумительно пёстрой, мирной жизнью вокруг, крепко сжимая уздечку в руках. Над домами безграничный простор, очень синего деревенского неба, с редкими седыми облаками, плывущими в сторону Павловки. Ноги скользили, иногда ехали, по жирной, чистой грязи, которая густым маслом забивалась между пальцами, слышно чавкала под пятками, от ускорения, — ещё больше чмокала.

Рядом с подсыхающей дорогой, у серых, кривых заборов, тихонький мягкий ветерок, игриво подсушивал салатово-малахитовый ситец, сочной, поникшей травы. По ней продолжала пастись, кормиться, разная, одинокая скотина: домашняя, единоличная, верная божья тварь. Ещё неслышно было кузнечиков, саранчи. С промокшими-то лапками, крылышками, сильно не разгуляешься, не поскрипишь видать? Душную мокроту не любят, ждут, не дождутся, когда земная твердь полностью подсохнет, сожмётся, настоящее лето случится.

«Дома, наверное, меня потеряли?» — заворачивая за угол, — мельком думаю я. Повернув в свой край деревни, вижу, что у палисадника стоит мама. Она время всему знает в этой жизни. «Что-й-то, её старшенький, не возвращается?». Маленькая, заботливая — в платочке, у палисадника замерла, ждёт своего горе-наездника — переживает!

Увидев меня, медленно уводит себя во двор, — её дела неотложные ждут. «Завтра погоню без фуфайки, а может, братьям радость подарю, посмотрим?» — прилетела и улетела мысль, и я довольный, невредимый, побежал по обочине к отцовскому дому. Нёсся, пытаясь длинно шоркать ногами, по ободряющей, на диво, ещё холодной, изумрудно-зелёной ворсе пахучего травяного покрывала, чтобы смыть грязь, в памяти цепко запечатлеть пережитые эмоции. Сердцем, навсегда запомнить миг, счастливого беззаботного детства.

               
                Май 2019 г.