Там чудеса

Так случилось, что дядьку моего Афанасея первым в жопу уестествил сам осударь Петр Алексеевич. Было, было такое в нравах великого нашего реформатора, грех теперь обижаться-то. Жаловал царь хером в промежность почти каждого своего денщика, промерял на предмет политического доверия. Дядька Афанасей царю очень сразу и на жопу и на морду понравился. Уверен я в том, ибо князь Меншиков как-то в царской прихожей дядьку моего чуть шкапом до смерти не зашиб от великой своей досады и ревности. После чего дядька Афанасей много служил в войсках, получил награждения за Полтаву и другие виктории, и наконец, эбнутый по башке вражескою оглоблею, был отправлен в свое имение доживать на покое и скудной, но все же пензии. Я при нем недорослем вислогубым воспитывался, всяко приобщаясь преданиям героическим и млея от Афанасьева разнообразного пыла и опыта.

Жили мы в его именьишке, в деревеньке Жопий Лог, скромно, но весело, ибо язычество в этой мокрядной и лесной стороне Мещеры не перевелось еще, да и переводиться тогда даже не думало. Что ни баба, то Баба-Яга, что ни мужик, то ведьмак либо леший, либо оборотень, либо ванпир с сильно активною жизненною позицией. Ох, не соскучишься! Ночьми мы в дому дядькином запирались наинадежнейше, ставни во комнатах цепями накрепко стягивали и ставили под каждый порог ведерко с водою, дабы нечистая сила, если проникнет сквозь щель, то и грохотом упредит свой ненужный визит — визит тревожный, непрошенный…

Потом ложились с дядькою под одеяло, и Афанасей мне всякое про людей и животных рассказывал в подробностях и заботливо. Особенно, будучи сам пехота, Афанасей любил лошадей, и не токмо кобыл (что мужчине естественно), но и жеребчиков, а в Прутском походе в Турцию случалось ему и с ослами понежиться, и один ослик у нас с тех пор на конюшне жил, как трофей или по-нонешнему сказать — памятный сувнир (нонче все ведь по-французскому говорить норовят, как скажите, прям сговорилися).

Ясен бок, от телесной в постеле-то тесноты приключались меж нами с Афанасьем всяческие оказии, как бы в память о великом царе Петре, об его к дядьке моему глубоком доверии. До громкой смачности и вопежа доходили наши с Афанасьем любовны баталии, так что старушка ключница Патрикевна в соседней горнице зачинала басом псалмы тянуть, хоть этим надеясь отогнать силу нечистую — ах, поди же и соблюди чистоту, коли в жопу целу ночь эбешься с пристрастием! Патрикевна же в сельской душевной своей простоте грешила за шум именно на анчуток и очень дивилась поутру, что мы сами ночью анчуток не слышали, а посему полагала нас святыми людьми, не доступными произволу окаянной-то нечисти. Мы же не хотели посвящать старушку в самое сокровенное, рушить ее спокойствие, на суеверьях и глупостях, как на мухоморах, настоянное.

Но это все присказка. Сказ же мой — вот он, сейчас начинается.

*
Нужно сразу признаться: дядька Афанасей воспоминаний своих опасался и часто прятал уд у меня в одной из моих дырищ телесных из привычного ужаса, при этом же говорил, не переставая, в тоскливом восторге, — в восторге, что страхи свои и мне до кучи отваливает. Вот и на этот раз речь завел он о кавалере де Фантомас, с которым судьба свела его во время осады Нарвы, столь поносной российской славе, увы. Ворочая хером в теплом говнище моем, дядька признался, что тогда проиграл в карты сему кавалеру душу по юной по глупости.

Будучи просвещенным уже, я знал, что Фантомас — упырь из самых злокозненных, куда уж до него нашему Ахрамею-конюху, который давеча на Покров в пьяной горячке повесился, а после смертушки в вурдалаки на всю зиму ушел, будто его ж и обидели. Но Ахрамей ванпир ведь неграмотный, и поговорить с ним при встрече не о чем, только лишь выпивать да каким-никаким мальчонком, праздно мимо бегущим, с хрустом закусывать.

— Был кавалер де Фантомас, как все упыря, пригож собой, румян  хуже бабы и до того, мил-дружок, весел всегда!  В нем я души не чаял. Не ведал, что он собственно Фантомас тот самый и есть. Я же надеялся: только фамилья совпала с тем страхолюдом, про которого я книжку в детстве читал. Отчаянный был храбрец он на поле боя — именно смерти не страшился, а как бы ее искал. Да и есть ли она, смерть его, на белом свете среди людей? Что-то я сомневаюся… Артюша (это он мне), ты ножку-т загни в коленке да на стенку пятку крепче уставь, хочу поглубже в тебя упрятаться. Во-от, мой друг… Теперь слушай ужасти далее…

Где-то в ночи за стенами дома ухал Ахрамей, чьей-то кровью, видать, уже напитавшийся, и блудно повизгивала анчутка банная Василиска, теперь его полюбовница, стерва бессонная. В остальном царила тишина почти нестерпимая, даже мыши перестали скребстись, ожидая Афанасьева неторопкого, боязливого продолжения.

— Проиграл я ему душу-то, да он это все за смехи выдал тотчас, будто понарошку я ее профукал говнюку сему окаянному. Отчаянный вольтерианец ведь был де Фантомас, еще до самого Аруэта, которым, собственно, и был егозливый ихний Вольтер. Да и любой француз — что ему божий страх, что ему, лягушатнику, и божие наказание? Что они про жизнь могут вообще разуметь, если без наших метелей-буранов обходятся? Солнце в жопе да секса одна на уме у них. Ну да я тогда рад был по младости, что у меня такой бравый товарищ. Влюбился в него! Что ни ночь — мы с ним, даже и солдатушек нам не надобно… И так он меня, Артюша, упахивал, что падал я после в сон, ровно без памяти. Будто он кажный раз семенем своим прям, как снотворным, меня, дурака, опаивал!.. Артюш, ты жопой, жопой подвигай-ка, всего меня задницей вместе с м*уде обомни… Ой, молодца! А иначе как православному человеку об ужастях вспоминать?.. Ой, ой — хорош коняжка, тпру-у, я кончать-то еще не хочу. Сперва дальше послушай-ка…

Тут Ахрамей, будто сам-третий с нами лежал, жарко задышал в окно, с присвистом: видно подслушивал. Или же угрожал? Почему Афанасей мне губами в ухо и сунулся, стал тихо нашептывать:

— Не спешил шевалье-то душеньку мою во ад к себе уволочь. Видать, развлекался, тешился, злорадный, нашими под Нарвою тогдашними завсегда случайными неудачами. Мы ж там во грязях потонули, месяц ноябь. Пушки утопли, солдатня — сиволапые мужики, только что от сохи, необученные. Командовал нами герцог де Круа, изменщик. Он, как битва-то главная началась, весь со своими иноземцами-офицерами передался врагу. Он и по-русски ни слова не знал, басурманов хер. А нам что оставалось-то с эдаким, тьфу, вождем? Только матюгать его в спину — да он и этого ведь не смыслил! Эх… В ту последнюю ночку перед изменой я и проснись до утра еще. И вижу…

Тут Афанасей прям вздрогнул весь:

— Ой, Артюшка, снова подергайся: невмоготу… Ох, вот так, вот так — славненько! Ты это… ты и себе уд тягай, чтобы дырища жопная бодро ходила-то… Оо-от…  Ух!.. Слушай теперича далее…

*
Афанасей тяжко вздохнул, набирая воздуху для продолжения. Тут, однако, Василиска под окошком подлезла под Ахрамея, и началась с взвизгами и руготней обычная их в полночь битва эбучая. Блудной Василиске по фиг было и славное, и страшное, и горькое наше прошлое — лишь бы хер в ней, в дурище, ковырялся всегда, чавкал-стрелял-барахтался. Бывало, истопим мы баньку-то, только с Афанасеем друг за дружку под квасок примемся, дырки прочистимши, а она — тут как тут! Лезет промеж нас, оба уда наших в себя насильно утаскивает, гомонит, скандалит, всячески обзывается.  Лишь крестное знамение ее и спугнет. Тогда она на время в воздухе растает, в виде пара под потолком склубится-торчит и всяко на нас, на нашу с дядькой любовь чисто вымытую, говнится. Как-то клопов наложила мне в задницу, другой раз жабу раззявленную дядьке на хер насунула перед тем, как ему в меня-то уже воткнуть, — вот такой юмор ее бабий дурацкий, кикиморский!..

Ну да под ихние вопли Афанасей зато на громкую речь перешел. Патрикевна за визгами Василискиными все одно (думали мы) ничего не расслышала б.

— Вот проснулся я. В избе нашей душно, вонько, напёрдано, да зато свет по ней сочится, сероватый такой, что пердок густой. Я уж думал: утро — еще атаку просплю. Ан, нет! Ночь глухая за окошком, метелька метет, скалозубо от стужи ночной постанывает. Густ русский пердок, да что и он против метели-то?

— Погоди, а шевалье-француз не пердел совсем?

— Они, вишь, Артюшка, деликатные, сволочи: шептуна де Фантомас пускал обеззвученно. Это мы, русаки, простодушно гремим-заливаемся. Бывало, в строю тащишься, песни все спеты, бабы рассказаны, ноги в сапожищах от грязи отваливаются, думаешь: вот в лужу лягу и утопну весь до смерти — и пускай! А тут один перданет, другой перданет (ушлые командиры-то начинали обычно), и пошла греметь жопная артиллерия! Кто звончей, кто громчей, кто духовнее, а кто с переливами песню наяривает одним теплым воздухом, будто дудка аль балалайка у него там в портках. Эх, как же не пердануть от полноты-то русской души? Глядишь, а уже и нету усталости, только облак над войском стоит — кучеряво шевелится.

— Ясно теперь, почему тучи кучно на батальных картинах всегда над полем сражения…

— Ишь ты, смекалистый! Ну-ка поерзай, потрошком хер мне потеребень еще: очень уж начинается страшное…

Я стараюсь: страшного на сон грядущий больно уж хочется. А дядька и продолжает, постанывая:

— Откуль в дому серый свет такой стойкий и неестественный? Глядь, а де Фантомас у стола сидит, над ним наклонился весь, и серый свет ему со стола в морду, как пар из кастрюли, тянется. А он пальцем по столешнице двигает, ну вот как я хером в тебе, и еще шустрей. Ворожит шевалье: с чертом, гад, вроде снюхался! А может, сам шевалье черт-то и есть?!..

— Дык! Че ж ты такой недогадливый?!..

— Ты дальше слушай, дурак! И ерзай, ерзай давай: ни мой, ни свой хер-то не забывай… Ан, до того шевалье весь в ворожбу эту свою ушел, что не чует уж ничего вокруг. Ну, что я, к примеру, на полатях ворочаюсь. Сидит, корпит дикий этот француз, будто прям оглоушенный… Я тут с полатей свесился и гляжу: перед ним на столе штухуёвинка махонькая — ну, с блюдце, не больше — и в ней фигурки всякие, как таракашечки, прыгают. А он пальцем водит по той досочке, и картинки меняются. Только бой был, а вот уже и жаркое порево, а вот корапь по волнам плывет, а вот сумчатые какие-то хвостатые серые хари-нехристи прыгают. Ужас и зоопарк! Но интересненько…

Василиска заверещала вдруг тоненько, совсем по-анчуточьи, и в бессильный хрип сорвалась. Тихо стало, почти как на кладбище. Но дядька увлекся, во весь голос продолжил рассказывать:

— Тут зачал он и вовсе пальцем в досочку споро тыкать: тык-потык, — а на досочке буковки вдруг запрыгали. Ну, я молодыми глазами и ну читать. Хоть писал он по-французски, да я ж от него как раз по-французски и намастырился. И читаю вот, значит, такую для себя и всего русского воинства поносительную оказию:

«Милая Амели! Ты и представить себе не можешь, что за урод возле меня сейчас отирается.  Сметлив, но ветры пускает, как Вельзевул в аду. Мои амурные с ним приключения пускай не смущают тебя: я на задании. Если этих русских не остановить, они пердежом своим всю Европу заполнят — а пожалуй, что и взорвут. Я резидент культуры барокко и рококо в этом ужасном азиатском сообществе молодых пердил и квасных шустрил. Прости мой французский, но словесный Версаль для меня пока отменяется.

Самое жуткое случится завтра — точнее, сегодня, день уже начинается. Я донес его величеству шведскому королю, что на военном совете решено генерального сражения не давать, а тупо обороняться, растянув войска по всему фронту тонким, как масло на тосте, ломтиком. Э вуаля! Этих сиволапых чертей в два счета расщелкают. Моя задача — под горячую руку уничтожить боярина-фельдмаршала Шереметева, у него одного в русском войске башка стратега, а не пареная репа, увы. Его светлость господин герцог де Круа и все командиры не русского происхождения в самый решительный миг отдадут шпаги противнику, ибо эти русские крайне недоверчивы и уже грозятся нас всех перебить, считая, что мы предатели. Каково нам слышать такое от варваров, милая Амели?!..»

Я уж до того забылся, с полатей весь свесился, что рожу-то чуть де Фантомасу на плечо не сронил. А он все пальцем наяривает:

«Здесь такая плохая связь, что я вынужден писать тебе самым пещерным, нелепым способом. Ах, как хотелось бы мне твой голос услышать, увидеть твое лицо, а не эту русскую рожу повседневную, которая, дура, верит, что продала мне душу, будто это и впрямь сокровище! Эта рожа сейчас читает мое письмо и думает, что я ее не заметил. Ну да плевать! Я придушу его, как котенка, сразу после прочтения… Милая Амели! Когда же опустим мы шторы в нашей лиловой спальне на рю Монтень, и влажными жадными поцелуями (сперва только ими) воздвигнем чертоги нашего наслаждения?!.. Как я хочу приникнуть всем ртом к твоей милой, такой всегда невинной на вид душистой и сладкой пуговке!.. Ах, Амели, я не верю, что русских удастся остановить. Тем больше повод жадно ловить мгновенья наших восторгов любовных, тем жарче будут они! До встречи, дивная Пуговка! Иду душить его, с твоим именем на устах… Твой де Ф».

Ну-тко, Артюша, поерзай-ка! Совсем я в тебе засох…

Патрикевна охнула за стенкой, словно рядом с нами на постеле лежала. И мы поняли: старушка нас со всею душою сквозь стенку слушает.

Но какое мне было дело до Патрикевны  с е й ч а с?!..

— Он тебя не смог, не смог?.. Сборол ты его?!.. — прошептал я строго, требовательно в уста Афанасею. Ахрамей снаружи тюкнул носом в окошко, как клювом: тоже весь обратился в слух.

— Ерзай давай, дурак!.. — прохрипел Афанасей, взбагровев вдруг, как ярый мак.

Захотелось тут пить мне отчаянно…

*
— Не успел он дотюкать это последнее на своей на волшебной на дососчке, — заговорил сдавленно Афанасей, — я ему в шею обеими руками, да и зубами впился. Перестрал я: пойми, Артюх! Терять-то уж было нечего… А он точно и ждал этого: хлопнулся на сторону, своротил с полатей меня, и покатились по полу мы, аки сцепившиеся козлы.  То один на другого взлетит, то другой, и который сверху — ну лупить нижнего башкой об пол-то! Тяжкие лавки на себя поопрокинули, не заметивши. Мне-то нечего ведь терять, говорю, коли бьюсь с самим дьяволом, да инда хоть и с его чародейником! Растерзались, в кровище оба, из одежи прям повылазили: вся рубаха и клочьями… Сперьва он поддаваться стал, отчего я еще прытче его дубасить. А потом он вдруг хлоп сверху-то на меня — и скалится, аспид, скалится! Ну — сборол… Морда у него сделалась, как лопух, как в книжке расписано, — стала покойницкая, зеленая! Чую: и его и мой уд торчком, хоть сейчас в жопу запихивай! Да ты ерзай-ка, ерзай, Артюх, шибчей! Кончить теперь хочу… Жутко же!..

Ахрамей снова в окошко клювищем застучал с возмущением: хотел продолжения гистории, чтоб не отвлекался дядька мой на сугубый, на глупый, на бессловесный-то всякий трах. И Василиска согласно, сердито Ахрамею подвизгнула.

— Аспиды! Вас бы, иродов, б*лядь, туда!.. Ух… Прыгай, прыгай давай, Артюх! Эх! Ах! Ух! Ох! Ох! Ох!.. Фу-у, отдышусь-ка дай…

Мы с ним квасу с одного ковша тут же жадно и выдули.

— Ну, навис надо мной зеленый сей де Фантомас, этак скалится, а клыки у него в крови. И когда он меня укусить успел? Чую: шея прокушена, ползет по ней, щекочется струйка-то. И уходят из меня силы, уходят ведь! А он портки мои с треском подразодрал и своего вогнал в жопу. Как ведь шомпол, а! Вскрикнул я, рыбой весь выгнулся, а он знай долбит с проворотами, только скалится… Захотел напоследок меня, а после уж  придушить.. А слышь, от планта ведь отошел своего, отвлекся на порево, будто я Амели ему… Молодой-то я сладок был, осударь ежедень по три разика пользовал… То и спасло тогда, что отвлекся француз на сексу свою любимую. Задержался на мне живом, стало быть. А тут хлоп, шаги — дверь отвалилася. Это он, осударь попрощаться пришел. И — пня де Фантомасу тотчас всадил: взъярился царь, что не он меня уже пользует! Шевалье пискнул и вмиг исчез, растворился, что банная Василиска, в воздухе. Спас меня самодержец! Сам же и сбинтовал мне шейную рану-то. И забрал с собой. Он же с-под Нарвы уехал накануне сражения: спужался, ага. Войско наше без него добивали уж. А я у него в ногах в возке в себя приходил, — вот ведь как! А Меншиков, гад — только на облучке, за кучера. Такая вот наша с ним была тогда диспозиция…

За стенкой Пахомовна вздохнула и проскрипела, прошамкала:

— Что ж, батюшка, хорошо-то ведь кончилошь. Ш чего бы теперь и пужаться-то?

Афанасей трудно вздохнул:

— Не скажи, старая!..

Он вдруг сунулся снова губами в самое ухо мне, щекотно шепнул:

— А досочку-то, мотри, я тогда же спер. Вот она, под подушкою. Только ничего, гадина, не показывает. Сдохла, небось… Но ты молчи про нее, Артюш! Э т и м  в с е м знать про такое-то незачем…

*
Утром я проснулся раньше моего Афанасея. Утрешний напряг уда должен я ему по уговору всегда дарить, но вот не судьба была нынче нам. Сунул я руку ему под подушку, вытянул досочку. Тычу пальцем — черная вся, молчит. Гладенькая, шерсти на ней нету и, как железяка, холодная. Но чую: живая, живая она — словно шизда или жопочка, уж кому что приятнее. Только очень внутри себя вся скукожилась.

А у меня уд-то — торчком мучительно, юный-утрешний. Стал им водить по ней, будто мне кто шепнул: удом эби, не пальцем, ведь техника! Пальцем-то и человека не сделаешь… Ну, и зачал я хером с яйцами по досочке-то возить-катать, как бы кружки колдовские всяко накручивать. Теплая стала досочка: на ласку откликнулась. Оттаяла красавица, хоть и скорбна, таится еще. Лиричная, но куксится пока понарошку, упрямица!

— «Ах ты, — шепчу, — електронная шиздорваночка!..» И слово откуда такое ко мне снизошло: «електронная»? Надо бы у попа нашего Федора выспросить: вроде греческое словцо, церковное. То есть, православное, а значит, без дьявола обошлось: крещеному м о ж н о использовать. «Електронная ты, — все шепчу-прошу-ворожу и хером, и языком, — електронная…»

ТРОН! Вот она, отгадка-то! Вот он, корень-то слова-то незнакомого!.. Трон всему голова на Руси, власть государская-царская. В прошлом-то веке, слышь, хотел Никон царя патриаршеством своим превозмочь — ан, неувязочка! Фиг тебе, бородатый черт; фиг и соси, гад заносчивый! Царь-то православный ближе к богу, чем ты! И мы, стало быть, дворяне — выше поповского семени!

А с другой стороны: почему ж эта електронная досочка у дьявола в руках очутилась-то? Или украл ее зеленый де Фантомас?..

Тут дверь скрипнула, Патрикевна всунула ехидну харю беззубую:

— Чаво крик-то был ночью давеча?

Я тотчас досочку под рубаху юрк:

 — Крестись, когда мнится «чаво», дура старая…

— Шам таков! — каркнула Патрикевна. — Онанюгин шын! Жрать иди: оладушек напекла раждолбаям вам штоерошовым…

— Мой хер: куда хочу, туда и вставляю!

— В печку вон вштавь: пышет вшя, тебя дожидаетшя…

Утро началось с обычной нашей с Патрикевною руготни. Но мы любили друг дружку, хотя и без уда обходились пока. Федор-поп говорит про такое, про редкое: любились платоническим андельским способом.

Жру я оладушки, на ворчание Патрикевны отрыкиваюсь. Харя вся у меня, как у кота, в сметане, а мысль — в чародейской, во електронной той досочке. Теплую, чую я ее на пупе своем под рубахою. Не терпелось к ней снова хером примкнуть, однако и оладушки бабка знатные делала…

Насилу отвязался я от оладушек. Утерся — и вон к вурдалакам на грядки выскочил.

Там уже Ахрамей (днем он мирный, неопасный почти) обнял меня. А уд-то мой, все не плюнувши, так и топорщится. Ахрамей мигнул:

— Давай откушу?

— Ты Василиске пипочку откуси, дурак! Гляди лучше, какая у меня штуфуевинка…

Ахрамей потянул ее, идиот, на зубок распробовать. Едва выхватить я успел:

— К кузнецу надо бечь: может, кувалдой наладит че?..

— Да куды ж ты такой надроченный сразу к Ваньке под молоток? Он не любит, когда не его хер рядом торчком; сильно он сердится.

— Тогда Василиску давай зови: у нее клыков нету, одна глотка засосная.

— Ишь какой! А может, она жена моя?

— Жена не жена, а теплого хера и нечисти хочется…

С д е л а л и, и все трое побегли единой, можно сказать, семьей в деревню к Ваньке — угрюмому кузнецу. Думал я: тяпнуть кувалдой по досочке — она и откликнется. Заодно и к отцу Федору забегим, справимся насчет православной заковыристой «електроники».

*
Деревня наша Жопий Лог с холопями и другой всякой животной нечистью чудо как хороша была, вполне курортна, дачна на вид. Дядька Афанасей не теснил своих крепостных. Да и как потеснишь, когда половина из них — полюбовнички? Всяко резвились мы. Только Ваньку-кузнеца не удалось нам пока уломать: гордый, золотые руки и косая сажень в плечах, и всегда при кувалде решительной. Спорили мы с Афанасеем, что за уд у Ваньки у нашего: может, вопреки плечищам, и маленький? Опытный Афанасей и такое вот допускал: потому, дескать, и прячет, — нечем похвастаться. По-любому, однако, красивый был, резвый этот чумазый черт. И знался (бают) с язычеством.

Ну так с язычеством кто и не знается на Руси? Не проживешь, не выживешь на ней без колдовства, безо всякого волхования… Гандон языческий всякому на ней, даже и при взаимности, как на сильно гулливой бабочке, обязателен.

Вот приперлись мы. Звон из кузни уши сразу нам залепил. На порог взошли смирненько: Ивашка шутить не любит, молча может метнуть в незваного гостя что и железное…

Черный от сажи, красный от зарева (а в потном сверкании весь как бы и золотой) Ваня грозно не оглянулся — лупил себе молотом, «лё детай» (по-французски если сказать) обрабатывал. Василиска на мокрый крепкий его хребет облизнулась тотчас. Нечисть, а может как баба при нем проявить восторг откровенности — я же молчи, терпи. «Крепись!» — наставляет при таких оказиях Афанасей, жизнью крепко наученный.

Креплюсь, делаю нагло равнодушную харю и говорю важно, как барину и положено:

— Иван, помоги! Штуфуевинка больно хитрая сдуру вот Патрикевной на базаре в городе куплена… «Лё детай»… Твоя теперь голова нужна!

(Льщу, дворянин, холопу! Вот же ведь ужасти…)

Не сразу на голос мой обернулся, кат. Работал в одном фартуке кожаном (лишь хер себе от искр охранял). А жопа такая налитая, мышцастая!.. Василиска подкралась, лизнула в нее. Иван тотчас оглянулся, — ох, бдительно. Может, подумал, что я. На Василиску-то, чай, не обидится, мускулинный прям выродок…

— Надо че?

Достаю с-под рубахи такую милую, теплую от тела моего штуфуевинку куриозную. Будто это не железяка, а от меня самого живая «лё детай». Подаю ему, застеснявшись, как девка прям.

— Че за хня? — вертит в руках. (А руки — мышца одна, и такие чумазые, цепкие, властительные!..)

— Картинки показывает. А сейчас вот нет…

— Срамные картинки-то?

— А какие закажешь ей! Скатерть-самобранка почти, в духовном смысле.

— Срамное если, то погляжу. А духовному в церкви уж предавайтесь — хер ли прятать святое в коробочку?

— Ты по ней кувалдой-то вдарь, она и откликнется, — подсказываю.

— Тебя бы так самого, баринок! Эх…

Вот харя-то бунтовщицкая!..

А Василиска уж под фартук к нему подлезла, все там собою сытно так вспучила. Не может ведь, гадина, не потравить меня свободой бабской своей при окаянном при кузнеце! Растаковское у ней, у нечисти, со мной дразнящее обхождение. Да и он как смеет, смерд, не любить свой пол?!.. Ух, вонючка металлоемкая…

Но и Ахрамей, между прочим, не смеет при нем сказать, что-де Василиска ему супруга ночная, полузаконная. Вот что значит мужчина доподлинный!.. Пинком и врата рая откроет, всех ангелов распугав.

Очень горько мне стало смотреть на Василискину незаслуженно сладкую непринужденную диспозицию. Но ничего и не скажешь ведь: не праздно сюда пришли, не сладить дело без кузнеца.

А Ванька пальцем черным по досочке водит, тычет в нее, и так нежно, будто она живая какая-то на женщине влажная пимпочка. Колдует — даром, что черный глаз. Вдруг осветилось лицо его, светло-голубой блик по нему растекся, будто прибой. Думал я: это Василиска потому что старается. Ан, то досочка ожила! Запрыгали в ней фигурки. Рожица какая-то высветилась почти рыжеватая и говорит с убежденной такою, пугающей важностью: «Наши граждане —  самые разграждане на Земле!»

Что за «граждане»? Слово вроде и русское, да что означает, и не понять… Мещанишки, обыватели? Почто гордо так про них говорить тогда? Эдак я и про Василиску могу сказать: «мадам», и про Ахрамея — «месье»! Хоть они только суть жуть болотная…

Надо же: не успела ожить досочка, а и врет уже!.. И опять слышу: «Не позволим! Сами распотрошим!» Сразу мне стало не по себе. Потрошить-то кого вознамерились? Ладно, если людишек всяких, «граждан-разграждан» — а ежели нас, дворян?!..

Очень стало тревожно мне, неестественно…

А Ивашке всякое такое вот грозное приятно услышать, природному воину: начал он станом двигать-водить, Василиску под фартуком штурмом отважно брать, тиранить-таранить, с гиком жарким обсеменять… Зажмурился, ажник досочку чуть не выронил.

Подхватил я досочку — и ноги давай из проклятой из кузницы!

Побёг до отца Федора про православную «електронику» разъяснить. Ну, и про «граждан», которые почему-то вдруг стали несъедобно гордые нынче. Типа проснулись, навек «ответственные»?..

*
Прибегаю к избе отца Федора. Василиску с мирным дневным Ахрамеем на дворе оставляю (ах, опрометчиво!..) Сам влетаю к пастырю, тот пристально блинами питается, а рожа у самого кругла, лоснится и конопата, как блин.

— Отче! — с порога кричу. — Швыдче разъясни мне, что по Писанию есть слово незнамое «електроника»? Не то же ли, что и «анафема», упаси господь?..

И сую ему досочку в сальные от сметаны-то лапищи.

— Ох! — гундит. — И до нас добралися, сволочи! Думал, хоть в вашем глухом бесовском углу схоронюсь от клятой от електроники. Ан, не попустил меня в рай господь. Харей я, вишь, не вышел ему туда. Ибо аз есмь на блины грешник неэкономный, прожорливый…

Но ткнул  пальцем ловко в досочку. Вспыхнула синим пламенем досочка, и  с нее голос бодрый, дрочибельно мужеский востопорщился: «Передаем трансляцию ядерной бомбардировки города Новый Иорк, что в ирокезной отсталой Америке. Напоминаем: шампунь «Дюрапсел» — незаменимое средство при лучевом облучении ваших детей и внуков. Пользуйтесь шампунем «Дюрапсел» в любых оказиях вашей праведной вечной жизни! Спонсор показа православный консорциум «Дюрапсел»

— Эх, опять пес-царь-Петр рекламы наволок с Европы!.. — клокочет всем потрохом ретроградный враг просвещения. — Хоть и поднялись с коленок мы резво, да в поясницу так встряло, что ни встать, ни перднуть!.. Раскорякой стоим, хоть задницу руками раздвигай призывно, а сие греховодно и неестественно…

— Отче, — говорю, — там он и про граждан, то бишь, про мещанишек, что-то вопил, будто они лучше всех предпочтительны. Прямо бояре, а не смердОвины!

— Да не слушай ты! Лучше «Дюрапселом» намажься, больше будет пользы, заране.

— Заране чего?

— А всего!.. — отец Федор посмотрел на меня с мрачной таинственностью, но, показалось, и призывно, как из-за дерева леший или еллинский наглый божонок Пан.

— Ах! — сказал я. — Ах, противный… Завлекаешь, святой отец?..

Но ответить на сугубый этот («сугубый» — сиречь «двойной») вопрос не успел брадатый мой тет-а-тет: со двора раздались Василискины визги докучные.

Перемежались они гневным лаем цепного пса Меморандума, который не желал впасть с Василиской во грех или был сыт в тот моментум насчет сексы, что странно в официяльно одиноком псе, — даже и  п о д о з р и т е л ь н о…

Амурный конфуз анчутки с разборчивым Меморандумом отвлек нас от досочки. В этот миг, наверно, и состоялась «рекламная пауза» (с церковнославянского если, то «оказия»). А именно: «рекламная пауза» с Новым Иорком, который был знатно нашей всегда долгожданною бонбою неожиданно руинирован.

*
Что дальше стряслось, поддается лишь краткому описанию.

Перво-наперво потрясла меня Патрикевна. Она неслась по черному небу, аки комета хвостатая, пылая во весь подол, и с щекастою головою дядьки моего Афанасея в руках. Следом летело и тулово Афанасея, полыхавшее синим неясного рода пламенем и с удом, что праздно корчился в ослепительно огненной той синеве, вовсе не желая как будто ни опадать, ни уничтожаться. Отец Федор летел верхом на Иване, запрятавши руку по локоть в задницу кузнеца. Далее метались по черному небу Ахрамей и Василиска с разодранным надвое содрогавшимся в немом лае Меморандумом. Конец света, увы!..

Изба отца Федора вкруг меня тоже обратилась в огненный, жадно горевший цветок, так что я равнодушно, помирая, услышал щелчок, с которым лопнули мои уставшие от бесстыдства мира сего глаза. Но тьма наступила на миг лишь, и далее я оказался на поляне либо опушке, окруженный деревами, что живыми факелами, будто с избытком иллюминованные, трещали под тем же черным небом, будто провалившимся во тьму вечного забвения.

Я лежал на поляне, и средь черных стволов полусгоревших дерев, средь рыжих пламенных языков выступили очертания все одной и той же фигуры — сперва черный лишь силуэт. Затем они разом шагнули ко мне со всех сторон, будто наученные долгой муштрой лейб-гвардейцы, и я увидел, что все они на одно лицо, и лица у них, и лысины, были цвета зеленой плесени. Мертвяковый, трупом вонявший цвет!..

Одетый во все черное, облегающее, он и гибок был, как змея, и терпеливо учтив, как европейцу то и положено.

Шагнув ко мне со всех сторон, он сгустился передо мной, и я понял, что вот же он, есть центр мира, вежливо беспощадный.

— Итак, — обратился ко мне шевалье по-французски, — Новый Иорк вами сейчас да, со всею непринужденной  случайностью руинирован, но и ответа ждать, как видите, не пришлось…

— Не могу уже видеть! Очи-то лопнули…

— Да всё вы видите! Духовное зрение всегда в вас, русских, было сильней физического. Фантазеры вы просто неисправимые.  Итак, шер ами, повторяю: вам все придется начать сначала, весь цикл воплощений на этой странной русской земле. Или, как ваш Ильич говорил: «Учиться, учиться и учиться». Итак, выбирайте: быть ли вам теперь Патрикевной или Иваном-кузнецом.

— Ах, Иваном, конечно, Иваном, господин шевалье! — в восторге и сослепу я чуть не обнял его.

— Нет, я передумал. Сперва все-таки Меморандумом. А то сразу в Иваны — за какие заслуги?!..

— А потом, все же, когда-нибудь?..

— Ивана вам выстрадать в себе надо, мон шер ами.

— Но ответьте тогда, коли все начинается, что есть слово незнамое «електроника»?

— Ах, Меморандуму еще незачем это знать! Сейчас вы начнете забывать человечьи слова и станете издавать звуки, решительно для вас новые…

— Хоть душу-то вернешь мне, гав-гав! — вскричал я совсем уже напоследок, чувствуя, как все тело мое нестерпимо чешется — из него перла песья густая шерсть.

— А я душу и не брал у тебя, — де Фантомас наклонился и взъерошил шерсть мне на морде, — Все, что вокруг, и есть только твоя душа. Даже и Новый Иорк руинированный.

— Гав-гав! — отвечал в смятении я. — А ты, шевалье?..

От резкой боли в боку я вытаращил глаза.

— Ты че гавкаешь-то? Скоро ссаться будешь мне тут в постель?!.. — Перед собой увидел я сердитое лицо сонного Афанасея. — Вовсе опсовел, говнюк…

И снова в бок сунул мне командирским решительным кулаком.

— Дяинька! Дяинька-а!.. — я схватил его за щеки и притянул к себе, такого живого, теплого, такого родного, сердитого. — Дяинька мой!.. Родименькай!..

О, осподи! Только сон это был, только блазь ночная! О, осподи!..

Да пропади она пропадом, гори синим пламенем, эта бесовская незнамая електроника!.. Осссподииии… У  с в о и х!..

В кромешном саду заверещала пронзительно Василиска, вурдалаком эбомая…

4.05.2019


Рецензии
Веселая штучка с эротическими и прочими историческими аллюзиями. Весна-с!

Cyberbond   05.05.2019 13:07     Заявить о нарушении