Какой-нибудь день

Кравецкий Никита
В чём она провинилась? Был конец апреля, а жизнь ей подарила уже много неприятностей. Вот тебе и истерика, и частые нервные срывы, и недосыпы, и постоянный голод. А, ты забыла про ежедневный стресс? Держи, Мария, смотри не урони, а как уронишь, попробуй не наступить на мириады осколков. Если ты, конечно, к тому времени будешь в состоянии принимать хоть какие-либо решения.

В общем, жизнь Марии —в её шестнадцать лет! — была, мягко говоря, не в лучшем состоянии. Жила она с недавних пор одна, вдалеке от своих родственников. Вот и надейся, Мария, каждый день на приезд отца, что ж тебе ещё остаётся?

С тех пор, как началась война, прошло уже десять лет. Два года назад её матерь, Ксения, решилась забрать к себе неимущих родных, которые жили близ линии фронта. Их всех убили одним выстрелом из миномёта в девять тридцать один утра 2-го февраля. Ксения успела проехать 5 километров.

Отец, Варфоломей, когда узнал об этом, не горевал. Он был в ярости. Прошедшие два года он прожил в пытках для самого себя. Стал сам не свой, простыми словами. Месяц назад он бросил свой сан епископа православной церкви и отправился воевать. На пороге у церкви, когда его уже ждал специальный автобус, он сказал Марии  одну фразу: "Не держи зло в себе".
    
Мария никак не может привыкнуть к новой, через чур взрослой жизни, которая любому взрослому покажется сущими пытками и карой Божьей. Тем не менее, такова её судьба, и так отец её постоянно успокаивал: "Это твоя судьба, доченька. Господь Бог выбрал её для тебя, чтоб ты стала сильнее. Каким-нибудь днём Он увидит, что ты уже достаточно сильна, и Господь Всемогущий непременно сжалится над тобой". Ужасные, сравнимые с адом, дни шли, а тот "какой-нибудь" день всё не приходил, и спокойствия никакого не наступало. Мария ждала. Не сказать, что она в этот день сильно верила, но раз уж так сказал ей отец, она была готова всегда ждать. Всякий раз, как она вспоминала про тот "какой-нибудь" день, представляла себе, как приедет её отец. Ничего банального: никакие деньги, никакая роскошная жизнь, никакая слава. Ни о чём таком она в жизни не думала, даже единожды. Её единственная мечта, которая зародилась ещё месяц назад, — чтобы приехал отец. Тогда родится и счастье, и появится спокойствие, и начнётся тот "какой-нибудь" день.

Комната, точнее коморка, в которой уже как месяц жила Мария, была ужасно неприбранной до такой степени, что любой человек сказал бы: здесь живёт мужчина. Раньше у неё было хоть какое-то время её прибирать в этих трёх квадратах жилплощади, выделенной ей церковью, однако последние дни — недели — она едва успевает одеться, чтоб поспеть на службу, как вечером приходит бессильная и бухкается на кровать. О двухкомнатной квартире, которая по закону и праву принадлежит её отцу, она и мечтать не могла. Всю свою жизнь она прожила там со своими отцом и матерью, пока мама не погибла, а отец не ушёл на войну. С тех пор их квартира по позволению отца перешла одной неимущей семье. Конечно, отец, когда вошёл в её комнату, вежливо предоставил Марии односторонний выбор: либо жить в двухкомнатной квартире с пятьюдесятью квадратами на её одну, а семья из трёх несчастливых человек очутится в церковной коморке, либо наоборот. Мария печально заверила себя, что ей было бы достаточно и трёх квадратов, куда помещаются кровать, маленький столик, настенные часы, свисающая грушей лампа и вечно голая вешалка, висящая на одиноком гвозде на стене. Варфоломей вышел из комнаты с улыбкой.

Когда она спала, на неё сыпалась белая, как порошок, штукатурка, из-за чего той всё время приходилось ходить в непрозрачном платке, ведь ни о каком душе не могло идти и речи. Лишь изредка ей разрешали зайти в ванную комнату, отведённую для священников, чтобы помыть там руки. В ином случае, когда ладони её были слишком грязны, чтобы начинать службу, ей приходилось проведать общественный туалет, где стоит один лишь унитаз. Чтобы не было так отвратительно, её спасал ёршик, которым она вычищала стенки, хотя в любом случае она старалась ничего не касаться, кроме воды.

Постель не менялась уже целый месяц, поэтому простыня вся была покрыта серыми пятнами присохшей штукатурки и чёрными от грязных носков. Подушка воняла от впитавшихся слюней, и из неё уже высыпались перья. Одеяло представляло из себя такую же простыню, только с чёрной дыркой насквозь на середине простыни, которую, как видно, неудачно погладили. Сама кровать шаталась и скрипела, из-за чего Мария частенько просыпалась по ночам. Конечно, это не из-за кровати, ведь бывало и такое, что она проснётся посреди ночи из-за цокающих часов или своего учащённого дыхание. Чаще всего ей снились одни лишь звуки выстрелов. Без картинки — перед её глазами всегда было чёрное полотно, — только звуки.

Если говорить про её теперешнюю квартиру, то можно сказать, что  её всё устраивало. Были, естественно, некоторые неудобства, но всё было на благо других. Но вот что и было значимой проблемой,  так это отсутствие кухни. Малышка ничего не могла себе ни приготовить, ни купить, ведь жалованье церкви постоянно задерживалось, хотя сама она знала, что никакого жалованья и нет. Всё, что она ела каждый день, — это засохшие и недоеденные просфоры, которые забывают в храме рассеянные посетители. Запивала Мария святой водицей из прицерковного родника, который, слава тебе Господи, бесплатен. Когда печальная Мария подходила ко служителям церкви и просила у них хоть какой-нибудь горсти еды, те либо посылали её к другим служителям, либо свято клялись, что у них с собой нет денег и совсем нет никакой еды. Третьего варианта не было.

И как же ей крутило желудок, и болело в боку, и раскалывалась голова, и темнело в глазах, когда бедная малышка каждый день проходила мимо церковной трапезной, где всегда сыто обедали священники и служители, которые, заметив грустное лицо Марии, виновато отворачивались в сторону, разглядывая мозаику на цветных стёклах. Но Мария не злилась. Она продолжала изо дня в день сытиться чёрствыми и иногда даже заплесневелыми просфорами, которые валялись где попало, и напиваться священной водой, отливая её себе в личную литровую бутылку. Она никогда не злилась, потому что знала, что тот "какой-нибудь" день когда-нибудь наступит. Она ждала.

И ждала не напрасно, как оказалось. Сегодня наступил тот самый день, ведь так ей сказала сестра-монахиня.  В лице сестра Альвина была не самой яркой, а даже немного бледноватой, но это Марие ничего не говорило. 

Сестра Альвина прокралась к ней в коморку около пяти часов этим утром. Тогда Мария ещё спала, хоть ей и редко удаётся спать в такое время, когда цветущее небо начинает опоясывать розовато-фиолетовая дуга. Альвина аккуратно приблизилась к спящей сбоку, пройдя всю площадь комнатушки, — для этого ей пришлось сделать полшага.  Она нагнулась над Марией и несмело, тремтящим голосом прошептала:

— Просыпайся, сестра. Пришла весточка от твоего отца. Просыпайся, просыпайся, солнышко.

Мария только открыла свои заспанные глаза, как тут же испугалась Альвины, которая нависла над ней. Лицо той закрывало весь вид комнаты и защищало её от обыденных утренних лучей, из-за чего Марии стало темно, а такая неожиданная картина заставила её тихонько вскрикнуть, что только они обе услышали, и выпучить глаза.

— . . .ш-ш-что?. . . — едва протянула Мария усталым тоном.

— Отец твой объявился, сестра, — повторила Альвина, стараясь не замечать восторженности на лице Марии. При виде такой радости она чувствовала несправедливость этого мира, внутреннюю боль и печаль.

— Правда? — то ли с улыбкой на лице, то ли с невозмутимым видом лица наивно спросила Мария. В такой ранний час она не то что не могла говорить нормально, а даже управлять своими эмоциями.

— Правда, сестра, правда. Он тебе письмо передал. Забери его у батюшки Евгения. Он уже ждёт тебя, сестра. Я должна идти.

Не успела Мария ни поблагодарить, ни ответить, ни звуку произнести, как Альвина живо вышла из коморки, захлопнув за собой дверь, словно пытаясь забыть всё то, что тут сейчас с ней произошло.

Несмотря на все трудности и недопонимания, Мария была в прехорошем расположении духа. Как только ушла сестра Альвина, она полежала ещё с минуту-две, обещая самой себе встать с кровати со следующим отзвуком секундной стрелки. Наконец, вспомнив про письмо отца, Мария сама собой встала, даже не контролируя свои движения, и быстро оделась в грязную футболку и брюки. Они небрежно валялись на полу, хотя вешалка как обычно была пустой. Не то чтобы Мария была такой ленивой, что не в состоянии просто повесить брюки и футболку на вешалку, нет. Когда она заселялась в эту коморку, её сразу же предупредили, что эта вешалка висит здесь исключительно ради декора, и пользоваться ею запрещено, а на вопрос, куда ей складывать вещи, одна из сестёр язвительно фыркнула: "Да хоть на полу!". Мария восприняла это буквально и с девичьей наивностью.

К слову, стирать одежду можно было только в конце недели, в субботу, хотя даже в субботу ей приходилось ждать до самой ночи, пока все влиятельные и важные особи церкви постирают своё одеяние. А там, гляди, и воду отключат, и небось придётся ждать до следующей недели. В таких довольно нередких случаях Мария доставала свой дополнительный комплект одежды на неделю: футболка, неряшливые спортивные штаны, три пары носков и две пары трусов. Этого было вполне достаточно, а иногда даже — с запасом.

И вот, в общем, стоит Мария посреди своей комнатушки и глядит на стрелки часов. Пять часов, двадцать три минуты, одиннадцать секунд, двенадцать, тринадцать. . . Интересно, что может делать её отец прямо сейчас? Думает ли он о своей бедной дочери, которая уже не может больше ждать? А может и где-то в пути домой, в поезде или машине, считает мимо проезжающих машин и едва вслух называет их цвет? А может, едет и думает о ней? А может, совсем и не едет? . .

В ходе этих мрачных мыслей Мария совсем неожиданно для себя подумала, что в письме отец с жалостью пишет о том, что пока никуда не собирается уезжать. Возможно, он в эти секунду сидит где-нибудь в окопах, вдалеке от своей родной дочери, думая только о том, чтобы выжить.

 
"Почему его вообще попёрло на эту дурацкую войну?! Месть? Это же грех!"


Мария не на шутку разозлилась, лицо её побагровело, а мускулы на руках потвердели. Исказив лицо и нахмурив брови, она с жестокостью и со стоном сбросила бутылку святой воды со стола, затем ударила стол ногой и издала ещё один истошный стон. Спустя ещё три сильных и громких удара, из-за которых стол необычайно опасно шатался, и одна из ножек его, казалось, может в любой момент сломаться, и на полу останутся только ошмётки, Мария успокоилась. Ей стало страшно и стыдно, ведь она совершила страшный грех, скинув свящённую воду в порыве неистовой агрессии. Она встала на колени и вслух раскаялась, давясь слезами. Чувствуя себя крайне измотанной уже в начале дня, она бухнулась на мягкий табурет, легла на стол с локтями и врыла свою голову в руки, уткнувшись в стол. Пролежала она долгих пять минут, едва не уснув, а разбудило её и привело в себя назойливое цоканье стрелки и раздражительное чувство, что она куда-то опаздывает.

Уже тридцатая минута шестого часа (5:29 по-заморскому), как Мария наконец встала со стула и направилась к выходу. Голова её закружилась, в глазах потемнело, но как только она вышла к мрачному и серому коридору, где каждый шаг отбивался немыслимым эхом, отзвуки её шагов разбудили её окончательно. Ей нужно было к батюшке Евгению, чтобы получить тот злополучный конверт с письмом, который наверняка должен расстроить Марию — теперь она в этом не сомневалась. Так же не сомневалась и в том, что батюшка сейчас завтракает в трапезной вместе с другими служителями, живо наминая жаренную рыбу с печёной картошкой...

Волна боли захватила живот Марии, так что она вынуждена была быстренько где-нибудь перекусить перед волнующей новостью. Таким образом она вышла из храма на улицу. Огромные входные деревянные ворота едва поддались девичьей силушке. Снаружи было через чур холодно, ведь густые дождевые тучи, освещённые первыми проблесками солнца, окутали всё видимое небо и затмили красочные фиолетовые мазки на чистом чёрном небе. Дул несильный ветер, но даже такой вынуждал Марию обнять саму себя, создавая тепло, и цокотать зубами, точно отбойным молотком. Она быстро заглянула за мусорной ведро, чтобы найти там просфору, какую небрежно и грешно выкидывают недовольные покупатели, промахнувшись мимо ведра. Лезть в мусорное ведро Мария ещё не собирается — не настолько пала духом, — и таким образом осталось полагаться на везение: сегодня люди меткие, и у неё не состоится завтрак, либо посетители преимущественно парни, и она будет сыта. Однако и на этот раз ей повезло: прямо под мусорным ведром, то ли в какой-то неясной жиже, то ли в обычной жвачке, лежала половинка засохшей просфоры, которую Мария целиком отправила в рот, съев её, как сухарь.

Теперь ничего не беспокоило Марию, кроме новопришедшего письма, и на этот раз она задалась вопросом, зачем ей нужно было идти к батюшке, чтоб просто забрать отцовское письмо. Разве сестра Альвина не могла просто-напросто принести его и оставить на столе? Батюшка Евгений был слишком занят, чтоб лично явится в комнатушку Марии? Или письмо — это такая всецелая сохранность, которую нельзя предавать каким угодно опасностям. Будет вполне ожидаемо и очевидно, если батюшка разрешит Марии читать только с его рук. Какой-то смех получается, если подумать об этом. А что насчёт того, зачем было будить Марию в такую рань? Полшестого утра, на секундочку. Конечно же, Мария очень признательна сестре Альвине за такое беспокойство в раннее время. Или всё так чрезвычайно важно, как будто нужен её совет или консультация. Если уж и так, разве не мог батюшка, опять же, самолично прийти к Марии и обсудить все вопросы прямо там? На кой чёрт ей нужно было куда-то срочно бежать, не то в трапезную, не то кто знает куда ещё? У батюшки неотложный завтрак? Разве никто ещё из служителей церкви, ни из монахинь в монастыре, ни руководительного состава ещё не успел увидеть, как Мария за долгий день успевает устать и полностью выбиться из сил? Разве никто ещё не заметил нотку печали и даже депрессии, которая уютно расположилась на её лице? Это всё нечестно. 

Сочетание чрезвычайной сохранности письма и спешки по поводу каких-либо важных вопросов заставляла Марию невольно улыбаться и дивоваться такой абсурдности, хотя сама давным-давно считала, что так не может быть на самом деле, как она думает. Всё может быть и проще, гораздо проще.


"А может быть и печальнее, — ни с того, ни с сего улыбнулась Мария, при этом не издавая ни звука, — гораздо, гораздо печальнее. Впрочем, я привыкла!"


В данный момент нельзя было с чёткостью дать описание её эмоциям и состоянию. Прежде всего она переживала некую безысходность, из-за которой ей хотелось плакать навзрыд и молить Бога о лучшей жизни, однако получалось только зловеще улыбаться, неприятно удивляя и даже пугая всех тех, кому пришлось видеть эту улыбку боли, будто пытаешься выглядеть счастливым.

Мария как раз подошла к трапезной, как батюшка Евгений из неё выходил, аккуратно вытирая своё лицо вместе с бородой тканевой салфеткой. Заметив батюшку, Мария невольно подпрыгнула и прижмурилась, чтобы точно разглядеть, не он ли это. Так точно, он. Вид у него был какой-то скорее обеспокоенный, чем расслабленный — как обычно. Волосы небрежно растрёпаны, епитрахиль висит скошено, клобук сидел на его голове не тем боком, ведь митрополитский крест, который должен был висеть на его лбу, сейчас красовался с правого боку, поэтому чёрный ниспадающий шлейф перекрывал треть его лица. Самого священника, видимо, всё устраивало.

Разглядев его нерасчёсанную бороду и заметив встревоженные нотки в его выражении лица, Мария хотела было отступиться от вопроса про письмо и переждать пару часов, но тут же одумалась, ведь, всё же, неспроста Альвина разбудила её так рано утром. Священник, возвращаясь с завтрака в свою комнатушку, шёл как раз навстречу Марие, но не замечал её, потому что его глаза безмятёжно кружили в воздухе, словно наблюдая за частичками пыли. Если бы не проступивший пот на его щеках и заметная сосредоточенность, то можно было сказать, что тот просто придуривается. Мария пошла наискось и, когда священник подошёл ближе, встала прямо перед его лицом. Он испугался, едва подпрыгнул, но зато перевёл свой взгляд на неё.

— Доброе утро, отец Евгений. Я по поводу моего отца. Простите, если отвлекаю от дел. . . — прошипела Мария. Голос её был почти что неразличаем, ведь ранний завтрак был окончен, а в трапезной начался такой шум, что и не сразу поймёшь — это гудит рой пчёл, или мотор развалюхи-машины, или вой разогнанного паровоза.

Также она хотела прибавить озабоченные слова по поводу его растрёпанного внешнего вида, хотя в итоге передумала. 

Тем не менее, старик её чётко услышал, будто предвидел её слова, и попросил её удалиться из шумного коридора. Когда они вышли из него, батюшка обратился к ней с лаской и нежностью в голосе.

— Давай поговорим об этом в тихом месте, доченька. Пройдём в мой кабинет. Там как раз завалялось письмо твоего отца. Твоё письмо, — зачем-то добавил священник, поправив свой клобук.

Они ступили вперёд, направляясь вглубь церкви, туда, где находится аккуратно убранный рабочий кабинет священника, куда он идёт для того, чтобы почитать книги, попить кофе или просто отдохнуть. Представшая перед Марией картина, которую она застала, как только вошла внутрь, едва не сбила её с ног.
 
Огромный, трёхметровый стилаж стоял прямо напротив стоящей в проходе Марии. Он был полностью набит книгами, а подле него стояла лестница на колёсиках, похожая на самолётный трап. Все книги, казалось, стояли максимально плотно друг к другу не оставляли ни сантиметра свободного места на полках. Далее по коридору стоял небольшой шкафчик с замочной скважиной, где наверняка упрятано что-то важное и не очень. Возле того шкафчика стояла пустая прозрачная бутылка с оборванной этикеткой. Сама бутылка, кроме горлышка, была прямоугольная. Они двигались дальше по коридору, где стояла раскладная кровать и прикроватный столик. Чуть дальше была открыта ещё одна комната, в которой была уже большая  двухместная кровать. Мария про себя задалась нескромным и вполне логичным вопросом, зачем священнику, которому запрещено иметь жену или любовницу две жилые комнаты, тем более в одной из них двухместная кровать, но озвучивать его Мария ни за что не стала бы.

— Машенька. . . — прошептал несмело батюшка своими засохшими губами и плюхнулся на своё мягкое кресло с кожаной обшивкой.

Мария не удержалась от грешной мысли: "Это кресло было дороже, чем вся её коморка".

— Присаживайся на тот деревянный табурет, — вежливо сказал батюшка.

Мария послушалась его и пододвинулась ближе к столу, сидя напротив батюшки, точно на каком-нибудь собеседовании. Большой холст картины украшивал сероватую стену. На самой картине был изображён портрет какого-то украинского патриарха, однако какого, Мария однозначно сказать не может. На столе стояла невысокий, но широкий прозрачный стакан, где покоились несколько капель воды. Мария почему-то озарённо подумала, что это растаявший лёд, но сейчас это не имело никакого значения.

— О чём мы там собирались поговорить, Машенька? — рассеянно спросил батюшка, копаясь в своих настольных бумагах. Несмотря на такое убранство и чистоту в помещении, на столе творился полный бардак.

— Об отце моём, отец, — заговорилась Мария, плотно закрыла свои ладони одна в одну и прижала их к своему животу. Что-то внутри неё перекрутилось, возросла внутренняя паника.

Отец Евгений глубоко выдохнул, прокашлялся, облизал губы, потянулся было рукой в сторону пустого стакана, словно по привычке, но с прикосновением отвёл руку в сторону. Через несколько секунд он начал ранить её прямо в сердце жёсткими, как сталь, и острыми, как осиное жало, словами:

— А у меня к тебе, девочка моя, серьёзный разговор. — Мария, было,  вся напряжётся, даже приподнимется всем телом с табурета, и будет держаться только на локтях, оперевшись о стол, и сердце её цокотало так, что аж священнику было слышны эти стуки. — Не буду сильно тянуть, чтобы тебя ещё больше не изнурить ожиданиями. К сожалению, доченька, твой отец погиб. — проговорил, как робот, батюшка, старясь не смотреть на бедное лицо Марии. Всё плавал и плавал в воздухе, как потерянный моряк, только оттягивая то, что обязательно случится. Непременно их взгляды ещё раз встретятся и непременно ему придётся ощутить это гнусное чувство жалости. Кстати, фальшивое.

Услышав такое от батюшки, Мария не могла в это поверить. С полминуты она ни сдвинулась ни с места, ни перевела свой взгляд куда-то иначе, кроме печальных очей батюшки, ни перевела своё редкое и резкое дыхание, находясь в ожидании. Чуда? Истины? Признания? Мария надеялась, что это какой-нибудь неудачный розыгрыш или шутка, но всё, что дествительно потверждалось, — тишина. Тишина и бездушное хлопанье глазами батюшки, который говорил всё это таким тоном, будто сам это пережил и прочувствовал в свое шкуре уже десятки раз. То есть, равнодушным. На глазах у опытного старика, который много повидал на своём веку, развернулась такая история, что заставила его выражать жалость, хотя он так обычно не делает. И не пожелает так делать когда-либо вновь. Это унизительно.
Холодная слеза покатилась по её щеке, как только она осознала, какого человека в жизни она потеряла. Вместе с ним потеряла и надежду на хоть какое-нибудь будущее, ведь вполне возможно, что Мария просто-напросто скоро умрёт от голода, питаясь таким срамом. У любого человека, который нормально питается, это вызовет приступ рвоты. Она хотела начать истерику, кричать и визжать о том, как ей сейчас плохо, однако она приняла эту новость с достоинством, отчасти от того, что жизнь научила её всегда ожидать худшего. Но надежда, старая подруга, просочилась, как влажная прыткая рыба, и теперь Мария страдает. Какого чёрта! Убейте кто-нибудь эту надежду! Она должна умирать первой!

Ещё несколько солёных капель слёз слетели с её лица — теперь потому как сегодня утром мечтала о том, чтобы папа возвращался домой, а не оставался на фронте на ещё какой-то срок. Сейчас же она желала только отца, живого отца, — далеко он или рядом, — и всё это ничего больше, как одно большое недопонимание.
Долгое время она не могла собрать себя в руки. Её сердце падало ей в пятки, то поднималось прямо к голове и отбивалось у висков, то возвращалось на своё место в груди и сильно сжималось и кололо. У неё больше не осталось ничего в её жизни, кроме церкви, трёх жилых квадратов и чёрствых просфорок. Она плотно сжала свои глаза, стараясь не верить всему этому, и спустя некоторое долгое время спросила у батюшки голосом, который находился в неловкой грани между истерикой и спокойствием. Казалось, ещё немного, ещё одно слово, один звук, и она разревётся.

— Батюшка, а, батюшка, о каком же тогда письме мне говорили?

Отец Евгений немного помялся в своём кожаном кресле, поджал под себя ноги и ещё раз громко выдохнул, в этот раз сказав более приятную новость:

— Перед своей смертью твой отец написал тебе письмо и передал его почтальону. На следующий день, то есть вчера, его тело нашли застреленным. Он пал смертью храбрых, доченька. — Священник опустил голову вниз с сочувствием. — Похороны в скором времени не состоятся.

Только этими словами батюшка и ограничился. Он соврал о том, что тело Варфоломея было застреленным. Его сначала взяли в плен, а после распяли. Видео процесса распятия его преосвященства епископа Варфоломея опубликовано в интернете. Благо у Марии не было доступа в интернет, и  священник мог жить с чистой совестью.
 

Мария чувствовала себя разбитой. Примерно так чувствуют себя люди, которые ощутили предательство родного ему человека. Примерно так чувствуют себя те, кто ничего не добились и лежат сейчас где-то в глубокой яме без всякой надежды оттуда выбраться, обвиняя и терзая самого себя, презирая прошлое за ошибки. Примерно так чувствуют себя те, чьи многолетние усилия и титанический труд оказались напрасными. Только Мария переживала всё это в три раза большей силой. Её сердце и её чувства как будто оплевали, скомкали и выбросили в мусорное ведро. А отец. . .


“Это всё дурацкая война! Ну почему его вздёрнуло туда пойти?! Ради мамы? Ради мамы, чёрт побери. Ты так всегда оправдывался. Неужели ты не можешь найти другой ответ?! Пожалуйста. Пожалуйста! Пожалуйста.”


Мария уже была не в себе, ведя такой диалог сама с собой. Её конечности онемели, всё тело пробрало ознобом и холодом, пальцы рук задрожали, а дыхание было далеко от ровного. Мария была уверена, что, ступи она из его кабинета, не сдержится и сильно разрыдается.

Как раз тогда, когда очередной шквал слёз поднялся к её глазам и уже готов был печально выстрелить, батюшка протянул ей письмо. Название было таким воодушевляющим, что Марии опять пришлось бороть приступ горечи. Ей начало казаться, что, на самом деле, она в этом мире просто игрушка. Как будто на ней проверяют, как работает человеческая психология. Забирают у неё всё, прижимают к земле и там же лупасят. Наблюдают и восхищается тому, как у неё хватает силы духа и воли подниматься и отбиваться. Даже возвращают надежду и некоторое счастье, за которое можно зацепиться для вполне комфортной жизни, однако, вдоволь насмотревшись на её реакцию, отбирают у неё всё с почином, и Мария вновь прижимается к земле. На этот раз самостоятельно.

моей ПРЕлюбимой дочери ;

Прочитав это название, красовавшееся на тыльной стороне конверта, Мария через силу отложила конверт в сторону и живо смахнула проступившие слёзы со щёк.
 
— Мы все очень сожалеем о твоей потере, Машенька. Для нас это тоже огромная потеря, — наигранно грустным голосом прошептал батюшка. — Твой отец был лучшим священником этого города. — "После меня, конечно", — мысленно добавил он.
 
Ей были отвратны такие пустые разговоры, от которых ей хотелось только наложить на себя руки прямо здесь. Батюшка Евгений продолжал тараторить и размеренно говорить что-то, иногда глубоко вздыхая и опуская свой взгляд книзу, но тем не менее Марию он больше не интересовал. В ушах у неё звенела совершенно другая песня — намного трагичнее и искреннее, чем пустые отзвуки батюшки. Эта мелодия отбивалась от её ушей и доходила до самого сердца, на своём пути щекоча все нервные связи. Она была такой лёгкой в исполнении, но ложилась на сердце так тяжело, как многотонный валун. Всё, что она слышала сейчас, — колокольный набат. А именно, всего один удар о колокол, который практически ничего не значил для всех, кто его может услышать, но одновременно значил так много для неё, бедной Марии. Колокольный звон, который значил одно, — смерть.

. . .Трагедия, горе, несчастье. Какими ещё словами можно описать то, что с Марией сегодня произошло? Ответ был прост и ожидаем: никакими, совершенно. Мало того, что никак нельзя точно описать чувства человека, хоть какими словами не пользуясь, так описать всё то, что Мария уже пережила, было бы попросту невозможным.

А вот что сделала Мария? Она вышла из кабинета. Выбежала. Не обращая никакого внимания на сконфуженное выражение лица батюшки, Мария встала со своего места и, стараясь не показывать своего заплаканного лица, и вынырнула из его просторного кабинета. Перед выходом она почувствовала неодолимое желание плюнуть батюшке в лицо, показать ему средний палец, обозвать его всеми возможными ругательствами, скинуть все вещи с его стола, а дверь выбить ногой. Это был крик души. Но она же порядочная девушка. И христианка. Мария тихо зашагала к двери, открыла её и спокойно закрыла.

Плотно сжимая злосчастное письмо, которое лишний раз вселило в неё надежду, она захлопнула дверями на улицу. Мария побежала вдоль цветущего сада, прямиком направляясь к колокольне. Ей нужно было всё отпустить. Начать новую жизнь. Если она этого не сделает — умрёт в депрессии и тяжких муках. Всё остальное — пережитое прошлое, которое, хоть местами и приятное, требует обновки. За этим она и вошла внутрь высокой колокольни, поднимающейся ввысь на шесть этажей жилого дома.

Мозг её в это время бурлил всякими воспоминаниями, целями и мечтаниями, что придало её лицу ещё более опечаленный вид. Весь этот поток она старалась контролировать, отсеивая самые грустные и печальные пережитки.

При входе Марию ждал неожиданный и опрометчивый сюрприз, который поставил её в тупик, хоть и был вполне ожидаем. А именно, прямо у лестницы сидел, едва не спал, старик-сторож, работающий тут уже лет двадцать пять. Сторож тихонько дремал с закрытыми глазами, как Мария попыталась пройти его незаметно. Не успела она нарадоваться, как сторож застал ту врасплох, когда неожиданно разомкнул глаза и спросит молодицу, что она тут забыла.

— Я? . . — глупо спросила Мария лишь для того, чтобы отыграть себе ещё несколько секунд времени, придумывая достойную ложь.

— К Вам, молодица добрая, к Вам. Так чего ж Вы тут делаете в такую рань? — Старик взглянул на свои часы, выставив запястье перед лицом. — Совсем скоро будут отбивать шесть.

Мария, так и не придумав ничего, решила попытать свою удачу и тем самым проверить своё мышление.

— Да-к я к батюшке наверх поднимаюсь. Он позвал. Вы разве не видели, как он заходил? — спросила Мария максимально ласковым тоном, чтоб старик не воспринял это за обвинение и не начал бы разборки.

— Хм. . . — озадачился  сторож. — Нет, не видел вроде. . .

Мария перепугалась, что сторож сейчас позвонит батюшке или крикнет что есть силы наверх, дожидаясь ответа, прежде чем пускать Марию, однако, имея идеальную репутацию среди юных монашек, её пронесло.

— Ну хорошо, молодица, ступай наверх. Смотри, не спотыкнись! — крикнул сторож ей вдогонку, когда та уже перебирала ногами, едва успевая опираться на ступеньки.

С одного боку могло даже показаться, что та парит воздухе, используя свои быстрые ноги, как крылья, — так быстро она поднималась. Тем не менее, у неё остались лишь тройка минут, если верить часам сторожа, которые она успела невзначай рассмотреть. Три минуты до шести часов. Конечно же, батюшка, который отбивает шесть, должен явиться сюда за минуту, поэтому у неё совсем нет времени.
 
Пока она оживлённо бежала наверх, едва успевая вдыхать и выдыхать, смахивая пот и свои слёзы с лица, Мария вспоминала о той небольшой традиции, которая зародилась у неё с отцом. Дело в том, что отец постоянно брал дочерь с собой на колокольню, даже когда та была ещё малышкой.

Варфоломей ежедневно поднимался на колокольню, только отбивал он не часы. Ещё когда начиналась война, Варфоломей, как его преосвященство, решил от имени всего города  каждое утро отбивать количество погибших за прошедший день. Один звон — одна ушедшая жизнь. Пока звучит один-единственный набат, целая жизнь проносится на десятки и сотни метров, все слышат последний её стон, — и вот, затих, и человека больше нет. . .

Так отец простучал за целых десять лет несколько тысяч раз, отбивая каждый Божий день по несколько раз. . . Когда умерла их матерь от рук безжалостного военного, Мария вместе с отцом, все в слезах, слушали её последний звук, последнее слово, последнее живое напоминание о ней. Теперь Мария сделает то же самое, только теперь одна, совершенно одна, какой она и останется на всю свою жизнь, скорее всего.

Перед отъездом отец Варфоломей приказал священникам церкви, чтобы те выполняли этот долг за него. Однако за этот месяц ни один священник не удосужился утром подняться колокольню, чтобы оповестить город о погибшим, поэтому люди ошибочно считали, что никто не гибнет, и радовались.

Она ступила, наконец. Последняя ступенька преодолена, и теперь всё лежало в её в руках. . . Ненароком Мария вспомнила про отцовский конверт в её руке, и сердце её тяжко бухнулось книзу. Она приложила усилие, чтобы остаться стоять на своих ногах и не упасть, когда в глазах резко потемнело. Выпрямившись, Мария выдохнула и взглянула наверх, где и висел колокол, с размером как она сама. Огромный толстый хомут, в виде широкой  балки, перекрашенный в чёрный цвет, был плотно прикреплен к потолку, выдерживая на себе сам колокол. Коронка его была золотистого цвета, а талия серебристого. На ней были нарисованы какие-то неясные узоры, по которым в данный момент проводила рукой Мария, как бы тем самым пытаясь понять их смысл. Обширный колокольный поясок был украшен изображением маленького креста. Язык его был тяжёлым, проржавелым, и весьма объёмным, что Мария не смогла сомкнуть своей ладони на нём. От языка колокола тянулась металлическая цепь, обвязана вокруг столба, да и прицепленным за крючок, чтоб та внезапно не развязалась и самостоятельно не зазвонила в колокол, будь то на улице сильный ветер.

Мария взялась за эту цепь, отвязала её и ощутила её тяжесть. Тяжёлая, как её судьба, вся она наконец оказалась у неё в руках. Внезапно она услышала недовольный голос снизу и даже шарканье и удары ногами о деревянные ступеньки. Это ясно значило, что у неё совсем нет времени. Прямо сейчас она собиралась выпустить всю свою печаль, злость, обиду, равнодушие, кротость души и даже оставшееся счастье, надежду и любовь. Она хотела убрать всё это в сторону, отпустить, услышать тот конечный звон, означающий новую остановку. Скорее всего, она и не начнёт жить новой жизнью, в новом месте, под новым именем. Мария просто отпускает саму себя — старую себя. Понимая, что всегда есть замена. . .
 
И вот, когда шаги и шарканья под низом находились уже в опасной близости, Мария крепко сжала металлическую цепь в правой руке, держа в левой письмо, встала в стойку, чтобы крепко опереться ногами, и резко дёрнула за цепь. Язык сильно ударил в колокол, и набат тут же вылетел из его уст, точно запертая птица в клетке, точно ассонансная мелодия, и полетел на сотню, если не на тысячи метров вдаль, во все стороны света. Вместе с грозным, строгим звоном вылетела и душа Марии и, очистившись полностью, возвратилась назад к своей хозяйке. Марии казалось, что этот один-единственный колокольный звон будет длиться вечно, а его отзвуки уж навсегда засядут —  и залягут — в её голове, и в сердце, и в чувствах. Вместе с колеблющимися, как метроном, перепонками, качались так же и её ноги, похожие на сваренные спагетти, которые свисали книзу бесполезной хваткой. За этот колокольный удар Мария сто раз уже успела вдохнуть и выдохнуть, тысячу раз пересмотрела всю свою жизнь в мелких воспоминаниях.

И наконец-то, ей-богу, наконец-то набат стих, а все остальные резкие звуки, похожие на колокольный звон,  ей теперь казались обманом и некоторого рода пустынным миражом. Это было нечто такое неосязаемое, точно человек, который испытывает фантомные боли после потери конечности. Фантомная боль у Марии была теперь на воспоминания. Вспомни она что-то мрачное и печальное, сразу задастся вопросом — она ли вправду это пережила? или кто-то другой? за неё? Это не дежавю, не самообман, а что-то совсем другое.

  Тем не менее, Мария теперь стояла одна, шаги уже были прямо под ней, батюшке оставалось подняться на ещё один этаж, чтобы достигнуть её и начать спрашивать о том, зачем же она сделала, и спросить ещё раз, разве не верит ли она в Бога. Она больше не боялась. Ничего не боялась. Или. . . только одного. Письма. Нужно от него избавиться.

Батюшка Иван вместе со сторожем поднялись прямо к ней наверх, стоя все втроём под куполом, и, не понимая, что происходит, глупо простояли на месте пару секунд. А стояли они и глазели на бедную Марию до тех пор, пока она сама не оглянулась на них и затем, увидев, как они дёрнулись к ней, быстро ступила вперёд и сильнейшим броском, точно кидая фрисби, убрала это ужаснейшее письмо вдаль от себя, откуда оно полетело вниз и уплыло и скрылось за стволами и листвой деревьев. Она отдала частичку её прошлого, частичку своего ужасного прошлого, и была этим абсолютно довольна.

Отец Иван отчётливо заметил, как она бросила письмо вдаль, и заметил, что это то самое письмо, которое написал его преосвященство. Должно быть, Мария только что рассталась мыслями с покойным отцом. Обеспокоенный батюшка схватил Марию за руку и силой повернул её к себе лицом. Он ожидал самого худшего: заплаканную девочку, которую до сих пор трясёт от истерики, а слёзы неприличным ручьём всё ещё льются по щекам, подбородку и шее. Но вот то, что он увидел, заставит его перед этой ночью всплакнуть от счастья.

Мария улыбалась умиротворённой улыбкой, как невинный младенец, из-за которой не хотелось ничего, кроме взаимной улыбки. Это  сравнение, должно быть, самое верное, ведь Мария родилась заново.

Все они втроём, не сговорившись, тихонько улыбнулись друг другу, так и навсегда позабыв о случившемся. Наверное, это всё действо никто никогда больше и не вспомнит, ведь оно уплыло от них на так далеко, что теперь попробуй улови...
 
Мария стояла в прекрасной компании батюшки и сторожа, ненасторожено глядя на всё ещё шатающийся колокольный язык и на металлическую цепь, всё ещё танцующую свой танец на полу, колышась то слева направо, то справа налево. Наконец-то она дождалась, наконец-то её мечты оправдались. Несмотря на то, что её втоптали в землю и забрали всё, что у неё было, она сумела найти это. И он наконец-то настал, и отец не соврал ей, и она не ошиблась по этому поводу.

"Какой-нибудь" день — сегодня.