Кумир без реставрации

Владислав Свещинский
Дорога на дачу от железнодорожной станции делится на три почти равные части: сначала поселком, потом – сосновым лесом, потом – березовой рощей. В моем детстве лес выглядел прозрачным: казалось, стоят там только высоченные сосны, подпирают облака, иногда протыкают их. Тогда из дырявых облаков идет дождь, трава в лесу становится ярко-зеленой, хвоя на песке между соснами – ярко-рыжей, в лужах на тропинке отражается небо.

Теперь хожу через лес и вижу только чащу: между сосен густо поднялся подлесок – не только сосенки, они как раз в меньшинстве – больше всего наросло там акации, боярки, калины. Перепутанные заросли дикой малины, неизбежная крапива и даже клены, совсем лишние в сосновом лесу. Весь этот пришлый элемент не достигает и трети роста средней сосны.

Я, не спеша, иду от станции на дачу и вспоминаю своих знакомых. Большая часть из них – заводские люди, так, к счастью, сложилась судьба. Кто-то прошел, почти не оставив следов, некоторые вспоминаются снова и снова.

Первая работа оказалась для меня большой удачей. Я попал в центральное конструкторское бюро умирающего, но в прошлом знаменитого завода. (Счастье было, конечно, не в том, что завод умирал. Даже теперь, когда он давно уже мертв, боль и горестное изумление не прошли.) Тогда каждый день нес незамутненное счастье, чистый лист ватмана, наколотый на доску, волновал и будоражил. Это потом начались злопыхания, брюзжания и недовольства.

Я пришел во вновь создаваемый отдел, числился единственным сотрудником, работы, по сути, еще не было. Чтобы я не болтался зря, руководство временно «подсадило» меня в соседнее бюро, где занимались головками цилиндров и газораспределительными механизмами. Бывший начальник бюро головок ушел с повышением, а на освободившуюся должность  был назначен ведущий конструктор Владимир Михайлович Шептунов.

Я только начинал работать, сравнивать кого-то с кем-то не мог и принимал то, что видел, за обыденность. В жизни расстояния точнее измеряются годами, чем метрами. Потребовалось двадцать лет, чтобы понять, с кем меня сводила жизнь на моей первой работе.

Я был преступно равнодушен к чудесам, не замечал их, не считал за чудеса. Спокойно относился, например, к тому, что некто Эрнест Иосифович Бургсдорф за один рабочий день способен выполнить компоновку одноцилиндрового опытного двигателя – всю целиком: без пяти восемь утра Бургсдорф крепит лист ватмана на кульман, а в половине пятого в последний раз придирчиво «прочитывает» сделанное и расписывается. Мне казалось: что тут особенного? На следующий день он начинает деталировку и через пару дней выдает задание в цех. Это же нормально.

Это – не нормально. Это – гениально. Такая скорость и чистота ненормальны, и вряд ли станут нормой для нас – средних людей. За двадцать пять лет работы в КБ я знал только двух человек, способных на такой уровень работы. Вторым был В.М. Шептунов.

Дело тут не только в быстроте и чистоте. Сын в школе сдает скорочтение – нелепейшая вещь. Я помню, как в другое время и в другой стране мы тоже читали на скорость то по-русски, то по-немецки и радовались хорошим оценкам. Скорость имеет значение, но хорошо бы еще понимать, что делаешь: о чем читаешь, что пишешь, что чертишь.

Эти двое как раз понимали. Я видел и вижу многих инженеров разной степени грамотности. Большинство из них превосходит меня профессионально почти во всем, но с большинством из них мне, увы, скучно. Они - хорошие конструкторы, пусть не гениальные, пусть средние, но хорошие. Я-то - ниже среднего, слава Богу, могу признать их превосходство. Но...

Помню, в девяностые годы в магазинах моего города появился новый вид ржаного хлеба – «Боярский». Главной особенностью было то, что в тесто добавляли изюм. Изюм, наверное, не так уж нужен для сытости. Без хороших средних конструкторов никакой завод устойчиво работать не будет, они необходимы. А у хлеба с изюмом, вообще говоря, не все в плюс, есть серьезные недостатки: я не раз замечал, что хлеб с изюмом не может долго лежать – заплесневеет быстрее, чем обычный серый или черный. Либо сушить его надо на вкусные сухари, либо сразу съедать.

Чтобы жить интересно, мне нужно общаться с людьми-изюминками. Они не прилагают усилий, чтобы воспитывать меня, образовывать и т.п. Я тянусь за ними. Пусть я не «вырасту над собой», пусть только шея вытянется, но, чем смотреть под ноги, лучше уж вверх: как пел Ю.И. Визбор, «ведь если когда-то придут чудеса, то оттуда». У них, конечно, не все в плюс, далеко не все.

Шептунов был старше меня почти ровно на десять лет. Мне-то казалось тогда, что он уже черт знает, сколько отработал на заводе перед назначением начальником бюро. Сегодня я знаю точно, что моих двадцати пяти лет совершенно недостаточно, чтобы назначить меня начальником любого бюро.

Над тогда еще обширным пространством ЦКБ сияло созвездие неординарных личностей. Я уже писал об Э.И. Бургсдорфе, В.И. Решетове, В.Б, Пушкареве. Это были люди старшего поколения, но статус звезды не зависит от возраста и, тем более, от должности. Рядом с «динозаврами» блистали люди следующего поколения. В свои тридцать два Шептунов был звездой первой величины.

Это - личные, только мои воспоминания и только мои оценки. Из того коллектива, что стал для меня родней двадцать пять лет назад, многих уже нет, а многие, наверняка, меня забыли. Это не ужасно – не все родственники помнят о существовании друг друга. Я ведь тоже помню не всех. Кое-кто может не согласиться с моими оценками. Не беда. Если уж я пережил мой первый завод, переживу и это.

Любого человека запоминают по разным обстоятельствам, по отдельным эпизодам. Обстоятельства и эпизоды не обязательно эпохальны. Чаще всего серьезное влияние на меня оказывали будничные, мелкие, дела окружавших меня людей. Мозаика их образов складывалась из маленьких, негероических и, вроде бы, не столь важных поступков. Только в шутку их можно было бы назвать деяниями.

Одним из первых запомнившихся деяний Шептунова была история с «чайханой». До его прихода желавшие попить чайку в перерыв делали это каждый на своем рабочем столе и в любое время. Не то, чтобы Владимир Михайлович был строгий цербер, хотя строгость, к слову сказать, проявить мог. Но он не терпел бессистемности, и неуправляемый процесс чаепития его раздражал. Если идти по коридору ЦКБ от лифта, комната бюро головок считалась первой, но перед ней была еще одна, чаще всего  закрытая, дверь в каморку, где хранился всякий хлам. Неведомо, как, но Шептунов добился передачи каморки в ведение своего бюро. Дверь закрыли навсегда, стену, смежную с комнатой бюро, было поручено пробить мне и еще одному молодому специалисту, моему прекрасному товарищу, В. Гриню (когда-нибудь, надеюсь, напишу и про него), а в каморке сделали ремонт, поставили лавки и стол. Было определено время чаепития – два раза в день, назначен завхоз – милейший Леонид Никитич Пешков, когда-нибудь и о нем будет хоть несколько слов, человек того стоит.

Об атмосфере в любом подразделении, на мой взгляд, говорит, то, как охотно идут туда люди – не только по работе, но и по душе. Почему не добился каморки прежний начальник бюро головок? Тот начальник был любимцем главного конструктора, ему-то уж дали бы наверняка. Ему просто это было не нужно. На его взгляд это были лишние хлопоты, а кто из нас ищет лишних хлопот? Шептунов, кстати, не искал. Он, просто,  не считал конкретно это дело лишними хлопотами. Дел у него было по горло и без этой каморки, но он выкроил время на уговоры главного конструктора, на ремонт, на поиски мебели... Спрашивается - зачем? Зачем-то важно это было для него. Сам он, кстати, там бывал гостем, от работы не прятался. А я знал одного главного конструктора, который пьяный мог уснуть за рабочим столом. Конструкторы ведь, как люди - все пороки и достоинства те же самые, только видно их лучше.

«Чайхана» Шептунова стала местом, куда то и дело заглядывали молодые и старые, новички и асы. Дело не в том, что люди бежали от работы. Работу Владимир Михайлович спрашивать умел. Двадцать четыре года назад я получил от него мягкий устный выговор, который горит на мне до сих пор и стучит, как пепел в сердце Тиля. Не знаю, чтобы отдал, чтоб сняли с меня тот выговор, не записанный ни в какую бумагу, но от этого не менее строгий.

Он не был паинькой, ласковым заинькой, добрым дедушкой или тому подобной сусальной ерундой. Он был довольно жестким, очень четким и конкретным, очень ироничным, талантливым, быстро соображающим конструктором, которому вдобавок ко всем прочим достоинствам дано было руководить людьми. Он не был чертовски обаятельным, не кланялся, когда жал руку и вообще не очень охотно отдавал дань рукопожатиям. Он был достаточно закрыт, чтоб не выглядеть рубахой-парнем. Оказывается, все это не главное, что привлекает людей.

А еще, пожалуй, он был рисковым человеком. Я отработал всего год, когда в "головки" пришел на работу мой хороший товарищ по институту, Слава Гринь. Год или два разницы в стаже – ерунда. Мы оба были зелеными новичками, товарищ – более скромный, я – менее. Шептунов в этом время боролся за продвижение своей очень оригинальной разработки – газораспределительного механизма нового двенадцатицилиндрового двигателя. Недоброжелателей всегда достаточно. Он, казалось, должен был искать козыри, бить наверняка. Вместо этого Шептунов подозвал нас двоих – самых молодых работников бюро – и попросил посчитать кулачки распредвалов. Только не дедовским способом, на калькуляторе, а на компьютере. Программку должны были написать мы сами. Перед этим он поручал мне компоновку подвода смазки к своему механизму.

Чем больше расстояние в годах до тех дней, тем больше во мне удивления: шансы на внедрение разработки Шептунова были очень невелики. И он поручает одному новичку важный кусок работы, потом добавляет еще одного почти стажера и поручает другой кусок. Он все бы сделал сам и на гораздо более высоком уровне. И я все думаю: зачем был этот риск, для чего? Что это – жажда адреналина, привычка рисковать? А, может, стремление поддержать молодых коллег, вселить в них уверенность в себе пусть даже за свой счет? Я бы, наверняка, так не смог, а он смог. Еще одна большая разница между нами.

Он был классным начальником в том смысле, что его стыдно было подвести.

Он работал быстрее всех, чище всех. То, что он делал не всегда, наверное, несло печать гениальности, но он был словно в параллельной галактике и находил решения там, где другие просто не стали бы искать. Он был нетривиален, как пришелец, и, если уместно вообще употребление слова прогрессор, пожалуй, он был прогрессором.

Он творил, как творит композитор. Из тишины, из ничего, из ограниченного набора нот Альфред Шнитке пишет адажио так, словно не пишет, а записывает под чью-то диктовку. В комнате, заставленной кульманами, где из восьми подчиненных четверо – женщины, трое – сопляки после института, а один – ни рыба, ни мясо и скоро увольняется, Шептунов чертит, словно срисовывает с невидимой никому картинки, а, когда потом окружающие смотрят на лист, где еще утром ничего не было, им, окружающим, даже непонятно: что тут такого, что не могли придумать они сами, это же все очевидное. Очень видное, когда уже на листе, и очень неизвестное, пока лист чистый. Где та питательная среда, где то талантливое окружение, которое помогает ему? Он пишет, чертит, творит в одиночестве. Это – удел шептуновых, чем бы они не занимались. Их не бывает много. В одиночестве пишет программы В.Б. Пушкарев, в одиночестве рисует и считает Э.И. Бургсдорф, в одиночестве ищет решения В.И. Решетов.

Нет, безусловно, они общаются. Я свидетельствую, что за глаза друг о друге они говорят уважительно. Шептунов высоко ценил своих звездных коллег. Никогда я не слышал от него злого слова в их адрес, хотя несогласия, безусловно, бывали.

Я часто называю эту группу своих учителей созвездием. Может, это не совсем точно. Может, точнее сравнить их с сосновым лесом. Тянущиеся к облакам сосны, а нам, бредущим где-то внизу, слышен только неясный шум сверху, да порой идет оживляющий дождь, когда кто-то из них пронзает облака. Но мы таковы, что сосны нас раздражают. Они где-то там, а мы – где-то здесь, и почему это так, а не иначе? И мы начинаем делать вид, что тоже – почти сосны, и заполняем пространство между ними. Но мы – всего-навсего подлесок, лесной мусор. Редко-редко обнаружится среди нас сосенка, но и ту мы задавим. Сосны сильно мешают нам. Мы видим только тень: от них такая тень, что мы вянем. И чем больше сосна, тем больше тень. Тем больше нам кажется, что именно из-за этой тени мы не вырастем во что-то большое и прекрасное. Именно и только из-за нее.

У Шептунова была своя немаленькая тень. Недостатков обнаруживалось так много, что нам внизу  было даже... приятно. Он выпивал. То ли дело окружающие – трезвенники, язвенники…. Праведники. Помню, однажды мы очень мило отметили Новый год, выпив все запасы в «чайхане», потом спустились на этаж, где Владимир Михайлович работал до своего назначения в бюро головок, выпили порядочно там. Водки уже не было, мы пили спирт. На полном серьезе Владимир Михайлович говорил нам, что воду из под крана пить нельзя – она жесткая и грязная. Кипятить долго, да потом еще остужать… Короче говоря, мы пили, не запивая. Нас было пятеро, потом - четверо. За одним столом сидели два начальника бюро, перед которыми - сколько бы мне не было лет - я всегда сниму шляпу, сидел системотехник, старше нас всех, сидели два зеленых новичка. Мы пили сомнительный спирт из запасов системотехника, закусывали  еще более сомнительным китайским колбасным фаршем из одной консервной банки и говорили о важных вещах: о работе, о жизни, о нас всех. Это был мой лучший Новый год на работе. Потом мы решили пойти по домам – наступил вечер. Дальше - собственный рассказ Шептунова. Владимир Михайлович сложил в советскую авоську пачку секретных чертежей, твердым шагом вышел за проходную, сел в трамвай и уснул. Проснулся он как от толчка и увидел, что авоську с чертежами готовится вынести из вагона какой-то бомж. Бог весть, для чего бомжу пачка синек. Шептунов быстро представил себя в роли подсудимого в военном трибунале, отобрал чертежи и спокойно доехал до дома. Он собирался работать в выходные дни, еще раз и не раз подумать в спокойной домашней обстановке.

Хорошего, наверное, в этом случае мало, но я вспоминаю своего первого академика, Александра Леонидовича Новоселова – его рассказ, как во время службы в Советской армии объелся будущий академик томатной пасты, и как принял фельдшер этот случай за дизентерию. И кажется, что на одной волне живут в мире люди, подобные академику Новоселову и конструктору Шептунову: не думают они о впечатлении, которое должны производить на окружающих, о статусе и еще о многих таких вещах, которые принято исчерпывающе определять понятием «понты».

Мы жили, как на падающем самолете. Происходила глобальная переоценка: катастрофой для многих, особенно, людей старшего поколения стало открытие того, что родина больше не нуждается в их работе. Это было то еще открытие. Я видел, как у людей буквально опускались руки. Понятное дело, не у всех.

Завод умирал, возможностей реализовать свои задумки становилось все меньше. Кто-то с этим мирился, махнул рукой и выживал. Шептунов искал решения. Он занялся газовыми двигателями. Но завод, видимо, уже не нуждался ни в чем.

К 2004 году я попал в свой личный затяжной кризис. К тому времени мы общались пунктирно, в основном, в знаменитой «чайхане». Он собирался уходить с завода и звал меня с собой. Я отказался, хотя сильно переживал. Почему-то чувствовал, что мы не уживемся при всем моем почтении к нему. В 2004 наши пути разошлись: я лег в больницу, а он в это время утонул. Я и на похороны его не попал.

Уже несколько лет я старше него и с каждым годом буду становиться все старше, а он - все так же недостижим для меня уровнем таланта, работоспособности, знаний. Он, скорее всего, видит и слышит меня, а мне остается только вспоминать и помнить.

Был ли он моим учителем? Несомненно. Пока я сверяю свои поступки с его делами, пока вспоминаю о нем, я продолжаю учиться у него. Он был и остается моим персональным кумиром, который я не хочу ретушировать и реставрировать: пусть будет таким, каким и насколько я его помню: четким, насмешливым, со своим парадоксальным стилем мышления, с потрясающей работоспособностью и со способностью выпить удивительно много и не превратиться в агрессивную или навязчивую скотину.

Порой мне кажется, его следы я нахожу в самых разных людях, знакомых с ним и незнакомых, работавших в нашем ЦКБ и никак не связанных с ним. Жаль только, следы остаются следами, а цельный образ живет лишь в мозаике памяти.