Б. Глава четвёртая. Главка 3

Андрей Романович Матвеев
     – Итак, – спросил Борис, поставив чашку с дымящимся чаем на подставку и со всеми предосторожностями устраиваясь на стуле перед ним, – о чём бы ты хотела в первую очередь поговорить?
     Полина взяла из вазочки малиновую конфету, развернула, задумчиво взвесила на руке. В последнее время она стала беспокоиться о своём весе. Точнее, о возможности его появления.
     – Пожалуй, надо мне составить список, – ответила она, решившись отправить конфету в рот. – А то столько передумано за это время…
     – И всё же?
     – Всё же… Скажи, папа, мне всегда было интересно, а спросить не получалось. Как ты относишься к тому, что спасаешь людей? Я имею в виду… трудно выразить… это ведь нелегко – всё время спасать кого-то. С этим, наверное, нужно свыкнуться, иначе можно сойти с ума. Ну или я бы сошла с ума, как кажется. В общем, глупый вопрос, да?
     – Почему же? – с расстановкой сказал Борис, поднося чашку к губам и дуя на горячий чай. – Вопрос очень верный, и мало кто понимает, насколько серьёзный. Обычно все видят в этом только приятную сторону.
     – Наверное, теряется ценность каждой отдельной жизни?
     – Нет, пожалуй, не теряется. Тут всё-таки не война, где люди превращаются в статистические данные. Хотя и для нас статистика очень важна, некоторые только за цифрами и гонятся. Но не о них речь, и, надеюсь, мне уже таким не стать, не тот возраст. Дело, скорее, в обратном: ценность человеческой жизни высока, очень высока, а жизней много. И каждый раз ты ходишь по тонкому канату.
     – Как сапёр, да?
     – Хуже! Сапёр ошибается лишь однажды, это правда. Но его ошибка, в конечном итоге, лишает жизни его самого – только его самого. А вот ошибка хирурга может стоить жизни не только пациенту, но и самому врачу. Я знал нескольких своих коллег, которые совершали подобные ошибки… Это тяжело. Кто-то справляется лучше, кто-то хуже, но единицы могут забыть об этом и продолжать работать как ни в чём ни бывало. Увы, мы не из тех, кто может позволить себе роскошь учиться на собственных ошибках.
     – Ты никогда не говорил… но у тебя ведь... бывали летальные случаи?
     – Умирали ли у меня пациенты? – грустно переспросил Борис. – Знаешь, мы, хирурги, не любим обиняков. Между собой стараемся не говорить эвфемизмами. Если пациент умирает, то не надо никаких “летальных исходов” и “терминальных состояний”. Смерть – это очень просто. Да, мои больные умирали, однако ни в одном из этих случаев я не могу себя ни в чём обвинить. Может быть, это уловка моей совести, не знаю. Но онкология – особенная статья, ты ведь понимаешь. Кто-то и не подозревал о болезни, кто-то обратился слишком поздно, а кого-то опухоль в недосягаемой области. Но даже если всё сделано вовремя и правильно, человек может проиграть это сражение, если его организм недостаточно силён. А сколько наших пациентов считаются спасёнными, так как смогли прожить пять лет после начала лечения? Или десять лет? Сотни! Но, положа руку на сердце, спасены ли они? Или мы просто даём им отсрочку, насильно отодвигаем смерть? Действительно излечившихся единицы, и иногда кажется, что мастерство врача, мастерство хирурга, решает очень немногое. Мои пациенты умирали, но это происходило не из-за того, что я ставил неверный диагноз или допускал неточность при операции. В этом смысле мне повезло, а может, я просто старался хорошо делать свою работу. Да вот только, когда человек, которого ты лечил, умирает, тебе не важно почему. Это больно. Стараешься убедить себя, что всё сделал правильно, но не помогает… Или у меня не так, как у других. Возможно, что и не так. Мне приходилось встречать врачей, которые то ли от природы были черствы, то ли стали такими со временем, – они и правда не переживали и даже почти не думали о смерти собственных больных. Я так не могу, и слава богу, что не могу. Хотя так, наверное, было бы гораздо легче и спокойнее.
     Они немного помолчали. Полина пыталась найти какие-нибудь слова, которые бы подходили к ситуации и не звучали в то же время слишком банально, но ей ничего не приходило в голову. Да и что тут можно сказать?
     – Пожалуй, про спасение я погорячилась, – промолвила она наконец, покачав головой.
     – Почему же, дочка, вовсе нет. Конечно, всех спасти нельзя. Нельзя спасти большинство. Рак – коварная болезнь, с большой вероятностью рецидива. Но есть и те, кого мы можем вылечить, – и вылечиваем. Наверное, это и есть спасение. Вот только я стараюсь никогда не забывать, что мы – не спасители, а всего лишь спасатели. Спасти человека должна природа, он сам и его вера в излечение. Ну и бог, если он существует. А наша задача – создать условия для этого. И тут ты права, трудно, действительно трудно…
     – Удержаться на грани?
     Борис улыбнулся в чашку с чаем.
     – Да, творческие люди сказали бы, наверное, так. А я скажу: сохранить баланс. Баланс между ощущением, что ты – лишь орудие в руках провидения, и мыслью, что тебе дана возможность спасать чужие жизни. Не возгордиться этим своим умением. Ведь вот что мы постоянно слышим в нашей стране: хирурги получают недостаточно много, им нужно платить куда больше, ведь они спасают жизни, и потому их профессия важнее многих других профессий.
     – Я бы, пожалуй, согласилась.
     – Спасибо, дочка, но тут, понимаешь, палка о двух концах. Конечно, трудно спорить с тем, что оплачивать такой труд нужно хорошо. Однако чем мы на самом деле лучше других? Лучше рабочих, инженеров, учителей, да даже других врачей, которым не выпали на долю каждую неделю кого-нибудь резать? Разве люди вообще могут быть лучше или хуже других людей только из-за своей профессии? В любом деле есть профессионалы и профаны, те, кто работает хорошо, и те, кто работает плохо. И, как мне кажется, оценивать нужно именно это – в том числе и рублём. А престижность профессии, разговоры о спасении кого-то… не знаю, для меня такие вещи неважны. Я стараюсь делать своё дело как можно лучше. Бывает нелегко… кому же не нравится чувствовать себя вершителем чужих судеб? Но проникнуться таким убеждением – значит поставить себя выше своих пациентов, и поставить лишь на основании социального положения. В тот день, когда я позволю себе подобное, мне надо будет уйти на пенсию.
     Борис замолчал и почти сердито прихлебнул чай. Он вдруг подумал, что уж больно разоткровенничался. Конечно, семья есть семья, и дочь есть дочь, но о некоторых вещах не стоит говорить даже слишком близким. Он ведь почти подошёл к тому, чтобы упомянуть и о последнем своём пациенте… а это было бы ни к чему. Да, совсем ни к чему. Никто не знает, каким он был раньше, двадцать пять лет назад. И пусть не знает, так будет лучше для всех.
     Полина была задумчива. Затем, машинально взяв ещё одну конфету и медленно её разворачивая, она сказала:
     – Знаешь, странно как-то… Вот ты говорил сейчас, и я во многом была согласна, и ты очень правильно… ну… расставил приоритеты, что ли, а всё-таки получилось, будто о самом важном не сказал.
     – О чём же это?
     – Да вот как бы объяснить… понимаешь, папа, я мало знаю людей. Моя жизнь посвящена музыке, а музыка настолько самодостаточна, что для людей часто и не остаётся места. Когда я играю, то не могу думать ни о чём ином, а играю я почти всё время. Но у тебя совсем другая ситуация, ты постоянно имеешь дело с людьми, и не просто с людьми, а с их болью, с их страхом, надеждой, отчаянием. Мне хочется понять, что ты чувствуешь к ним? Ты сказал, что о них думаешь, а вот о чувствах не сказал. Конечно, если тебе неприятно говорить, или если это часть врачебной этики неразглашения, я не настаиваю. Просто мне и правда интересно.
     Борис кивнул головой и с интересом посмотрел на дочь. “А она у меня умная девочка, – подумал он не без гордости. – Сразу поняла, что я не до конца искренен”.
     – Ну что ж, вопрос законный, – неспешно начал он. – И не думаю, что тут можно как-то пристегнуть врачебную этику. Мои чувства – это ведь только мои чувства, и к делу они напрямую не относятся. Ты хочешь знать, жалею ли я своих пациентов? Сострадаю ли им? Да, сострадаю, жалею. Как можно иначе? Они люди, а я не машина. Но одно дело – чувствовать сострадание, и совсем другое – постоянно его демонстрировать. Во-первых, не все хотят, чтобы их жалели, пациенты попадаются разные. Во-вторых, слишком поддаваться собственным эмоциям я не имею права, это непременно повредит делу. С того момента, как пациент становится для тебя чем-то большим, ты начинаешь относиться к его лечению по-иному, и… в общем… не стоит допускать такое.
     Последнюю фразу Борис скомкал и произнёс очень тихо. В глазах его промелькнул всё тот же страх, который Полина уже наблюдала раньше, в кабинете. “Ещё чуть-чуть, и я проговорюсь, – подумал он. – Надо прекращать болтать о своих чувствах”. “Его явно что-то гнетёт, – подумала она. – Но спрашивать бесполезно, сразу закроется”.
     – Да… – протянула она, пытаясь выбрать нужный тон, – подводных камней хватает. Знаешь, я всё-таки рада, что выбрала музыку.
     Борис улыбнулся. Перемена темы обрадовала его.
     – Я этому тоже рад, дочка. Обычно отцы хотят, чтобы дети шли по их стопам, но мне бы было не по себе, пойди ты в медицину. Это… это жёсткая, иногда жестокая сфера... Такой судьбы я бы тебе не желал.
     – То есть я гожусь лишь для ванильно-эфирного мира музыки? – засмеялась Полина.
     – Ну почему же, он далеко не всегда эфирный… там тоже есть свои переживания, как мне кажется. Ты ведь знаешь, я в музыке разбираюсь не очень. Просто там ты в своём мире, и тебе комфортно. Не думаю, что так было бы в медицине.
     – Что ж, вполне возможно, тебе виднее. Но иногда я жалею, что у меня нет возможности так близко узнавать людей, как у тебя.
     Борис покачал головой.
     – Уверяю тебя, знать людей близко – далеко не привилегия. Привилегия – не иметь необходимости их знать. Но ею обладают немногие. Расскажи, что у вас нового в оркестре?
     Вопрос этот, как ни был он предсказуем, застал Полину врасплох.
     – Нового?.. – в голосе её ясно слышалось смущение. – Да, в общем… в общем, ничего особенно нового. В понедельник нас познакомят с Кастельяно, ну и мы немного поиграем для него.
     – Это тот самый знаменитый дирижёр?
     – Да, хотя не все у нас одобряют такое решение. Валентина Семёновича действительно жалко.
     – Ну, его же не отстраняют, а лишь просят подвинуться на один раз.
     – Да, но Лист – его любимый композитор, и… это трудно, – она вздохнула.
     Борис смотрел на неё глубоким кустистым взглядом своих бровей.
     – У тебя всё в порядке? – спросил он.
     – В порядке? Ну да, вполне, а почему ты спрашиваешь?
     – Просто показалось, что ты чего-то недоговариваешь. Но раз всё хорошо… я рад.
     Полина поставила полупустую чашку на стол. В порядке ли она, в самом деле? Пожалуй, что да. Однако она вдруг поняла, что ни за что бы не смогла рассказать отцу о случившемся вчера, о её разговоре с Петей и о визите в полицию. Хотя, казалось бы, почему и нет? Разве отец осудит её? Разве в этой истории есть что-то постыдное? Нет, конечно нет. И, тем не менее, она не может рассказать, не может упомянуть о Павле и его роли во всём произошедшем. Потому что Павел – тоже часть оркестра, её оркестра, а значит, и часть её самой. Признаться в том, что среди их музыкантов могут быть люди, способные на такие поступки… Нет, нет, ни в коем случае!
     “Пожалуй, следует закончить этот разговор, пока я не проговорилась”, – решила она. “А её действительно что-то угнетает, – подумал её отец. – Но уж, конечно, выпытывать бесполезно, всё равно не скажет”.
     И, как ни в чём не бывало, они продолжали своё чаепитие.