Мишель и духи. Andante misterioso

Александр Волков 18
    Мишель и духи. Andante misterioso. III часть из "Репетиции оркестра" 
 
 

        Спустившись со сцены, Мишель погрузился в пустой огромный зал, будто это была тихая долина, над которой стелился туман. В полумраке, поскольку свет в зале был приглушен, он почувствовал, что ступил на мягкий ковёр, неслышно прошел несколько шагов по нему, словно по молодой траве, и опустился в мягкое кресло где-то в середине пятого ряда. Так, во всяком случае, он ощущал сейчас свои движения после недавней нервотрепки и суеты. Теперь можно перевести дух, успокоиться, привести в порядок мысли.
    Ложи, ряды балконов, колонны, люстры, спускающиеся словно с небес, великолепно расписанный купол создавали ощущения необъятной высоты зала. А его глубина ощущалась по звуку, который исходил со сцены, проходил насквозь, терялся где-то позади, а потом далеким дыханием эха отражался, собирался, разбегался по всем закоулкам. Мишелю казалось это шумом моря, криками чаек, гудками пароходов. Пустота за его спиной была наполнена каким-то осязаемым живым присутствием, отчего Мишель некоторое время оборачивался, словно его манило что-то неизвестное.
    Осмотревшись, он стал устраиваться, как дома: снял с плеча кожаную сумку, поставил её на соседнее кресло, перекинул ногу на ногу, достал блокнот, ручку, диктофон, потом откинулся назад, раскинул руки на спинки соседних кресел, затем вздохнул, поглядывая по сторонам.
  - С чего бы начать, - шевельнулось в голове Мишеля, - так, зал, - он посмотрел на яркую сцену, на богатые ложи с тяжелыми портьерами, отметил на всех уровнях балконов красивые бра, что излучали едва уловимый свет, создавая уют, - ну это, наверное, не пригодится. Да, потолок расписан чудесно, загляденье, но тоже ни к чему. Так, что там в программке фестиваля написано?  состав оркестра… откуда он приехал… история… репертуар… инструменты, какие-то достопримечательности, награды. Пусть будет, потом еще почитаю, что-нибудь возьмем отсюда. Можно еще узнать в интернете про состав оркестра,- он полез в карман за телефоном.
   И вдруг в его голове всплыл и оборванный телефонный разговор, и то, как всю ночь сегодня они ругались с Мишель и доорались до того, что пора расставаться. Внутри журналиста всё похолодело. В этот момент его осенило, ему открылось что-то новое, самое важное, значительное и ужасающее.
   Он вспомнил, как вчера обвинял Мишель в том, что она его не понимает, не поддерживает, не интересуется его творчеством, что её волнует лишь она сама, а та доказывала свою правоту в тех сценах, что произошли, когда они вместе ходили к её родителям, потом в кино на прошлой неделе, на что сам Мишель припомнил ей ссору после её девичника и еще то, что она не явилась на важный корпоратив в издательстве, где ему пришлось быть весь вечер одному.
   Всё это показалось теперь столь нелепым, глупым и стало стыдно, что он мог перед ней унижаться, выставляя себя таким жалким. Мишель лишь сейчас осознал самое важное, он понял, насколько они … чужие люди. И Мишель, которая вчера кричала, ругалась, была совсем не той весёлой, лёгкой, привлекательной девушкой, которую он встретил три года назад, а совершенно чужой! И ей не может быть интересно, то чем он дышит, живет. А всё, что они раньше вместе любили и разделяли, теперь казалось неправдой или иллюзией.
   И вдруг Мишель ощутил через это «чужое» такое страшное одиночество, словно он остался один во вселенной, такое непреодолимое холодное одиночество, как смерть. Это всё крутилось и крутилось в его голове, будто сломанная пластинка: ум перескакивал с одного события на другое, перемешивал их, потом снова раскладывал хронологически. Это продолжалось бы и продолжалось и, наверное, совсем вынесло Мишелю мозг, если бы со сцены не раздался крик дирижера:
- Ну сколько можно об этом говорить, господа, настраивайте инструменты до репетиции, это же невыносимо! Да, да, я Вам говорю и Вам. Себя не уважаете, меня не уважаете, так своих коллег уважайте, своего времени не жалеете - наше пожалейте. А Вас, Вы думаете, я не заметил! Думаете, я не заметил, что Вы опять умудрились опоздать. Сколько можно предупреждать, ну какая-то ответственность, совесть, в конце концов, должна быть! Да не передо мной, перед собой, перед людьми, перед музыкой!   
   Крик со сцены был ушатом холодной воды как для некоторых оркестрантов, так и для Мишеля, который даже не заметил из-за нахлынувших переживаний, как началась репетиция. Через некоторое время на сцене всё улеглось, маэстро взмахнул палочкой, и Мишель услышал голос оркестра.
   Журналист немного отвлекся, успокоился, посмотрел на оркестрантов и стал прислушиваться к мелодии. Где-то он её слышал, но что это, кто автор, не помнил. Он не был особым знатоком музыки: так кое-что слушал, бывал на каких-то концертах, что-то ему нравилось. Эта мелодия была как раз из таких.
   Вскоре оркестр остановился, дирижер заставил играть всё сначала, потом снова и снова, давал какие-то указания, музыканты что-то помечали в нотах, продолжали, останавливались, продолжали. Мелодия в таком виде переставала быть интересной для Мишеля, и он начал с любопытством разглядывать тех, кто был на сцене. Взяв блокнот, журналист стал что-то в нём записывать. Не для интервью, так для чего-то другого может пригодиться, решил он.
   Не многие музыканты были одеты в концертные костюмы и платья, большая часть из них была ещё в обычной одежде. Маэстро - в джинсах, какой-то рубахе, в накинутом на плечи и завязанном на шее, словно шарф, свитере.
    Мишель обратил внимание, что в оркестре было несколько красивых женщин. Невозможно было не заметить одну альтистку, так элегантно сидящую на краешке стула. Разрез на её длинном черном платье обнажал чудесную ножку немного выше колена, что выглядело вовсе не вульгарно, а красиво и эстетично, как будто это изящное произведение искусства, которым можно просто любоваться.
   Еще Мишель заметил во вторых скрипках стройную красотку с длинными вьющимися светлыми локонами. При таком ракурсе и освещении она словно сошла с картины Боттичелли. Он так и пометил её в блокноте: «Симонетта Боттичелли. Красота вне времени».
   Некоторые женщины, даже не имея таких достоинств, как две предыдущие, за счет умелого подбора одежды, аксессуаров выглядели не менее эффектно. Яркие большие блестки на платье высокой виолончелистки так умело отвлекали взгляд от неких не то что изъянов внешности, а скажем, не самых лучших её мест, что в таком наряде она казалась весьма привлекательной. Её немного полненькая соседка применила другую хитрость. Несколько кокетливых разрезов платья на плече, какие-то оборочки, складочки так обманывали взгляд, что их хозяйка выглядела стройнее и красивее.
   Некоторые интересные представители мужского пола тоже запечатлены были в блокноте Мишеля. Ну, во-первых, странный, небольшого роста молодой человек во втором ряду виолончелей. Выделялся он тем, что у него был пиджак очень большого размера. И выглядел он за пюпитром так, словно провалился в этот пиджак. Такой особый вариант проявления комплекса маленького человека. 
   Второй - полная его противоположность - скрипач в первых скрипках. Он был как огромный, очень огромный ребенок, словно с планеты детей - великанов. Он сидел на двух стульях, насаженных один на другой, но и этого казалось мало для его торчащих в разные стороны коленей и как-то странно скосолапленных под ними ступней. Из-под коротких штанов вылезали высокие носки, которые не могли до конца скрыть бледные ноги скрипача, обутые в большие черные ботинки. Когда он играл, то всем своим телом и лицом реагировал на каждый звук, словно на листе были написаны не нотные знаки, а то, какое нужно придать лицу выражение, гримасу или показать эмоцию. Музыкант то отрывал рот, словно от страха, то изображал изумление, восторг, то вытаращивал глаза и складывал губы трубочкой, то растягивал их в верёвочку, словно беззубая бабушка, и щурил глаза, как добрый китаец. Играя, он переваливался с одной ноги на другую, как медведь. Его огромность не вязалась с игрой на скрипке, но, как ни странно, эти большие руки извлекали на редкость деликатные звуки.
   Были и другие примечательные персонажи, но не столь яркие, как два предыдущих. Мишель черкнул еще несколько ни на что не претендующих замечаний, так, на всякий случай. «Смешные усики; волосы, словно каракулевая шапка на голове; Альберт Эйнштейн, Авраам Линкольн, Ангела Меркель…».
    Потом он отложил блокнот, задумался, погрузился в музыку, в какие-то уже светлые переживания. Он сидел с закрытыми глазами и слушал.
    Вдруг Мишель почувствовал, как что-то потянуло его назад. Он глубже облокотился о спинку кресла, но появилось такое чувство, что он проваливается всё дальше и дальше. Ему было знакомо это. Иногда в детстве перед сном он так «летал»: закрывал глаза и, как бы находясь в состоянии невесомости, представлял, что «путешествует» по разным мирам, во всяких экзотических местах, загадочных пространствах. И вот сейчас, чтобы развеять посетившую его скуку, Мишель решил не прекращать свои ощущения, не открывать глаза и посмотреть, как это будет сегодня. Единственно, надо контролировать, чтобы не заснуть, а то позора не оберешься.
   И вот он падал, падал назад сквозь спинку кресла, приближаясь к полу. Главное - довериться и не бояться. И тут перед самым полом, когда ноги Мишеля были уже выше головы - так ему казалось - раз, и он как бы завис в невесомости и стал скользить вдоль пола в этом же перевернутом положении. «Это я так чувствую или на самом деле лечу»? Настолько ощущения были реальны, что можно было поверить, будто это и вправду происходит.
   Был соблазн открыть глаза и проверить, но тогда всё пропадет, это он помнил еще из детских опытов. Телесно журналист чувствовал себя сидящим на парящем стуле в опрокинутом назад положении. Если бы это было наяву, то со сцены были бы видны лишь подошвы его ботинок и то, что он плавно скользит вдоль пола уже ближе к центральному проходу.
   Так постепенно он двигался, двигался, долетел до последних рядов зала и уперся головой в стену. «Да как же развернуться тут?»  Тело не слушалось, и кресло никак не поворачивалось, чтобы лететь в другую сторону. Затем, немного потыкавшись, его летательный аппарат начал набирать высоту, как-то подрулил и стал уже более управляемым. Мишель посмотрел влево и заметил приоткрытую дверь из зала. Там, за дверьми была кромешная
тьма, и лишь совсем маленький огонёк привлёк внимание путешественника.
   Он повнимательнее присмотрелся и увидел, что это костер где-то в ночи, увидел себя, сидящего у огня, обнявшись со своей Мишель, и смотрящего на колеблющиеся языки пламени. Угли потрескивали, выбрасывая огненные искорки, которые улетали ввысь, иногда очень высоко, и долго не гасли, уносясь в небо, словно пытаясь затеряться среди искр небесных и, тем самым, вырваться из временной ограниченности и слиться с вселенской беспредельностью.

- Видишь там, вдали, где тропинка проходит через сад и сворачивает к резным воротам, старое поместье? - спросила Мишель.
- Нет, я вообще ничего не могу разглядеть в такой темноте,- ответил Мишель.
- Ну ты что, получше присмотрись, - сказала Мишель и ущипнула его, чтобы тот поддержал её игру.
-  Да, да, -  понял он намек, -  да, точно…вижу, ну конечно. Оно же нам недавно досталось по наследству. Оказалось, что у тебя был неизвестный троюродный дедушка, табачный фабрикант, очень зажиточный человек… 
-  Он разбирался в искусстве, был коллекционером, филантропом, а недавно он ушел на покой, царство ему небесное.
-  Да, поместье роскошное, хотя и немного в запустенье. Здесь словно всё еще девятнадцатый век. Ходишь по комнатам, аж дух захватывает, будто попал сюда на машине времени. Даже в комнатах, что сильно обветшали, всё как-то по-настоящему, какая-то тайна, загадка, история, даже не хочется ремонт здесь делать, оставим как есть, словно так и задумано.   
-  Да, а это любимый дедушкин кабинет, смотри: сколько книг, какие-то приборы, склянки, чьи-то портреты на стенах, старинный секретер, стол. А за той резной дверью - зала, где давали концерты, звучала музыка, пенье, наверняка, танцевали. Побежали на второй этаж, посмотрим, что там.
-  Нет, мне нельзя, я опаздываю, мне нужно на работу. Я совсем забыл про интервью, где моя сумка?
-  Ну вот, что ещё от тебя ожидать можно! Как всегда, только соберешься с ним куда-нибудь, а он опять на работу, ну это невыносимо, ты совершенно обо мне не думаешь, так жить нельзя! - закричала, Мишель и выбежала, хлопнув дверью.
     Дверь с грохотом упала, увлекая за собою и соседнюю стену. Мишель инстинктивно дернулся, и всё наваждение пропало. «Куда-то я не туда залетел, потерял навык, надо быть осторожнее».
    Репетиция продолжалась, а он, всё ещё «летая» на кресле, чуть приподнялся вверх, на уровень балкона. «Какие прекрасные портреты здесь висят, а снизу так подробно и не разглядеть. Композиторы как живые, особенно Брамс и Бетховен, смотрят так пристально, словно в душу тебе заглядывают и хотят сказать что-то». Это последнее членораздельное, что было в голове Мишеля. А после следующего события его мозг на некоторое время завис. Всё дело в том, что он вдруг увидел, как Брамс немного скосился к Бетховену и сказал:
- Он что, нас видит каким-то образом?
- Да похоже, что и слышит, - отозвался Бетховен, - ну, не то, что видит и слышит… Это мозг его так нас воспринимает, точнее, так интерпретирует наше присутствие.    
- А что, нас и другие могут так воспринимать?
-  Теоретически да, но на практике большинство людей чувствуют только поверхностное, грубое. У них есть много возможностей, но их надо развивать, поддерживать как-то, однако им не до этого: слишком заняты своими проблемами, а этот всё-таки художник, как-никак, и у него есть тонкое чутьё.
-  Ничего страшного тогда, что мы при нём его же обсуждаем?
- Не беспокойся, он это всё быстро забудет или подумает, что ему привиделось. То, что слишком новое или непонятное, что не укладывается в обычный стереотип восприятия, человеческий мозг игнорирует, чтобы не свихнуться. Немногие могут такое переварить. А кому удается это сделать, становятся первооткрывателями, провидцами, проводниками. Вначале, правда, простые люди их не воспринимают всерьёз, а некоторых – самых рьяных – могут и за сумасшедших принять. Но, в конце концов, это знание доходит до всех и, спустя какое-то время, воспринимается как само собой разумеющееся. 
-  А почему он решил, что я – Брамс, а Вы – Бетховен?
- Еще раз говорю, дело в стереотипах, мы же с тобой это уже проходили. Он что-то почувствовал, увидел портреты, мозг сопоставил старые опыты, ну и увидел тебя Брамсом, а так как он ещё и «слышит» нас, ему кажется, что у Брамса шевелятся губы, глаза. Стой, стой, что ты делаешь, не надо ему язык показывать, ему и так не по себе, смотри, как глаза выпучил.   
   «Это у меня всё в голове происходит…или что… а почему тогда три голоса в голове, а какой из них мой, а кто я», - всё-таки просочилось в зависшем мозгу Мишеля.
- Точно, слышите, он еще что-то бормочет там. Брамс, говорите…
- Ты скажи спасибо, что не Сальери.
- Ну почему опять Сальери, сколько можно.
- Да что ты так переживаешь. Это я шучу, извини. Всем же ясно, что ты никого не убивал. Ха-ха-ха...
- Я ценю, конечно, Ваш юмор, но мы ведь уже закрыли эту тему. То была ошибка, они неверно приняли меня за Сальери, я вообще не имел к этому никакого отношения.
-  А что ты так волнуешься, может, на самом деле что-то нечистое там было, а? … ха-ха-ха. Ладно, всё, извини… Больше не буду…
   Такова сила стереотипов. Так много произведений про Моцарта и Сальери написано было, что эти истории уже живут сами по себе. Почти все сильные образы, описанные настоящим художником, даже если они отличаются от прототипов, или если он их вообще создал лишь в своём воображении, начинают жить собственной жизнью, обретают свою индивидуальность, воздействуют и преображают мир не меньше, а я сильнее скажу: бывает, что гораздо больше, чем жизнь некоторых реальных людей.
   Никто Моцарта не убивал, но как литературный образ взаимоотношения гения и завистника, эта история просто должна была появиться. Ну и, как очень яркий стереотип, он теперь легко прилипает куда надо и не надо. Вот ты и пострадал тогда. Так мозг человеческий устроен, так им легче живётся.
- А почему всё-таки они тогда за Сальери меня приняли?
- Ну не меня же… ха-ха-ха…
- Логично, ха-ха-ха…   
- Кстати, из многих Сальери мне более убедительным кажется пушкинский.
- А Вы что, по-русски понимаете или в чьём-то переводе читали?
- Ты меня удивляешь, словно первый раз на Свет родился. Какой русский язык, какие переводы? Мы с тобой об этом много раз говорили. Поэзия непереводима с языка на язык, это невозможно. И вообще: настоящий поэт – это проводник, проводник между мирами. Это не те, кто лучше других могут писать рифмами интересные душещипательные истории или к юбилею главного визиря в кратчайшие сроки сотворить оду.
   Через поэта тонкий мир низводит в мир человеческий свои ритмы, законы, знания. Когда к поэту приходит так называемое озарение, вдохновение, не поэт избирает, о чем он будет писать, какие темы, образы, в каких формах и ритмах это будет изложено. Сама тема, образ, мысль из тонкого мира избирает поэта, даже овладевает им, чтобы прийти, проявиться в этом мире. И тот, сообразно возможностям своего языка, например - звукоизвлечение, мелодичность, музыкальность, ритмичность, философичность - являет это миру. При переводе на другой язык будут искажения. Точнее, это будет другое произведение, другое.
    Вообще, я больше тебе скажу: практически все древние знания явлены миру поэтами. Раньше поэзия была живой, она творилась, как сейчас говорят, онлайн и передавалась из уст в уста, наизусть. Во время исполнения автор или чтец должны были не просто декламировать зазубренный текст, а полностью отдаваться силе, заключенной в нем, входить в состояние, где текст сам являл себя миру через поэта. Каждый раз происходило чудо творения, мистика передачи знания.  Так передавались славянские тексты, былины, сказания, ведические гимны, христианские стихи Ветхого и Нового Завета, буддистские каноны и многое другое. Считалось, что записанные стихи теряют свою живую таинственную силу. А именно эта сила могла менять старый человеческий код на новый, открывала иные возможности перед людьми. Через эту силу приходили в мир различные религии, этические нормы, вскрывались смыслы жизни, сменялись целые эпохи, эры.
   Но потом почему-то была потеряна эта живая связь. Когда началось записывание, пришла догматика, жесткость, фарисейство, присвоение прав на истину. А когда появились переводчики стихов, то   вообще Бог знает что стало твориться. Мы даже не будем рассматривать те моменты, когда происходили сознательные подмены, сокрытие знаний для выгоды, власти, управления, эксплуатации. 
   Поэт того мира был больше, чем поэт. Хотя и сейчас, я тебе скажу, значение поэта велико: на нем держится возможность общения, понимания между людьми, передачи знания, чувства прекрасного, красоты … да, совести, конечно, справедливости...
-  Но сейчас само понятие «поэт» несколько более широкие рамки принимает. Вот и наш друг тоже в чем-то поэт. А где он, кстати... делся куда-то. Чем-то не устроила его наша компания, что он так скоро выпал из неё… О, как ни в чём не бывало, сидит себе на своем месте, пишет, пишет, строчит что-то.
-  Да? А что он там пишет?
-  Сейчас заглянем, ну-ка, ну-ка, что там у него? А, не трудно было догадаться: пишет про поэтов, пишет про менестрелей, трубадуров, скоморохов, а еще про шаманские камлания…
-  А я что, про менестрелей и трубадуров что-либо говорил?
-  Про них конкретно – нет, но он, по всей видимости, зацепил что-то от Вас, а дальше своё стал развивать… Да, еще пишет о музыкальных инструментах, под которые поэты исполняли свои стихи. Про музыкальность языка поэзии, и что музыка - это некий праязык. Да… понесло его.
-  Ну и пусть пишет себе про трубадуров … что там такое?
-  СТОП, СТОП, я не могу это больше слушать! – ворвался, как гром среди ясного неба, крик дирижера, разорвав нити событий во всех мирах. 
    Оркестр осекся, затормозил, стих и потупился, предвкушая разбор полётов.
- Господа, побойтесь Бога, что Вы делаете, нельзя так играть, мы уже почти час с вами репетируем, а Вы не соизволили ни одной живой ноты сыграть!
   Мишель тоже вздрогнул, оторвал голову от бумаги и стал смотреть на сцену, покручивая в пальцах карандаш. Маэстро, жестикулируя, что-то начал объяснять музыкантам. Сначала свое негодование он обрушил на виолончели и стал что-то едкое им высказывать.
   Скрипки, видя это, начали переглядываться и посмеиваться над последними, мол, что с вас взять-то. Заметив это, дирижер сначала осадил скрипки, а потом выдал и им изрядную порцию нелицеприятностей. Они сразу поскромнели, потупили глаза. А виолончели, отмщенные, заулыбались. Труба всё понял без слов и, словно не выучивший домашнее задание школьник, спрятался за широкой спиной гобоя. А тот не прочь был прикрыть собой своего товарища, так как ему самому пока бояться было нечего, ибо последние минут двадцать он не вступал.
   Мишель наблюдал какое-то время эту сцену, но его всё больше интересовали те мысли, что некоторое время назад пришли ему в голову. Он даже кое-что записал, но с остановкой музыки и в его голове тоже всё остановилось. 
   Он перечитал несколько абзацев, подчеркнул что-то, как особо удавшееся, покусал карандаш, задумался и добавил: «Музыка и поэзия – это кровеносные сосуды и нервы эволюционирующей вселенной, через которые она питает бессмертные души своим тайным знанием и силой в их удивительном путешествии…». Потом взглянул на всю фразу: «А не слишком ли пафосно? ну… пусть будет, а там посмотрим, всё-таки что-то здесь есть…».
   Он отложил рабочие инструменты, посмотрел по сторонам, потом поднял взгляд на балкон, где его внимание привлекли изображения композиторов: «Какие прекрасные портреты здесь висят, прямо, как живые, особенно Брамс и Бетховен; смотрят так пристально, словно в душу тебе заглядывают и хотят сказать что-то».