Нassliebe. Глава 9

Владимирова Инна
— Ида! — загрохотал Генрих из кабинета. — Ида!

Девушка, услышав своё имя сквозь шум музыки, доносившейся снаружи, нехотя пошла в кабинет фон Оберштейна. Зайдя, как всегда остановилась у двери и, опустив голову, стала ждать очередной экзекуции, очередной порции боли и унижения, очередной порции ненависти и отчаяния.

Генрих стоял у распахнутой балконной двери и, держа в руках сигарету, которой он помахивал в такт играющей снаружи музыке, выглядывал на улицу, прислонившись к дверному косяку. Не оборачиваясь к девушке, он поманил ее к себе рукой:

— Иди-ка сюда.

Не понимая, что он задумал в этот раз, Ида прошла к нему и, поежившись от пробравшего до костей холода, что шел с балкона, остановилась в шаге от мужчины. Его широкая спина закрывала ей обзор на плац.

— Посмотри, — схватив девушку за руку, он вышел с ней на балкон, — посмотри…

Ида, которую Генрих с силой вдавил в парапет, заставляя смотреть на происходящее, затаила дыхание. Она прекрасно отсюда видела, как возле крематория сотни, тысячи людей лежат в огромным рвах, а по их краям стоят нацисты, которые стреляют по ним. Выстрелов не было слышно — их перекрывала грохочущая из репродукторов веселая танцевальная музыка, которая никак не вязалась с происходящим. Это было самым настоящим безумием.

— Смотри, Ида, — фон Оберштейн с силой зажал рукой с тлеющей сигаретой подбородок девушки, которая хотела отвернуться. — Смотри, что с ними происходит… Тебе нравится это? Ида, тебе это нравится?

— Это ужасно, — прошептала она, чувствуя, как по щекам поползли слезы. — Зачем?..

— А ведь ты могла оказаться среди них… — от его пропитанного ядом шепота у нее по спине прошла дрожь.

— Не жди от меня благодарностей, — прошипела Ида, не выдерживая натиска музыки; ее душил запах сигареты. Генрих сдавил подбородок пальцами сильнее, заставляя ее скулить. — Зачем, зачем все это?..

Девушка почувствовала, как он убрал пальцы с ее подбородка и его рука легко опустилась ей на плечо; в лицо попал сигаретный дым. На уши давила музыка смерти, заполнившая весь лагерь.

— Ида, — тихо, почти шепотом произнёс Генрих, чуть наклонившись к ней, — посмотри на меня.

Вздрогнув, Ида несмело приоткрыла глаза — знала, что лучше сразу повиноваться, ведь он не любит повторять по два раза. Встретилась с его взглядом, не горящим и полным ненависти как обычно, а каким-то глубоким и пронзительным. Лицо его было, на удивление, спокойно. Иде стало не по себе — впервые за долгое время она увидела в нем того самого Генриха фон Оберштейна, который встретился ей в краковском ресторане в далеком тридцать девятом году. Это было страшнее всего: видеть на месте монстра, убийцы, палача — человека.

— Смотри внимательно, Ида, — прошептал он, наклонив голову ещё ближе к ней. — Очень внимательно…

Внезапно он быстрым движением развернул ее, обхватив за плечи и прижав к себе рукой, и, выхватив из кобуры «Вальтер», стал беспорядочно стрелять по проходящим мимо заключенным, которым посчастливилось не поучаствовать в Энртефесте [1]. Ему было плевать, кто это был — старики, женщины, мужчины, дети, — он стрелял по всем без разбору. Ида закричала, затрепыхалась у него в руках, пытаясь вырваться, закрыла глаза, чтобы не видеть всего этого ужаса.

— Зачем? — повторил Генрих ее вопрос, направляя пистолет на убегавшую в сторону барака женщину. — Потому что мы можем. — Нажал на спусковой крючок. — Потому что я могу.

— Бесчеловечно, — проговорила она, слабо пытаясь оттолкнуть фон Оберштейна от себя, — бесчеловечно…

Генрих с каким-то диким, почти животным рыком отбросил Иду от себя. Та, не удержавшись на ногах, упала на плитку.

— Бесчеловечно? — переспросил он, направляя дуло пистолета на неё. — Повтори мне это в лицо.

Ида, все ещё судорожно вздрагивая и чувствуя, как слезы катятся по щекам против ее воли, посмотрела на него. Если он хочет, то пусть стреляет — она уже давно готова к этому. Хотя, какое-то чувство ей подсказывало, что он не выстрелит — не захочет потерять свою любимую игрушку, — и это придавало ей сил, вселяя какую-то надежду, что сегодня она ещё не умрет.

— Палач, — одними губами произнесла девушка.

Никак не изменившись в лице, Генрих быстро нажал на крючок. Раздался тихий щелчок, который Ида так отчетливо услышала сквозь громкую музыку. Осечка.

Ида заметила, как за мгновение лицо мужчины исказила дикая ярость; она зажмурилась в страхе. Ей не верилось, что он и вправду мог сейчас убить ее, что все-таки нажал на крючок, но ее спасла глупая осечка. Ведь лучше бы он ее застрелил…

Схватив девушку за волосы, фон Оберштейн со всей силы ударил ее кулаком по лицу, оцарапав черепом с перстня, а затем приложил об дверной косяк. Ударившись виском об острый деревянный угол, Ида потеряла сознание.

Пришла в себя Ида уже когда за окном уже начало темнеть. Для нее было неожиданностью обнаружить себя в постели в спальне Генриха, заботливо укрытой его одеялом. Такое ей могло присниться только в самом страшном кошмаре…

Вскочив, Берг первым делом осмотрела себя, но ничего, кроме ссадины от кольца на лице и слабого синяка у виска, не обнаружила. Пока она оглядывала себя у зеркала, из раскрытого окна уже не слышно было веселой музыки — изредка доносились одиночные выстрелы и был слышен уже въевшийся в слизистую запах из крематория. Но задерживаться в спальне она не стала — незаметно покинула ее и спустилась в подвал. Пока тенью шла туда, Генриха она нигде не видела — похоже, дома его не было. В доме было темно и тихо.

Девушка не понимала, что произошло, почему она оказалась в постели, почему жива до сих пор. Почему фон Оберштейн не тронул ее, ведь у него был шанс? Разве она — не то, за чем он так долго бегал, так долго ждал и хотел заполучить? Так почему же не воспользовался моментом? Так он бы мог совершенно ее уничтожить… Неужели и у фон Оберштейна есть совесть и она проснулась в нем спустя столько времени? Или он просто дал ей небольшую отстрочку от конца?

Иду поражало то, что за все время, что она находится здесь, он так ни разу и не прикоснулся к ней. Генрих мог позволить себе все, что ему ни взбрелось бы в голову — избить ее, оставив на коже отливающие фиолетовым синяки и кровоточащие ссадины, целовать, зажав в углу, задирать юбку, таскать за волосы, — но ни разу он так и не попробовал ее силой затащить в постель, хотя у него была власть и на это. Такое благородство с его стороны просто поражало и не укладывалось у Берг в голове.

Пока она металась по подвалу, пытаясь привести себя и мысли в порядок, пытаясь понять, что вообще произошло, туда заглянула прачка, которая каждый вечер приходила за грязными вещами, чтобы снести те в стирку. Попросив подождать немного, Ида нехотя направилась на второй этаж, где в кладовке оставила грязное постельное белье.

Далеко она не ушла, остановилась на слабоосвещенной одним бра лестнице, застыв у самой первой ступеньки.

Генрих, вытянув ноги вперед, полулежал на лестнице, опираясь на локти. В одной руке он держал полупустую бутылку шнапса. Рукава его белоснежной накрахмаленной рубашки были закатаны до локтей, открывая вид на окровавленные руки — наверняка опять отыгрался на ком-то из заключенных. Смотря на девушку, Генрих пьяно улыбался, растягивая губы в неприятной улыбке.

Он видел, знал и чувствовал, что Ида боится его, особенно — когда он пьяный, потому что он тогда начинал приставать к ней и, зажимая в углах, целовал до тех пор, пока легкие не сводило от нехватки кислорода. Поэтому он напивался каждый вечер, когда он приходил из комендатуры, а она все еще хлопотала по дому. И каждый вечер он видел, как она старалась избегать любой встречи с ним, скрываясь от него в других комнатах, что его безумно бесило. Ему хотелось, чтобы она наконец проявила характер, выплеснула всю свою злость, накричала на него, дала пощечину, но Ида просто молча избегала его, и это было невыносимо, это молчание просто разрывало стены дома изнутри. Иногда от этого становилось совсем невмоготу и хотелось избить Иду, но он не мог и потому отыгрывался на первых попавшихся ему на пути евреях — душил, избивал до смерти или застреливал, каждый раз представляя на их месте Иду, как бы она молила его не убивать ее. Но Генрих знал, что Ида никогда не станет его молить — скорее сама поможет нажать на курок.

И что же произошло сегодня? Он собственными руками чуть было не застрелил ее, сам нажал на курок… Хотел ли он этого? Нет, это был бы слишком простой исход для нее, а он ни за что не позволит уйти ей без бесконечной боли. Знал ли он, что будет осечка? Конечно нет. Она еще назвала его палачом — от этого слова ему буквально снесло крышу, хотелось разорвать Иду на месте же. Он сам не помнил себя от захватившей его за секунду злости и удушающей ярости… Когда она потеряла сознание от удара об дверной косяк, он испугался, по-настоящему испугался, что может ее потерять, что может просто сломать свою любимую игрушку. Пару минутами позже, стоя над постелью, куда он ее уложил, Генрих смотрел на Иду и не понимал самого себя. В тот момент ему было даже немного жалко ее. И эта жалость к еврейке, проснувшаяся в нем и которой быть не должно, жутко бесила его, настолько, что он еще больше начинал ненавидеть причину этой жалости. Смотрел на нее и чувствовал, как кулаки сами сжимаются, и ему так и хочется придушить Берг за ее тонкую шею. В тот момент Генрих был всевластен над Идой, мог сделать с ней, что угодно, чтобы сломать ей жизнь, превратив ее в ад, и заставить ненавидеть саму себя до конца дней. Вот же она лежит перед ними — бери. Но он не смог. Это было бы слишком просто… С кем угодно Генрих бы себя так не вел, ему было бы абсолютно наплевать на чувства другого человека, он бы любым путем заполучил то, чего он так хотел, ведь он не привык слышать слово «нет». Но с Берг была совершенно другая ситуация… И это злило его больше всего.

Генрих сам не знал, что с ними обоими такое происходит. Это какое-то безумие, сюр. Они готовы доводить друг друга до крайностей. Что с ним с самим происходит? Ради какой-то еврейки он игнорировал все установки, которые ему втолковывались властью и в которые он до этого свято верил. Отравленным пропагандой разумом фон Оберштейн понимал, что все это неправильно, но ничего не мог поделать с собой. Он не может существовать без Иды, он стал полностью зависим от нее. Настолько зависим, что с помощью протекции коменданта переселил Иду из барака в подвал дома. Он прятал ее, как какое-то сокровище, которое каждый хочет украсть, чтобы ее больше никто не видел, кроме него самого, чтобы ее никто не касался, чтобы никто с ней больше не разговаривал. Если бы он мог, он бы и на цепь ее посадил в том же подвале, чтоб она вообще никуда не смогла уйти. Если бы он мог… Он бы положил к ее ногам весь мир. Любой ценой.

— Что? — он сделал глоток из бутылки и облизал губы, неприятно умыляясь. — Не нравится?

Ида нахмурилась. Ей нужно было пройти на второй этаж за постельным бельем, ведь ее ждала у подвала женщина. Другого пути наверх, кроме этой лестницы, не было, и хоть идти мимо фон Оберштейна ей не хотелось, но все же другого выбора у неё не было.

Собравшись с духом, Ида зашагала вверх по лестнице, стараясь не глядеть на фон Оберштейна. Уже когда она переступала ступени, где он сидел, то он неожиданно схватил ее за лодыжку, заставляя остановиться.

— Постой, — тихо произнес он, закрывая глаза. — К чему такая спешка? Посиди со мной…

Ида затаила дыхание. Ей было до ужаса страшно только от одного вида этих окровавленных рук… Она знала, что Генриху может взбрести в голову все, что угодно, он может сделать все, что ни пожелает, так что от него можно ожидать всего. И эта неизвестность пугала больше всего.

— Не заставляй меня повторять дважды, — Генрих повысил голос и сильнее сдавил пальцы на лодыжке, — или ломать тебе ногу.

Ида медленно опустилась на ступеньки, сев рядом с мужчиной. Эти окровавленные руки, пальцы с запекшейся под ногтями кровью… Нервы девушки были напряжены до предела, но она пыталась держаться.

Она не понимала, как можно так жить? Утром заживо закопать в земле половину лагеря, расстрелять с балкона нескольких человек, зарезать позже кого-то, а сейчас сидеть и спокойно пить шнапс. Неужели это совершенно его не задевает? Неужели все эти люди не приходят к нему во снах? Неужели он не просыпается среди ночи от очередного кошмара, где ему снятся все убитые им и реки крови, в которых они утопают?

— Что нас ждёт? — тихо спросила Ида, пустым взглядом глядя куда-то перед собой.

— А сама ты как думаешь? — он повернул голову в ее сторону. Ида нервно сглотнула, вздрогнув. Хмыкнул, провел пальцами по ее щеке, оставив на ней слабый след из полузасохшей крови, дотронулся до волос, зарываясь пальцами в кудри. — Не бойся, для меня нет света в конце тоннеля меж твоих бёдер.

Внезапно Генрих схватился руками за ее острые коленки и взглянул в большие глаза девушки, с бесконечным страхом смотревшие на него. Вот что, что не так с ними обоими? Почему он ненавидит Иду так сильно, что готов убить ее самым зверским способом, лишь бы она никому больше не досталась, но не может сделать это? Почему он готов купаться в море из крови, лишь бы приблизиться к ней?

С тихим стоном он уронил голову ей в ноги, уткнувшись лицом в ее колени. Руки же его переместились и теперь с каким-то остервенением сжимали ткань платья на ее бедрах.

— Ида, — почти рычал он, вдыхая характерный кухонный запах из ее передника. — Ида…

Внезапно он почувствовал, как невесомо опустилась мягкая ладонь на его голову, и Ида начала осторожно успокаивающе дрожащей рукой поглаживать его по голове. Знала ли она, что она делала? Нет, это произошло как-то инстинктивно. Хотела ли она этого? Нет, но Ида чувствовала, что так надо.

— Что нас ждет? — Генрих переспросил ее вопрос, прижимаясь щекой к переднику. Пальцы все еще сжимали ткань где-то на бедрах, за которые он держался как за какой-то спасательный круг, все еще удерживающий его в реальности, не давая окончательно упасть в бездну безумия. — Ничего. Знаешь, откуда я это знаю? — он резко вскинул голову и взглянул ей в глаза; пальцы его впились в кожу и потянули девушку навстречу себе. — Потому что я целую твои горькие губы, твою кожу, и я чувствую вкус боли. Твое сердце, Ида, — кровоточащее сокровище, разбивающееся под напором горя и насилия, под тоннами боли. Если бы я попробовал его вкус… оно было бы тем же.

Ида, испуганно распахнув глаза, смотрела на мужчину, чувствуя, как немеет кожа под его пальцами. Ее поразило это внезапное излияние чувств от фон Оберштейна. Это явно не сулило ей ничего хорошего…

Где-то в ее голове мелькнула мысль, воспоминание о том, как она в Варшаве убеждала саму себя в том, как сильно ненавидит этого человека. Продолжала она убеждать себя в этом и все то время, пока находилась в лагере и когда была переселена в душный подвал. После расстрела половины ее барака прошло много дней, Генрих с маниакальным упором продолжал убивать всех неугодных ему, но Ида никак не могла забыть, каким взглядом он смотрел на нее тогда. Она знала, что все это самое настоящее безумие… Каждый день она твердила себе как мантру, что ненавидит фон Оберштейна, что есть миллион причин для этого, но сама не верила в свои же слова. И из-за этого лишь сильнее ненавидела саму себя…

— Твое сердце, Ида, — шептал мужчина, все больше и больше нависая над ней, — драгоценный камень, скрытый в крепости твоей кожи, и каждый хочет его украсть. Не позволь никому завладеть им! — остановился в нескольких сантиметрах от ее лица, хищно смотря на губы девушки. — Никому, слышишь! Кроме меня…

Он чуть дернулся вперед, будто бы намереваясь в очередь раз начать эту экзекуцию, целуя ее до изнеможения, до онемения в губах, иногда кусая ее за припухшие губы, но остановился, спокойно выдохнул и отстранился от нее. Вновь у него было то выражение лица, на котором не было ни единой эмоции, он снова стал самим собой. Схватил свою бутылку, поднялся и медленно пошел наверх, оставив Иду сидеть на лестнице, испуганно зажмурившись. На прощание бросил:

— Ида, нас ждет ничего… Мы с самого начала были обречены. В конце мы оба умрем. А конец, поверь мне, близок.



[1] Операция Эрнтефест (нем. праздник сбора урожая) — операция по уничтожению всех евреев на территории лагерей Майданек, Понятова и Травники. В общей сложности, по разным оценкам, было убито от 40 000 до 43 000 человек (из них в Майданеке 18 000).