Знамение святости

Виталий Бердышев
Фото из интернета.            

                Хорошие люди всегда незаметны,
                как воздух, которым мы дышим.
                Их отсутствие замечаешь
                только тогда, когда их уже нет.
                (О. Кожухова)


                Жизнь духа – это всё-таки страдание.
                С первым страданием, с первой болью
                пробуждается душа.
                (Л. Лунгина)


Первого марта 1937 года в двенадцать часов пополудни по Октябрьской (ранее Новой) улице села Кохмы двигалась похоронная процессия. Гроб с телом усопшей покоился на обычных санях, покрытых траурным покрывалом. Сани везла пегая лошадёнка, тоже облачённая в траурную попону. Кругом лежал снег, покрывая толстым слоем крыши домов, сараев, свисая сосульками с карнизов, нагромождаясь высокими сугробами по краям проезжей дороги, у домов и заборов. Он всё ещё отливал сахарной белизной и поскрипывал под полозьями саней и ногами сельчан, провожавших покойницу в последний путь.

За гробом, скорбно склонив головы, облачённые в траурные, чёрные одеяния, шли многочисленные дети и внуки усопшей, шли почти все жители ближайших улиц, знакомые и малознакомые люди, которых эта женщина в былые времена спасала от болезней и иных напастей, выручала в трудную минуту, которым давала житейские советы. В толпе родственников был и подвыпивший муж, которого не слишком волновала произошедшая трагедия и который давно имел для утехи красотку лет на двадцать моложе его.

***
И то, что похороны состоялись в первый день весны, и то, что это происходило в день шестидесятилетия покойной, в какой-то степени было символично само по себе. Однако самое поразительное было в них то, что над гробом вилась огромная стая птиц – галок, сорок, ворон, воробьёв, синиц, снегирей и иных крылатых обитателей наших краёв, остающихся здесь в зимнюю пору. И их непрерывный скорбный крик заменял траурный звон колоколов и музыку похоронных мелодий, ещё не принятых в те годы. Он сливался с плачем и причитаниями сельчан, оттеняя горечь утраты и глубокую скорбь по безвременно ушедшей из жизни женщине...

Птицы непрерывно вились над гробом, опускаясь почти к самому лицу умершей, как бы всматриваясь в её черты, её прикрытые глаза, весь её смертный облик; тоскливо и надрывно кричали, взмывали вверх, предоставляя доступ к телу другим провожающим. И эта беспрерывная карусель продолжалась всю долгую дорогу до кладбища. На кладбище птицы уселись на соседние с могилой деревья и сидели так в течение всего прощания вплоть до момента, когда гроб был опущен в могилу и засыпан землёй. Тогда они, как по команде, взмыли в воздух, сделали над могилой несколько прощальных кругов и всей своей разнокрылой стаей устремились в городские кварталы… К этому моменту неожиданно повалил густой снег, прикрывая свежевскопанную мерзлую землю пуховым саваном и вместе с тем как бы оплакивая горемычную уже от лица всей окружающей природы... Вскоре разошлись и люди. Последними ушли родственники – дети и внуки...

***
Дома помянули покойную добрыми словами, поплакали, погоревали все вместе, вспомнили былые светлые годы, проведённые с нею, её доброту, бескорыстность, безграничную любовь ко всему живому, постоянное желание помогать страждущим, удивительное всепрощение...
...Какой красавицей по молодости была! Коса ниже пояса; крепка, здорова, румяна. Всегда весёлая, приветливая, безотказная. А какая работящая! Всё хозяйство на себе держала. И доила, и кормила, и сено заготавливала, и огород обихаживала... За домом глядела: чистота кругом – ни пылинки, ни соринки не сыщешь. Окна светлые, занавесы белоснежные. Бельё выглажено, накрахмалено... А какие хлеба выпекала! Из молока и сметану, и творог, и масло готовила. На праздники в былые светлые-то годы чего только на столе не было!.. Да и в голодное время семью держала. Правда, приданого своего лишиться пришлось – многое на продукты выменяла...

...Людей уважала. Кому надо, всегда поможет. Зла ни на кого не таила. Всех нищих и калек привечала. Каждого домой приведёт, за общий стол посадит, напоит, накормит досыта, хоть и сами порой голодали... Животину всякую страсть как любила! Больных и паршивых кошек, собак, птиц никогда на улице не оставит – всех домой тащит. Раны им перевязывала, фанеру на лапы накладывала, отпаивала, откармливала – всех выхаживала. Многие и навещали её потом, а то и со всем своим семейством. Когда курей во дворе кормила, сколько птиц со всей округи слеталось! Вместе с курами и клевали. Потом на голове, на плечах, на руках усаживались – благодарили хозяйку и ничуть не боялись её. Святая душа была!..

***
Как врачевать умела! Не хуже, чем в той земской больнице! Однажды сама туда попала с язвой, так еле живой выбралась! Не смогли вылечить-то. Так и выписали «за невозможностью». Домой пешком еле добралась. Всё за заборы держалась. Пришла худая, бледная – ни кровинки не осталось. Небось, не меньше пуда весу-то сбросила. Потом сама себя вылечила. Барсучьим салом да свиным жиром (нутряным). После уж никого из своих в эту больницу не отправляла. Всех сама выхаживала...

А как кохомчан от дизентерии спасала! Целые очереди у окна выстраивались. Берёзовый щёлок для всех готовила да ещё травы какие-то давала. И ведь всех вылечила!.. В больнице потом тоже её способом лечить стали... Петьку Вихрастого от чирей спасла. Совсем уж сидеть не мог. Задняя часть как футбольный мяч раздулась. Жар такой поднялся, что парень ума-разума чуть не лишился. Пришёл: «Спасай, – говорит, – матушка! Мочи больше нету!..» И спасла. Морковь сырую натёрла, на тряпицу положила и всю его заднюю часть ею покрыла. Затем тёплым шарфом крепко укутала и велела не снимать двое суток... Пришёл через несколько дней. Радостный! На колени перед ней бросился и вставать не хочет! Так благодарен был...

Да, от разных хворей лечила: и от простуды, и от головных болей, от ревматизма, от воспалений всяких. Бывало, и с ушибами, и с переломами к ней приходили. Никому не отказывала. Если уж  шибко тяжело было: резать, например, требовалось – то в больницу отправляла... И ведь ничего не брала за леченье-то! Кто побогаче был, те потом сами в благодарность приносили. Тогда не отказывалась.

А гадать как умела! На разных колодах загадывала. И сбывалось многое. Жизнь предсказывала, и что делать советовала... И как только сил у неё на всё хватало! Ведь десять душ вскормила и вырастила! Поначалу всё одна да одна. Потом кто постарше помогать стали. Особенно старшая дочка – Зина. И по хозяйству, и на огороде, и со скотиной. И за мальцами присмотрит... А как в бане с матерью малых отстирывали! Одно загляденье было! По одному в чан забрасывают, всего мылом намыливают, водой со всех сто¬рон поливают. Те пищат, верещат – глаза-то щиплет щёлоком! Потом из чана подхватывают, в полотенце махровое заворачивают: те и бегут до дома. Там и одеваются...

***
Детей своих крепко любила! И ласкала, и колыбелила, и душу грела. Когда болел кто, сутками от него не отходила. Сбегает во двор: скотину покормит, корову подоит – и снова к нему возвращается. И голубит, и песни поёт, и поговорит ласково, и утешит. И травы всякие заварит. Молитвы читает, Богу за него молится...

Да, хороших детей вырастила. Всем доброту свою передать сумела – души на всех хватило... И хозяйским наукам всех обучила – какими все умельцами да рукодельницами стали... По лесам с ними, бывало, ходила: по грибы, по ягоды, за травами целебными. К деревням Бурмакино, Вятчинки, а то и до самого Болота добирались – километров пятнадцать от Кохмы будет. Тут уж мальцов с собой не брала. Рассказывала, как однажды с волком довелось встретиться, когда с тремя малыми девчатами по ягоды отправилась. Стоит, говорит, огромный, серый. Хвост толстенный, пушистый. Смотрит на них и ничуть не боится. Девчонки так напугались, что за материн подол схватились. Дрожат от страха и от зверя глаз отвести не могут. Она же молитву читать стала... И подействовало – ушёл матёрый. Повернулся и скрылся в кустах. Им тогда уже не до ягод было. Домой сразу отправились. Пока лесом шли, всё оглядывались – как бы сзади не напал, не утащил, окаянный, кого из малышей в своё волчье логово... Бывали такие случаи.

Нелегко ей с малыми-то было. А сейчас все остепенились. Свои семьи завели. В разные края разъехались... По всей России-матушке память о матери своей понесли... Все собраться успели. Слетелись с разных краёв проводить горемычную... Намаялась она за жизнь свою нелёгкую. Весь день, гляди, с утра до вечера по дому-то крутилась. Никогда ни на что не жаловалась, о здоровье своём не думала. А в последние годы всё больше уставать стала. На табуретку сядет, опустит руки свои натруженные и встать не может. «Ох, рученьки мои, – говорит, – до чего же вы устали! Сил больше нет!». А через минуту снова то к корыту с бельём спешит, то к печке с хлебами, то к скотине в хлев торопится... А потом и сердце сдавать стало. Всё чаще в последнее время за грудь держалась. Наболело, видно, в груди от всех забот и волнений... А она всё работала. Не бывало, чтобы лежала днём, на кого-то свои заботы перекладывала. Долгом своим считала до самого конца свои дела выполнять. Так и выполняла. И уж когда совсем невмоготу стало, слегла... и больше не встала. И врач, пришедший из больницы, уже ничего не смог сделать…

«Таких людей, как Евдокия Харлампиевна, нельзя забывать! Истинно святым человеком была! Святым и осталась. Ведь не только одни люди её провожали. Птицы и зверьё всякое. Помнят её доброту и ласку. Такого у нас ещё никогда не бывало, чтобы человека птицы хоронили. – Знамение святости!.. Все бы такими были – как бы хорошо жилось тогда на белом свете. Да ведь нет же, не каждому из нас эта святость дана, не каждому Бог душу добром да любовью наполнил… да страдать научил... за нас за всех. Чтобы всем остальным легче жить было. Всем нам надо молиться за неё да Бога благодарить за то, что с нею рядом были, что близость её на се¬бе прочувствовали. Вечные ей покой и память людская!..».


***
Да, много в тот траурный день добрых слов в память о ней было сказано – и родными, и близкими, и почти незнакомыми людьми. Многие её знали в Кохме, уважали, любили, ценили, а то и просто боготворили: за сердечное ко всем отношение, за бескорыстность и любовь к каждому, за доброту и самопожертвование постоянное.

Говорили все собравшиеся. Лишь муж один молчал. Много он ей жизни попортил, много горя доставил... Сейчас же другая баба рядом была – и помоложе, и краше... Да, вроде как, ему и не жалко совсем старуху-то было... Однако вспомнить было что...

Как полюбила она его – только что вернувшегося со службы солдата. Как пошла за него, неимущего. Как жили вначале на её приданое, а того немало было – еле на трёх подводах увезли: семья-то зажиточная была, купеческая... Дом приобрели, хозяйством обзавелись: корова, свиньи, куры... Огород вскопали. Баньку поставили. Она хозяйство вела. Сам работать пошёл – слесарем устроился. Поначалу в согласии жили.

А как любила она его! И холила, и от болезней да напастей всяких оберегала. Слова поперёк никогда не скажет. Домой приходит, а она уже самовар вскипятила, на стол накрыла, рядом стоит, потчует... Кормила всегда отдельно, за хозяйским столом. Готовила всё самое лучшее – и жаркое, и окорока, и колбасы разные. Детям к отцовской еде и прикасаться не дозволяла. Те порой заглядывали в дверь, слюнки пускали, так самому шугать их приходилось, чтобы аппетит не портили. Как-то один из сорванцов малых спёр с неудержу кусок мяса, так долго после этого сидеть не мог. Для всех урок был. В доме мужик – хозяин. Ему и всё лучшее положено. Иначе толку не будет. Слава Богу, они это быстро поняли…

При посторонних всегда величала по имени, отчеству... А сам её никак не называл: ни «мать», ни «жена», ни даже «старуха» в старости. Так и осталась безликой на всю жизнь. Это чтоб шибко не возгордилась, да и место своё в хате знала. На большее не замахивалась. Попробовала бы только! Быстро бы охота отпала!..

Когда выпивать стал, тоже всё тихо было – приучил, должно быть, к порядку-то! Только стоит и смотрит страдальчески – будто жалеет. А что жалеть-то?! Мужик есть мужик! Как ему без выпивки-то? С получки положено!..

Случалось, правда, и перебирал малость. Однажды чуть Богу душу не отдал, когда до дому зимой в мороз не добрался. Стужа тогда крепкая была – градусов за тридцать. Хорошо, что бабы соседские углядели – домой притащили. Говорят, совсем жизни в теле-то не было, уж и не чаяли, что выходит. А она выходила! Тряпками горячими со всех сторон обкладывала, жиром растирала, травами отпаивала... Как глаза открыл, к нему на шею бросилась: целовала, обнимала, причитала, слезами горячими обливала... Аж противно стало!.. Да, выходила. А как ей было не выходить! Чего без мужика-то бы делала?! Кому нужна-то такая со своей оравой! Детей вона сколь нарожать успела, уж и не разберёшь, от кого! Глядишь на рожу, а вроде на отца и вовсе не похожа!..

Да, чего-чего, а рожать она умела. Десятерых настрочила: шестерых мальцов да четырёх девок. С того и красу свою потеряла. И руки опухли, и стать куда-то подевалась. Да и мужику времени уделять меньше стала. Домой придёшь, а она то на кухне околачивается, то по погребам лазает, то со скотиною возится, то среди ребятни крутится. Говорю ей – хватит нянькаться! Сами управятся. А она, знай, своё делает. Покамест всех не уложит, с каждым не поговорит, каждого не пригладит, скотину да кошек не накормит – её и не дозовёшься!.. Ну, какому мужику такая баба нужна! С этого и пошли раздоры...

За детьми, мол, глядеть нужно! Ишь, чего выдумала! За всеми не углядишь! Ремнём да хворостиной почаще прикладываться, тогда и умнеть будут. Так сподручнее – вмиг всё понимают, и девки тоже. Вон Маньку десятилетнюю как ремнём приласкал, так сразу по заборам лазить забыла! А то вздумала, было, ветки с деревьев для своих кукол ломать. Вот и слетела да безмозглой башкой своей о бревно двинулась. Домой притащили, кровища из головы течёт, зенки лупоглазые закатила, руки в стороны отбросила, слова вымолвить не может. Говорят – без сознания она. Гляди тебе, без сознания! Так я ей такое сознание всыпал, что вообще речи лишилась! Ни разу даже не пикнула, пока сыромятным отхаживал. Всю спину исполосовал – чтобы дольше помнила, да и другим наука была. Всякой мелюзге спуску давать, так на шею все сядут, и не отцепишь!.. А так, глядишь, и уважать стали. Куска твоего со стола не возьмут, орать при тебе не будут, да и носиться, как бешеные, поостерегутся. С полуслова тебя понимать станут. Так и быть должно – уважать отца надобно!..

А с возрастом и характер у неё какой-то чудаковатый стал. Нищих да калек всяких приводить домой стала. За общий стол сажает и, пока не накормит досыта, из дому не выпустит. А ещё зверьё всякое в комнаты затаскивает. «Это долг мой, – говорит, – божьих людей да тварей несмышленых привечать и обихаживать». Сколько ни ругался, ни стучал по столу, тут на своём стояла. Здесь уж тверда была... А какой мужик от своей воли отступится?!. Опять же, полный разлад. Не дом, а базар какой-то! Ни сна, ни покою! Хоть беги куда!

Тут как раз Машка подвернулась. Крепка, молода, красива, задириста! Детей нет, и рожать не может. Ко всему на целых восемнадцать годов моложе... Да и не против меня была. Чего было не поддаться! Дальше – больше. Вроде как и женой второй стала. И не боялась ни капельки на людях говорить о нашей жизни. Старуха, конечно, узнала, дети тоже. Ну, а что они супротив моей воли делать будут!..

А под старость её ещё болезни замучили: то сердце ноет, то душа болит! За детей, видишь ли, беспокоится. «На кого останутся, что делать без неё будут!» Совсем уж опостылела!
«Да чего, – говорю, – с тобой сделается! Небось, двужильная – вытянешь!» И прав был – всё тянула. И год, и два, и три... Когда в последний раз за сердце схватилась, фельдшера привести попросила. «Обойдёшься, – говорю, – и без фершера! Чего это я туды-сюды мотаться буду!» К тому же Машка ждала. Неужто её на старуху променяю! «Нече стонать! Не помрёшь! Отлежишься и снова кудахтать будешь!..»

А когда воротился, она уже и не дышит вовсе. Врач (его кто-то из соседей вызвал) говорит, что поздно уже. На полчаса бы раньше, жива бы осталась…  А по мне, померла, так и слава Богу! Куда спокойнее будет. Машку совсем к себе заберу. Правда, на кладбище всплакнуть пришлось… «Чего ревел-то?» – девки спрашивают. «Да от радости!»  – так и ответил им. Чего душой-то кривить!..