Бабкино колечко и Нутелла

Дмитрий Спиридонов 3
                (из цикла «Госпожа Журавлёва»)


- Колечко скрала! Бабкино колечко! - причитает Панька Добрынина и тычет в нос Любови Петровне стеклянным графином.

- Отстань! Не брала я! – орёт с кровати какой-то громоздкий свёрток. Это и есть Любовь Петровна.

- Пузо мне что-то нехорошо… - бубнит в углу третий голос.
 
С первого взгляда кажется, что Любовь Петровна лежит на панькиной постели в облегающей белой тужурке, а её полные ноги зачем-то засунуты в неуклюжий белый валенок. Затем становится понятно, что крупная задастая Журавлёва крест-накрест связана простынями. Первая простыня туго оборачивает женщине живот и груди, плотно увязывает локти мешком за спиной. Вторая простыня стягивает Любови Петровне ноги ниже колен.

Пленница похожа на тюк белья, принесённый из прачечной. С одной стороны тюка торчат её внушительные бёдра в капроне, напоминающие пару пышных диванных валиков, с другой – взлохмаченная голова, наполовину белокурая, наполовину каштановая. Обнажённые ляжки Журавлёвой толсты и дерзки, а литые колени походят на две большие перегонные колбы в колготках того нежно-коричневого цвета, который называется «орехово-кофейный десерт». По тугой поверхности колготок плавают всполохи света. Создаётся впечатление, будто колбы-колени и бёдра Любови Петровны наполнены красивым коричневатым реактивом, который шипит и отсвечивает неярким холодным блеском.

Пьяная Журавлёва плохо помнит, как её занесло к Паньке Добрыниной, которой сторонится всё Паромное. Тётка неопределённых лет, Добрынина суховатая, малосимпатичная бабёнка. Грудь безобразно отвисшая, ноги короткие, бока обрюзгшие, зато лицо словно приставлено к одрябшей шее от другого человека, сильно исхудавшего. Тонкая пергаментная кожа обтягивает скулы, щёки впали, на висках просвечивают бурые вены. Желваки у нижней челюсти выпирают угловатыми корневищами. Сальные волосы заколоты в жидкий хвостик.

В недавно окончившиеся советские годы Панька обреталась приёмщицей в местной заготконторе, и даже выплакала себе под жильё пару пустых кабинетов. С приходом рынка спрос на заготовку шкур, меха и шерсти сошёл на нет. Заготовители сперва на что-то надеялись, потом потихоньку растеклись кто куда, приватизировались, разворовали всю материальную базу, десять раз сменили вывески и свернули филиал в Паромном ввиду его полной ненужности и неликвидности.

Добрынина со своим сожителем Вовкой осталась жить в конторе, якобы добровольным сторожем и истопником, нигде отныне не работает, пробавляется сбором ягод на болоте. Таскает на базар в посёлок клюкву, землянику, морошку.

***

Любовь Петровна ёрзает на постели. Тело под простынями горит и зудит. Она напрягает мышцы, но кулёк увязан прочно, а голова женщины разламывается от выпитого спирта «Ройял», который в деревне прозвали «Пианино». Панька отставила пустой графин, сердито гремит черепками возле печки. Под ногами у неё трётся одноухий кот.

- Фокусница! – ворчит Добрынина, кидая коту какие-то объедки. – Шмара сопливая! Пока не отдашь колечко – никуда не пушшу! Лежи под следствием.

Любовь Петровна стонет, выпуская сквозь зубы тяжёлый перегар. За голым и грязным окном без занавесок закатывается за лес усталое оранжевое солнце. Лежащая женщина снова скашивает глаза на свои крупные колени, похожие на перегонные колбы в колготках нежно-коричневого цвета. Она пытается извернуться и сесть на кровати, но между связанных ног вдруг возникает жуткая боль, словно Любовь Петровна приземлилась задницей на еловую шишку.

Выругавшись, Журавлёва падает обратно и думает, что трусики уж слишком сильно ей жмут. Может, в промежность забился подол свитера? У Любови Петровны самые модные в деревне сапоги, колготки, куртки, она покупает исключительно первосортное нижнее бельё.

Любовь Петровну заботит не столько удобство, сколько внешний лоск. Сегодня под колготками на ней великолепные гипюровые трусики сливового цвета: жёсткая узорчатая ткань на мягкой шелковистой подкладке... И они очень тесные. При покупке трусиков у госпожи Журавлёвой нередко случаются казусы. Когда она просит в магазине понравившуюся модель, продавцы удивляются:

- Это вам жать будет, барышня. Или не себе берёте?
 
Госпожа Журавлёва лишь загадочно улыбается, представляя, насколько туго наполнит их своей могучей пятой точкой. Шествуя по улице, она спиной чувствует, как десятки голодных глаз смотрят вдогонку на её богатый круглый зад, втиснутый в переливчатую мини-юбку, на проступающие кромки трусиков, которые делят каждую ягодицу наискосок на равные половинки. Да, она неравнодушна к тесным колготкам и трусам-маломеркам, а кому какая печаль? Журавлёва своё носит, не краденое.

Теперь гипюровые трусики вспарывают размокший пах, доставляя связанной Журавлёвой жгучую, въедливую боль. Что-то упорно мешается и сверлит интимные женские причиндалы.

- Отпусти меня, Добрынина! – хрипит пленная Любовь Петровна.

- Кольцо отдай, выдра!

- Какое к лешему кольцо?!

- Бабкино.

Связанная, упревшая, похмельная Журавлёва наконец-то смутно вспоминает…

***

Сегодня они с Настей Самохваловой пришли в бывшую заготконтору помочь Верке Смышляевой подготовить помещение под парикмахерскую. Верка уже сгоняла в район и договорилась с помещением. От райзготконторы остались рожки да ножки, поэтому с Верки возьмут символическую аренду, а там видно будет.

- Ключ у меня, я уж заходила, смотрела. Хлам оттуда повыкидать, помыть, побелить, шторки повесить и офигенный салон получится!

- А в другой половине Панька Добрынина живёт, бывшая приёмщица? – вспомнила Любовь Петровна.

- Панька мне не указ, она там вообще на птичьих правах. Считай, самовольно заселилась, когда контору сокращали. Пусть попробует вякнуть.

В субботу Настя, Верка и Любовь Петровна вооружились тряпками, вениками, вёдрами, взяли пакет извёстки, кисти. Здание заготконторы стояло на пригорке почти в центре деревни, ближе к Поповскому логу - полубарак из старого чёрного бруса, разделённый внутри холодным коридором, что-то вроде сеней. Слева по коридору жила Панька Добрынина, справа пустовали два или три помещения.

Верка выбрала уютную комнатку, где раньше размещалась касса. Там кособочился письменный стол, в углу истлевала гора пожелтевших приходно-расходных архивов, витал застарелый запах шкур, дубильных химикатов и мышей. В комнатушке была своя печка. С виду подтопочек был неказист, но Настя заявила, что печки в заготконторе клал её дед Аркадий, лучший печник Паромного. Значит, с отоплением Верке повезло.

Смышляева наломала досок из старых ящиков, найденных в весовой, разожгла топку. Печка потрещала, подымила, потом вдруг действительно поймала тягу, прочихалась и ожила, застреляла искрами, выгоняя из комнаты накопленную за зиму стылость. Потянуло жилым духом.

Скинув куртки, девчонки принялись за дело. С собой у них был не только уборочный инвентарь, но и пол-литра популярного спирта «Ройял», разбадяженного со смородиновым морсом, банка салата, домашняя тушёнка, огурцы. Журавлёва выложила из кармана дорогущий импортный батончик «Сникерс».

- Купила давеча, один Ленке оставила, другой нам, - сказала она.

- Шикуешь! Ты, мать, потолки белить - и то вырядилась как на свадьбу, - беззлобно поддела Верка, влезая на шаткий стол с веником.
 
Настя и Верка работали в косынках, драных майках и затасканных спортивных шароварах. Зато Любовь Петровна принципиально не признавала старой и рваной одежды. Её крепкую фигуру и кубовую грудь облегал милый чёрный свитерок с малиново-зелёным орнаментом. Свитер заменял владелице мини-платье, кое-как достигая половины бёдер, а сзади ловко подчёркивал тяжёлые выпуклые ягодицы. Бывалый моряк-подводник сравнил бы округлую задницу Журавлёвой с торпедным аппаратом ДТА-53. Сквозь свитер на «торпедном аппарате» фиговым листком проступал эфемерный абрис трусиков.

Упитанные ноги Журавлёвой были облиты капроновыми колготками цвета «орехово-кофейный десерт». Ежедневно носить колготки в деревне считалось верхом расточительства и легкомыслия, однако Журавлёва их обожала.

- На дискотеку, что ли, пришла? Надела бы трикошки. На пять минут хватит колготок твоих! – отчитала Настя, когда они стали перетаскивать стол. - Издерёшь на фиг, или извёсткой капнешь.

- У меня ещё сорок пар в запасе, - Журавлёва небрежно ухмыльнулась, гордая своим женским приданым. – А вот трикошек как раз нету.

В бельевом шкафу у Любови Петровны постоянно хранился запас хороших эластичных колготок - кремовых, телесных, чёрных, шоколадных, с узором и без, в сеточку и повышенной плотности. Без них Журавлёва чувствовала себя голой. Капрон был восхитительно гладким как воск и к вечеру вбирал в себя все запахи возбуждённых женских прелестей. Журавлёвой нравилось, как плотно и упруго наэлектризованная лайкра обтягивает бока, живот, ягодицы и бёдра, как она чуть слышно шелестит от трения на внутренней поверхности мясистых соприкасающихся ляжек.

Звук трущегося капрона отдалённо напоминает шорох плащевой ткани, но он гораздо тише, интимнее, мягче. Любовь Петровна покупала колготки строго марки «троечка», хотя при её внушительных габаритах пора было бы увеличить размер. Задраив ноги и промежность в тугую полимерную плёнку, Журавлёва мысленно стонала при ходьбе от удовольствия, ощущая, как секретные дамские места увлажняются в лайкровой тесноте, приятно сдавливаются, возбуждаются и сладко ноют.

- Причесон у тебя классный, - ревниво отметила Верка, подкидывая щепок в огонь. – Но я бы лучше сделала. Погоди, раскручусь, в следующий раз уже ко мне краситься придёшь!

Двадцатипятилетняя бухгалтерша и вдова Журавлёва мнила себя женщиной почти городской. Косы, хвосты и перманент она не любила, считая, что к её сдобной полноте больше идут короткие пышные стрижки. Сейчас Любовь Петровна носила шикарный трёхэтажный начёс по примеру солистки группы «Комбинация» Алёны Апиной. На днях блондинка Журавлёва покрасилась. Её голова осталась белокурой только наполовину, а другая – от левого виска к макушке и затылку – приобрела нежный каштановый оттенок с отдельными белыми прядями.

В насмешку подруги прозвали модницу Нутеллой, в честь двухцветной шоколадной пасты, хотя признали, что симпатичной Журавлёвой это новшество к лицу. Любовь Петровна который год не сдавала позиций общепризнанной красотки и старалась, чтобы у неё было всё самое лучшее: самые соблазнительные юбки, самые высокие каблуки, самая крутая туалетная вода. У неё у первой в Паромном появились элегантное кожаное пальто и пижонский малиновый пуховик. Были просвечивающие купальники с тесёмками как у западной фотомодели Клаудии Шиффер, и несколько пар сексуальных обтягивающих лосин как у той же «комбинашки» Алёны Апиной.

Цветовая гамма лосин была разнообразна – антрацитовые, сиреневые, вишнёвый микс, серебристый металлик. В них очаровательная Любовь Петровна возилась на огороде и ходила по грибы, сводя с ума всех встречных быков и пастухов. Даже клубнику когда-то в них воровала.

Напихав полную печку старых бумаг, собранных с пола, подруги устроили фуршет. Верка расстелила на подоконнике газету, разложила съестное, достала три стопки.

- Аля-улю, белоснежки, айда по маленькой! Отведаем моего бабоукладчика? За будущую парикмахерскую «Верочка». Потом стенки добелим.

Женщины чокнулись, сморщились, потыкали вилками в тушёнку, белеющую кружками застывшего жира. Верка самозабвенно фантазировала, как в её парикмахерскую поедут бабы со всей округи, и станут записываться в очередь на месяц вперёд.

- Чо за шум, чо за попойка? Кто тут у меня распоряжается? – заслышав смех, из двери через коридор выглянула Панька Добрынина.

Бомжеватой Добрыниной в Паромном слегка брезговали. Даже фигура у неё была несуразной: рыхлые, отвисшие бока неожиданно переходили в слишком узкий таз, поэтому Панька часто поддёргивала сползающие клетчатые гамаши. Никто не знал, есть ли у неё другая одежда, потому что Добрынина круглый год щеголяла в этих гамашах, растоптанных ботах и сизой кацавейке. Ноги Добрыниной, непропорционально короткие, казалось, раньше принадлежали карлику.

Панька по-хозяйски вошла в комнату, зыркнула на топящуюся печь, мокрые побеленные стены. 

- По какому праву? Пришли тут! Я здеся который год живу… охраняю. Порядки мне устраивать?

Наглая Верка тоже была не лыком шита.

- А ты чо за тля? У тебя ордер на квартиру есть?

- Может, и есть! - огрызнулась Панька, хотя все знали, что заготконтору она заняла самовольно, когда у неё совсем изгнил собственный домишко за Поповским логом.

- Мне-то Крыжельский разрешил, директор! В район к нему ездила, - Верка злорадно потрясла ключами. – Аренду ему платить буду, не то что ты… захребетница.

- Да как же? – обиделась Добрынина. – Я тут стерегу, защищаю. Брянцев вон  целился рамы оконные скоммуниздить на стройку. Шуганула! Лёнька Мирякин железо с крыши своровать хотел на металлолом. Тоже шуганула. Без меня сейчас камня на камне бы от конторы не осталося.

Она критически оглядела двухцветную причёску-нутеллу Любови Петровны, её пёстрый свитер, аппетитные сверкающие колготки.

- Вы чо открывать-то будете, крали? Бордель – не дам!

- А мы тебя мамкой позвать хотели! – ощерилась Верка.
 
Выяснив, что Смышляева организует в заготконторе не бордель, а приличную парикмахерскую, Панька совсем успокоилась и сказала:

- Хорошо придумала, Верочка! Соседи будем. Я твой кабинет тоже охранять стану, а то растащат всё. Может, когда и обкорнаешь старуху за полцены?

Смышляева невнятно буркнула и полезла за сигаретой. Стричь грязную Паньку на халяву она не собиралась, но и ссориться с бомжихой не хотелось. Что с неё возьмёшь? Нагадит ночью под двери, всех клиентов распугает.
 
- Слышьте, девчата? – засуетилась Добрынина. – У меня тоже спиртик есть, я  принесу? У меня ить шкаф и кресло отседова прибраны, они добрые ишо. Отдам, пользуйтесь. От ворья спасала. И зеркало у меня хранится, оно прям здесь висело, в кассе. Целёхонькое, почти в полный рост!

Девчонки подозревали, что в доме у безработной Паньки нечего пожрать, вот и пристраивается, лахудра, к дармовой тушёнке и «Сникерсу». Однако рацпредложения Добрыниной были дельными. Зеркало и кресло Верке, конечно, пригодятся. Ещё Панька посоветовала снять ненужную дверь в соседнем кабинете, намалевать на ней большую рекламную вывеску «Салон «Верочка» и прибить на фронтон, чтобы издалека было видно.

За такую идею грех было не налить. В общем, стороны пришли к мировой. Довольная Панька притащила литровый графин спирта, на дне которого перекатывался резной серебряный перстень. Девчонки удивились и ахнули. Никто не ожидал, что у этой голодранки есть фамильные драгоценности.

- Бабкино колечко, по наследству перешло! – прошептала Добрынина с трепетом. – Она в Твери когда-тось замужем за фабричным инженером была, Аполлинария Давыдовна наша. В спиртик его ложу, серебро от всякой заразы шибко полезно. Верите ли, с колечка пью – ни грамма похмелья нету!

- Наливай, проверим! – разрешили подруги. – Только наши вёсла не хапай, своё неси. И тару себе найди.

Панька радостно уковыляла за стаканом. За дверью её квартиры глухо забормотал надсадный мужской голос.

- Не дай Бог Писямиста своего сюда притащит! – неприязненно цыкнула Верка. – Ещё этого ушлёпка за столом не хватало. Если он опять за яйца схватится - всё ему распинаю.

***

По-настоящему сожителя Паньки звали Вовка Тазов, но в деревне его дразнили  Писямист - из-за некрасивой привычки вечно придерживать и почёсывать свою ширинку. По этой причине никто из мужиков никогда не здоровался с Вовкой за руку.

Панька принесла из своей норы стакан и вилку, они вместе выпили, потом Самохвалова и Журавлёва добелили комнату, Верка вымыла пол и дотопила печку. Вдобавок Смышляева обмерила окно, чтобы понять, сколько понадобится ситца на шторы, обмерила облезлый расхлябанный пол и сказала, что в школе у неё заныкан рулон линолеума, украденный напополам с завхозом во время ремонта. Должно хватить.

Уговорив пол-литру своего «бабоукладчика» с морсом, разгулявшаяся компания девчонок перешла на Панькин спирт, очищенный серебряным кольцом, и милостиво согласилась «посидеть» у приёмщицы в квартире. Противный Вовка-Писямист как раз куда-то отвалил.

В нелегальной квартире Добрыниной оказалось довольно убого, но на удивление чисто. Допотопный пружинный диван, низкая самодельная койка из досок, стол, буфет, лавки вдоль стен и даже старый чёрно-белый телевизор «Горизонт». Девчонки шумели, хохотали, пили за будущую Веркину парикмахерскую, и субботний день казался удавшимся.

Теперь двухцветная пленница Журавлёва вспомнила всё или почти всё, кроме главного: какого лешего её крепко и невежливо скрутили простынями? И почему эта тварь Панька гундосит о своём фамильном колечке? У Любови Петровны есть свои кольца, целых три. Причём настоящее золото, а не сомнительные древние побрякушки.

***

…В какой-то момент Настя с Верой изрядно закосели и предусмотрительно улизнули из заготконторы по домам, а Любовь Петровна пила без меры и задремала за щербатым столом у Добрыниной, накрытым побитой голубой клеёнкой. Спирт из графина они почти прикончили, у Паньки он был разведён крепче, чем у Смышляевой.

Немного поспав, Любовь Петровна поднялась, встряхнулась и на автопилоте пошла к выходу из каморки, но Панька преградила ей путь.

- Колечко-то верни, Нутелла? Тогда и шпарь куда хошь.

- К-какое колечко? – пробурчала Любовь Петровна, хватаясь за косяки. – Г-где курточка м-моя? Мне домой надо.

- Перстень бабкин отдай, Аполлинарии Давыдовны покойной! – Панька схватила со стола пустой графин. – Ты же с ним девкам фокус показывала! И пропал теперича! Никакой вам парикмахерской не будет! Ворьё вы, зассянки! 

Любовь Петровна мало что поняла, но оскорбление «зассянки» уловила сразу. Кровь и хмель взыграли у неё в голове. Мощная и крупная, она локтем притиснула мерзавку Добрынину к стене, наотмашь засветила в ухо.

- Будешь ещё на меня грешить? Будешь?

- Ай, Вовка! Убивают! – завизжала Панька.

Любовь Петровна уже прорвалась к двери в коридор, как вдруг сзади подкрался  Писямист и накинул ей на голову простыню, будто решил устроить «тёмную». Это застигло пьяную Журавлёву врасплох, она завертелась на месте и потеряла ориентацию. Остальное решили считанные секунды. Добрынина толкнула её на кровать, Вовка дал подножку. Любовь Петровна рухнула набок, из-под свитера сверкнули орехово-десертные ляжки.

Вдвоём сожители схватили её за могучие бока, замотали, закутали, больно связали простынёй руки, затем жирные скользкие ноги. Тесная полотняная скрутка напоминала смирительную рубаху. Точнее даже не рубаху, а смирительный купальник. Прежде чем связать пленнице ноги, Добрынина пропустила два конца простыни через промежность Журавлёвой и замотала их в крепкий узел. Именно этот узел теперь причиняет Любови Петровне жуткие страдания, словно она приземлилась задницей на еловую шишку.

Почувствовав чужие руки у себя между ног, Любовь Петровна голосила во всю ивановскую от стыда, боли и ярости. Её задница, похожая на торпедный аппарат ДТА-53, обтянутый колготками, бултыхалась и гудела как Царь-колокол. Влажные гипюровые трусики прилипли к паху. Узел в промежности сдавил половые органы, словно слесарные тиски. Любовь Петровну переполняла лютая злоба.

Скрутив буянке ноги от щиколоток до колен, хозяева оставили её в покое.  Побившись на постели, пленница ненадолго отключилась, но вот снова пришла в себя и лежит под присмотром Паньки, мучаясь в своём «смирительном купальнике». Любовь Петровна обильно вспотела, простыня стягивает женщине грудную клетку, не давая нормально дышать.

Сливовые гипюровые трусики стали уже не трусики, а сущая кара господня. Они так натирают интимные части Любови Петровны при каждом вздохе, что остаётся лишь беспомощно кусать себе губы. Мокрый узел между ляжек - величиной с куриное яйцо. Он немилосердно режет тайные прелести в паху, впивается в клитор и дразнит неведомые кнопки женской чувственности. Нежная кожа промежности горит и дымится, истекая склизкой влагой.

«Хоть бы руки достать! – думает Любовь Петровна. В простынях она напоминает себе крепко спелёнатого капризного ребёнка или упакованную новогоднюю игрушку. – Нос чешется, в трусах всё потом разъело… Да ещё и этот узел!»

- Не трогала я твоё паршивое колечко, - в который раз мычит Любовь Петровна, неловко перекатываясь на дощаном ложе Добрыниной. – Ручки развяжи мне. Пожалуйста?

- Ручки ей развяжи! – Панька подбоченивается, выпятив отвисшую грудь в линялой кофте. – Под следствием ты у меня, Нутелла-мутелла. Куда бабкину реликвию дела? Последняя память у меня… Я тебя всю обыскала спящую. Нету.

- Задолбали вы со своим кольцом! Я в ментовку на вас сообщу! – Любовь Петровна звякает серёжками с топазами.

- Ха-ха, жалобщица нашлась. Мы тебя били? Нет. Пытали? Нет! Насильничали? Нет.

- Нет состава преступления, - с умным видом подаёт голос дважды судимый Писямист, но сразу кривится. – Кишки болят, Панька. Неловко мне.

Он по обыкновению чешет пониже живота и безотрывно смотрит на толстые ноги Журавлёвой в орехово-десертных колготках, на узел между ляжек и на краешек сливовых гипюровых трусов. Пожалуй, если бы не присутствие сожительницы, Вовка был бы не прочь совершить сексуальный состав преступления с симпатичной и сладкой похитительницей фамильного серебра.

- Преступления нету! – торжествующе подтверждает Панька. – Ты у меня колечко спёрла, где оно? Лежи и думай. Никто ишшо связанным не помер и ты не помрёшь, баржа.

С этим не поспоришь. Журавлёва понимает, что от связывания люди не умирают. Вон как валандал её покойный Стёпка - вязал, ломал, подвешивал, а ей всё хоть бы хны. Стёпка сам уже полгода как в могиле, но Любовь Петровна живёт и здравствует. Правда, очень хворает с похмелья. Соврала дура Панька – от её серебряного колечка сивуха не становится чище.

Журавлёва утомлённо закрывает глаза. Острые кромки гипюровых трусов и узел из простыней жутко намозолили ей пах, растормошив и возбудив все половые рефлексы. Казалось, лобковая кость ушла вглубь мокрого, слежавшегося женского тела. Складки простыни сдавливают ей бока, сплющивают груди. Груди набухли и ноют, словно во время менструации, хотя месячные у Журавлёвой прошли ещё третьего числа.

Любовь Петровна облизывает потрескавшиеся губы. Слюна во рту горькая и липкая как обойный клей.

- Панька, я тебе своё колечко дам. Золотое. Двести пятьдесят косарей стоит. Развяжи меня, невмоготу…

Добрынина громыхает чугунком.

- Мне чужого не надо. Бабкино колечко отдавай, Аполлинарии Давыдовны нашей. Она за фабричным инженером была, он ей на сватовство дарил. Всех денег тот перстень мне дороже. Ты святой прикидываешься, а ручонки-то у тебя вороватые, Любка-Нутелла. Думаешь, не помню, как бабы в Завирятах тебя к столбу прибивали?

- Я угланкой была! – ерепенится пленница в смирительном купальнике. - Кто старое помянет…

***

Когда Любке было лет шестнадцать, в летние каникулы они с девчонками раздобыли самогонки и ушли «на природу», подальше от деревенских глаз, к оврагу в осинник.

На месте выяснилось, что никто не прихватил на закусь хотя бы кусок хлеба. Без «занюха» самогон молодым девчонкам не покатил. Отчаянная Верка Смышляева попробовала глотнуть дурно пахнущей бормотухи, но едва не переблевалась.

Решили заслать гонца на чужие грядки. По ту сторону оврага шла околица деревни Завирята, в ста метрах начинались огороды. Там шумели на ветру черёмухи, топорщились набивные пугала от грачей и дроздов, на шестах гремели деревянные вертушки.

- Луку-щавеля не надо, мы не алкаши луком закусывать, - постановила Верка. – Сладенького охота, шибко уж ядрёно батя нагнал. 

Как раз наступил сезон вызревания виктории. Девчонки кинули жребий, и полноватой Любке выпало лезть за клубникой в ближайший сад.

Неумело маскируясь, Любка (тогда ещё Курахова) прокралась к покосившемуся забору из разномастного горбыля. Это была усадьба дачницы тёти Наташи Зеленцовой. Пенсионерка Зеленцова всё лето жила в деревне и выращивала чуть не сотку одной только виктории, не считая малины, крыжовника и огурцов. Сейчас в огороде никого не было.
 
Понаблюдав за окрестностями, Любка поискала в заборе подходящую дыру. Не нашла. Тогда она примяла крапиву и осторожно оттянула на себя две иструхших планки из горбыля. Те легко соскочили с ржавых гвоздей внизу и остались болтаться на верхней жиле забора. Видать, Наташка давно не чинила изгородь.

Раздвинув планки, Любка боком протиснулась в лаз и присела за лохматым кустом черноплодной рябины.

«Одежда у меня не больно подходящая», - огорчённо подумала Любка, разглядывая ягодные грядки. Как на грех, сегодня она гуляла в белой кофточке и чёрных блестящих лосинах из лайкры. Кофточка броская, заметна издалека. Кто мог предположить, что её заставят страдовать викторию?

Выждав ещё минуту, Любка отважилась. Не до вечера же тут сидеть? Девчонки-сучки всё пойло в осиннике выдуют. Она поддёрнула лосины, загнула кофточку на живот, сделала два шага и опустилась на колени у грядки.

Спелой виктории было много, Зеленцова соберёт её только на закате, во время поливки. Лихорадочно раздвигая нагретые солнцем кустики, Любка нагрузила в подол сорок или пятьдесят лоснящихся, глянцевых ягод, похожих на тяжёлые морские камушки. Швы лосин потрескивали у неё в паху, будто сделанные из хрустящей бересты. Над ухом вертелась надоедливая оса, за шиворот кофточки и в трусики бежал предательский пугливый пот.

Придерживая набитый подол, гордая собой Любка пригнулась и бросилась обратно в щель. Уже высовывая ногу между досок, увидела, что Зеленцова стоит на улице спиной к ней и разговаривает с соседкой Надькой Лоскутовой. Наверное, тётя Наташа вернулась из сельповского магазина, в руке у неё была сумка с баранками, рафинадом и бутылкой пива.

Зеленцова и Лоскутова были злыми, грубыми бабами. Их огороды лежали на краю деревни, а потому чаще остальных страдали от шпаны. Душа у Любки ушла в пятки. Ей уже не хотелось ни самогона, ни клубники. Надо либо терпеливо сидеть в кустах и ждать, пока бабы разойдутся, либо срочно избавиться от улик, выскочить на улицу у баб за спиной и идти своей дорогой, будто не при делах.

Судя по всему, дачницы встали надолго. Лоскутова нудила про свой варикоз и операцию на мениске, Зеленцова жаловалась на городского соседа по лестничной клетке и бардак в отделе ЖКХ.

Любка со вздохом отпустила подол кофточки и больше литра отборных ягод рассыпалось в траве у забора. Потом подхватила самую большую ягоду и сунула в рот. Было жаль бросать тяжёлое, спелое богатство.

Выпрямившись, Любка с независимым видом выскользнула на дорогу и пошла прочь от баб, виляя круглым, вполне женственным задом.

- Э, ты откуда, чья? Повернись-ка! – тут же завопила зоркая Лоскутова.

Врёшь, не возьмёшь! Вы меня сначала с поличным поймайте! Любка величаво оглянулась:

- Я в кустики садилась, а чо, порыться там хочешь, тётка? Не обожгись, г@вно ещё горячее…

- Кустики? – подорвалась с места Зеленцова. – Стой! А на пузе у тебя тоже кустики?

Любка растерянно оттянула перед белой кофточки и увидела кляксы от раздавленных ягод.

Это был шухер. Девчонка пустилась было бежать, но бабы-огородницы, позабыв о менисках и варикозах, махом догнали студентку, скрутили ей за спину руки. На шум и крик подошли другие завирятские тётки, настроенные очень решительно. Любка хныкала, кусалась и пиналась.

- Ты с Паромного? Моя клубничка покоя не даёт? – Наташка крепко сжала правое запястье и локоть согнутой в три погибели, воющей и матерящейся Любки. – Третьего дня половину гряд мне обчистили, сегодня снова ползут… На «позорный столб» её, соседушки! Поставим среди улицы, пусть народ любуется. Чтоб неповадно… Надя, ты рядом живёшь, тащи фуфайку старую и гвозди!

- Вовсе умом чокнулись? – взревела обессиленная пленница. Услышав про гвозди, она подумала, что рассерженные тётки распнут её как на Голгофе. – Ничего я не брала, всего одну ягодку съела!

Но её уже конвоировали вчетвером к телеграфному столбу. Задница Любки в сверкающих лосинах блестела на всю улицу. Под плёнкой лайкры на ягодицах проступал узкий косой флажок трусиков-джоки.

- Чаво над пацанкой изгаляетесь? – слабо крикнул с завалинки престарелый дед Егор Веретенников. Он был родом с Паромного и шапочно знал Любку. – Ей в невесты скоро, а вы позорите, шельмы… Платье задрали!

Старик никогда не видал новомодных обтягивающих лосин. Ему показалось, что бабы специально задрали Любке подол, обнажив трусики.
 
- А чо ждать, пока дотла разворуют? – Зеленцова выкрутила руку пленницы ещё больнее. За лето она продавала по тридцать вёдер виктории.

- Не стоит того твоя клубника, - укорял дед. - Врежьте по мягкому месту хворостиной да отпустите, не майте…

- На завалине легко рассуждать, Егор Михалыч. У тебя окромя самосада да репья ничо не ведётся, а мы хребты в борозде ломаем!

Полную, вспотевшую Любку прижали к телеграфной опоре рядом с домом Зеленцовой, задом наперёд напялили на неё провонявшую мазутом фуфайку, принесённую Лоскутовой. Застегнули пуговицы фуфайки на спине, завели пленнице руки назад и приколотили гвоздями за рукава и ворот.
 
Любка извивалась, плевалась и поливала мучительниц матом, но что она, шестнадцатилетняя, могла против четырёх взрослых баб? Белокурые волосы её растрепались, по губам размазался липкий клубничный сок, на подбородок потянулась струйка слюны. От напряжения белая кофточка отчётливо треснула на дерзко торчащих массивных грудях.

- Всех подожгу, твари! – грозила Любка, но тут ей ещё выше задрали руки за спину, она поперхнулась и забилась, словно рыба на крючке. В запястья от плохо ошкуренного столба впились занозы.

Озлобленные завирятские дачницы принесли молоток и с азартом приколачивали к опоре фуфайку с арестанткой. Любка орала благим матом от каждого нового гвоздя. Под палящим солнцем она жутко вспотела, но даже не могла утереть пот с лица: локти были давно стянуты позади столба. Лоскутова ловко придерживала пленнице ноги в скользких сексуальных лосинах, не позволяя пинаться.
 
Спустя ещё пару минут неповоротливое одеяние Любки было крепко-накрепко прибито к столбу гвоздями-соткой. Пуговицы были застёгнуты сзади, поэтому распахнуть мазутный, заскорузлый ватник девчонка не могла. Она озверела от жары, стыда и боли. Тесные «джоки» и лосины весь день раздражали ей набухшие, влажные половые органы, теперь же нейлон вообще сдавил ей пах, словно железными клещами. Ощущения ниже пояса были непристойными, некомфортными, беспомощность причиняла несчастной воровке странное, гадкое, животное удовольствие.

- Твари, подлюги, заразы! – мяукнула она – и тут же получила в рот кляп из Надькиной косынки.

- Отдохни на солнышке, голуба, - Наташка Зеленцова отошла полюбоваться на притороченную к столбу жертву. – Небось устала ягодки чужие таскать?

Любительница клубники дико вертела глазами, лишившись возможности словесно ответить обидчицам. Колючая косынка вонзилась ей в уголки губ, неудобно прищемила язык. Вместо ругательств Любка Курахова могла произносить лишь шепелявое «фф-ффх» и «мм-вхх». Мучительницы злорадно смеялись. Поодаль остановились несколько зевак и стали издевательски тыкать пальцами в приколоченную к столбу малолетку.

Зеленцовой и этого показалось мало. Найдя в сумке фломастер, она сняла колпачок и подошла вплотную к арестантке. Грызя кляп, Любка смотрела ей в лицо и плакала от ненависти. Почти нежно Наташка отвела у неё со лба прильнувшие светлые пряди и вывела над бровями какие-то буквы. Пленница ощущала только царапанье по коже. Но долго гадать о содержании надписи не пришлось.

- «Я – воровка»! – хором прочитали бабы.

Пожилая Зеленцова закрыла фломастер, кинула назад в сумку.

- Несите тазик виктории, бабы. Можно - ведро. Накормим сучку досыта и сфотографируем на память, ага? 

Не миновать бы злосчастной Любке насильной кормёжки клубникой, как вдруг на другом конце деревни в июньское дрожащее небо повалил жёлто-серый дым. Где-то истошно заорали.

- Пожар! Вот напасть! Баня у кого-то горит, што ли? И ветер аккурат сюда!

Погода который день стояла сухая и бабы в панике побежали посмотреть что происходит. На улице осталась лишь Любка с кляпом и в фуфайке, прибитая к столбу, да кряхтящий в тенёчке дед Егор Веретенников.

Откуда ни возьмись к Любке подскочили верные подруги Майка Крапивина и Ритка Керенцева. Не дождавшись «гончиху» в осиннике, они услышали в деревне скандал и пустились на выручку.
 
- Быстрей надо, - кричала Ритка. – Там Верка на задах солому старую запалила. Отвлекающий маневр.

Верка Смышляева хранила при себе девичий «общак» - несколько фильтрованных сигарет и спички. Товарки попытались отодрать Любку от столба, однако фуфайка была прибита крепко. Лица девчонок покраснели от натуги.

- Вы мне сиськи оторвёте! – измятая Любка верещала, болтаясь на столбе, будто чучело Масленицы, приготовленное к сожжению.

Свирепые завирятские огородницы загнали в рукава и полы фуфайки не меньше дюжины гвоздей. Сукно, подбитое ватином, не поддавалось. Инструментов, естественно, ни у кого не было.

- Плосканки нужны… - нервничала Майка, озираясь. – Или ножом бы спереди прорезать, от воротника до низа. Тогда вылезешь.

- Отзынь, пигалицы, - сказал старый дед Веретенников. – Дайте я.

Выйдя со двора с чугунным гвоздодёром, старик примерился и в полминуты достал из столба все до единого гвозди. Любка с рыданиями вывернулась из мазутной фуфайки, упала в объятия девчат.

- Пошли, сопливые, я вам сам клубники отсыплю, - добродушно проворчал дед. – Нехай эти вороны не брешут, у Веретенникова не только самосад с репьями растёт.

Он в последний раз взглянул на сексапильные Любкины лосины, на просвечивающие трусики-джоки.

- А юбку-то кто у тебя забрал? Хоть бы срам прикрыла чем, как по деревне-то пойдёшь, ягодница? Дерюгу какую дать?

Сочувствие деда было настолько искренним, что малолетние хулиганки потом долго над ним потешались, сидя в осиннике и заедая самогон честно заработанной викторией.

***

Эпизод с фуфайкой и «позорным столбом» девять лет назад закончился благополучно. Но кто поможет Журавлёвой теперь? Смышляева и Самохвалова нахряпались спирта и спокойно отправились по домам. Они не знали заранее, что спятившая «хранительница» заготконторы скрутит Любовь Петровну, выпытывая, куда делось пропавшее бабкино колечко из графина?

Узел простыни между ног выжимает из Любови Петровны в трусики клейкую женскую секрецию. По колготкам на правой ляжке тянется тонкая, малозаметная стрелка, словно трассирующая пуля прочертила орехово-кофейную гущу. Почему-то эта стрелка бесит Любовь Петровну больше всего. Теперь колготки годятся только на выброс, она не носит рваных вещей. Хочется немедленно их снять, вымыться и надеть свежие, упругие капроновые «Голден леди» из хрусткой пачки с нарисованными, неправдоподобно стройными ногами.

В избе у Паньки пахнет старой штукатуркой, овчиной, печной копотью. Связанная Любовь Петровна вносит в избную вонь более изысканную  вкусовую ноту: от неё пахнет мандариновой фантазией духов, сырым гипюровым бельём и раздражёнными интимными местами.

Панька чистит подгнившую картошку. Писямист сидит у телевизора, нюхает ароматы пленницы и пялится на спелые ляжки Любови Петровны, похожие на перегонные колбы, наполненные красивым коричневатым реактивом, который шипит и отсвечивает неярким холодным блеском. По телеку идёт передача об экзотических животных. В тропическом водоёме плещется толстый крокодил с длинной, вытянутой мордой. Комментатор объясняет, что это гангский гавиал, который совершенно неопасен для человека. Вовка-Писямист смотрит в экран с таким вниманием, будто гангский гавиал уже караулит его под дверью. 

- Пузо у меня не того, Панька… - изредка вздыхает он и морщился. – Крутит, што ли? Режет? Не разберу.

Добрынина лишь плюётся в ответ.

- А почто наш спирт с графина допивал, лихоманец? Только я за порог, а ты выжрал. Тебе ж чистый нельзя, надо было с моей травкой развесть. Язва ж у тебя!

Бросив в чугунок ещё картофелину, смягчается.

- Вон, в глечике настойка заварена. Выпей полстакана, мож уляжется язва твоя?

Народ в Паромном знает неприветливую Паньку как шептунью и знахарку-самоучку. Бывшая заготконторщица умеет вправлять поросятам грыжи, заговаривать коровам больное вымя и выхолащивать быков. Правда, сама Панька держит лишь тощую рыжую козу и одноухого кота Бичару. Прозвище коту придумал Писямист.

Взял глечик, Вовка опрокидывает в горло его содержимое. Постояв, прислушивается к внутренним ощущениям и бредёт к телевизору с гангскими гавиалами, подволакивая ноги. С его небритой физиономии не сходит страдальческая гримаса.

Журавлёва безнадёжно возится в импровизированном смирительном купальнике, похожая на тюк белья, принесённый из прачечной. Начинает сызнова:

- Панька, мать твою через плечо! Отпусти, не брала я твоё проклятое кольцо!

- Не брала? – визжит Панька, роняя картофельные очистки на пол. – А кто нам фокусы с моим кольцом показывал? Дед Пихто?

Только теперь Любовь Петровна вспоминает, почему Добрынина называет её "фокусницей". Точно! Два часа назад, когда женская компания хорошенько подвыпила и графин на три четверти опустел, Любовь Петровна вздумала продемонстрировать бабам коронный фокус. Несмотря на возражения Паньки, Журавлёва вилкой вытащила со дна графина резной серебряный перстень и надела на указательный палец правой руки.

- Все видите? – спросила Любовь Петровна. – Готовьтесь, сейчас оно исчезнет и появится!

Журавлёва выставила над столом правую кисть с перстнем, показывая её зрителям тыльной стороной. Сделала пасс левой рукой, притворилась, будто снимает кольцо. Снова показала бабам правую руку с загнутыми пальцами, но уже ребром. Создавалось впечатление, что кольца на пальце нет.

- Куда дела? Верни! – застучала по столу пьяная Панька.

Любовь Петровна загадочно улыбнулась и сунула левую руку в рот, делая вид, будто кладёт кольцо за щеку.

- Любка, проглотишь ненароком! – не унималась Панька. – Бабкино кольцо, Аполлинарии Давыдовны… Муж фабричный инженер... Я им спиртик чишшу… 

- Алле гоп! – крикнула самодеятельная иллюзионистка и оказалось, что серебряный перстень по-прежнему сидит у неё на правой руке.

Собутыльницы захлопали, а Панька прослезилась от радости, что перстень снова здесь. Фокус был детский, примитивный, но по пьянке шёл на ура. Когда Журавлёва делала вид, что снимает кольцо, она просто прятала указательный палец за средним. Из-за этого ладонь приходилось держать ребром. Остальное – для отвлечения внимания.

Вспомнив всё это Журавлёва прокашливается. Она безумно замучилась валяться в полотняной скрутке и с узлом поверх гипюровых трусов.

- Панька, я же обратно в графин колечко кинула! Объяснила девкам, как делается фокус – и кинула… Ай!

Промежность Любови Петровны пронзает острая боль. Она подпрыгивает на дощаном ложе и видит хвост удирающего одноухого Бичары, а на колготках – две новых стрелки. Очевидно, подлый кот заметил трепыхающиеся между ляжек кончики простыни и затеял свою весёлую игру.

- Добрынина! – предупреждающе рявкает Любовь Петровна, силясь разорвать простынные путы. – Мне уже надоело! Руки мне загнула, узел между ног затянула, теперь ещё и котяра колготки дербанит? Развязывай!
 
Панька упрямо машет пустым графином:

- Где оно, Нутелка-пыхтелка? Кольцо где? Плевала я на твои колготки. Ты память бабкину у меня скрала! Не дам Верке твоей парикмахерскую делать и пусть Бичара тебя хоть до полусмерти изгрызёт!

- Ой… - воет Писямист и боком ползёт с дивана, придерживая одной рукой живот, а другой ширинку. – Ой, Панька, понесло с твоего настоя…

Он торопливо скрывается за дверью. Добрынина не строила себе личную уборную, а пользуется деревянным нужником на четыре посадочных места, оставшимся среди хозяйственных построек заготконторы. В бывшем складе у неё хлев для козы, остальное бомжеватые сожители понемногу разбирают на дрова.

- Сволочь ты, Панька! – ругается Любовь Петровна. – Я ведь не шучу! Я скоро тоже тебе на кровать наделаю, если не развяжешь.

Добрынина ухмыляется, суётся в буфет, шелестит какими-то высушенными травами.

- И я не шучу, Любка. Бабка Аполлинария Давыдовна меня много чему учила, - она показывает сморщенный пучок трав. – Если вот этого тебе в хайло залить, то, хе-хе, пронесёт тебя как Писямиста моего бестолкового! А если вот этого – наоборот неделю на горшок сесть не захочешь…

Любовь Петровна цепенеет от злости и омерзения. Что, что делать с сумасшедшей Панькой и её исчезнувшим колечком? Она не может абсолютно ничего, связанная простынями с ног до головы. Её руки замотаны назад, ноги словно засунуты в неуклюжий белый валенок. Образованная, умная, сексуальная женщина беспомощной колодой валяется в заточении у двух деревенских отщепенцев. Так и пропадёшь ты, Любовь Петровна!

Добрынина вынимает из буфета майонезную банку с неизвестными чёрными стручками. Смотрит её на свет.

- А вот этого выпьешь, Нутелла? Знаешь, что за корень?

Любовь Петровна не знает и знать не хочет. Одноухий Бичара опять подбирается к её заманчивым ляжкам в орехово-десертном капроне. Пленница пытается загородиться коленями. От тугой поверхности капрона отскакивают яркие игольчатые отблески.   
 
- «Кроличья горячка» называется, - таинственно сообщает полоумная Панька, перетряхивая стручки в банке. – Выпьешь двадцать капель – и тебе мой урод Писямист прынцем покажется, поняла? Всех мужиков в деревне заездишь и ещё будет мало, мало, мало!... Сильная штука. Но бабы просят, хе-хе… нравится им. Даже училка с города как-то приезжала, «горячку» мою покупала.

Связанная Любовь Журавлёва уже не совсем чётко понимает, что там лепечет Панька. Безо всяких корешков «кроличьей горячки» сливовые гипюровые трусики так натёрли женщине мокрый пах, что хоть на стену лезь. Узел между ляжек величиной с куриное яйцо немилосердно режет трепетное дамское устье, впивается в клитор и раздражает тайные кнопки женской чувственности. Иногда Любови Петровне чудится, что её уже изнасиловала вся деревня. Нежная кожа промежности горит, истекая склизкой влагой.

Хлопает разболтанная дверь – из уборной вернулся Писямист.

- Панька! Панька! – орёт с порога. - Я колечко выср@л!

От неожиданности Добрынина роняет банку с «кроличьим возбудителем» и та расколачивается вдребезги.

- Чо-о-о?

Писямист тупится.

- Я ж из графина спиртягу допил, пока ты девок выпроваживала. Не заметил колечко. Видать, скользнуло. А потом тянет в пузе и тянет... Во втором очке оно, справа. Блестит. Сам видел.

Стянутая, взмыленная, перевозбуждённая Любовь Петровна захлебывается смехом и икотой в своём громоздком свёртке.

- Мудятлы вы оба! Гангские гавиалы. Суки! Сперва меня развяжи, Панька, после иди колупайся... в свежей "нутелле", ха-ха-ха! 

Движением гладкого колена отгоняет от себя кота и добавила:

- Кто бы поверил, что я обязана спасением… жопе Писямиста?