Глава 15

Янина Пинчук
Это случилось во время битвы на Сомме, в тысяча девятьсот семнадцатом году.

Ранним октябрьским утром в кабинете Освальда Бёльке резко задребезжал телефон. Молодой командир дремал там же, на диване, - тут он вмиг подхватился, метнулся к столу, сорвал с рычагов трубку:

- Слушаю!

Сквозь лёгкое потрескивание зазвучал нетерпеливый властный голос:

- Капитан Освальд Бёльке?

- Так точно! Кто говорит?

- Командующий второй армией Фриц фон Белов; слушайте живо: немедленно проведите разведку с воздуха – проверьте железную дорогу: разгружались английские танки на вашем участке фронта или нет. Вы меня поняли, Бёльке? Выполняйте! Доложите срочно! Как только ваши люди вернутся с задания!

Он даже не успел ответить: «Есть!», лишь ударил по ушам лязг рычагов и гудки, когда его высокопоставленный собеседник резко положил трубку.

«Пахнет жареным», - подумал капитан. С него слетели малейшие остатки сна. Было ясно: если англичане отправили по железной дороге танки, значит, готовится наступление. Причём враг у самого порога. Вероятно, поэтому ему, скромному молодому офицеру, позвонил сам фон Белов.

«Кого отправить?»

Немного подумав, он прикинул и принял решение. Через несколько минут перед ним стояли шестеро лётчиков - в их числе и знаменитый ас-истребитель Герман фон Рихтгофен.

Глядя на них строгими светлыми глазами, прямой и худой как жердь Бёльке озвучил приказ командования и сначала обратился к старому товарищу:

- Герман, выручай. Ты сейчас уже не по этой части, и тем не менее: ты самый опытный наш разведчик. А участок у нас проблемный. Нужна твоя помощь.

- Да какой разговор, конечно! В смысле - есть! - лихо козырнул он.

- Вот и чудно. Что ж, подумаем, где могут оказаться танки, - потёр руки Бёльке. - Очевидно: проверять надо Амьенское направление.

- Полагаю, что в первую очередь нужно проверить Перонну, - осторожно высказался Рихтгофен. - Поблизости это самый значительный железнодорожный узел.

- Верно, - подтвердил капитан. - И, ясное дело, лучше всего охраняемый. Вот туда ты и отправишься, возьмёшь с собой Вилли Штюрмера.

Герман и Вилли довольно переглянулись: они были очень дружны и сейчас обрадовались, что полетят на задание вместе.

- Что ж, тут определились, - наморщил лоб капитан. - Ещё я предполагаю, что танки могут разгружать либо в Клери, либо в Бушавене. Так. Бломберг и Хесс - проверяете Клери. Вагнер и Штольц - летите в Бушавен.

Клочки сонного тумана ещё висели над полями, а по коричневой, помертвелой траве с ледяными каплями росы уже ступали подошвы грубых ботинок: бойцы шагали к своим самолётам.

- Эх, - проворчал Штюрмер, - вот подлянка! Чёртовы томми со своими танками! Мы из-за них даже позавтракать не успели!

- Ой, да ладно тебе, Вилли! Выше нос! - хлопнул его по плечу Рихтгофен. - Прилетим - пожрём, делов-то, а сейчас самолёты легче будут, ха!

- Ну да, тебя хлебом не корми, дай повоевать!

Герман только хохотнул. Он и сам знал, что он человек увлекающийся - вот и война стала его страстью. Кроме того, к недавним его увлечениям – а именно, с лета – относилась баронесса Зигрид Стуре из шведской добровольческой эскадрильи, и сейчас их роман переживал новый подъём, так что Герман сиял, носился птицей и кипел энергией. А вчера он целый вечер дулся в карты - так, что даже на ужин не пошёл, сжевал одну сосиску и пару галет да выпил два стакана чаю. Он наслаждался тем, что силы у него сейчас брались словно из ниоткуда.

Он поднял машину в мутно-блёклое небо и направил её к Перонне. Наверное, их товарищам Мартину Бломбергу и Паулю Хессу тоже не терпелось скорей вернуться, потому что, выйдя от Бёльке, они вообще припустили бегом и уже умчались в направлении Клери.

Полёт пока проходил спокойно, единственное, что не радовало - так это погодные условия и видимость: туман и облака висели очень низко. Даже кончик шпиля местного собора терялся в прозрачной мгле. Вилли всё чертыхался:

- Ну и как тут что-то прилично снять?! Ни хрена не видно! Никаких составов с танками.

- Так их там может и не быть, и слава Богу! Да и не снимай, на карте отметь. Я, кстати, тоже танков не вижу.

- А может, ну его, с такой-то погодкой... - с досадой вырвалось у Штюрмера.

- Вилли, ты что, совсем с приветом?! Сам фон Белов звонил! Что мы ему скажем?

- Да я так, злюсь просто.

Они ещё немного покружили над городком. Сквозь белёсую пелену блеснуло солнце, в дымке стали видны разрывы.

- О, смотри-ка! Жизнь-то налаживается! Герман, спустись пониже. Иначе никак.

- Да не боись ты, явится какой-то томми, я от него мигом уйду! - беззаботно крикнул Герман.

Они действительно снизились, вынырнув на краткие мгновения из облачного слоя - и не увидели на станции ничего, похожего на танки.

- Слава тебе, Господи!  - воскликнул Штюрмер, отщёлкав нужные кадры. - Всё, хватит, летим домой!

Рихтгофен набрал высоту и взял курс на расположение части, и тут Вилли весело воскликнул:

- О, глянь-ка влево! Это ж наши шустрые уже назад летят!

И точно, неподалёку от них показался самолёт Бломберга и Хесса.

И у них всё прошло как нельзя лучше, и враг не доставил сюда своего грозного вооружения - можно было возвращаться с чувством исполненного долга. Ничто не предвещало беды.

Тут машину резко тряхнуло, от левого крыла полетели щепки.

- Что за...

Герман и Вилли резко обернулись - за ними, вынырнув из облаков, неслись восемь английских «сопвичей».

- Бл**ь...

Рихтгофен попытался уйти вправо, из чистого разрыва нырнув в облако, но это было бесполезно, вокруг свистели пули - Герман зашипел: одна из них ожгла ему левое плечо, - между тем, это было ещё ничего: в корпусе «альбатроса» тут и там зияли дыры, хвост уже тоже был повреждён - самолёт стремительно терял высоту; можно было надеяться лишь на чудо - и барон его совершил: ежесекундно кое-как выравнивая машину, едва не задев шасси голые верхушки ближайшей рощи, посадил её на холодное серое поле.

- Всё. Приехали, - мрачно проронил он. - Ладно, выбираемся. Что ж, Вилли, может, у тебя даже есть какая-то надежда на перекус - а вдруг господа британцы чаем нас угостят?

- Пошёл ты к чёрту, - выругался Штюрмер.

Шутка звучала совсем не весело. Не добавляло радости и то, что они увидели в следующий миг: при посадке аэроплан Бломберга и Хесса тяжело накренившись, ткнулся в землю носом и чуть не развалился.

- Мать честная! - вскричал Штюрмер.

Не сговариваясь, они с Рихтгофеном кинулись смотреть, что с их товарищами.

- Мартин! Пилли! Как вы?

- Ооох, - мучительно простонал Хесс, - я... я руку, кажется, сломал... Что там с Мартином? Мартин, ответь! Ты живой?

Но Бломберг оказался бездыханным. Из угла рта ползла струйка тёмной крови.

Вилли быстро расстегнул ему куртку, залез под шарф и приложил пальцы к шее.

- Готов, - мрачно сообщил он.

- О, Господи, - простонал Хесс, - и в его голосе слилось всё: и физическая боль, и боль от утраты боевого товарища.

- Ничего не попишешь, - хмуро сказал Рихтгофен. - Бедняге Мартину уже не помочь. А вот ты ещё легко отделался - жив, и слава Богу.

Вдвоём со Штюрмером они помогли Хессу выбраться из разбитого самолёта и огляделись, прикидывая направление.

- Идти-то хоть можешь? - спросил Герман у Пауля.

- Кажись, могу, - сглотнув, проговорил Хесс. В подтверждение он сделал несколько шагов, хотя при этом был бледен как полотно и с мучительной гримасой придерживал повреждённую руку.

- Уже кое-что. Теперь наша задача одна - пробиться к своим. Вернее, пробраться, - с невесёлой усмешкой исправился Герман.

- Легко сказать! - плюнул Вилли. - Тут одни поля да три осинки там и сям!

- Отставить панику! - оборвал его Рихтгофен. - Надо сделать всё, чтоб вернуться! Цель одна - не нарваться на врага!

- Парни, - подавленно подал голос Пауль, - да нам и нарываться не надо, - и мотнул головой в сторону.

Вилли и Герман хором выругались. У них перехватило дыхание.

Где посадить истерзанные «альбатросы», выбирать не приходилось - оказалось, они сели возле лагеря вражеской пехоты: выскакивая из рощицы, к ним через поле неслись англичане.

- Вон они!

- Что, долетались, суки?!

- Сдавайтесь!

Барона пронзило чувство: как поведёт себя он, так и его товарищи; что делать? Маузеры им были не в помощь - это был лишь способ умереть красиво; «И глупо», - мелькнула мысль; но покорно поднимать руки? - ну уж дудки! И он замер, словно врос в землю, сжав кулаки; кровь стучала в висках; всё тело дрожало напряжением.

- Вы что, глухие?! Сдавайтесь, гады!

Словно в замедлении, длинными скачками к нему подлетел первый - орущий конопатый пехотинец; Герман дождался, когда он широко занесёт руку для удара - и, пригнувшись, со всей силы засадил ему под дых - хрипя, британец согнулся пополам и рухнул с разгону в траву. Но за ним неслись другие; всех их Рихтгофен старался встретить достойно: одному в челюсть, другому в ухо, третьего через себя; Штюрмер тоже не отставал, Хесс, и тот пытался поначалу отбиваться одной рукой и ногами.

Вначале Рихтгофен раздавал удары направо и налево, даже не чувствуя боли от полученных им. Секунды растягивались в вечность. В ушах прибоем отдавался гвалт англичан, горланящих ругательства – а он и его товарищи дрались сосредоточенно и молча.

Долго так длиться не могло - скоро драка превратилась в избиение.

Хесса сбили с ног почти сразу: со сломанной рукой он был не боец. Штюрмер оправдал свою фамилию: дрался неистово, ловчил, пригибался, бил точно, быстро - но вскоре упал и исчез за колышущейся стеной тел в горчичной форме. Рихтгофен продержался дольше всех, но его ждала та же участь. Драться Герман умел, - что греха таить, любил; рука у него была тяжёлая, манера бешеная, он мог выстоять и против двоих - но не против двадцати. Англичане скопом набросились на него, как гончие на медведя, и свалили наземь - он чуть не задохнулся под этой кучей.

Потом пехотинцы вскочили и теперь уже принялись люто молотить его ногами. Оставалось лишь свернуться клубком, защищая руками голову и лицо. Удары сыпались градом, ругательства тоже:

-  Ты, отродье гуннское! Скотина! Ублюдок! Тварь летучая! Мы тебе крылья-то пообломаем! Зверюга! Чёрт е**ный! Псина кайзеровская! Будешь знать, как наши позиции бомбить! Будешь знать, как за нами шпионить! Будешь знать, как наших ребят сбивать! Мразота кровавая! Выродок германский! Нелюдь поганый! Да чтоб тебе сдохнуть! Вражина!

Выкрикивая оскорбления, они перебрали все боевые специальности - казалось, в лице Германа они ненавидят всю немецкую авиацию в целом.

Яростное возбуждение схлынуло, и удары становились всё ощутимее, хоть толстая кожаная куртка немного смягчала их. Может, англичане и это понимали, потому что колотили неистово - но, скорее, просто вошли в раж. Пару ударов пришлись в позвоночник и отдались острой болью, ещё Герману показалось, что у него треснуло предплечье: закрывался он очень упорно, и противники, видя это, бесились и с размаху били ботинками по рукам - в том числе по ним, потому что вообще-то не целили, а пинали по чём попало. Неизвестно, сколько это продолжалось. Но было полное ощущение, что останавливаться они не собираются, и, хотя прибежали брать в плен, забить до смерти могут запросто, в горячке.

И тут раздался выстрел. Солдаты прекратили избивать Рихтгофена и притихли. Герман осторожно отнял руки от лица - ровно настолько, чтоб стало хоть что-то видно. Воздух прорезал гортанный голос:

- Вы, остолопы! Что за дурью тут маетесь?! Всех вас на гауптвахте сгною, собаки!

К расступившимся пехотинцам взвинченной, дёрганой походкой шагал сухощавый невысокий капитан с рыжеватыми встопорщенными усами. Он был затянут в новёхонькую униформу.

- А ну смирнааа! - заорал он. Солдаты покорно вытянулись и замерли. - Кто вам разрешал куда-то бежать?! Макаки! Вчера с ветки слезли! Чего вы вообще рванули?!

- Осмелюсь доложить, сэр, - осмелился заговорить один из солдат, - мы хотели взять этих немцев в плен...

- И вместо этого устроили себе развлечение! В футбол будете дома играть! А гуннов - расстрелять немедленно! - приказал капитан. - Смит, Хопкинс, Тейлор! Заряжайте ружья!

Тем временем всех троих - Рихтгофена, Штюрмера и Хесса - пинками подняли с земли и погнали к роще. Герман шёл на свинцовых ногах, всё тело гудело от ударов; Вилли тоже было несладко, он слегка пошатывался и плевался кровью, бедняга Пауль вообще еле тащился и постанывал, но его подгоняли, тыча дулом винтовки в спину.

Наконец, они добрели до края рощи. Сержант выбросил руку в направлении трёх тонких берёз:

- Туда!

Они поплелись к деревьям и остановились возле них, развернувшись лицом к британцам. Хессу от боли и слабости вообще было тяжело стоять, и он прислонился к стволу. Капитан не спеша прохаживался напротив и с явным удовлетворением глядел на мрачных, потрёпанных лётчиков. Он готовился совершить решительный поступок во имя короля и Отечества и находился в предвкушении.

- Проверьте оружие, болваны, - почти ласково велел он троим рядовым. - Стрелять - так наверняка.

Казалось, он нарочно тянет время, чтобы помучить своих пленников. В лёгкой эйфории от действа он решил, видимо, поиграть в великодушие и, подойдя ближе к трём товарищам, обратился к ним на ломаном немецком:

- Ну что, может, хотите перед смертью покурить?

Герман, Пауль и Вилли безнадёжно переглянулись. Каждый понимал нелепость этой мизерной отсрочки. И каждый жаждал ей воспользоваться.

- Да, если можно, - по-английски ответил за всех Рихтгофен - убийственно-вежливым, спокойным тоном, но глядя на капитана исподлобья тяжёлым, звериным взглядом.

Впрочем, его это не проняло, и он обратился к своим пехотинцам:

- Ну что, дайте кто-нибудь курева этой немчуре...

Вскоре трое товарищей затягивались помятыми папиросами, прислонясь к стволам берёз и не глядя друг на друга. Каждый думал о своём, хотя во многом тяжкие мысли их сходились. Каждый в последний раз окидывал взглядом осенний французский пейзаж, неказистый и безрадостный.

Герман не думал о том, что его убьют, когда шёл на войну. Точней, он знал, что это возможно, но не воображал, как именно это может произойти - зачем думать о том, чего нет? А когда придёт тот самый миг, переживать уже будет бесполезно. С таким фаталистическим настроем и романтическим азартом он отправлялся на фронт. Провожавшие его родители пытались храбриться и шутить, но не могли скрыть тревоги. Мать тогда, обращаясь к супругу, произнесла фразу, подводящую черту под всей его жизнью и характером: «Ну что, поделаешь, Хайни! Наш Герман выучился на военного, и – что тут удивительного? - идёт воевать...» Да. Это она защитила его желание идти в училище. Это в её роду было множество офицеров. Она поймёт.

Рихтгофен в очередной раз медленно затянулся и выпустил сизую струйку дыма, приподняв голову к небу. Рваные разрывы в облаках снова затягивало, хотя кое-где сквозь них на голое серое поле сочился слабый, бледный, меркнущий свет.

Герман испытывал лёгкое удивление, что в такую роковую минуту, о которой столько говорят при жизни, которой так страшатся, он ничего толком не чувствует. Любя жизнь и зная свою склонность к бурным переживаниям, он думал, что перед смертью будет просто разрываться от тоски и страха. Но нет, была лишь тихая, смутная грусть.

Да, чего-то было жаль. Жаль было, что он не успел подняться так высоко, как хотелось. Что он понимал под высотой?

Герману нравились и награды, и чины, и восхищение. Многие называли его карьеристом - а он парировал, огорошивая спокойно-безразличным признанием: «Да, я такой».

На самом же деле его он хотел другого - и даже, пожалуй, большего. Ему хотелось быть лучшим - хотя бы одним из лучших, поправлял он себя. Ему больше всего на свете нравилось постигать новое, преодолевать и превосходить себя, оттачивать мастерство - именно это было первично, а награды, похвалы и всё прочее сами собой разумелись, ибо, если ты полностью, всеми помыслами отдаёшься Искусству – всё остальное обязательно приложится. Да, сейчас он тосковал не только о том, что уже не совершит никаких открытий, которые сулил полёт. Он испытывал жгучую досаду оттого, что не стал командиром: но не потому, что жалел о не полученных чинах – он не успел перейти в новое качество и стать тем выдающимся воином, которым всегда хотел сделаться.

Не раскрылся.

Не успел.

Но даже эти чувства казались далёкими, как английский аэроплан, видневшийся над жиденькой рощицей где-то справа.

Из мутных туч посыпалась мелкая, бисерная морось, оседая холодной испариной на щеке.

Что барон сейчас чувствовал ярче всего, так это ломоту и боль в избитом теле. «Кто бы мог подумать, что я по-иному взгляну на это ощущение», - подумал Рихтгофен. – «Мне чертовски плохо, у меня всё болит – но я это чувствую, а значит, я жив. А скоро всё кончится. И всё пройдёт». Он горько усмехнулся – и посмотрел себе под ноги, куда полетел серый пепел. «Прах к праху...» - почему-то вспомнилось ему. Ну, и верно ведь – скоро на этой же земле будет лежать он.

Нет, и всё-таки было что-то обидное в том, чтобы оказаться сначала поколоченным английскими пехотинцами, а потом расстрелянным под берёзой на голом стылом поле.

- Всё, хватит лирики! – раздался голос капитана – резко, как удар хлыста. – Тейлор, Смит, Хопкинс, заряжай!

Не успел он потом прокричать: «Цельсь!», не успели трое рядовых поднять винтовки, как снова прозвучал выстрел в воздух – все резко обернулись.

- Эт-то ещё что такое! – вскричал капитан.

Прямо к нему откуда-то слева, довольно бесцеремонно отстраняя солдат со своего пути, шагал лётчик – британец. У него было лицо уличного хулигана и дерзкие прищуренные глаза.

Никто почему-то не заметил, как на поле приземлился аэроплан.

- Здравия желаю! Капитан Донован? – спросил молодой пилот.

- Да, это я, а вы кто такой? – недоверчиво переспросил офицер.

- Младший лейтенант Альберт Болл, сэр. Настоящим передаю вам приказ полковника Остина Перкинса – передать пленных немецких лётчиков в его распоряжение с целью проведения допроса, а также доставить их в расположение четвёртого авиаполка Его Величества в Перонне, - отчеканил он.

Имя знаменитого аса Альберта Болла, да и имя его командира Перкинса, было вполне известно Доновану. Он знал, что это люди серьёзные, чуть ли не находящиеся на особом счету у короля. Это, возможно, было преувеличением, но во всяком случае не было никаких оснований перечить. С изрядной досадой капитан Донован проворчал, дёрнув своим рыжими усами:

- Ладно... Вы, лётчики, уж разбирайтесь между собою сами.

Но не удержался и плюнул под ноги со злости. Патриотический акт не удался.

Тем временем, Альберт подошёл к троим немцам, окидывая их любопытным взглядом.

Он замер и присвистнул:

- Ну и ну! Вот это птица попалась в наши сети! Герман фон Рихтгофен!

Англичанин выглядел ошеломлённым.

-  Это и вправду вы? Даже не верится! – спросил он, смешком пытаясь перекрыть удивление.

- Я, кто ж ещё, - сумрачно усмехнулся Герман.

- Вот это да, - медленно произнёс британец, вглядываясь ему в лицо - виденное, возможно только на вражеских открытках или плакатах.

Барон ответил:

- А вы, должно быть, Альберт Болл?

- Я самый.

- Тоже о вас наслышан!

- Вот так и свиделись, - сказал Альберт, - но я мечтал о другой встрече: хотелось бы сразиться с вами в воздухе.

- Взаимно, - проронил Рихтгофен. – Там бы и посмотрели, кто кого.

- Да уж! Честное слово, прямо жаль! Но как же глупо вы попались! –  не без злорадства сказал Альберт. – Эх, говорят, чем больше талант, тем больше и промахи...

В семнадцатом году они оба находились лишь в начале своей карьеры, совсем ещё не успели забронзоветь, но открытия тогда были громкими, прогресс стремительным, жизнь короткой, а слава искромётной – поэтому сейчас они разговаривали словно две звезды.

- Как вышло, так уж вышло. На войне как на войне, - сдержанно ответил Рихтгофен.

- Тут и не поспоришь. Ну что ж... Дружище, вам крышка, - осклабился Болл и картинно потрепал его по спине.

Он пошёл восвояси, но через пять шагов бросил через плечо:

- Знаете, а ведь я вам почти сочувствую.

А когда отошёл чуть дальше, то снова, обернувшись, ехидно прокричал:

- Почти!

Штюрмер не удержался и процедил сквозь зубы:

- Вот скотина, стращает ещё.

- Плюнь ты, Вилли, - отмахнулся Герман. – Хорошо смеётся тот, кто смеётся последним. Наша песенка ещё не спета.

Но когда их везли в Перонну, издевательские слова британца припомнил Хесс. Впрочем, его можно было понять. Паулю досталось больше всего. Прикрыв глаза и откинувшись на сиденье машины, он пробормотал:

- Знать бы, что он в виду имел – он к тебе прицепился, но говорил-то явно про всех...

- Самое страшное, что с нами сделают – отправят в лагерь для военнопленных в тыл, если мы на допросе ничего не скажем...

- А мы не скажем! – с жаром подхватил Штюрмер, так, что охранявший их солдат дёрнулся и невольно потянулся к оружию.

- Что за чёрт? – выругался он.

- Ничего, всё в порядке, - примирительно произнес барон, выставляя ладонь.

- Сраная немчура, заткнитесь и сидите смирно! - проворчал конвоир.

- Ребята, я в вас не сомневаюсь, - после паузы тихо, успокоительно произнёс Рихтгофен. – Так вот, максимум – лагерь. Но, во-первых, там будут свои. Во-вторых, всегда можно бежать. Я повторяю: игра не кончена.

Перонна была  типичным северофранцузским городком: собор, площадь,  основательные, хоть и небольшие, каменные домики. И тюрьма: мрачное, нависающее высокими стенами здание из грубого тёмно-красного кирпича. Узкие, словно бойницы, окна были забраны толстыми решётками. С фасада дом казался компактным, но когда пленников провели по сумрачным коридорам и рассадили по одиночным камерам, стало понятно, что внутри тюрьма явно больше, чем снаружи. "Да ещё и подвалы", - машинально подумал Рихтгофен. Почему-то он предчувствовал, что там окажется: а где ещё проводить допросы? Не в светлом же уютном кабинете за чашкой чаю. Нельзя сказать, чтоб Герман нервничал, но хорошего тоже не ждал, а, вспомнив свою недавнюю шутку про чай, невольно ругнулся. Штюрмер оказался прав, когда брюзжал насчёт завтрака - его отсутствие уже начинало ощущаться, к тому же всё тело ломило от пинков пехотинцев. Так что настроение у барона было не ахти. Он сел на нары с жёстким тюфяком, выдохнув с раздражением, и огляделся. Вид камеры тоже не внушал приятных чувств: это было полутёмное квадратное помещение с маленьким зарешеченным окошком под самым потолком - взгляд из него упирался в глухую обшарпанную стену. Пахло плесенью, там и сям виднелись потёки. В углу темнела грязная маленькая лужица - туда время от времени беззвучно падала капля с потолка.

«Скорей бы уже допросили», - подумал Рихтгофен.

Но не тут-то было.

Мучительно тянулись минуты, часы. За дверью порой отдавались монотонные шаги часового. Герман и сам то и дело принимался расхаживать из угла в угол. Садился. Вставал. Пробовал задремать, но спалось на голодный желудок плохо, тем более, из-за полученных побоев лежать было неудобно, какую позу ни прими. Серый чахоточный свет сочился сквозь прутья решётки всё более скупо. Висящая на кривом проводе лампочка не зажигалась. Только когда всё вокруг уже погрузилось в густые сумерки, послышалось лязганье ключа в замке, скрип отворяемой двери и окрик:

- На выход!

За порогом, в сыром воздухе коридора разливался тускло-жёлтый искусственный свет - глаза успели отвыкнуть, и он сначала показался ярким. Конвоиров оказалось двое - хмурые дюжие ирландцы. Один знаком приказал Рихтгофену повернуться, заведя руки за спину, и защёлкнул наручники на его запястьях - другой неотрывно смотрел на него, сжимая винтовку. «Неужели упустить боитесь, черти?» - усмехнулся он мысленно. – «Какое там...». Даже мысль о сопротивлении сейчас была абсурдной.

Его и в самом деле повели по лестнице вниз. Электрические отблески, тени, провода, словно змеи, на стенах и потолке, поворот, снова поворот, каменная стынь, рядами двери, двери... В одну из них его и ввели.

Комната была просторной и пустой: из мебели был только стол да пара железных шкафов - напротив ещё табурет, куда усадили Рихтгофена. Помещение было погружено в полутьму, лишь на столе нестерпимо сверкала лампа - Герман поморщился и не сразу разглядел черты полковника, который готовился его допрашивать, а также замершего рядом лейтенанта.

Англичанин стоял перед столом, слегка опершись на него и поставив ногу за ногу. Он был высок, гибок и поджар. Безупречно зачёсанные волосы выглядели бесцветными; вся его внешность казалась словно приглушённой до какого-то палевого оттенка, растушёванной и выглаженной, как его идеально сидящая форма - вместе с тем словно везде были расставлены жёсткие штрихи: сама выправка, прямая линия плеч, хищные очертания жилистых кистей. На длинном, тщательно выбритом лице выделялись надменно сжатые тонкие губы, резкая линия прямого костистого носа и глубокая ямка на подбородке. Но главное - глаза: серые, колючие и холодные, как порыв промозглого ветра. Офицер пристально разглядывал Германа, и чувство было не из приятных.

«Видно, это и есть тот Перкинс», - подумал Рихтгофен. – «Мда, типчик ещё тот...» Британец выглядел бездушной машиной; было неясно, как он станет действовать и какие решения примет.

Между тем, молчание затянулось. Очевидно, полковнику нравилось играть на нервах, заставляя ждать.

Наконец, он произнёс ровным, прохладным голосом:

- Ну что ж, приступим...

Глядя на барона, точнее, куда-то ему в переносицу и насквозь, он тем же механическим тоном задал вопрос:

- Имя, фамилия?

Лейтенант повторил вопрос по-немецки.

- Можете не переводить, я говорю по-английски, - спокойно отозвался барон и назвался: - Герман Отто фон Рихтгофен.

Что в тот миг сделалось с полковником... Лицо его перекосилось и мертвенно побелело – это было видно даже в сумраке, глаза лихорадочно засверкали. Он покачнулся всем длинным телом, выпрямившись, натянулся струной, и затрясся, и еле выговорил сдавленным голосом:

- Рихтгофен... Проклятый зверь...

И в ту же секунду рванул к нему с воплем: «Убийца!!!», и наградил ударом такой силы, что только мотнулась голова, и Герман рухнул с табурета на пол. Оглушённый Рихтгофен, как в тумане, рывком попытался вскочить, его схватил один из ирландцев, лейтенант схватил и принялся оттаскивать своего командира, и оба орали во всю глотку:

- Это ты убил моего Энтони! – ревел полковник. - Да я тебя сам сейчас убью! Тварина!

Он был безумен, ещё немного, казалось, и с губ закапает пена.

- Сэр, вы с ума сошли! Что вы делаете! Это же пленный! – кричал лейтенант, вцепившись ему в мундир.

Этот бедлам продолжался ещё несколько секунд - они показались вечностью. Ошарашенный Герман пытался прийти в себя. Такого он явно не ожидал.

Англичанин, тем временем, обратил свою ярость на подчинённого. На миг он словно расслабился, стих, но когда лейтенант отпустил его и попытался виновато отступить на шаг, полковник тут же схватил его за грудки и прорычал:

- Вы что здесь, самый умный, Томпсон?!

- Никак нет, сэр, - придушенно забормотал тот, - но нельзя ведь нарушать нормы обраще...

- Мне лучше знать, что мне нельзя и что можно, Томпсон, - прошипел полковник. Его тон снова приобрёл ледяные нотки. – Это мой полк. А главное – моё право. Побывали б вы в моей шкуре, прошли бы всю англо-бурскую войну вместе с родным братом, потеряли б его в боях, воспитывали б его сына как своего, растили, вели бы рядом с собой по жизни – чтоб единственное, что было у вас дорогого, было отнято! - Чем дальше, тем больше он возвышал голос. - Чтоб вашего единственного мальчика, которому вы подарили крылья, прикончила гуннская тварь, известная на всём Западном фронте! И как! С особой жестокостью! – И он, наконец, отпустил лейтенанта со словами: - Вот тогда б вы могли судить.

Лейтенант судорожно поправил китель и выдавил:

- Виноват, сэр...

Тем временем, барон не выдержал и, сплюнув кровь,  насмешливо вставил:

- Надо же, полковник! Если я такой известный, что ж вы меня сразу не узнали?

Он снова сидел на табурете, куда его подтащил и грубо усадил ирландец.

Англичанин повернулся к Герману и презрительно протянул:

- Да мне даже узнавать было противно, как выглядит твоя поганая физиономия. К несчастью, мне придётся её лицезреть. Какое-то время. А знаешь ли ты, кто я? – медленно проговорил он, подходя к столу и направляя лампу ему в лицо.

- Командир неприятельского авиаполка, - щурясь, ответил Рихтгофен. – А ещё чёртов псих.

Офицер снова сжал кулаки – но тут же остановился и ядовито улыбнулся: словно передумал, решив, что всё успеется. И произнёс:

- Фамилия Перкинс тебе что-нибудь говорит?

- Нет. Она довольно распространённая, - выговорил Герман, снова сплёвывая в сторону.

В рассечённом месте губа саднила, и рот то и дело наполнялся кровью. Он то сглатывал, то плевал. Говорить было чертовски неудобно. Форму заляпать не хотелось.

- Так ты не помнишь, кого сбил неделю назад? – притворно-елейным голосом осведомился полковник.

- Некоего Энтони Перкинса. Вашего однофамильца, - глухо отозвался Рихтгофен.

Он уже отошёл от первого шока, и становился всё злее, и не мог удержаться от шпилек. Им овладела отчаянная, отравляющая тяга хоть как-нибудь задеть своего врага.

- Ты сбил моего племянника, мразь, - с холодным бешенством произнёс полковник. – И ты за это заплатишь. А теперь вы, Томпсон, - обернулся он к лейтенанту, который стоял, снова напряжённо вытянувшись, - обратите внимание: этот кайзеровский ублюдок – не «пленный» в первую очередь, даже не «солдат» - в первую очередь он убийца. Почему? Потому что, во-первых, он изначально всегда рвался уничтожить как можно больше наших. И ещё - потому, что имеет совершенно особую манеру: в машину он не целит никогда, исключительно в человека. Так же было и в случае с Энтони. Понимаете ли, Томпсон, он хотел, хотел убить! Собирался это сделать! И сделал. И поэтому – перед нами убийца. Хотя, быть может, - обернулся он к барону, - если ты попросишь о прощении, тогда... Ну что?!

Подступив к сидящему Рихтгофену, полковник Перкинс проговорил:

- Так что же? Ты признаёшь свою вину?

Герман мрачно посмотрел исподлобья и смачно харкнул ему кровью на сапоги:

- Даже не подумаю. Потому что истерики ваши на пустом месте. Мы оба солдаты и находимся на войне.

Англичанин, снова побелев и глядя на замаранные сапоги, медленно распрямился и взревел:

- Так ты войны хочешь, скотина?! Ты её получишь!

Новый удар снова сшиб Германа с табурета на пол. В него была вложена сила необычайной ненависти – да ещё было очевидно: полковник явно занимался боксом.

- Сэр, прекратите! – снова раздался протестующий голос лейтенанта.

Перкинс обернулся на него и с холодной яростью произнёс:

- Томпсон, если вы ещё раз скажете хоть слово в защиту этой вражины... Я вам всю жизнь сломаю. Я вас – сгною.

Лейтенант Томпсон мучительно замер и, залившись краской, отвернулся в сторону. Он знал, что с Перкинсом шутки плохи. Тот в это время продолжал избивать Рихтгофена – уже сапогами. В лицо почему-то не бил – возможно, из какой-то природной брезгливости, не желая видеть повреждений. Зато в другие места целил в полную силу – в живот, по рёбрам и под дых, потом ещё добавил по почкам. Герман задыхался от боли и бессильной злости: из-за наручников он даже толком защититься не мог, оставалось только корчиться и ждать, когда всё закончится. Поэтому в сознании блеснуло что-то вроде радости, когда после очередного удара в глазах потемнело, и он потерял сознание, обмякнув на бетонном полу.

Отведя душу, полковник Перкинс повернулся к ирландцам и приказал:

- Тащите это кайзеровское дерьмо в камеру, пускай очухается. Жрать не давать. Только воду, чтоб не сдох. Надо ж ещё всё-таки вытрясти из ублюдка сведения.

Герман очнулся на нарах посреди ночи. Когда его только поместили в эту камеру, а держали в сумерках, а теперь из лампочки на потолке бил яркий свет. Рихтгофен пошевелился и невольно застонал. После встречи с пехотинцами было несладко, но самочувствие можно было в целом считать сносным. Теперь он ощущал себя совсем разбитым. Свет раздражал и издевательски лез сквозь опущенные веки – казалось, даже тогда, когда он пытался накрыть голову руками. Желудок болел – то ли потому, что Перкинс и туда засадил сапогом, то ли от голода.

Пролежав так несколько минут, снова тщетно пытаясь найти терпимую позу, Герман почувствовал, что на него брызгают ледяной водой и тормошат за плечо:

- Эй ты, немчура! А ну вставай! На выход!

Он с трудом сел и увидел перед собой одного из конвоиров.

- Вода... – проговорил Рихтгофен, машинально проводя рукой по лицу. – Мне бы попить.

- Вон, - кивнул солдат на жестяную кружку.

Барон протянул руку и, достав кружку, жадно проглотил холодную воду с железистым привкусом.

- Ещё бы...

- Разогнался! Потом всё. Пошли, нечего тут.

И вот они снова шагали по тому же затхлому коридору и спускались по выщербленным ступеням.

Настроение у Рихтгофена было прескверное. «Вот это влип», - мрачно подумал он. Злополучная «лёгкая» разведка обернулась тем, что их сбили. Потом «повезло» сесть возле лагеря пехотинцев. И вот теперь он нарвался на Перкинса. Бог весть, каким обещал быть допрос - но уже стало ясно, что полковника в первую очередь интересуют не секретные сведения, а нечто совсем, совсем иное...

Всё происходившее отчётливо отдавало абсурдом. Пускай бы лучше ему заговаривал зубы и пытался подкупить какой-нибудь офицер, воображающий себя виртуозом из Скотланд-Ярда.

«Может, допрашивать будет кто-то другой?» - с надеждой подумал Герман. – «Не один же он тут, в конце концов».

Понятное дело, он был намерен молчать в любом случае. Но всё-таки хотелось иметь дело с нормальным человеком. Таким был Альберт Болл, несмотря на его ехидство и злорадство. Таким, кажется, был капитан Донован, несмотря на то, что хотел их расстрелять на месте. Такими, вероятно, были и все те вояки, что радостно и зло на них накинулись после приземления на злополучном поле. Разумеется, таковым являлся лейтенант Томпсон, порядочный, но запуганный. Но заправлял здесь не он – а человек очевидно одержимый: полковник Остин Перкинс.

Было неизвестно, что за история стоит за этим характером. Там явно таилось что-то мутное и тёмное. Но понятно было одно: настраиваться стоило на худшее.

Когда Германа ввели в кабинет (если так можно было назвать то голое помещение с солидным штабным столом), его ждало разочарование: с тонкой ухмылкой на губах там помешивал чай в фарфоровой чашке не кто иной, как полковник Перкинс. Прислонившись к шкафу и слегка склонив голову с ровным, в ниточку, пробором стоял невесёлый лейтенант с блокнотом. Он, видно, должен был записывать ответы пленного лётчика (если б они были). Когда Рихтгофен вошёл, во взгляде Томпсона мелькнуло сочувствие – оттенённое опасением, словно даже за неверное выражение лица его могли наказать. К счастью, он стоял у полковника за спиной.

Лейтенант переживал крайне неприятные мгновения. Во-первых, приходилось быть на ногах после полуночи. Во-вторых, он, грех сказать, сочувствовал немцу: тот держался довольно мужественно. А полковник... он вызывал у Томпсона смешанные чувства.

С одной стороны, никто, кто находился под его командованием, ни в чём не знал отказа. Всё было налажено почти с часовой точностью, вся организация жизни в его полку. Если возникали разногласия, Перкинс стоял за свою часть до последнего и очень пёкся о её репутации, а своим людям всюду расчищал дорогу.

Но в обмен он требовал одного: безусловного подчинения и полного отказа от своей воли. В том числе ему принадлежали довольно экстравагантные высказывания: он заявлял, что имеет право говорить что угодно и кому угодно и отдавать любые, даже самые безрассудные, приказы – правда, к его чести, таковых он не отдавал: командиром Перкинс был здравомыслящим и грамотным. Было порой неясно, как в нём уживается такой почти безупречный солдат и такой невыносимый человек. Мало того, имя полковника иногда упоминалось и в патриотических газетных статьях – ещё со времён его африканских подвигов.

Что и говорить, сражался он страстно, сосредоточенно и с отдачей.

Но Томпсону претило одно из жизненных убеждений полковника: он считал, что если не заставить человека прогнуться - ничего от него толком не добиться. Перкинс не видел дурного в том, чтобы открыто унижать подчинённых, указывая им «их истинное место». С вышестоящими он, естественно, был часто даже более чем почтителен. Хотя это касалось больше его внешней манеры - перечить генералам в случае несогласия Перкинс тоже не боялся: он всегда подготавливал тщательную аргументацию каждому своему мнению и принимался вежливо, педантично доказывать свою правоту. Если удавалось кого-то переубедить, он сиял торжеством от победы, если нет - кратко извинялся, склонив голову, и больше не поднимал неудобной темы.

Его характер и поведение могли бы показаться невероятными, если б не один ключевой принцип, о котором Томпсон, думающий и довольно проницательный, в конце концов догадался.

Полковник был фанатичной натурой, потому что принимал на свой счёт всё, что делал. Он словно не мог существовать как "просто человек". Он видел своим продолжением вверенный ему полк и делал для своего подразделения возможное и невозможное, как лично для себя самого - но любого намёка на неподчинение терпеть не мог так, словно его прекратила бы слушаться собственная рука или нога.

Точно так же неотделимо от себя он воспринимал племянника - и относился к нему со смесью горячей любви и той же, всем знакомой, требовательности.

Остин и Питер Перкинсы были братьями-погодками, что характерно, испытывали одинаковое влечение к военной службе, оба окончили военное училище и отправились в лейтенантском чине в Африку во время англо-бурской войны. Когда Питер погиб на руках у брата в одном из боёв, то завещал ему воспитать своего сына Энтони – чему Остин отдался с самоотверженностью. В том числе, когда решил перейти из пехоты в авиацию и связать свою жизнь с совершенно новым видом техники, увлёк племянника за собой и возлагал на него огромные надежды. Казалось, его неудачи и успехи он тоже переживает как свои. Поэтому никто не считал, что, служа под началом своего дяди, молодой Энтони Перкинс является любимчиком и пользуется какими-то привилегиями. Напротив, ему порой сочувствовали: держать планку, выставленную полковником, было непросто, и ни для кого не было удивительным, что Энтони в свои юные годы так серьёзен, несколько меланхоличен и думает больше не о девушках, танцах или даже спорте, а о службе. Впрочем, его врождённые качества больше соответствовали штабисту, а не лётчику-истребителю, и, хотя Энтони уже сбил пятерых противников и мог называться асом, в бою против Рихтгофена он оказался бессилен.

Полковник переживал это не только как горе - но и как личный крах и, более того, оскорбление - потому что немцев он всегда недолюбливал, даже в мирное время. Хотя сложно было сказать, кого он в принципе не считает людьми второго сорта, кроме англичан.

Когда привели пленного, Перкинс уже выглядел спокойным - если могла сойти за спокойствие холодная мина с еле заметной усмешкой и блеском предвкушения в глазах.

На этот раз Герману не предложили сесть. Стараясь держаться прямее, он стоял напротив стола, на котором всё так же слепила глаза лампа. Полковник не спеша сделал глоток чая, аккуратно отставил чашку в сторону и проговорил:

- Ну что ж, ночь у нас длинная, а вопросов много. Точнее, их всего несколько, но я ожидаю подробных ответов. Итак, Рихтгофен. Кто командир вашей части?

- Весьма уважаемый офицер - его имя слишком известно, чтоб его называть.

И тут же Герман согнулся и захрипел от удара одного из ирландцев, но почти сразу выпрямился и с вызовом поглядел на Перкинса.

- Ты играешь с огнём, тварь, - медленно проговорил полковник и, словно в подтверждение своих слов, не спеша закурил. - Ладно. Для начала пройдёмся по всему списку. Сколько у вас самолётов? Сколько лётчиков?

- Достаточно, чтоб надрать вам задницу, - бросил Рихтгофен - и снова получил под рёбра, теперь уже от второго солдата.

Перкинс снова отпил из чашки и не спеша поднялся из-за стола. С каждым вопросом он делал шаг ближе.

- Сколько топлива и бомб на складе?

- Не проверял.

- Кто командует фронтом?

- Очередной пруссак из штаба.

- Какие части на линии фронта?

- Почём я знаю, я что, генерал?

- Сколько артиллерии на вашем участке?

- Вот артиллеристов и спрашивайте.

- Есть ли танки?

- Сходите проверьте.

- Когда менялись части?

- После дождичка в четверг.

Когда Перкинс дошёл до конца стандартного набора вопросов и встал перед ним, заслонив свет лампы, Рихтгофен стоял пошатываясь и дышал с хрипом. Откашлявшись, он выговорил:

- Если думаете, что так выбьете из меня сведения - крупно ошибаетесь.

- Выбить из тебя надо в первую очередь дурь, ублюдок! - рявкнул полковник. Как ни в чём ни бывало, он спросил прохладным тоном, обернувшись к лейтенанту: - Вы там не спите, Томпсон? Записали ответы этого остряка? Когда будет визжать, как сучка, ткнёте ему в морду - в подтверждение того, что терпит поделом. Я советую тебе хорошенько подумать, Рихтгофен! - снова повысил голос он. - Будешь запираться - дальше будет только хуже!

- Да что мне запираться, - огрызнулся Герман, - я сам ничего не знаю! Что я вам, в самом деле, сраный генерал?!

- Ты сраный шпион, и поэтому знаешь всё, что надо! - заорал Перкинс и, резко выбросив руку, ткнул ему в шею окурком.

Герман с криком дёрнулся - и тут же был отшвырнут солдатами на пол. Подскочив, как пантера, англичанин поставил ногу ему на шею и с холодной злостью произнёс:

- Значит, так, гуннское отродье. Если память тебе изменяет, есть прекрасное место, где она возвращается! Линч, Райан, отволоките его в карцер!

На этот раз его не повели наверх, в камеру. После недолгого петляния по подземным переходам Рихтгофена, не снимая с него наручников, втолкнули в абсолютно тёмное помещение - хотя сложно было в принципе так назвать этот закуток - и захлопнули тяжёлую железную дверь.

Герман ощутил себя как в гробу.

Эта каморка была немногим больше ниши или шкафа. Распрямиться в полный рост было невозможно, и очень скоро у Рихтгофена начало ломить спину. Самое большее, что можно было сделать - прислониться к стене, но она отнюдь не вызывала такого желания: от сырых кирпичей тянуло могильным холодом, а покрыты они были склизкой плесенью. Можно было бы сесть, но на полу хлюпала гнилая вода. Герману показалось, что под ногами у него прошмыгнула крыса. Тьма была хоть глаз выколи. Снаружи не доносилось ни звука, только монотонно капала с потолка вода.

Рихтгофен потерял счёт времени - неизвестно, час прошёл, два или больше: скоро из-за нестерпимой ломоты в теле каждая минута стала казаться невыносимо долгой. Сознание начало мутиться, а происходящее - казаться нереальным. Герману в какой-то миг стало трудно дышать показалось, что он то ли уже умер, то ли умирает - хотя онемения и отупения не ощущалось, напротив, болело всё: спина, шея, плечи, ноги, всё так же ныло и тянуло под ложечкой, и зуб на зуб не попадал от сырого холода.

Когда за ним вернулись солдаты и распахнули дверь, Герман невольно зажмурился от света. Он попробовал сделать пару шагов, но колени подогнулись, коридор поплыл и качнулся перед глазами, и Рихтгофен с невольным стоном осел на пол.

- А ну, встать! - словно издалека донёсся голос конвоира.

Сделать этого Герман не смог - да не очень-то и хотел. Он сидел у стены с прикрытыми веками, смутно ощущая её твёрдость и неудобство собственной позы с подвёрнутыми ногами, видя и не видя, то ли во сне, то ли наяву, ноги солдата, что топтался рядом - другой куда-то убежал. Вскоре в нос ударил резкий запах нашатыря - Рихтгофен дёрнулся и распахнул глаза.

- Что, оклемался, паскуда тевтонская? Рано ж ты расклеился!

Над ним маячила ухмыляющаяся физиономия одного из ирландцев. «Интересно, это который - Линч или Райан...» - бессмысленно подумал Герман.

- Подъём! Быстро!

Свои слова он подкрепил смачным пинком и вместе со своим товарищем рывком поставил пленного на ноги. Рихтгофен мрачно потащился по уже знакомому пути.

Всё та же пустота и полумрак. Слепящая лампа. Стол. На этот раз Перкинса не было, только Томпсон. Вид у него был хмурый и измученный, в руке лейтенант держал чашку с недопитым чаем, другой рукой отчаянно тёр глаза.

- Ну что ж, Рихтгофен, давайте повторим сначала, - еле сдерживая зевоту, проговорил молодой офицер. Видя, что допрашиваемый с трудом держится на ногах, он принёс табурет и, поставив его позади Германа, велел: - Садитесь.

Тот обессилено, но стараясь сохранять достоинство в движениях, опустился на табурет и исподлобья бросил пристальный взгляд на лейтенанта. Тот отвернулся и прошагал к столу, где снова взял чашку.

- Итак, приступим...

Он повторил всё те же стандартные вопросы, и ответом ему было молчание. Но на этот раз солдаты Германа не били. Впрочем, это не возымело бы эффекта: от боли во всём теле, особенно в спине и затёкших руках, он уже плохо соображал и впал в апатию. Томпсон, наконец, взмолился:

- Рихтгофен, ну давайте же, скажите хоть что-нибудь! Мне тоже спать хочется! Да и полковник меня прикончит, если узнает, что всё без толку...

- Сочувствую, лейтенант, - с усилием выговорил Герман. - Но я не скажу ничего нового. Точнее, вообще ничего.

- Ну, подумайте же о себе! Разве вы не хотите, чтоб вас скорей оставили в покое? Подумайте о своих товарищах!

- А что мои товарищи?.. - с видимым безразличием пожал плечами барон. - Они тоже не расколются... они такие...

Томпсон ещё какое-то время уговаривал его так и сяк, потом, зевнув, устало махнул рукой:

- Уведите его в камеру...

Там Рихтгофен выхлебал оставленную ему в кружке воду и провалился не то в сон, не то в забытье, несмотря на льющийся с потолка свет. Наручники с него сняли, и он, наконец, мог нормально пошевелиться - хотя казалось, что теперь лучше не делать этого вовсе.

Через какое-то время его снова тормошили:

- А ну не спать, мерзавец!

Сколько времени прошло, было неизвестно.

Герман посмотрел в зарешеченное окно: снаружи по-прежнему царила темнота, было неясно, то ли ещё ночь, то ли настало утро и скоро рассвет.

Снова защёлкнув за спиной наручники, его повели знакомым путём уже какие-то другие конвойные.

За дверью – снова то же самое, снова жгучее белое пятно света, снова длинное бледное лицо Перкинса и прищуренные по-змеиному глаза.

Знакомого лейтенанта сменил другой офицер – Рихтгофен не смог разглядеть знаки различия. Да теперь ему было, в сущности, плевать, кто его допрашивает – он был полон злости и глухого ожесточения, которое становилось лишь сильнее от терзавшего его голода. Правда, от него же наваливалась досадная слабость, и Герману было трудно стоять прямо. Тянущая боль в животе иногда теперь прорывалась коликами. Он уже понял, что ломать его собрались и таким способом.

- Ну что, освежилась память? – издевательски осведомился Перкинс. – В холодке-то небось лучше думается?

- Естественно, - сквозь зубы процедил барон.

- Ого, ну надо же! – картинно вскинул брови полковник. – Вопросы ты уже наизусть должен был выучить, гунн. И что ты нам расскажешь о ваших машинах и ваших лётчиках?

Губы пленного растянулись в усмешке. Рихтгофен откашлялся и произнёс:

- А то и расскажу: они лучшие в мире, и против германских ВВС лучше вам не переть. Самолёты у вас ничего ещё, а вот пилоты полное говно, иначе б я их не щёлкал, как семечки... включая твоего драгоценного племянничка...

- Ах ты ж сука! – взревел полковник.

Рихтгофену уже было всё равно, как сильно его будут бить солдаты из конвоя, не забьют ли насмерть. Поэтому он принял все посыпавшиеся на него удары с фатализмом, хотя в глазах потемнело, и от боли он снова замычал сквозь сжатые зубы. Однако его замутило, и тут произошло самое унизительное: когда он пошатнулся, его насильно поставили на колени – и самое ужасное, Герман чувствовал, что у него нет сил подняться. Тело предавало его, и не столько от физической боли, сколько от жгучей досады он громко застонал.

Англичанин выглядел чертовски довольным, в его серых глазах светилось торжество. Он подошёл и поглядел на Рихтгофена сверху вниз, но не так, как давеча солдат-ирландец - а вообще не склоняясь к нему и задрав свой выбритый подбородок.

- Вот так-то, варвар. А то много гонору. Да мы всю вашу варварскую страну поставим на колени! – вскричал полковник и, размахнувшись, с оттягом ударил Германа стеком по лицу.

Его голова дёрнулась, брызнула кровь.

- Не поставите, - тихо отозвался он, с ненавистью глядя на Перкинса снизу вверх.

В ответ последовал ещё один удар, с другой стороны, и кровь из разбитого носа заструилась ещё обильнее, заливая губы и пачкая мундир.

- А это мне лучше знать, - деланно елейным голосом проговорил англичанин. – А теперь повторим вопрос...

Этот допрос тоже кончился ничем – точнее, тем, что Рихтгофена снова заперли в карцер.

После опять привели – и снова всё повторилось только с небольшими различиями.

Дальше всё было как в тумане. Герман окончательно сбился в оценке времени. Ему слабо помогал даже взгляд в окно камеры, когда он там оказывался.

Его то уводили, то приводили всё туда же, то глушили светом, то помещали в кромешную тьму.

Диалоги с Перкинсом были абсолютно бессмысленными и бессодержательными, напоминая сначала перепалки – а когда Рихтгофен ослабел, то просто молчал. А полковник так и наслаждался своим мстительным беснованием – стеком тыча Герману в лицо, орал: «Сколько истребителей, выбл**ок е**ный?! Сколько бомбардировщиков, тварь?! Какого хрена молчишь, вражина?! Я тебя спрашиваю, сколько истребителей, скотина, бл**ь?!».

Перкинс казался неутомимым: страдания ненавистного Рихтгофена словно заряжали его энергией. Хотя иногда его сменяли другие офицеры. Методы у них были более-менее те же. Полковник Перкинс знал толк в кадровой политике и окружил себя людьми подобного же склада, близкими по духу – хотя лично он лютовал гораздо больше, а когда допрашивал один Томпсон, то это можно было считать передышкой.

Допросы теперь велись исключительно на коленях. Полковнику это доставляло величайшее удовлетворение, а барона обжигало отчаянием, бессильным гневом и стыдом. Ноги пронизывало болью от этого непрерывного стояния, к которому добавлялись и часы в карцере. Спину и плечи тоже разрывало и ломило от постоянно вывернутых, неестественных положений – теперь не только надевали наручники, но и связывали.

Пару раз с него стаскивали мундир и до крови отхаживали ремнями. Перкинс не отказался от возможности затушить пару-тройку сигарет на свежих влажных ссадинах.

Несколько раз - душили. Рихтгофен, как правило, терял сознание, а порой у него из носа начинала идти кровь.

Впрочем, обморок не был выходом – Германа живо приводили в чувство. Например, обливали водой, выплёскивая прямо в лицо полведра ледяной – и тогда он начинал ещё и захлёбываться и кашлять в корчах.

Есть так и не давали, только пить. Боль в желудке то усиливалась, то слабела и переходила в сосущую и тянущую.

Главное – почти не давали спать. При пленном неотрывно кто-то находился, и как только он начинал засыпать на ходу, награждали тычками и оплеухами, поневоле заставляя бодрствовать.

От этого к прочим ощущениям добавилась головная боль, ещё большая слабость и плывущее сознание. Герману казалось, что он сходит с ума. Ему не один раз слышались отзвуки чьих-то голосов, шум, похожий на звук авиамотора, эхо каких-то взрывов. Всего этого не могло быть в действительности. Но Рихтгофен уже не отличал сна от реальности – хотя происходящее как раз и было затянувшимся кошмаром.

Хотя было и такое, что ему давали полежать в каком-то подобии дрёмы у себя в камере для небольшого восстановления сил.

На допросах он упорно молчал, хотя со временем его стали постоянно посещать позорные мысли: «Может, сказать им хоть что-нибудь? Ну, что стоит назвать имя Бёльке, например? Что им это даст?». Иногда ему начинало казаться, что вся эта история с Энтони Перкинсом – какой-то бред, привидевшийся в лихорадке, и от него на самом деле хотят получить информацию. «И почему бы не сказать?.. А там лагерь... это ничего, это нормально...». Отмахиваться от таких идей тоже стоило усилий – теперь добавилась ещё и борьба с самим собой.

Мысли о смерти тоже регулярно посещали Германа. Но он думал о ней вяло, с тусклой тоской – мол, было бы неплохо. У него самого не было сил даже для того, чтобы самоустраниться, да и как бы он это сделал? Тоже бред...

Так прошло бесконечно долгое время, казалось, не меньше года. На самом же деле – два дня.

Вечером третьих суток в плену Рихтгофена опять потащили на допрос. Перед этим ему снова позволили забыться тревожным, неглубоким сном – так что он находился в относительно ясном сознании, но был крайне подавлен. Сил на гнев у него уже не оставалось. Тем более, его знобило и ломало от начинавшейся лихорадки: пребывание в карцере сделало своё дело.

Когда его ввели, Герман увидел, что кое-что изменилось: перед столом теперь стояло три стула. На крайних из них сидели два человека. Один из них был со скованными сзади, так же, как у него, руками – другой нет. Он вгляделся и постепенно осознал, что это – его товарищи, Штюрмер и Хесс.

- Ну что, голубки, теперь вы вместе! Соскучились друг по другу? – с весёлой издёвкой воскликнул Перкинс. – Ну что ж, проходите, дорогой барон, прошу присаживаться!

Рихтгофена усадили посередине. Словно не веря, как в каком-то тумане, он глядел на своих товарищей, а они – на него.

- Боже, Герман, на тебе лица нет, - вырвалось у Пауля.

- Что они с тобой делали? – потрясённо прошептал Вилли.

- Что следует, - отрезал полковник Перкинс.

Между тем, было не похоже, что с ними самими вытворяли что-то подобное: выглядели они вполне неплохо, а у Хесса была перевязана сломанная рука.

- Главное, что я буду делать теперь, - продолжал полковник. – Теперь слушайте, кайзеровские поганцы. Вопросы те же: если и сейчас не ответите, буду стрелять вас, как собак, по одному.

Он медленно повернулся и взял со стола револьвер. Три немецких лётчика тревожно переглянулись, но сумели промолчать и теперь только сверлили Перкинса взглядами.

- Итак, приступим...

Прошло мучительных полчаса. Ни один из них не заговорил. 

- Прекрасно, - беспечно улыбнулся полковник и вскинул руку.

Прогремел выстрел. Вилли Штюрмер безмолвно обмяк на стуле. Смертельно бледные, Пауль и Герман замерли в шоке. Рихтгофен зажмурился. Сердце колотилось как бешеное. По щеке его сползали капли крови и комочки мозгов.

Вот минуту назад у него был товарищ – и вот не стало. Перкинс стоял, элегантно опершись о стол и поигрывал револьвером. На губах его блуждала туманная улыбка, глаза были прищурены.

- Вы ничего не добьётесь! – срывающимся голосом закричал Хесс. – Давайте, убивайте! Мы ничего не скажем! Да здравствует Германия!

- Ах, убить? – вскинул брови Перкинс. – Это пожалуйста.

И тут раздался второй выстрел.

У Германа потемнело в глазах. Но он не умер – он потерял сознание.

Убит был второй его приятель - Пауль Хесс.

Рихтгофен пришёл в себя в камере. На пороге, опершись о дверной косяк, стоял полковник Перкинс, за его спиной маячили давешние ирландцы. Заметив, что Герман очнулся, англичанин заговорил:

- Ну что ж, мой дорогой Рихтгофен. Ты не просто животное, но ещё и очень упёртое. Толку от тебя никакого. Но тебя и тебе подобных вообще не должна носить земля. Мне остаётся только избавить мир от такого чудовища. Завтра на рассвете ты будешь расстрелян.

- Слава Богу, наконец-то, - измученно выдохнул Герман.

- Спокойной ночи, тварь, - с усмешкой проговорил полковник Перкинс.

После этих слов дверь захлопнулась, и в замке с лязгом повернулись ключи.

Всё так же лила бездушный жёлтый свет лампочка на потолке. Почему-то это особенно уязвляло: в последнюю ночь его словно оставили голым, беззащитным перед этим светом. Ему не дали права на личное, тайное, на то, чтобы укрыться в темноте. Хотя разве это помогло бы, разве от этого стало бы легче? И разве Герман не привык к самым разным унижениям за эти бесконечные три дня? К тому, что не мог защититься и не имел на это права? Вот теперь он услышал, что не имеет права на жизнь - так что ещё может быть важным?

Он лежал и неотрывно глядел в одну точку – в стык между кирпичами на противоположной стене. Нет, там не было никакой выбоинки или чего-то, чтоб зацепиться глазу. Он смотрел, не мигая, будто ради самого смотрения, а в это время сотни мыслей проносились в голове.

Бесконечно далёким казался тот момент, когда после приземления на них налетели английские пехотинцы и начали драку, а затем избиение. Подумалось, что тогда он неплохо продержался, сказывался опыт. А ещё удивительно хорошим казалось тогдашнее самочувствие – сейчас же казалось, что он превратился в развалину. Это усугублялось ещё и начавшимся жаром. Впрочем, всё было понятно: тогда он мог умело защититься, да и одет был лучше, и солдаты галдели, толклись, промахивались, суетились – здесь же его избивали и мучили методично: какие бы яростные припадки ни демонстрировал Перкинс, а змеиная холодность, прицельность, расчёт никогда не оставляли его.

Бесконечно давним и в чём-то странным казался тот момент, когда он жалел о своей бесславной смерти, выкуривая папиросу, вытащенную из кармана какого-то вражеского солдата.

Ему казалась достаточно красивой гибель в воздухе во время сражения с сильным соперником и недостаточно – расстрел возле тонких французских берёзок.

А что он должен был думать теперь о «красоте», после стояния на коленях, плевков в лицо, оскорблений, связанных рук, пинков? После того, как однажды он не выдержал во время пыток (как раз когда душили, надевая на голову мешок) и, лёжа щекой на бетонном полу, жалобно, слезливо попросил воды. Было особенно плохо, и из ноздрей сочилась кровь. На его просьбу отреагировали щедро: вылили на него целое ведро так, что он судорожно закашлялся и забился – потом один из солдат помочился в эту лужу и гоготнул: «Ну, что, вот тебе водичка! С пола пей!».

Что было после этого рассуждать о прекрасной смерти? Апогеем «красивости» мог стать только расстрел. Было ясно: поведут тоже, наверное, в подвал, выстрелят в затылок.

Но было особое благородство в пуле, в порохе, в металле, во всей реакции, что порождает выстрел – ему и надлежало отдать должное: хорошо, что не решили повесить.

«Это чудо», - подумал Герман. Ведь от садиста Перкинса можно было ждать чего угодно – он преуспел в унижениях не только физических, но и моральных.

Он с трудом сел на нарах и понял, что ему сейчас, несмотря на боль, хочется – да, хочется встать на колени. Теперь уже добровольно.

В особенно трудные моменты, в карцере или во время допросов, он с автоматическим усердием проговаривал в уме слова латинских молитв – а знал он их не так уж мало. В самые дьявольские, чёрные минуты его выручал священный язык и вера. Он не дерзал себя сравнивать с мучениками, тем более, с Христом. Но отмечал: втайне закрадывалась надежда, что как-то эти страдания помогут ему искупить содеянное. Что именно?

Не то, чтобы Рихтгофен оплакивал сбитых противников. Но он был импульсивен, и одним из главных грехов был гнев; самым главным же грехом, несомненно, была гордыня и тщеславие: возомнил себя асом из асов, а в итоге глупо попался, как справедливо заметил Болл. А далее уже случилось то, что случилось. Заповеди он тоже нарушал неоднократно.

Поэтому сейчас было неудивительно, что Герман замер на коленях в камере, мешая латинские слова с немецкими, обратив взгляд к окну.

За ним, как и прежде, царила тьма.

В итоге он свалился и заснул тут же, даже не на нарах.

Под утро раздался знакомый лязг.

Герман с трудом поднял голову со сцепленных рук. В глазах мутилось. Ему сложно было представить, как же он будет стоять у стенки. Хотелось бы со всем достоинством, выпятив грудь, с воинственным взором. Но сил у него не осталось. Тем временем послышался потрясённый возглас:

- Мать честная!

Это было сказано с чистейшим баварским произношением. Рихтгофен встрепенулся. Показалось, что это очередная галлюцинация. Но он произнёс: «Прекратите...» - жалко шатаясь на четвереньках. И, снова накреняясь, грохнулся на пол камеры.

Словно сквозь речную воду до него доносились возгласы: «Да это же Герман фон Рихтгофен! Вот суки! А! Звери! Нашего любимого аса, и вот так вот... п**дец!» - и, спустя какое-то время: «Фриц, он не сдох там? Бедный Герман! Фриц, скажи, что нет!»

Барону стоило величайших усилий заставить себя нечто произнести. Тем не менее, в  полубессознательном состоянии он умудрился  что-то пробормотать – вроде того, что «всё в порядке» - а потом снова погрузился во мрак обморока.

Почти в тот же день, как Бёльке отправил четверых лётчиков на разведку, Германия предприняла отчаянное наступление.

Линия фронта была продавлена с чисто тевтонской неистовостью. Германские войска ворвались в Перонну, чем был ознаменован достаточно крупный триумф, учитывая предшествующую позиционную войну.

После освобождения Рихтгофена срочно доставили в госпиталь. Он провёл там больше месяца - не только потому, что всё его тело было покрыто кровоподтёками и ссадинами, а в некоторых костях действительно обнаружились трещины. От переохлаждения началась пневмония - к счастью, она протекала в лёгкой форме. Правда, поначалу лечение осложнялось истощением организма. Есть Герман смог не сразу: во-первых, сначала он день пребывал в горячечном бреду и бессознательном состоянии, во-вторых, когда температуру худо-бедно удалось сбить, даже от постного куриного бульона его стошнило. На восстановление ушло довольно значительное время, и когда барон после выписки приехал домой в отпуск, он был без кровинки в лице и худой как жердь.

О своём пребывании в плену он, естественно, ни словом не обмолвился.

С товарищами эту тему тоже обсуждать не хотелось. Они отнеслись с пониманием и не расспрашивали о подробностях.

Когда Герман рассказывал эту историю Карине, то и дело запинаясь и замолкая, он через силу выжимал из себя детали; описаний почти не было. Точнее, в основном он описывал погоду, тюрьму, внешность вражеских военных, отдельные мысли, но не свои ощущения. Скупо и лаконично перечислял: били так-то, связывали так-то, на допрос вели тогда-то.

Когда Карина слушала Рихтгофена, у неё волосы на голове шевелились. Но полная картина открылась ей потом, при прочтении книги - и тогда у неё заболело сердце. Стало понятно, почему ему хотелось похоронить эти воспоминания навсегда - после того, как, не выдержав, однажды раскрылся автору биографии, тому самому Фердинанду Пройслеру, оказавшемуся случайным попутчиком в поезде. Тот был навсегда впечатлён, и вскоре после гибели знаменитого лётчика начал собирать материалы для своей книги, чтобы оставить потомкам рассказ о человеке, который столько пережил, прочертив горизонт Истории, как комета.

Оглушённая и придавленная прочитанным, Карина не выдержала и позвонила Алесе, попросила о встрече. И дело было не только в том, что хотелось разделить с кем-то эту тяжесть на душе. Её испугал и насторожил один момент: когда во Франкфурте Герман рассказывал про плен, у него пошла носом кровь. Не сразу хлынула, а показалась сначала капельками; когда Карина встревоженно заметила это, он рассеянно отмахнулся:

- Да, может, давление... Наплюй, сейчас пройдёт! Салфетки есть? Так вот, значит, припёрлись они за мною снова...

Но штука была в том, что скоро салфетки кончились и пришлось бежать в ближайший магазин за новыми. А промокали они одна за другой: кровотечение не останавливалось и только усиливалось, отчего Герману было ещё проблематичнее рассказывать. По-видимому, сильного дискомфорта и боли он не ощущал, потому что продолжал говорить как ни в чём ни бывало, хоть и постоянно утираясь и шмыгая. Но было что-то жутковатое в том, как он одну за другой то выкидывает в урны, то складывает в лихорадочно вынутый Кариной пакет мокрые насквозь, окрашенные алым бумажки.

- Слушай, давай врача вызовем! - взмолилась она. - Это ненормально!

- Да ладно... - всё так же отстранённо отозвался Рихтгофен.

Лицо его было бледно. Когда Карина взяла его за руку, она была холодной, немного влажной и подрагивала.

- Давай знаешь, что... - задумчиво проговорил он, скользя невидящим взглядом по тротуару и домам широкой улицы. - Давай сюда зайдём... посидим чуток, оно само пройдёт...

Он слабо махнул рукой вправо - в сторону позеленевшей каменной ограды со странными рядами меленьких табличек. За ней поднимались к небу пышные кроны старых деревьев - очевидно, там располагался какой-то парк. Карине подумалось: если придётся обращаться за помощью, в любом случае Герману лучше присесть на скамейку, они-то ведь должны там быть.

Они вошли - и парк на поверку оказался кладбищем. Как выяснилось, еврейским - на это указывали надписи и звёзды Давида на многочисленных надгробиях, покосившихся и изъеденных временем. Возле одной такой замшелой могильной плиты Рихтгофен сел прямо на траву и продолжал говорить. И, как ни странно, кровотечение у него стало слабеть. Когда Герман окончил свой рассказ, оно вовсе прекратилось. Дрожь в руках унялась, щёки порозовели. Когда Рихтгофен замолчал, Карина без слов крепко его обняла. Так, прижавшись друг к другу, они просидели несколько минут. Наконец, Карина подняла на него глаза и виновато выговорила:

- Гера, прости меня, пожалуйста. Я вела себя как скотина.

Рихтгофен ободряюще улыбнулся:

- Да ладно тебе. Забей. Ты ж ничего не знала - да и вообще... Ай, всё, - проворчал он и чмокнул её в щёку, а потом в макушку.

Когда Карина делилась этим с Алесей, то снова расстроенно покачала головой:

- Нет, ну вообще, Лесь. Если б я только знала! Да хоть и без подробностей! Если б хоть малейшее представление могла иметь, что ему там снится, когда он ночью мечется... Разве б стала ему пенять на то, что он ночью к холодильнику крадётся?

Алеся невесело хмыкнула.

- Да уж, досталось твоему вояке – просто жесть. И повезло ж ему на этого маньяка нарваться! – не удержалась от возмущения Алеся. – Там у человека явно с психикой проблемы были!

- Думаешь?

- Конечно, сто процентов! – горячо воскликнула Алеся. – Ну кто, кто так допросы ведёт?!

- А как их ведут? – деликатно поинтересовалась Карина.

Ей раньше было как-то неловко спрашивать, чем именно Алеся занимается на работе. А тут Стамбровская сама оседлала любимого конька, и было видно, что ей не только обидно за Рихтгофена – её приводила в негодование вопиющая некомпетентность. Значит, допросами она и сама занималась?

- Все эти растиражированные образы а-ля «НКВД-шник и его жертва» – полная чухня, - отрезала Алеся. – Вернее, так: если цель – репрессировать, тогда, конечно, да. А если вытянуть сведения – дела так не делаются. Там же достоверность инфы к нулю стремится. Человек же что хочешь ляпнет, лишь бы от него отстали!

- А как у тебя на работе делают? – прямо спросила Карина.

- Да тупо сыворотку правды колют и приёмчики всякие психологические используют, - пожала плечами Алеся. – Чего тут выдумывать... К тому же, у нас и маги на службе состоят – один из них перед тобой сидит. Нам ничего не стоит просто взломать чужой мозг и выудить оттуда всё, что надо. Правда, эти данные ещё перепроверяются, и тем не менее – способности, они здорово жизнь облегчают.

Сама Алеся работала следующим образом.

Ей было известно, что Инквизиция до сих пор овеяна зловещим и загадочным ореолом – как в Великом княжестве, так и за его пределами. Министерство госбезопасности и само поддерживало грозный имидж: постоянно проводило социологические исследования и в соответствии с результатами усердно, педантично регулировало оттенки восприятия и густоту красок. С одной стороны, Инквизиция работала над созданием романтического образа сотрудников как «рыцарей плаща и кинжала», с другой стороны, внушала, что они ни с кем церемониться не будут. Иными словами, любой, кто попадал в зону внимания этого ведомства, ощущал себя крайне неуютно. Что уж и говорить, что у вызванных на допрос подозреваемых по спине ползли мурашки.

Человека встречал сурового вида офицер с каменным выражением лица и вёл длинными коридорами в пустое, прохладное сумрачное помещение на цокольном этаже – да-да, «в подвалы Лубянки» - и там оставлял ждать в одиночестве.

Через какое-то время, когда вызванный на допрос уже сидел на иголках, в тягостных мыслях одна другой хуже, за ним приходили. И вели непосредственно к майору Стамбровской, в светлый, уютный кабинет - и там человек видел перед собой симпатичную приветливую девушку в очках и элегантном штатском костюме. Она всем напоминала не жёсткого гэбэшного офицера, а молодую университетскую преподавательницу. Ясное дело, что сдавать зачёт новоиспечённому кандидату наук всяко приятнее, чем «оказаться в когтях Инквизиции».

Но Алеся давала понять, что и «зачёта» никакого не предвидится, лишь простой неформальный разговор, причём краткий. Она улыбалась, приносила глубочайшие извинения за ожидание, да ещё в малоприятном месте («Простите, но у нас в приёмной сейчас ремонт идёт») и сразу же объявляла, что их беседа – почти формальность, потому что на самом деле всё уже известно и нужды в допросе нет, нужно лишь уточнить кое-какие небольшие детали.

Здесь она пускала в ход все приёмы, и магические, и обычные, чтобы человек расслабился и разговорился. Она была очень вежлива и мила, постоянно улыбалась, шутила, угощала чаем или предлагала вообще выйти из грозного здания и прогуляться по окрестным местам, да хотя бы по скверу с фонтанами напротив («Вон какая погода чудесная, солнце сияет, птички поют - что нам здесь мариноваться?»), зайти в какую-нибудь кофейню и поболтать в непринуждённой обстановке.

Подозреваемый, ошеломлённый таким отношением, выдыхал с облегчением и, размякнув окончательно, выкладывал всё как на духу. Как говорила Стамбровская, лучший способ допросить – внушить, что допроса не производится.  После такого дознания человек, как правило, уходил растроганный, со смесью изумления и эйфории – ещё и едва не влюблённый в интеллигентную, очаровательную Алесю.

- Вот такой вот андропный принцип, - весело скаламбурила она. – Это вам не «застенки гестапо»! Как говорится, «с людями надо помягше, а на вопросы смотреть ширше». Ну, а твой – просто реально попавший. Свезло так свезло, называется.

Карина снова вздохнула. Теперь ей действительно были яснее и многие моменты в поведении Германа, и причины его зверского аппетита: естественно, после того, что он пережил, чувство голода глубоко в подсознании ассоциировалось со страданиями, пытками, унижениями и страхом – со всей гаммой самых чёрных эмоций, болью душевной и физической.

В прошлой жизни Рихтгофен после пребывания в плену, а потом в госпитале тоже постоянно хотел есть – что, собственно, и делал. Правда, его самого беспокоила эта перемена. Ему совершенно не хотелось утратить свою молодецкую стать и выправку – но это было неминуемо, потому что с лютым аппетитом поделать он ничего не мог, как ни пытался.

Тогда Герман решил, что ему нужно больше нагрузок, движения и стал посвящать физкультуре ещё больше времени, чем раньше. Хотя при этом ему больше нравились силовые упражнения, и его верными друзьями стали чугунные гири. Вот тогда с ним и произошла та перемена, что навсегда зафиксировала его в привычном всем образе: лёгкость и юное изящество он утратил навсегда, зато обрёл мощь и пробивную силу. Во второй половине войны, как известно, Рихтгофен развлекал товарищей тем, что на спор гнул подковы. Ещё ему чрезвычайно нравилось в своей новой кондиции то, что в драке противники от одного его удара отлетают на три метра, и что можно легко вышибить плечом средней хлипкости дверь, и что можно швыряться громоздкими предметами вроде стульев и столов.

Когда уже в новой жизни они с Кариной поселились в квартире на Красноармейской, Герман, казалось, пришёл в наибольший восторг именно тогда, когда случайно обнаружил на балконе как раз таки старорежимные, чуть-чуть поржавевшие, гири. Без них у него не начиналось ни одно утро.

Но выяснились ещё кое-какие своеобразные обстоятельства. Про них Карина узнала, когда обеспокоенно рассказывала о странном недомогании Германа.

Носовое кровотечение стало не единственной проблемой. Когда они в тот день раздевались перед сном, Карина обомлела от жути и, чуть не заикаясь, спросила тихим замирающим голосом:

- Герман... слушай... это что ещё такое?..

На рубашке у него виднелись многочисленные пятнышки крови.

Он сам опешил не меньше Карины. И с опаской негромко произнёс:

- Знаешь, Карин, без понятия...

Ткань с некоторым трудом отставала от тела, и её пришлось аккуратно отделять от многочисленных запёкшихся ранок: спина у Германа была словно иссечена, спереди и на плечах тоже было несколько порезов. К счастью, они выглядели неглубокими.

- Ох ты ж блин... – выдохнули одновременно и Карина, и Герман.

Рихтгофен поглядел на Карину:

- Честное слово, не знаю, что это за чертовщина... Оно само!

Она помнила о его нездоровой тяге к самоповреждению в прошлой жизни. Но такого сам Герман сейчас сделать не мог. Во-первых, для этого вроде бы не было особых причин. Во-вторых, ещё утром, когда они собирались на прогулку, тело его было невредимо, а Карина ведь постоянно находилась рядом с Рихтгофеном.

В глазах его читалось неподдельное смятение.

- Я звоню Алесе! – решительно заявила Карина. – Она у нас спец по чертовщине, это её профиль!

Но её телефон был недоступен. Звонки и через полчаса, и через час не дали результата. Ничего не оставалось, кроме как обработать перекисью ранки (конечно же, Карина не удержалась и все их перецеловала), испорченную рубашку выкинуть и лечь спать.

Наутро их ждало новое  изумление: все повреждения до единого исчезли. Остались только слабо различимые, чуть розовеющие на холоде следы, как после заживления кошачьих царапин. Потом исчезли и они.

Выслушав этот рассказ, Алеся помолчала, задумчиво поправила на носу очки и протянула:

- Дааа, Кариночка, ну ты и психолух...

- В смысле?

- Да в том смысле, что хтонь прёт...

Карина посмотрела на неё выжидающе. Алеся собралась с мыслями и заговорила:

- Понимаешь, мы уже настолько к Герману привыкли, что забыли, что он не такой, как мы. Не обычный живой человек. Да его и живым называть некорректно.

- А каким же? – слегка возмутилась Карина.

- Оживлённым, - глянула поверх очков Алеся. – Может быть, возрождённым – но нет, это тоже некорректно, при транслокации умерший человек воссоздаётся, а не рождается. И имеет другую природу, нежели мы, остальные. Духовные, эмоциональные, идейные моменты имеют на оживлённых особое влияние. Поэтому... вот ты видела, что Гера мучается – кошмары ночами, флэшбэки ловит - хотела помочь, правда ведь? Ты намеренно это делала?

- Ну, - поколебавшись, ответила Карина, - мне хотелось понять его лучше, но ещё – да, я читала, что при ПТСР травмы надо прорабатывать. Проговаривать, в частности, а не вытеснять - или прятать под толстым слоем психзащит. Вот я и решила поговорить с ним.

- Сделала-то ты правильно. Однако вот в чём фишка: для него травмирующие переживания стали таковыми в буквальном смысле, - нахмурилась Алеся. – Вот он вспомнил, как орали и били – оп, на теле порезы появились, вот он вспомнил, как в карцере гноили и жрать не давали – оп, и юшка носом пошла – кстати, тот сучара Перкинс его ведь реально стеком тогда по лицу ударил, так что всё логично...

- Так мне всё-таки не стоило поднимать тему? – виновато переспросила Карина.

- Да нет, стоило. Ему ведь стало легче?

- Стало.

- Как спит, как вообще?

- Да получше, в самом деле.

- Ну вот. Есть эффект. Ирония в том, чтобы избавиться от одних страданий, пришлось испытать другие, - усмехнулась Алеся. – Да, насчёт жратвы, кстати. Вопрос, конечно, интересный. Но здесь всё довольно-таки неплохо. Я тоже заметила, что Гера у нас фактуру держит. Тут несколько причин. Во-первых, обмен веществ. А он в данном случае шикарный – это ты верно отметила – да и в той жизни таким был. А если вспомнить, кто у нас барон по темпераменту? Правильно, холерик. Вот и сгорает всё, как в топке. Во-вторых, стресс. А пребывание в нашем мире – это всё-таки стресс. Причём непрерывный. Про это не стоит забывать. Ну, и, наконец, транслокация – хтоническая природа нашего Геры тоже даёт о себе знать. Он, по сути, искусственно воссозданная биологическая структура. И нахождение в нашем мире - как бы неприятно это ни звучало - является для него противоестественным.

Карину при этих словах слегка передёрнуло. А Алеся, как ни в чём ни бывало, закончила:

- Вот и энергии для поддержания существования по сравнению с нами ему требуется гораздо больше. Так что насчёт жрачки – расслабься и выдохни. Энергетика смерти, конечно, вещь своеобразная – но хоть тут что-то приятное. И вот держу пари, что не только в этом. Ты вот жаловалась, что он вечно ест, как в последний раз

- Ага.

- Но ведь и страсти предаётся, как в последний раз?

Алеся растянула рот в ухмылке и подмигнула. Карина издала  немного нервный смешок – и Стамбровская торжествующе захохотала. Бог весть, что так выбило из колеи. Наверное, контраст: высокопарная, застенчивая манера выражаться и хулиганский блеск Алесиных глаз.

- Ой, всё! Я уже вижу, что права, - проворчала она.

Карина немного вымученно улыбнулась, но лицо её сразу снова стало озабоченным:

- Мдааа... Всё это, конечно, чудесно. Но что теперь с этим делать?

- С чем?

- С энергетикой. С, как ты говоришь, хтонью.

- Пока ничего, - пожала плечами Алеся. – Жить. Наблюдать. Вообще, я б Герману советовала охотничью лицензию получить и ружьё купить.

- Думаешь?

- Уверена, - с неожиданной торжественностью произнесла Стамбровская. - Стрельба – это совершенно особый ритуал, он носит метафизический характер и преобразует сознание... Эй, что за ухмылка саркастическая!

- Извини, - неловко пробормотала Карина, - просто ты аж в лице изменилась, когда начала говорить, такой контраст...

- А что ж ты думаешь? Тебе этого не понять. Пока что – пока сама не попробуешь. И то не факт. Это воинский образ мироощущения и своя философия. И если я говорю о чём-то в подобных выражениях, оно того стоит и иначе не скажешь!

- Извини, - повторила Карина, краснея.

Алеся деликатно кашлянула – стало неловко, что она так раздражилась.

- Я веду речь только об одном, - вздохнула она. - Такие вещи заслуживают самого пристального внимания - с учётом того, что я тебе объяснила. Это специфика. Порой – довлеющая. Из серии «понять и простить». И именно в связи с этим я бы очень хотела серьёзно сказать тебе... – Тут она слегка поморщилась: тема была каверзной и для неё. – Ты имеешь право на ревность, но не имеешь оснований. Уж извини за эту лексику, но тебе пока недоступно сакральное постижение воинского духа. Ты только на пороге инициации, - строго отрезала майор Стамбровская.

Карина совсем растерялась.

- А когда я её пройду?

- Это отдельная тема. Пока могу сказать, что нескоро. Но хорошо, что ты дошла хотя б до нынешней точки. Ты способна на взаимодействие. И что уж касается Рихтгофена, раз он имеет такую природу – то нуждается в агрессии и разрушении, если не практически, то символически. Хотя б те же концерты, музыка – это мощнейший ресурс. Тут же все карты в руки – захотел и полетел. Что там наш барон сейчас слушает? Последний раз мы с ним группу Unheilig обсуждали...

- Ой, сейчас вообще какой-то кошмар. Для меня лично это как-то слишком...

Карина не промахнулась: оказалась права и насчёт «кошмара», и насчёт «слишком». Вскоре после разговора со Стамбровской произошла весьма занятная история. Раньше Карина не могла бы предположить даже то, что со стороны будет наблюдать что-то подобное. Но с Рихтгофеном можно было ждать чего угодно.