Поговорим, мам? О мандаринах

Наталья Сергеевна Карамышева
Небо  было  тяжелым, уныло-серым, как тусклые выцветшие глаза морщинистых седых старух, давно не ждущих от этого мира ничего, что могло бы вновь зажечь в них былой свет. Я видела их много раз… В трамваях, намертво вцепившихся в обтертые тысячами потных ладоней скользкие поручни, будто эти самые поручни и есть та единственная соломинка, что держит еще лепестки увядших душ на поверхности жизни. Будто, ослабь костлявая рука с узловатыми трясущимися пальцами  хоть на краткое мгновение свою судорожную хватку, их так встряхнет на очередном повороте, что они, неаккуратно оступившись, упадут сразу прямиком на два метра в землю. В холодный шелк своей последней колыбели.
Я видела их в мутных стеклах низеньких беленых домиков с покосившимися ставнями за пушистыми кустиками пахучей герани и россыпью отцветших фиалок в неизменном окружении серых облезлых кошек, таких же ворчливых и недовольных, как их разящие нафталином хозяйки.
Я видела их в церквях, с немым вопросом уставившихся в слепой бездвижный лик распятого Христа, пытающихся слабым огоньком свечи осветить темноту вокруг. «Неужели это конец?», - вопрошает их беспомощный взгляд.- «Неужели только затем мы пришли в этот странный прекрасный мир, чтобы, проснувшись однажды утром, понять, что путь уже окончен? Чтобы, проснувшись однажды утром, понять, что за все эти семь десятков лет ты так ничего и не понял!» Семь десятков лет по триста шестьдесят пять дней в году. Триста шестьдесят пять неиспользованных шансов!
Я видела их сейчас, глядя в окно на это депрессивно-безнадежное небо, уже целую вечность томящееся от невысказанных слов, гнетущей обиды и бесцветной тоски. Небо цвета выжженной и перегоревшей в труху угольной золы.
Я видела их много раз … и так боюсь однажды утром увидеть эти глаза в своем зеркальном отражении…
И вдруг! Оно прорвалось! Как гнойная рана, мучившая больного не первую неделю. Но не очищающими душу струями дождя, не легкими хлопьями пушистого снега… А острыми, хлесткими, больно бьющими по лицу осколками разбитого стакана. О, нет, оно не жаловалось, оно не стенало – оно наказывало, впиваясь в душу тысячами заточенных ледяных стрел! Оно корило нас. Упрекало.
Тонкая грань оконного стекла, отчаявшаяся задержать его немой гнев, его сумасшедшую пляску, перепуганно дрожит.  Очередной порыв зимнего ветра распахивает неплотно закрытые створки и мелкая крупа ледяным потоком обжигает меня, острыми иглами врезаясь в кожу и путаясь в распущенных волосах. Будто колдун вуду, это небо втыкает в мое тело свои грязные ножи.
Помню. Как будто это было вчера… Я иду со школы, и небо, как и сегодня, сыплет своими ледяными убийцами, безвольно тающими от моего теплого дыхания на натянутом чуть ли не до самых глаз ярко-оранжевом воротнике новенькой синтепоновой куртки. Мама купила мне ее еще на Пасху, как всегда, на пару-тройку размеров больше - я быстро росла. Но и сейчас, в конце декабря, она все еще казалась мне новой. Мы тогда умели ценить вещи. Да и не только вещи…
В старой куртке, такой же оранжевой, как и нынешняя, цвета заходящего летнего солнца, я прощеголяла все четыре года начальной школы – от нулевого до третьего. Каждую осень мне чуть по чуть удлиняли подшитые пальца на три рукава. Ну, скажите, разве не удивительно?! Вот как это дети за недолгие три летних месяца умудряются так сильно вырасти? Тянутся вверх, словно степные травы, впитывая соки согретой жаркими лучами земли. Руки - будто ветви деревьев, обнимающие ночами мерцающее августовское небо с миллионами падающих звезд. Их так много, что не хватает желаний. А ноги – корни, стремящиеся забраться поглубже, да все разузнать, да докопаться до самых сокровенных тайн, до самых чистых родников. В тот год мы скаканули сразу в пятый класс. Из третьего. Такая вот математика! Это были первые из хлынувших - сметающим все на своем пути потоком - реформ. Потоком, вышедшей из берегов реки, разлившейся и потерявшей свое прежнее русло… «Как же мы будем дальше жить?», - спрошу я, одиннадцатилетняя, маму, смотря по черно-белому с непрекращающимися помехами телевизору «Лебединое озеро». «Да, как жили, так и будем…», - ответит мне она, такая же испуганная и растерянная, только отчаянно не подающая вида. Но это будет потом. Года через два. А пока я каждое утро исправно повязываю под белый кружевной воротничок коричневого школьного платья тщательно и, что самое главное, самостоятельно выглаженный пионерский галстук. Он тоже цвета заходящего солнца, только такого, каким оно бывает, когда уже коснется своим горячим боком края утомленной за день земли. Чуть краснее, чем моя новая куртка, в которой я прячусь от пронзительных колючих стрел грязно-серого зимнего неба. Я иду с «Елки», проваливаясь резиновыми сапогами в чуть схваченную легким морозом липкую грязь гредера. Сегодня я была цыганкой. В красном портфеле с улыбающимся Буратино вместо учебников бабушкина цветастая блузка, яркая юбка в пол и зеленый шелковый платок с бахромой. Точно такой же, только небесно-голубой подарил Зобар из того самого «Табора» своей красавице-сестричке. А еще кулек! Целый килограмм самых разных конфет приятно оттягивает мне плечи … «Гулливеры», «Каракумы», клубничные карамельки, сосульки всех сортов, ну и, конечно, «Школьные» - их все доедали в последнюю очередь - перемешивались с пахнущими теплым югом мандаринами, яблоками-симеринками и орехами, которые досыпали обычно просто до веса. Мама еще на работе. Если повезет, она принесет домой пару самых настоящих еловых лап. Большую школьную елку после всех хороводов пилили на части и раздавали всем желающим. Однажды нам даже досталась макушка – стройная и пушистая, отец установил ее в крестовину и поставил в зал на большой стол с красной бархатной скатертью и резными ножками. Мы украсили нашу такую нечастую гостью дождиком и мишурой, яркими стеклянными шарами, пенопластовыми пупсами и большой мигающей звездой. Самый волшебный день в году. Нет-нет, я не про Новый год! Волшебство начинается гораздо раньше. В день, когда на божий свет достают ту саму коробочку, пылящуюся весь год на чердаке. Сундук с сокровищами. Клад капитана Флинта. Хотя, по правде говоря, не было у нас никакой коробочки. Да и чердака не было. Просто я люблю иногда приукрасить. У нас была старая мамина сумка «крокодиловой» кожи с потертыми ручками и сломанной молнией. Весь год она пряталась на нижней полке уже давно не модного лакированного книжного шкафа, в которую забраться можно было лишь отодвинув обшитое мягким плюшем кресло, своей отломанной ножкой царапающее крашеные доски деревянного пола. Когда-то давным-давно в ней носили исписанные корявым детским почерком школьные тетрадки, классные журналы и разбухшие от ежедневного труда папки с поурочным планированием. Но эти времена уже давно канули в Лету. И теперь крокодиловая сумка стала прибежищем вещиц совсем иного рода.
Но, вытягивая резиновые сапоги из вязкой грязи, укатанной бричками, бедарками, тракторами и редкими машинами дороги, я думаю вовсе не о ней. И даже, представьте, не о сладкой тяжести долгожданного новогоднего кулька в моем портфеле. До праздника еще почти неделя, так что он, как был, с завязанным теть Зоей - это школьный завхоз - на узел краем, отправится дожидаться своего часа, когда на нашем черно-белом «Рекорде» наконец забьют куранты, вилки застучат по фаянсовой белизне тарелок с позолоченными краями и хрустальные бокалы, подаренные маме ее любящими учениками еще в году эдак 70-м, наполнятся пузырящимся шампанским, домашним виноградным вином и лимонадным «Дюшесом».  «Откроем на Новый год», - привычно скажет мне мама и спрячет кулек за кресло к той самой волшебной крокодиловой сумке и целому пакету зеленоватых мандарин, которые завезли нам в магазин еще в начале декабря – ничего, к празднику дозреют.
«Хорошо бы зола в печке  не остыла», - думаю я, сворачивая с главной дороги в наш проулок. Не то придется выгребать покосившимся железным совком серо-розовую труху сгоревшего угля в большое ржавое ведро с проволочной ручкой и нести далеко за ворота аж на самую улицу. Нашим сырыми бесснежными зимами, знаете ли, землю так развозило, что даже отец в своих кирзовых сапогах тонул чуть ли не по самую щиколотку в липкой глинистой жиже. Вот и насыпали мы, начиная с поздней осени, перед домом узкую дорожку из печной золы, с каждым днем удлиняя ее и делая плотнее, чтобы как-то добираться до старого гредера, засыпанного щебнем и желтым песком. Про асфальт у нас тогда еще и слыхом не слыхивали. Набираешь, значит, полное ведро золы, шагаешь с ним к самому краю насыпи и опрокидываешь его прямо в кашу из земли и навоза, схваченную легким декабрьским морозцем. Истлевшая в труху угольная пыль сразу взметается вверх, и, подхваченная резким северо-западным ветром, залетает тебе прямо за шиворот, засыпает глаза, набивается в рот и несется дальше к таким же, как она сама, тусклым, тяжелым, грязно-серым зимним облакам.
Зола в печке на остыла. Я открываю заслонку, заталкиваю туда комок смятых газет, которые сразу же вспыхивают горячим ярким пламенем, и подсыпаю пару совочков мелкой семечки. Уголь сильно дымит, распространяя по маленькой, квадратов на девять комнатке волны какой-то нашатырной гари и плавящего снежную крупу жара. Я, наконец, расстегиваю уже успевшую стать мокрой тяжелую зимнюю куртку, стягиваю шерстяные гамаши и серый с косами свитер. Груба уютно потрескивает. Я ставлю на печку кастрюлю со вчерашним борщом, который через пару минут заполняет всю комнату своим кисловатым запахом. Пара половников из голубой эмалированной чашки с мелкими клубничками по краю, ломоть домашнего хлеба, лежащего прямо на столе в подносе, укрытом пожелтевшим вафельным полотенцем, и я, сытая и довольная, растягиваюсь прямо на полу перед открытой печной заслонкой, через которую видно пляшущее пламя цвета заходящего солнца, совсем такого же, как моя новая синтепоновая куртка, повисшая на крючке у дверного проема. Смеркается. В декабре темнеет рано. По всему селу отключили свет. На час. Может чуть больше. Говорят, для экономии. Уже второй месяц экономят. Эдакий «Час Земли» от местных электриков. Печка пышет жаром и каким-то тихим уютным спокойствием, доступным только в детстве и в редкие мгновения этой суетной, полной придуманных забот, взрослой жизни.
«А помнишь, как вы в детстве ели мандарины?», -  спрашивает меня мама, пока я, плотно закрыв распахнувшееся от зимней непогоды окно, стряхиваю застрявшие в волосах ледяные крупинки. – «По долечке, смакуя каждую капельку, бережно собирая кожуру – ее потом высушивали и заваривали ароматный ярко-желтый чай. Вот бы так же и с каждым мгновением жизни – посмаковать, распробовать, прочувствовать… Глядишь, и не придется потом жалеть о тех миллионах неиспользованных шансов, цепляясь, как за последнюю соломинку, за грязные от пота чужих рук трамвайные поручни».