Утраченные слова. сборник рассказов

Сагынбай Ибрагимов


ПЛАСТИЛИНОВЫЕ СЛОНЫ ВОЛОДИ

Тот короткий эпизод из его повести, над которым мой друг Володя уже неделю бился, должен был явить такую картину: между мужем и женой давно разлад, и вот настал час, когда чаша терпения переполнилась – и жена порывается уйти, а муж, доведший ее до этого решения, во власти каких-то непонятных ему самому чувств, не может позволить ей так просто уйти… И, грубо и с остервенением, обладает ею на голом деревянном полу, перед работающим телевизором, по которому он накануне смотрел хоккей.

Такую вот душераздирающую сцену хотел изобразить мой друг. Но это у него никак не выходило.

Володя хочет передать, какая глухая стена непонимания друг друга может возникнуть между  людьми. Жена уже не может оставаться с этим человеком. А муж этим самым своим действием, совершаемым в состоянии безумного отчаяния и бессилия, что-то хочет доказать, и непонятно, себе или ей…

Он хочет изобразить внутреннюю пустоту человека в такие пограничные мгновения, которая выражается в таких,  не поддающихся разумному объяснению, поступках. Выразить те сложные, неоднозначные душевные движения, которые эти простые люди даже сами не осознают. Если б его персонажи были из другой, более образованной, среды, его задача упростилась бы, но он в этом сюжете не может скрыться за их красноречием. Он знает жизнь этих работяг и хочет изобразить борение их сердец со своими проблемами.

Мы жили в соседних комнатах на четвертом этаже нашего общежития и часто  заходили друг к другу, чтобы немного поболтать и в общении выкурить сигарету. После новогодних праздников, мы, пятикурсники, уже не ходили на лекции и трудились над своими дипломными работами.

Володя хотел эту свою повесть представить на дипломную защиту, и до апреля месяца ему надо было закончить это дело. А оно шло туго.

Я был невольным свидетелем его страданий в эти дни, его стремления к чему-то большему, к которому никак не находил верные пути…

Он пробуждался ближе к полудню и с того времени до глубокой ночи продолжались его хождения по мукам в поисках точного слова. Он, огромный, неуклюжий, тяжело вставал со своей продавленной тахты, подходил  к столу и записывал составленное в уме предложение, закуривал, возвращался и ложился навзничь на свое ложе. В этом сомнамбулическом состоянии он либо лежал и курил, либо на груди лепил слоны из комка пластилина, каким-то образом оказавшегося в его комнате. Комок пластилина, величиной с кулак, был из плиток разных цветов, и они, замешанные, давали несколько светло-коричневый оттенок.

Пластилина хватало на одного папу-слона, если он лепил большой. Иногда получалась слониха с одним или двумя малышами. Мог вылепить трех-четырех слоненков. Он этим мог заниматься часами. Порою он своих слонов выставлял по краю книжной полки на стене и больше не трогал их неделями.

И лепил он только слона, но не резвую лань, не парящую птицу…

За этим занятием он перестраивал в голове то предложение, вставал и подходил к столу, записывал новый вариант и возвращался… Так он за пять-шесть дней вымучивал одну машинописную страницу.

И беспрестанно  курил «Стюардессу».

В комнате всегда дым коромыслом и беспорядок: ни одна вещь не бывает на надлежащем ей месте. Везде – на столе с пишущей машинкой, на подоконнике, на книжных полках – лежат  листки с двумя-тремя строчками, и между ними, когда он их берет, сыплется пепел сигареты. И пепельница имеет привычку затеряться под одной такой бумажных кип, и тогда окурки будут попадать в стаканы, из которых позавчера пили вино и остались так и немытыми.

В течение недели можно наблюдать этот форменный бардак, которого мой друг не замечал, и даже относился к нему с особым мистическим пиететом. Он полушутя-полусерьезно  выводил теорию, что-де он занимается, в общем-то, священнодействием, и, чтобы ангелы не увернули лица с этого места, он не должен предаваться мирской суете и тщеславию.

Но в каждое воскресенье утром Володя выходил из состояния сомнамбулы и начинал приводить в порядок свою ойкумену. Окна открывались, и стены, задыхавшиеся от никотина, преображались и обои светлели. Паркетный пол радовал глаз своим матовым блеском. Граненые стаканы на обеденном столе сияли. И пепельница оказывалась на своем месте.

И Володя сам тоже выглядел новым человеком в этом царстве чистоты, света и свежего воздуха.

Но к вечеру ты уже не узнавал ту утреннюю чистую и опрятную комнату: к тому времени оказывалось, что Володя опять впал в свою привычную для него сомнамбулу, как медведь в зимнюю  спячку. Потому что с той минуты, как он брал в руки свои рукописи, он забывался, и мир отныне для него существовал в другом измерении. Теперь любая подвернувшаяся под руку вещь становилась пепельницей. Снова начинались его страдальческие поиски слова.
 
Уложившись на своей тахте, лепя своих слонов, составленную накануне фразу он кроил на разные лады и все три-четыре  варианты писал на разных листах, затем каждый вариант в свою очередь переиначивался, и все это страшное количество вариантов постепенно заполняло все поверхности в комнате. В одном варианте лишь подлежащее со сказуемым местами менялись, а в другом приводился синоним прежнего сравнения.

Он прислушивался к звучанию каждой фразы, как бы принюхивался и пробовал на вкус… чего он только не делал со своей многострадальной прозой.

Он никогда не нумеровал свои страницы, и, чтобы прочитать один абзац, ему приходилось несколько раз обойти свою комнату, восстанавливая последовательность своих вариантов. Так он читал мне семь вариантов одного предложения, и мы, русский с нерусским, вместе искали, в каком варианте течение фразы не стесняет дыхания и свободно звучит, в каком варианте содержание плавно переходит в мелодию фразы… 

Не надо было удивляться тому, что Володя не путается в своих разрозненных листках. Он дышал воздухом создаваемого в своем воображении мира, там он радовался и печалился, и не чувствовал ничего странного или зазорного в  своем образе жизни.

Женщин к себе не водил. Но были несколько друзей, замужние, имевшие любовников, которые приходили к нему для задушевных бесед, как великосветские дамы в прошлом посещали  знаменитых старцев.

Это был тип отшельника, человека не от мира сего, окружающий мир для него представлял интерес лишь с точки зрения его занятия: любая жизненная история или культурный артефакт удерживалось его вниманием, если только это можно было втиснуть в его прозу.

А так человек он был флегматичный, сдержанный и спокойный. Все вокруг себя оценивал отстраненно и отдаленно, никого в свою душу близко не подпускал.
 
Володя был старше нас, ему было около тридцати лет, родом с Урала. После школы и армии работал на Камчатке. Сменил дюжину рабочих специальностей.

Расейскую жизнь, со всей ее суровой и нелицеприятной правдой, он хорошо знал.
 
Читал он редко, от случая к случаю, и только по советам тех своих друзей или преподавателей, вкусу которых  доверял. До своей сегодняшней поры он раз прошелся по мировой литературе, говорил он, и все необходимое для своего дела  оттуда почерпнул, и теперь особой нужды в чтении не чувствовал.

Он мало читал и по другой причине, как сам признавался, что чтение великих, Толстого или Фолкнера, производило  на него тяжелое впечатление, давило своим совершенством и отбивало у него охоту самому писать. Пусть плохо, коряво, неудобоваримо, он должен писать свое.

И оберегал своей  мозг от ненужных впечатлений, от ненужного хлама окружающей действительности. Периодику даже в руки не брал. Телевизор не смотрел. Репродуктор, стоявший в комнате, включал в те часы, когда  обычно давали классическую музыку.

На его книжной полке стояли считанные книги. «Поэтика ранневизантийской литературы», «Поэтика древнерусской литературы», «Язычество в Древней Руси»… И Библия, оставшаяся от деда-священника, обычно пряталась в стол.
 
Так горестен и безутешен был мой друг в эти дни, что я остерегался его спросить, чтобы он окончательно не впал в депрессию, кое-какие подробности этого сюжета. Чем эти люди занимаются в своей жизни, что было между ними до этого дня, молоды они или немолоды, есть ли у них дети… Словом, я не был знаком с целостной картиной повествования. Слушал лишь отдельные куски в его чтении.

И не спросил у него самого главного: а мучаются ли такими дилеммами люди такого культурного уровня? Может быть, у них все проще: хочешь уходить – уходи.

Я понимал, что он сам должен найти выход из этого тупика, в котором он оказался по какой-то причине, пока еще самому неизвестной, но до которой он должен был доискаться своим умом.

Заканчивалась зима восемьдесят второго. Мы потом будем вспоминать эти дни…
 
Московский опыт в жизни каждого из нас был по-своему неповторим и незаменим.

Мы знали, что без этого воздуха интеллектуальной свободы, которым мы дышали в литинститутовских стенах, мы в своей жизни многое бы потеряли.

Да, мы осознавали, под каким гнетом живем, и с какой фантасмагорией нам приходится считаться.

Но мы тогда не знали, что наблюдаем агонию советского режима. Мы думали, что этот идиотизм надолго и учились оставаться внутренне свободными в условиях несвободы. Касательно своего жизненного дела, мы твердо усвоили, что нам следует жить и работать с нормальными мозгами и чувствами, что не должны ставить границы своей мысли – рукописи  не горят…

Одной из причин того, что он претерпевал эти муки, была его страх потерять того необыкновенного состояния, когда все его пять чувств направлены на это занятие, это почти физиологическое, когда вкус слова чувствуешь нёбом, языком… И для этого он вынужден был как ямская кляча каждый день впрягаться в это ярмо.

В минуты наших совместных перекуров он пускался в долгие рассуждения, расписывая, какой прозы он добивается вылепить такими неимоверными усилиями.
 
Говорил об игровом элементе в литературе. 

Рассуждал о чудесной реальности в романах латиноамериканцев.

Одной из теорий, которой он был увлечен в эти дни, был подтекст в прозе.

Как множество таких откровений, она была стара как мир, но Хемингуэй своим удачным образом айсберга ввел ее в моду и мы восприняли ее в еще более утонченном и изощренном виде.

Плывет в океане айсберг – громадная  ледяная глыба: но под водой она еще больше, на поверхности воды лишь одна восьмая часть его массы.

И утверждалось, что рассказ держится не на том, что изображено в нем, а на всем том, что за этим кроется… 

Впрочем, хемингуэевская мысль была проста: он говорил, что автор может опустить многое из того, что знает, и если он пишет правдиво, читатель живо представит себе все то, о чем писатель умолчал.

Но по литинститутовской традиции высказывание мэтра было уведено в немыслимые глубины. И на страницах рассказов наших студентов, бредивших созданием подтекста, за диалогами ни о чем, за скупыми деталями, за странными действиями персонажей, полагалось, таились очень глубокие вещи, экзистенциальные чувства и переживания, решительные конфликты и трагедии… И читатель должен был разгадывать все эти глубоко запрятанные коллизии, о чем сами персонажи не решаются или не могут высказываться.

Этот прием был выражением сути хемингуэевского видения человека, смотрящего на него сверху, с боку, вообще со стороны и извне. Не более того. С таким инструментарием не подступиться к Джойсу или Прусту.

Другая теория, тоже неплохая, наставляла: какой-либо предмет, который я не видел, опишите так, чтобы я по вашему описанию его как бы воочию видел…

Но искусство прозы, подозревал я, не сводится к таким отдельным приемам, и, когда те или иные ходы литературной техники возводятся в абсолют, ничего хорошего из этого не выходит. 

И мне порою казалось, что Володя пытается претворить в своем писании эти приемы и, тем самым, сбивает себе дыхание: выговорить свое слово чужой гортанью не получается. Мэтры в своих высказываниях исходили из своего личного опыта и видения мира. Ему надо выйти на свою тропу.

Я видел, что его стремление к совершенству становится навязчивым состоянием, что было чревато нехорошими последствиями. Чем ближе становился срок сдачи рукописи, тем глубже он увязал в своих бессмысленных поисках точного слова, безупречной конструкции фразы… Обычно, когда человек так неистово следует за своим несбыточным желанием, это говорит лишь о том, что он находится в железных тисках недоверия к себе, которое может довести его до состояния полной опустошенности и подавленности, обрекая, в итоге, на муки немоты.
 
В эти последние дни долгой московской зимы, разумеется, не лучшее время года, когда телу недоставало солнечных лучей и тепла, и ему явно не хватало какого-то энергетического толчка, чтобы вывести его из этого заторможенного и спотыкающегося состояния. Может быть, он был неправ, ограничивая себя в общении с женщинами, думалось мне.

Наблюдая Володины страдания, я постиг одну простую истину: сочинение прозы должно быть свободной работой души.

Ему бы не спотыкаться подобным образом, а непринужденно идти за своей историей, рассказывая ее простыми, непритязательными словами. Пусть этот эпизод останется сырым и скомканным, ты лишь обрисуй картинку и иди дальше, когда повествование завершит себя, можно будет вернуться к ним и тогда краски сами ложатся в нужных местах. Я ему говорил о том, что надо довериться своему подсознанию: если твой вкус остался чем-то неудовлетворенным, то этот работающий за горизонтом твоего сознания механизм со временем доведет эту картину до нужного уровня разрешения…

По его сомнениям и метаниям я догадывался, что он ищет оправдания тому, что у него с этой историей ничего не получается. Что-то внутри него сопротивляется тому, как он пытается рассказать эту историю: или он что-то не понял в ней, или не так он повел речь… Таким путем подсознание человека отвергает и отчуждается от того, что не удовлетворяет его четкие требования… Эта сторона души человека умнее его самого.

И он, бедняга, продолжал лепить свои слоны.

КОМИССАР АГУ

Агу для нас был загадкой природы: мы с Володей в своей жизни еще такого правильного человека не встречали. «Тебе надо хоть что-нибудь изменить в своей жизни, –  говорил ему Володя, добродушно посмеиваясь, – влюбиться, что ли, тебе…»

Агу невозмутимо выслушивал его назидания и никогда не обижался – он был привязан к Володе как к старшему брату.

Володя называл его комиссаром Агу.

«Такие, как ты, правоверные люди, Агу, расшибающие лоб, поклоняясь тому камню, который в течение семи лет ни капли дождя не вызвал, установили советскую власть на нашу беду», говорил ему Володя.
 
На самом деле многое в образе жизни Агу, девятнадцатилетнего бурятского паренька, было выше нашего разумения, даже его  физическое существование:  как он живет почти без еды – мы не понимали. Он никогда не питался в кафе и сам себе еду не готовил. Четвертушка черного ржаного хлеба и стакан воды из-под крана – и никаких излишеств.

Жил он по сурово заведенному распорядку.

Каждый день утром встает в шесть часов и идет к газетному киоску перед общежитием. Шесть дней в неделю он покупает «Комсомольскую правду». В каждую среду –  «Литературную газету». В пятницу  – «Неделю». Каждый месяц – «Сельскую молодежь». Все это им прочитывается от корки до корки. Материалы на интересующие его темы вырезаются и подшиваются: об удивительных явлениях в мире, о снежном человеке – йети, о Лох-несском чудовище, о Бермудском треугольнике… Толстые журналы он читает вечером в читальном зале общежития – «Иностранная литература», «Новый мир», «Дружба народов», «Наш современник»…

Двадцать четыре часа у Агу распределены по минутам. Для писания есть строго отведенные часы. Писал он на русском языке. У него этот процесс так протекает. Он сначала берет линейку и черным карандашом аккуратно разлиновывает бумагу. Потом перед собой ставит свой конспект,  в котором содержится тщательно разработанный план повести: в какой главе что должно произойти... И начинает писать своим крупным, каллиграфическим почерком, печатными буквами, не отрывая руку от бумаги. Без сучка и задоринки. Так – предложение за предложением, абзац за абзацем, без единой помарки, без раздумывания и остановок.

И Володя ему полушутя-полусерьезно выговаривает: «Ты, Агу, хотя бы для вида в каждой странице два-три слова зачеркни и перепиши сверху, чтобы люди поверили, что это ты написал, а не компьютер…» Володя пытается ему втолковать, что сочинение подобных стерильно-гладких текстов просто убьет в нем душу и ему нечего будет сказать  людям. Вот Лев Толстой боялся, что подобный гламур в прозе отпугнет читателя, и свои красивые и ладные фразы коверкал, дорабатывал до естественной корявости…

Обычно его сюжеты бывают придуманы в романтическом ключе. Действия и диалоги персонажей передаются обстоятельно и подробно, что по его тексту можно было бы прямо фильм снимать. Все четко, выпукло и зримо... В его ясных и чеканных предложениях внешний ход события и внутреннее состояние персонажей даются профессионально точно и со знанием дела. Если герой испытывал огорчение, то все его связанные с этой эмоцией переживания перерастают в такой пугающе-пресный репортаж в той области, где следовало бы найти другие слова, прибегнуть к метафорам… Просто трудно было воспринимать это несоответствие между человеческим состоянием и описывающей его лексикой…
 
Агу был в начале своего пути, и его пробы пера, в сущности, должны были иметь какие-то погрешности и промахи, так случилось бы, если он попытался изобразить  настоящую жизнь, проходящую у него на глазах. Но он выбрал другой путь – лихо сочинял вторичные тексты в духе Майн Рида и Александра Беляева, на этой проторенной дороге трудно было ошибиться. Это была такая определенность и завершенность на поверхностном уровне, не предполагающая дальнейшего развития.
 
Обычно мы соглашались слушать небольшие рассказы Агу, но всегда отказывались от чести быть первыми слушателями его многостраничных романов об индейцах или марсианах.

Мы хотели бы увидеть в его прозе что-нибудь от всамделишной жизни, как человек чувствует себя в мире, где не все подвластно его воле и желаниям. Но мы понимали, что в его возрасте не можем от него слишком много требовать.
 
Он поступил в институт прямо со школьной скамьи. Сухопарый стройный парень с ниспадающими до плеч черными волосами, флегматичный, медлительный, он был кладезем неиссякаемой энергии и использовал ее с завидным благоразумием. Он никогда не торопился и никуда не опаздывал. Все его внешние движения были размеренны и исполнены невозмутимого достоинства. И говорил он тихим монотонным голосом, убедительно, с не допускающим возражений тоном. И внутренне он был всегда собран и никакие неожиданности не могли его выбить из колеи. Каких-то непредвиденных или нежелательных обстоятельств  в его жизни и не могло быть – потому что ни в поступках, ни в отношениях с людьми он ничего необдуманного не допускал.

Он в силу своего воспитания с колыбели воспринимал мир в свете буддистских добродетелей – доброжелательности, сострадания, внутренней радости и безмятежности, и ему нисколько не надо было напрягаться, чтобы вести нравственно чистую и упорядоченную жизнь в чужой для него среде.

Ну, все это хорошо, нас озадачивало другое: Агу был таким убежденным комсомольцем, так истово верил в официальные речи, что мы диву давались. Ему просто в голову не приходило, что он может быть неправым. Но наш Агу был нетипичным комсомольцем – идеальным, кого воспитать режиму никак не удавалось. Вот он был единственный экземпляр, когда это понятие превратилось в один из ритуалов всеобщего лицемерия.

В этом своем мировоззренческом раскладе Агу нисколько не кривил душой. И не страдал он комсомольской тупостью и бравадой – был самым олицетворением простоты, скромности и смирения. Обычно такие идейные люди, которых мы знали, были ужасные и невыносимые персоны.

У нас с ним не получилось бы общения, если б он при этом был воинствующим адептом «нашей Океании», но нет, он тоже неодобрительно относился ко многим сторонам той жизни, в которой разумные начала были подавлены несостоятельными идеями. Мы жили отрицанием царства лицемерия  и уходом в свою частную жизнь.

А он принимал все это на чистую веру и считал ту идеологию единственно правильной. Вот эта сторона его буддистской души для нас была загадкой.
 
И его «комиссаром в пыльном башлыке» называл лишь Володя, мы не осмеливались – если Агу обидится, он виду не подаст, будет по-прежнему корректно держаться с тобой, как ни в чем не бывало. Но ты будешь чувствовать, что ты его незаслуженно обидел и ты виноват перед ним… Он был такой человек, который даже к своему врагу не может плохо относиться.

Мы, конечно, посмеивались над ним, разыгрывали его, но он был человеком нашего круга, и мы его любили. Парень из интеллигентной семьи, он приехал из далекой Бурятии в Москву за профессией и знаниями. И он знал, что ему надо в этой жизни и как этого добиваться: и работал с завидной целеустремленностью и усердием. Так получилось, что его поселили рядом с переводческой группой из одной среднеазиатской республики, состоявшей из писательских детей, которые занимались чем угодно, только не учебой: парни уже сидели на игле, девушки – напропалую наслаждались жизнью. И на их крыле постоянно стоял шум и гам: в коридоре выясняли отношения, лягали и ломали  двери, и все такое. У Агу ничего общего с ними не могло быть, он их чуждался и свое свободное время проводил с нами.

Как-то однажды мы все сидели в комнате Володи, и Надя стала рассказывать о том, как они с Августой строили планы насчет всегдашней студенческой заботы: как заработать летом. «Называем одну работу, – рассказывала она, – нет, думаем, это мы не осилим. Там нужна недюжинная физическая сила. Называем другую работу – но там нужна хитрость и проворность, которых у нас нет, скорее всего –  нас обдурят…»  Так они  остановились на том, рассказывала она, чтобы  наняться в гуртовщики – пригонять овец из Монголии на убой в Барнаульский мясокомбинат. Тут Володя загорелся этой идеей. Если за месяц с лишним можно заработать нашу трехлетнюю стипендию – можно вытерпеть любые муки, оценил он. И стал допытываться у Нади – что и как. Но сама Надя этих гуртовщиков в глаза не видела, но слышала, что есть такая работа, в основном ею занимаются цыгане, по рассказам знающих людей, очень тяжелая работа. Через месяц так исхудаешь, что кожа да кости останутся.  Дорога трудная, гнус, волки, воры…

И Агу нам нужен был позарез в этой поездке – бурятский и монгольский родственные языки, с ним нам будет легче договариваться с монгольскими аратами, а может нам удастся присовокупить к нашей отаре полсотни-сотню «левых» овец, потом  их продали бы на Горном Алтае… Хотя Агу горячо поддерживал нашу затею и участвовал в всех обсуждениях, ехать с нами решительно отказался.  Ввязываться в такие авантюры и незнакомые дела было не в его характере. Но он достал карту Алтайского края и мы начали изучать дороги. Он также где-то разыскал номер «Сельской молодежи» с повестью о гуртовщиках. 

Вскоре к нашему воображаемому путешествию присоединились Виталий Носков и Нурислам Санзяпов, наши прошлогодние выпускники, околачивавшиеся  в Подмосковье в надежде обосноваться в белокаменной. Оказывается, раньше они приходили к Володе с идеей поехать летом в Вологодскую область на сбор клюквы. Когда они услышали про нашу затею, они сразу отреклись от своей прежней задумки: сбор ягоды уже показался им нестоящим делом. Там за каждой пригоршней ягоды надо нагибаться, больно утомительная работа. Им говорили, что есть что-то вроде ручного комбайна  – проведешь по кусту и ведро наполнишь, но такой агрегат стоит денег и трудно достать. К тому же клюкву эту собирают в болотах. Там такая орда всяких паразитов, не знаешь, какую инфекцию подхватишь... 

И мы решили, что четверо мужиков едем на это дело. Девушки будут дожидаться нас у границы с Монголией: мы им оставим на реализацию «левых» баранов. И  с того дня вся наша компания стала жить духом предстоящего дела. 

И мы многие вечера обсуждали всевозможные нюансы этой затеи: какая экипировка нужна, что надо взять из хозяйственной утвари, где винтовки достанем, где лошадей берем…

Если б мы были людьми другого склада, в первый же день назначили бы день отъезда и распрощались до того дня. Но мы были литераторами, и ушли с головой в эту фантазию, так мы, сидя в уютном московском общежитии, насочинили целый устный роман о нашем путешествии под небом далекой Сибири…

Когда уставали от сочинения нашей саги, мы разыгрывали Агу. Но это было очень деликатным занятием, и оно было под силу только Володе. Мы были лишь зрителями  этого забавного спектакля.

Володя нас с самого начала предупреждал, чтобы мы держали себя серьезно и степенно, когда Агу будет говорить. А сам он начинал разводить Агу, напустив на себя внушительный вид, убеждая тем самым, что мы действительно нуждаемся в разъяснениях Агу в том или ином вопросе, как компетентного лица.

Володя не зря предпринимал свои предосторожности. Несмотря на всю свою идейную непоколебимость, Агу был парень впечатлительный и легкоранимый.

«Глубоко ошибаются те, кто принимает Агу за простачка, –  говорил Володя. – Агу очень тонкий психолог. Если ты ему задаешь вопрос, к которому он не подготовлен, он сделает вид, что не услышал. Не получив ответа, ты повторяешь свой вопрос: за это время он успеет найти что сказать тебе в ответ».

Когда он пересказывал очередную статейку из Литгазеты как свою точку зрения, я говорил ему: «Агу, давай будем честными перед самим собой: не владея английским, не прочитав их хотя бы на русском, как мы можем сказать, что романы Генри Миллера изображают нравственный кризис буржуазного общества… Нет, Агу, мы с тобой дилетанты, и нечего нам еще отягощать свое невежество повторением чужих глупостей».
 
Ему пора было выбраться из скорлупы советской школы, спуститься с лживых небес на грешную землю, и начинать жить нормальной жизнью, своим умом допытываясь, где – правда, а где – ложь.

Мировоззренческие основы в нашем ремесле, как мы понимали, это явление того же порядка, как не бывает осетрины второй свежести.

Мы говорили ему: посмотри вокруг себя – жизнь идет по своему пути. И никак не подчиняется всяким благим пожеланиям. Почему? Попытайся разобраться в этом через истинную жизнь человека: свою, брата, друга… И никогда ни с кем себя не отождествляй. Будь самим собой. Тогда ты нам будешь интересен…

Это слабые люди хотят, чтобы все вокруг него было намертво определено, прихвачено железным обручем…А сильные люди ни о чем таком не заботятся, они просто живут – стихия жизни их не пугает.

Не будь поверхностным  – этим ты погубишь себя как писателя.

Не оскверняй уста негодными убеждениями. Вдохновленный ложью писатель – такого не бывает. Его нет.

Ты пишешь для того, чтобы рассказать о человеке, какими идеалами и ценностями он живет –  и не следует измерять человеческую жизнь несостоятельными идеями.
Сначала доводя его до уныния такими речами, но потом, переведя разговор на другие, более приятные, темы, мы пытались открыть ему глаза на жизнь, настоящую, где уже трубку мира не курили и томагавками не орудовали. Мы любили Агу как младшего брата, потому что  вокруг себя не видели другого человека с таким целомудрием чувств и мыслей.
 
И Сиддхартха в свое время с такой первозданностью души открылся миру – и разглядел глубины человеческих страданий, угадал истинный путь их преодоления…

А наш Агу такой девственной душой воспринял комсомольскую веру и все еще не понимал необходимость выпутывания из этой мировоззренческой ловушки.


ЕЕ ВЗГЛЯД

Я запомнил ее с того дня, когда она по какому-то своему делу пришла к нам и говорила с моей сослуживицей у двери нашего кабинета. Она стояла вполоборота ко мне, высокая смуглая девушка с волосами по плечам – уходя, она бросила быстрый взгляд на меня, и, увидев, что я внимательно смотрю на нее, смутилась и заторопилась. После ее ухода я у своей сослуживицы узнавал, кем была та смутившаяся красавица. Она филолог, сказала моя коллега,  работает в Научном центре.

Филология – это хорошо, сказал я, есть повод познакомиться. И назавтра утром ей позвонил на работу. Она не удивилась, только сказала, что к ней ходить не следует, ей не нужны лишние разговоры, что она сама в обед ко мне придет. И пришла. Пили чай у меня в кабинете. Познакомились. Разведенная. С сыном живет с родителями. После университета решила заняться литературоведением. Аспирантуру проходила в Москве. Теперь работает  в этом Научном центре.
 
Тогда она сказала, что мы и раньше виделись, только я ее не запомнил. Тем летом в августе я сопровождал одного турецкого ученого в его визитах в наши научные учреждения, он писал грамматику каракалпакского языка, и мы были в библиотеке Научного центра. Оказалось, что она тогда нам показывала изданные у нас научные труды по каракалпакскому языку.
 
Она у меня долго не стала засиживаться.

«Много писанины у нас, – сказала она, – вот  с утра сижу с документацией. Все надо сегодня  подготовить. Я пойду».

Я обещал ей прийти на работу.

«Приезжайте», улыбнулась она с ее характерной язвительной усмешкой (которую я потом так определил).

Назавтра же к вечеру я пошел к ней на работу – я поймал ее выходящую из кабинета, узнав, что она идет домой, вызвался проводить. Стоял погожий осенний вечер. До моста шли по берегу и на другой стороне канала тоже, она жила на окраине города. И по дороге она рассказала о своей кандидатской работе.

Все информационные материалы для своей диссертации я собрала на русском языке, рассказывала она, теперь требования изменились, работу надо сдать на каракалпакском языке. И я мучаюсь. От меня требуют,  чтобы я перевела на каракалпакский язык такие термины, как объект и субъект, информационные каналы… Не глупость ли, скажи? Просто наваждение какое-то, так мы создадим такой искусственный язык, который никому не будет понятен.

Я посмеялся и сказал, что один из моих учителей как-то сказал, имея в виду одного из наших писателей-графоманов, что самая большая ошибка советской власти в том, что она обучила грамоте таких недотеп… То же самое в вашей науке, сказал я.

В начале своей улицы остановилась  и сказала, что нам надо здесь расстаться: «Лучше чтобы тебя не видели на нашей улице. Тут у женщин такие длинные языки».

«Что я такой страшный, что боишься показаться им со мной?»
Она засмеялась.

«Другие причины есть».

В то время я интересовался  историей тюркских племен времен Золотой Орды – хотел прояснить для себя, как тюркоязычные племена, собранные на Прикаспийско-Аральском пространстве под властью монгольских военачальников, заново консолидировались теперь с монгольскими этнонимами… И затем по какой модели произошел распад этих объединений, что, например, коныраты оказались в составе четырех этносов, сложившихся на руинах Джучиева улуса. И я искал русские переводы  «Тайной истории монголов», «Сборника летописей» Рашид ад-дина, работы по этой эпохе Якубовского, Семенова, Владимирцова, Жданко, Федорова-Давыдова…

По счастливой случайности, у нее оказалась «Тайная история монголов» – она ее приобрела в Элисте в прошлом году, когда там побывала на юбилее эпоса «Джангар».

Через несколько дней она принесла мне «Тайную историю». Ты бы позвонила, я сам бы зашел, сказал я.

«К тем людям, которых я уважаю, я сама прихожу», сказала она многозначительно.

Я обнял ее. «Я, конечно, уважаю твои чувства…» произнесла она и запнулась, и, мучительно раздвигая брови, хотела еще-то сказать, но не сказала. Я понял смысл незаконченной фразы – «но я тебя не люблю».

Ну, раз я начал игру, не могу остановиться. Следует произнести положенные слова.

«А я влюбился в тебя».

Она потупила глаза, теребя пуговицу своего легкого пальто, о чем-то мучительно раздумывала, но через некоторой паузы, колеблясь,  выговорила:

«Хорошо, я тебе расскажу одну вещь… Будешь слушать?»

«Буду».

«Лет восемь тому назад я летала в Ташкент – и со мной рядом в салоне оказался один известный человек в республике. Он ученый, занимает большую должность. Познакомились. По приезду в Ташкент, он меня спросил, где я буду останавливаться, узнав, что иду искать место в гостинице, пригласил меня в дом своего друга, где мне будет комфортно. Я не смогла отказать ему и поехала с ним. Он мне показал вечерний город. Были в гостях в доме его друга, известного ташкентского ученого. Назавтра я пошла по своим делам, обещала вернуться в тот дом, но не смогла. Улетела в Нукус, так и не попрощавшись с ним. Потом наши дороги не пересекались, хотя жили в одном городе. Между нами ничего не было. Просто он проявил заботу о девушке, которой было некуда идти в большом городе. Но я влюбилась в этого человека. Его манера держаться, говорить – все в нем было моим идеалом. В нем были все те качества, которых я хотела видеть в мужчине. У меня раньше в мыслях не было заниматься наукой, но ради него, полагая, что если будем вращаться в одной сфере, могу видеть его, бросила себя в литературоведческую науку...».

«Сколько лет тебе было тогда?»

«Двадцать шесть. После университета и замужества».
 
Значит ей сейчас тридцать четыре года. Ровесница моей жены.

«Но мы так и больше не встретились. Я несколько раз рвалась пойти к нему, объясниться, но всегда в последний момент не могла пересилить себя – боялась, что в таком случае я в его глазах ничего не буду значит… Вот хожу целых восемь лет в мучениях. Он мой идеал. На других смотреть не могу. В аспирантуре были парни, которые ходили за мной, но я ни кого не могла близко подпускать к себе – душа не лежала. Вот такая история у меня. Хочешь знать – кто он?»

«Нет, не хочу знать. Если буду знать – буду тебя ревновать  к нему и себя обреку на страдания. Этого я не хочу».

«Ну, я засиделась у тебя, и все свои тайны выдала. Мне надо идти». – Она встала. Но не стала уходить, медлила, несколько раз метнула в мою сторону своим испытующим взглядом.

Обещалась прийти в среду и ушла.

После ее ухода, все еще в пылу произошедшего, я остро почувствовал, что я хочу иметь ее в своей жизни.

Но в то же время, получить ее без желания и страсти с ее стороны – мне было неинтересно. И в дальнейшем я повел дело так, чтобы ее привязать к себе, и со временем почувствовал, что это мне мало-помалу удается. Я знал по своему жизненному опыту к своим сорокам годам, что любая нормальная, здоровая женщина желает в своей жизни ясной и уверенной привязанности – иметь рядом человека, с которым она может делить свои горести и радости, ругаться и мириться.

До меня в ее душе была пустота, полагал я, и я эту пустоту заполняю. У меня должно получиться.

После этого, когда у нее  было свободное время, она ко мне приходила на работу – между нами путь был недлинный. Моя сослуживица большей частью отсутствовала и мой кабинет в нашем распоряжении.

Как-то она, сидя у меня на коленях, от избытка чувств произнесла:
«Жить не хочу … Как я могла это допустить. Грех же это… Ненавижу себя за это. Никогда не прощу себе этого…»

«Жить надо, – ответствовал я, –  радоваться солнцу, траве, кузнечикам и птицам…»

«Как я буду смотреть в глаза твоей жены… Вот что мня мучает. Вообще мне надо изменить мою жизнь… кардинальным образом. Если б я была замужем, я бы не пришла к тебе, и этого не случилось бы. Была бы верна своему мужу. Вот судьба одинокой  женщины – лапает кому не лень. Уехать что ли из Каракалпакии…»

«Я не такая уж беспорочная, как ты говоришь, – легко и без боли в голосе сказала она. – Я обыкновенная слабая женщина. И не все в моей жизни было хорошо…»

«Если смотреть моими глазами…»

Потом она стала рассказывать, какую диету она сейчас соблюдает. Утром принимает чайную ложку меда и с тем ходит до вечера. Вчера примеряла свою юбку, которая в Москве плотно облегала ее ягодицы, и показала вытянутыми большим и указательным пальцами – вот столько я похудела с тех пор…
«Как жаль… А я люблю пышных женщин. Чтобы и тут и там были такие выпуклости…»
Она покраснела и звонко рассмеялась.

«Тогда что, уйти мне сейчас же?»

«Ну, ты исключение в моей жизни. Особенная, единственная».

«Я свободная птица».

«Что я и говорю».

«Классические размеры у женщины – талия должна быть такой тонкой, чтобы можно было ее раскрытыми ладонями охватить. Как у меня. Что, твои прежние женщины были пышными?»

«Да нет. Они же не двадцатилетние девушки. Откуда у них взяться таким формам. Они были такие же спички, как и ты».

«Тогда что возникаешь? Не возникай».

«Мечтаю о том, чего не было в моей жизни». – Я ее обнял.

«Ну и что из этого… – сказала она после этого, одарив своей язвительной, жеманной улыбкой.

«Почувствую тебя. Получаю эстетическое наслаждение».

Она опять громко и неискренне рассмеялась. Сначала стояла лицом ко мне, потом повернулась. Она ростом чуть ниже меня.

«Не  соблазняй меня, – сказала она, увертываясь,  – растаю как воск».

«Ты что ли? Ты женщина с окаменевшими чувствами».

«Ошибаешься. Ну, хорошо, ты проводи меня».
 
Мы вышли и направились в сторону старого города.

Когда проходили мимо одного учреждения, она сказала:

«И здесь у меня есть один поклонник».

«Ну и собирай свою коллекцию».

«Нет. Он не интересный. Не смог завоевать мое сердце».

«Ты раз и навсегда запомни: это я твоя одна-единственная любовь под этим небом – в твоем сердце никому другому нет места».

Она посмеялась от души.

«Ну что ж, добивайся».

«Добьюсь. И из твоего сердца вырву все колючки и на их месте выращу, – показал на серебристый тополь, – вот такое дерево…» Мы шли по берегу Кызкеткена, заросшего турангылами, серебристыми тополями и лохом.

«Тогда вырасти  яблоню».

Она, видимо, осознала, что полюбила меня. Это чувствуется. Ей нравится быть рядом со мной, так беззаботно болтать о пустяках, вместе хохотать над нашими приколами, радоваться жизни и солнцу.

Она рассказывала о каком-то шведском фильме, который недавно просмотрела, я слушал.

«Значит, и у нее была чисто платоническая любовь к нему – как у меня к тебе…» –  заключил я из ее рассказа, потому что персонажи в этом фильме только и разговаривали. Я несколько раз перебивал ее рассказ, спрашивая после каждого эпизода, а занимались ли они после этого любовью. И она каждый раз отвечала со смехом, нет, не занимались.
 
Она засмеялась.

«Ну, ты тоже скажешь. Если б не моя стойкость…»


АНАХИТА

У первых рядов центрального рынка, где мальчики-носильщики толпились со своими тачками, она прошла в двух шагах: увидев меня, быстро отвела взгляд, и, подавшись вперед, быстрыми шагами растворилась в толпе.
 
Я успел заметить, что она, женщина изящного телосложения и среднего роста, осунулась и осела, в ее облике не осталось и следа от пыла и задора прежних лет, и я как бы успел поймать взглядом силуэт сникшего стебля некогда высокой и зеленой травы. Только глаза не изменились. Она посмотрела на меня как бы невидящими глазами, и ни один мускул в ее лице не дрогнул. Какая выдержка, подумал я.

Она в своем нынешнем положении не хотела бы попасться на глаза тем, кто знал ее другой – успешной, горделивой, высокомерной…

Я знал, что в последние годы у нее были проблемы, ей пришлось уйти с преподавательской работы в университете, также «завернули» докторскую диссертацию, словом, выбросили ее из той среды, в которой она вращалась два десятка лет, что теперь она  перебивалась репетиторством.
 
Если быть к ней таким же безжалостным, как сама относилась к людям, можно было бы подумать, что она и была причиной своих несчастий. Но жизнь не представляется мне такой уж правильной организацией, где за нарушением порядка обязательно следует справедливая санкция. Она всегда была неудобной особой, амбициозная и тщеславная, но столько лет без особых проблем уживалась в той среде. И, если за последние годы ее настигли неудачи, то нельзя сказать, что в этом случае она была наказана за плохое поведение… Она была  практичной и пробивной женщиной, не очень уж щепетильная в моральных вопросах, и холодно-расчетливо выстраивала свою карьеру за эти годы: то выбирая себе в гуру прожженного интригана Мафусаила, то ловко пользуясь взаимной неприязнью в своем окружении. Так что не все тут было так однозначно.

Она с молодости была довольно-таки лицемерна и цинична: кого вчера глубоко презирала за никчемность, сегодня тому могла молиться, если от этого зависело ее дело. Ее высокомерная усмешка в одном случае и подобострастная улыбка в другом – вот какие картины всплывают в моих воспоминаниях тех далеких лет.

Надо сказать, что в пору первой молодости она была очень красивой и самоуверенной девушкой, но когда начала говорить, из ее жестких и безапелляционных сентенций веяло холодом ее души, а ее уверенность в себе казалась лишь завесой, прикрывающей ее внутренние страхи.

Как из ее поведения по жизни, так и литературных опытов выпирало ее нарциссическое преклонение перед своей красотой, талантом и недосягаемостью. Я подозреваю, что такое самолюбование было защитным механизмом ее уже тогда начинавшей давать сбой психики, не справлявшейся с решением противоречия между своей завышенной самооценкой и не торопящейся склонить все знамена под ее ноги реальностью.

Ее самомнение и любовь к себе со временем развилось до такой степени, как заметил из ее последних писаний, что она как бы считала себя  не дочерью каракалпакского дехканина, а воображала некоей символической фигурой наподобие Анахиты...

Как появилась  у нее эта претензия на исключительность, разумеется, для меня темное дело. Но по ее писаниям догадываюсь, что либо она выросла в такой семье, где главенствующую роль играла мать, которая ни во что не ставила ее отца, либо была воспитана в ненависти к отцу, оставившему семью…

И она, властная или озлобленная мать, воспитала в дочери фанатичную уверенность, что, несмотря на жестокие обиды и удары судьбы, она будет лучше и выше всех, будет блистать и покорять и все такое. И дочери не удалось выйти из плена этой бесчеловечно-сладостной  иллюзии…

Она могла бы стать другой, если получила полноценное образование, и ей повезло в жизненных учителях. Но этого в ее жизни не было. В наших провинциальных условиях и с ее жалким уровнем образования можно было защищать и кандидатскую, и докторскую диссертации, и именоваться профессором… Формальности и только. Все это грустно, но это так.

А у нее самой не было стремления  выйти из этой психологической скорлупы, поинтересоваться, а есть ли другое понимание жизни и духовного мира человека, отличающееся от ее уразумения, она также не чувствовала внутренней необходимости развиваться и вести диалог с открытым ей миром.

И она не была готова принять поражение, на которое ее обрекли собственный эгоизм и нетерпимое отношение к другим.

Также не могу сказать, что она и теперь понимает причины своих неудач, если б она была способна задумываться над своим поведением и действиями, она бы себя иначе вела. Я уверен, что она и в этот раз в своих злоключениях обвиняет других, но не себя.
 
За несколько дней до нашей встречи с неузнаванием я случайно прочел ее рассказ в молодежной газете. Эти минуты, ушедшие на чтение небольшого текста, для меня были очень тяжелыми. По ходу чтения у меня было такое ощущение, будто с газетной страницы сочится яд ее злобы, и впивается в каждую мою клетку… просто кожая моя покрывалась мурашками. Ее текст дышал такой ненавистью к тем, кого она определила в своих  кровные враги, что просто было уму непостижимо, как человек с таким огнем в душе может жить и не сгореть.
 
И я вспомнил свое первое впечатление от ее текстов.

Двадцать лет тому назад мне в руки попали ее рассказы. Они поразили своей свежестью и яркостью: предложения строились из трех-четырех коротких, энергичных фраз в захлебывающемся темпе, манера повествования была экспрессивная, хлесткая, бьющая наотмашь… Впечатление было такое, что рассказчица отчаянными рывками из глубины рвется вверх, но, почти дойдя до поверхности воды, обрывает свое движение, и камнем идет вниз… Написаны были они  красочным и сочным языком женщины из глубинки, страдающей от эмоционального голода в своем ауле, и всю энергию своей неутоленной души отдающей словесным излияниям. Мастерски были переданы характерные диалоги этих  яростных спорщиц и сплетниц. Эти рассказы меня подкупили и тем, что это была такая безыскусная  женская проза, где мужчины упоминались как некие тени, находящиеся за периметром настоящей жизни в женском царстве.

Меня тогда позабавило оформление ее рукописей: эти двух-трехстраничные рассказики были отпечатаны на машинке аккуратно, без помарок, почти без полей, через один интервал и с нумерацией каждого абзаца. Перед тобой были страницы, предельно заполненные текстом с какой-то остервенелой тщательностью.
 
Тогда я только посмеялся над этим чудачеством молодой сочинительницы и отдал рукопись на распечатку нашей машинистке. Сегодня думаю, что даже в этих ее странностях выражались какие-то непонятные нам позывы ее естества…

Уже в тех ее первых рассказах меня насторожила ее падкость к эффектам и экстремальным ситуациям: ее персонажи были незаконнорожденными, проститутками, убийцами, они сходили с ума, вешались и сжигали себя…

Она просто не умела  видеть и изображать нормальных взаимоотношений обыкновенных людей.
 
Но теперь я замечаю, что сегодня, когда сочинительница перешагнула сорокалетний рубеж, ее страсть к изображению экзистенциальных переживаний усугубилась и перешла некую грань – негативная энергетика ее пера сгустилась и, боюсь, превратилась в психологическую угрозу для ее читателей… В этом возрасте она должна была познать мужчину, рожать и растить детей – но ничего этого в ее жизни не случилось, и ее естество, как представляется мне, просто насыщается всей неизрасходованной энергией и импульсами, которые и отравляют ее жизнь и писания.

Что я еще заметил: за двадцать лет ее мировосприятие и объект изображения не изменились. Тот же стиль, та же лексика, те же звуки и краски… но эти вещи, которые казались новизной пера двадцатидвухлетней сочинительницы, в ее нынешнем возрасте потеряли свою  свежесть и притягательность.
 
С реалистической точки зрения, ее персонажи не могли иметь место в жизни. В своих творениях она была режиссером собственного кукольного театра, в котором сама ставила свои фантасмагории…

Сначала я заметил, что почти в каждом ее рассказе встречаю ее альтер-эго – Анахиту; ее, красивую и безупречную, обижают и унижают, но она своим ангельским терпением и кротостью свергает своих врагов…  Она сегодня в процессе писания перестает различать грань между своим вымыслом и реальностью, рисуемые ею персонажи самой, видимо, начинают мерещиться в обликах ее врагов, и она в исступлении начинает карать и уничтожать их…

Злодей умирает на автоаварии, дом сгорает, жена сходит с ума, сын становится наркоманом, дочь пойдет по рукам… В который раз пережевывается ситуация  – все кругом низкие и подлые людишки, только Анахита и ее мать героически противостоят всей грязи и ужасу жизни… Так она  хотела бы сжечь и изничтожить окружающую ее  реальность, потому что она в первую очередь ей причиняет боль, не подчиняясь ее такой прихотливой воле…

Разумеется, ни одного живого чувства или продуктивной мысли в ее произведениях не было. В этом превратном мире все было фальшиво.

Она превратилась в вулкан словоблудия: во всех ее писаниях за всех персонажей – за мужчин и  за женщин, за царей и за воинов – говорила одна экзальтированная особа с уязвленным самолюбием…

Подобная неспособность воспринимать другую жизнь равноценной своей просто делает невозможным создание собственно литературы.

И, разумеется, она пишет не для того, чтобы изобразить реальность – долой такие пустые теории… Она пишет, чтобы избавиться от гнетущей душевной темноты – реализуя свои подавленные желания в этих фантасмагориях, она и получает истинное наслаждение, что ей не нужны никакие мужчины. Такой вот опыт личной психотерапии…

В удушающее-тесном мирке ее писаний, как вздутая жила на виске, билось собственное тайное желание сузить и ограничить людей до такой степени, чтобы они смотрели бы на мир только ее глазами… Я думаю, что ей причиняет боль даже свободный полет птиц на небе: если б ее воля – она бы всех этих пернатых загнала бы в клетки, и я представляю себе эти бесконечные ряды клеток. Вот в каком аду она живет, подумал я.

Я хочу, чтобы вокруг меня было все открыто и просторно, я хочу общаться равными мне по достоинству людьми. Хочу слышать правдивые телепередачи и читать честные книги. Только так, а не иначе.

А она хочет мне внушить другое.

Все ее естество  замертво привязано ко всему тому, что остановилось в росте, что не принимает никаких перемен, что неподвижно и безжизненно.

Жизнь с ее внутренней спонтанностью, динамичностью и непредсказуемостью пугает ее.

Боязнь открытости и вариативности человеческого пространства просто застилает ей глаза. Мне было непонятно, как это живое создание может так ненавидеть свободу духа… Как это такая тьма может проникнуть в душу человека?  Отсюда такая окаменелость ее мировосприятия. Отсюда  и жалкое подобие мышления, и размалеванное море плоских истин в ее писаниях.

Она была бы способна связывать себя с миром людей – умерив свое презрение к людям, с миром культуры – признавая право человека на свободное дыхание.

И в одном, и в другом случае ее ответ – нет, ни в коем случае…

Ее внутренний мир принимает только условия, ограничивающие свободу человека, потому что установившиеся там мертвенная тишина и кромешный мрак боятся живого шума жизни и ярких потоков света.
 
И в реестре ее врагов оказались все те, кто превосходил ее по интеллектуальному уровню, рядом с которыми она себя чувствовала неуютно.

Так она защищает свою несостоявшуюся  жизнь.

Она оказалась неспособной выбрать такой путь в жизни, который вел бы  к действительному решению ее проблем.

Сама она стала большой проблемой для окружающих. 

В плену завышенной самооценки и нетерпимости, она обрекла себя на невыносимую жизнь. Кроме нескольких родственных душ, она всех живых людей презирала… такова была атмосфера в ее семье.  Негативные эмоции весь заполонили ее душу, ее мозг, ее волю… Так у нее стиралась  способность трезво видеть и оценивать реальность, способность нормально  чувствовать и мыслить… И она нашла себе убежище от нестерпимой для ее обнаженных нервов реальности в своих фантасмагориях и осталась жить в том мире.

Так незаметно для себя, не нашедшая себя в жизни, не сумевшая устроить свою судьбу, она превратилась в стремительно стареющую женщину.

В таких ситуациях я выбираю позицию не становиться между человеком и его судьбою –  Бог ему послал это испытание, находя его жестоким и пытаясь спасти несчастного, я действовал бы против воли Всевышнего, боюсь, что это у меня не выйдет…

Но, в то же время, в голову приходят и другие мысли. Да кто же я такой, чтобы так взять да очернить жизнь человека…

Да, такие люди не от мира сего, разные, но одинаково не способные к нормальному поведению и общению… они живут своей жизнью и делают ту работу, на которую нормальные люди не способны – открывают научные истины, создают культурные ценности. И, может быть, я несправедлив и жесток в своем восприятии этой женщины, и в таких сомнениях я еще раз пытаюсь беспристрастно взглянуть на непростую канву ее судьбы.
   
А если какие-то черты ее характера мне были неприятны, ну кто без недостатка… Молодая девушка из простой семьи, пришедшая из аула в город, без состояния и влиятельных связей, должна же была как-то пробиваться и защищаться в мире жестоких людей и обстоятельств.

Ее писания – это крик души и отчаянный поиск честных и прочных связей с миром, в котором она не последний человек. Это в ней клокочет и бурлит та внутренняя энергия, которая не находит себе выхода как у людей – в обычных делах и заботах…

Может быть, у этих людей там под черепом, в тех загадочных извилинах, какие-то молекулярные связи не так установились… Как бы после землетрясения в горах, когда прежнее русло завалено, река пролагает путь в другом направлении. В таком же ключе психика этих непохожих на нас людей производит ту необычную энергию, без проявлений которой мир вокруг нас был бы другим, бедным и пресным. Эти способности человек по своему хотению в себе развить не может. Талант – всегда случайный дар природы. И она, матерь наша, не выбирает, в какой телесной оболочке зажечь духовный огонь…

Их внутренний мир требуют сосредоточенности и самоуглубленности в далеких от нашего уразумения пределах, тем самым, превращая их для нас в странных и чуждых персонажей. Даже предвзятость и жестокость в отношениях с окружающими может оказаться обратной стороной их светлого дара…  Ибо они живут и работают ради идеальных образов своей души. И такая, оскорбляющая наши естественные чувства, их чуждость нашему образу жизни и  привычкам мышления  может быть условием высвобождения той духовной энергии, которая вносит в мир новое, помогает нам решать свою жизненную проблему…

Эти непонятые нами  другие люди, возможно, ценою излома и трагедии своей судьбы идут вглубь в своих личностных связях с этим миром, который, подозреваю, отнюдь не ограничивается видимой и понятной нам частью.

Я лишь смутно догадываюсь, что какая-то неведомая сила внутри этой женщины, всякий раз, на переломах ее судьбы, оказывающаяся сильнее привычного нам инстинкта самосохранения, мешает ей жить и поступать так, чтобы быть понятной другим. Разгадать природу этой силы, боюсь, не сумею, могу лишь строить свои жалкие предположения, которые, возможно, так же несостоятельны, как ее попытки поведать нам боль своей души.

РАЗГОВОРЫ  У  ВОРОТ

Я подшучивал над их наивными мечтаниями и простодушным пониманием жизни, но они не обижались, вместе со мной смеялись по этому поводу. А какие темы или события в их жизни нельзя было затрагивать, я это понимал и не касался их в своих расспросах. Так мы нашли общий язык и коротали время – им надо было приходить в себя после принятия лекарств, а у меня шли часы дежурства. Я заставлял их рассказывать про свою жизнь, свои девичьи секреты, отвечать на мои каверзные вопросы.

Разумеется, не все женщины выдерживают такое пристальное внимание к их душе, у некоторых свои комплексы, а кому-то есть чт; скрывать в своем прошлом, а также есть такие несносные особы, которые просто бегут от разговора по душам, чтобы часом не обнаружить свою пустоту и никчемность.
 
А эти девушки прошли мои испытания и стали моими собеседницами долгими вечерами.

Эта болезнь заставляет их годы проводить в больничных стенах. Сначала они некоторое время находились в обычной противотуберкулезной больнице, потом, когда у них обнаружили устойчивую форму этой болезни, перевели сюда, в нашу больницу в Грачевой Роще. Здесь, за городом, в стороне от большой дороги, они оказываются в некоторой изоляции от общества. Месяцы и годы больничной жизни, к тому же с таким клеймом, неизбежно приводят к сильным изменениям в их восприятии жизни и поведении. Через два года они, Бог даст, вылечатся и вернутся в свою привычную жизнь, но они не будут прежними. Может быть, характер в основе своей и не изменится, но все-таки такой эпизод жизни, безусловно, оставит свой отпечаток в каких-то глубинных слоях психики. Этим девушкам предстоит замужество, это событие их пугает и напрягает… Волею обстоятельств, может быть, кому-то придется скрыть от будущего мужа и его родни свое пребывание в таком заведении…

Но все это еще впереди, а сейчас им надо здесь совладать со своей нелегкой участью в этих стенах.

Они были красивы, молоды, умны и приятны в общении, просто жаль, что они заболели… У кого-то в семье раньше кто-то болел этой болезнью, а другие, большая часть, просто не знали, где подхватили эту заразу.

И в этот день, как обычно, после ужина больные начали выходить за ворота для вечерней прогулки. Шли своими стайками, и в отдельности компания молодых девушек, в которой были мои собеседницы. Они шли, о чем-то горячо, со смехом, споря, и хватая друг друга. Когда они поравнялись со мной, сидевшим у сторожки, самая шумливая из них, Дина, обратившись в мою сторону, объяснила их спор:

«Как всегда эти красавицы не могут поделить между собой подушечки!»

Я заметил, что только у некоторых в руке были такие подушечки, на которых они часок-другой будут сидеть на теплом асфальте, обсуждая все и вся на свете, в который раз пересказывая друг другу проблемы и события своей жизни, потому что к вечеру по этой дороге движение замирает.

«Сшили бы каждая себе».

«Материала где взять?» – выкрикнула Сайяра.

«Отрежешь свой подол и сошьешь», –  хихикнула Дина.
 
И они прошли мимо меня. Такие веселые девушки, такие хорошие, что просто душа болит за них.

Рамуза, выйдя из ворот вместе с ними, отстала от них и там присела.

Я сидел в десяти шагах от нее, внутри ограды, под раскидистым турангылом.

«А ты чего не пошла с ними?»

«Мне нельзя далеко ходить».

Она вдруг встала и перешла в мою сторону, и села чуть поодаль от меня. Было ясно, что она осталась поговорить.

«Вчера увидела вас в городе. Я шла с базара с двумя сумками, и остановилась у газетных рядов, чтобы передохнуть, и вижу вас – вы там, на газетных рядах, что-то ищете… Я ждала, посмотрите ли в мою сторону – но вы не взглянули и стали уходить. Хотела вас позвать – но как-то не решилась. Я живу на той улице…»

«Тебе же нельзя поднимать тяжести… Позвала бы меня, помог бы…»

«Я уже подходила к дому, там и сотни шагов не было…»

«Больше не делай этого. Какое после этого лечение? Что, кроме тебя, некому на базар ходить?»

«Да нет, сумки были нетяжелые… Для дочери кое-что купила».

Почему не позвала, это было понятно, до сих пор мы с ней не разговаривали, она только с прошлой недели начала выходить на прогулку, я успел только узнать ее имя.

Рассказала о себе. Дома осталась двухмесячная дочь. Ее привезли сюда после сорока дней после рождения дочери. Роды были тяжелые… Думала, что пришел ее срок, но нет – выжила. Муж с ее братом в Казахстане на заработках. Если накопит на дом – приедет и они отделятся. Родители мужа не хотят этого, они хотят отделить младшего брата, потому что ее муж тихий, послушный, работяга, а его брат – прямая противоположность, много проблем с ним у его родителей. Но она будет настаивать, чтобы их отделили.

«Понятное дело, хочешь отделиться, чтобы собирать посуду и все такое, купить самые красивые шторы на окна…»

Она с явным удовольствием засмеялась.

«Конечно же, хочется самостоятельно копить свое добро. Ну не так, чтобы за мертвое добро костьми лечь. Я довольствуюсь малым…»

«До того, как заболела, чем занималась?»

«После школы я дальше не училась. Торговала на базаре в Чимбае. Потом мама умерла… Затем старшая сестра, которая была замужем в Кегейли, выпросила меня у отца, чтобы я ей помогала в домашнем хозяйстве, у нее муж был на заработках, у них кое-какое хозяйство есть, скотина, козы…»

«Как дома справляются с дочкой без тебя?»

«Она спокойная. Молочную смесь дают. И ночью не беспокоит. В это воскресенье еле выпросилась съездить домой, чтобы повидать ее. Врачи говорят, чтобы не часто ездила домой, потому что это может повредить дочери.

Когда меня сюда привезли – не могла дойти до вашей сторожки. По пути сюда два раза садилась на асфальт и отдыхала.

Не знаю, были вы тогда на дежурстве или нет… Через неделю после моего поступления сюда, таким же вечером золовка приехала на такси, дочь, говорит, температурит, плачет не переставая. К тому времени врачи уже уехали, я у медсестры хотела отпроситься, а она говорит, что без разрешения не может отпустить, я доковыляла сюда до ворот, за мной пришла медсестра и запретила таксисту увозить меня, я стою у ворот и плачу в три ручья. Гульбахар-апа, говорю, вы же тоже мать, неужели, говорю, не понимаете... Тогда охранник сжалился надо мной и посоветовал медсестре позвонить дежурному врачу. И они позвонили Валентине Борисовне, и она разрешила мне съездить домой к больной дочери… В тот вечер страшно испугалась, но все обошлось…»

Было понятно, что ей нужен мужчина, для разговора, для того, чтобы почувствовать себя женщиной в общении с ним.

Миловидная молодая женщина. И у нее было тонкое обаяние – в обволакивающем тембре голоса, в выразительном  взгляде, в немного стеснительной улыбке…

Мне особенно понравилось в ней то, что для нее в жизни все было ясно, определено и предначертано. В тех пределах, которые открылись ей в жизни – она уверена в себе, знает чт; к чему и что следует предпринять. Именно с этой стороны она была полна шарма и прелести. Она с достоинством пойдет по этому пути и, если окружающие будут благосклонны к ней, и поймут ее душевную красоту, она будет одарена простым женским счастьем… Во всяком случае, я этого желал бы ей…

«Под лопаткой болит. Простыла, что ли. Ночью остаюсь открытой… Нечаянно отбрасываю одеяло».

«Как ты, чимбайская девушка, оказалась в Нукусе?» – спросил у нее.

«Я же говорила, что после смерти матери жила в Кегейли, в доме старшей сестры. Там и вышла замуж, в двадцать четыре года – засиделась в девках. Потом переехали в Нукус».

Попала в добрую семью. Когда она заболела, в этом доме отнеслись к ней с пониманием. Родители мужа бывшие учителя, теперь на пенсии.

Здесь много молодых женщин в ее возрасте, которых родители мужа просто отослали домой, как только узнали о болезни невестки.

Тут отключили свет и раздались выкрики девушек, которые сидели в холле перед телевизором за очередной порцией телесериала. Мне надо было идти завести генератор и дать им возможность продолжить свое удовольствие перед голубым экраном.

Рамуза ушла в свой корпус больницы.

Ближе к полуночи, прохаживаясь перед сторожкой, при свете луны заметил тонкий силуэт, направлявшийся в мою сторону. От корпуса больницы до моей сторожки было не более двухсот шагов. По тому, как она держала голову и передвигалась, я узнал Камилу. Она перешла мост через канавку.

Стояла ночь середины лета, и даже в это время прохлады было мало.

«Не могу заснуть», –  сказала она, устраиваясь на корточки в пяти-шести шагах от меня с подветренной стороны.

«Днем спала, выходит?»

«Нет, и днем не смогла уснуть. Хотя медсестра говорила, когда делала укол с димедролом, что засну еще до того, как она не успеет вынуть шприц, куда там…»

Она уже десятый месяц здесь.

Я знал, что у нее месяц тому назад случился разрыв плевры и она лежала в реанимации.
 
«Принимаю все лекарства, говоря себе, раз помирать – то пусть от лекарств. Мне назначены семнадцать препаратов, представляете?.. Но процесс не останавливается. Так обидно бывает, что все девушки, с которыми вместе пришли, через три-четыре месяца перешли на амбулаторное лечение. А я все еще здесь торчу… Вначале казалось, что эти малюсенькие таблетки застрянут в горле и задохнусь. Но, оказывается, можно перебороть свой страх, вот пересилила, что в последнее время себя не узнаю…»

«Это хорошо… Ты внушай себе – чтобы ходить по улицам Нукуса, расцветая как цветок, ты должна поскорее выздороветь, а для этого ты сегодня должна пить эти горькие лекарства…»

«Я все понимаю. Но временами находит на меня такая апатия, что просто на все махну рукой и лежу в таком полуживом состоянии, говоря, пусть будет – что будет…»

Стала рассказывать о своей ссоре с Жулдыз этим днем. Они были подружками-соперницами еще с той больницы и здесь сами попросились в одну палату.

Они со смехом рассказывали, если какой парень заговорит с одной, то другая начала строить козни, чтобы отбить его у нее…

«Что, такие крутые парни были?» – спрашивал я.

«Что вы… Просто так, для интереса… Нам надо умудриться выйти замуж за здоровых мужчин…»

Их теперь было трое в одной палате – Камила, Жулдыз и Насиба. В каждую неделю к Насибе пешком из Нукуса приходил ее муж Еркин. Он глухонемой. Но он не выглядел несчастным. Даже не разговаривая с ним, по его всегда сияющему лицу и радостным гортанным выкрикам можно было понять, что он веселый и хороший парень. Один своими руками строит дом в пригородном поселке для своей семьи.
 
«Что тебя злит в Жулдыз? Хорошая же девушка».

«Вы не знаете подлинное лицо этой лисички. Это вы потому и говорите, что она вам улыбается и глазки строит – но от этого она не перестает быть стервой.

Жулдыз все время насмехается над Еркином – что Насибу очень оскорбляет».

Еркин с Насибой были своеобразной парой. Насиба рассказывала, как они познакомились и поженились в прежней больнице. Сначала она отбрыкивалась, просто ей было непонятно, как она будет жить с глухонемым человеком. Еркин в детстве заболел менингитом, вовремя не получил лечения, и в результате потерял слух и речь. Он после знакомства просто ей проходу не давал, свою маму приволок, чтобы познакомить с будущей невесткой. И Насиба уступила этому последнему аргументу: с его матерью они целую ночь проговорили, и она дала свое согласие. Теперь у них растет пятилетняя дочь, которая с бабушкой ходит на вечеринки и там получает призы за свое пение и танцы – такая веселая неугомонная девчушка. Когда Еркин приводит ее к Насибе, она объясняет маме словами все то, что отец говорит жестами и мычанием. Вот такие судьбы…

Камилe двадцать два года. Красивая девушка. Не глупая.

Мать умерла семь лет тому назад от туберкулеза. Вот теперь она сама заболела. До ее болезни случилось одно событие… Она об этом не рассказывала, но я знал, что прошлой весною она была изнасилована своим парнем и его дружком, и оставлена в беспомощном состоянии на берегу Солёнки.

Если б она не лишилась матери в том самом возрасте, когда ей как никогда нужны были глаз да присмотр самой родной души, этих печальных событий в ее жизни не было бы…

Она часто ко мне приходит для таких полуночных разговоров. С виду тихая и замкнутая девушка. Но в ней есть и упрямство, и непредсказуемость…

Я ощущаю живущую в ней жажду эмоционального контакта, пытаюсь втолковывать ей кое-какие вещи, чтобы они стали ее жизненными принципами. Но не всегда это мне удается, опять-таки виною тому ее упрямство, когда, даже осознавая, что поступает неправильно вещи, она не может пересилить себя.

«Наша мама нам не нравится. Но для папы она бог и пророк в одном лице. Почему я ее невзлюбила? Потому что сразу разглядела ее двуличие – нам говорит одно, а папе – другое... Если мы что-то задумали, то она просто из-за зловредности разрушает наши планы. Вот и в прошлый раз, когда я два дня была дома, чуть было не поцапались…»

В их семье четверо детей от умершей матери. Старшая замужняя сестра живет в Алматы. Камила – вторая дочь в семье. Младшие братья – один торгует автозапчастями, другой работает напарником отца на маршрутном такси. У них еще есть четырехлетний братец от новой мамы.

«Ты несправедлива к ней, Камила. Она же за тобой приезжает. Другая женщина не стала бы ездить в туберкулезную больницу к падчерице».

«Вы ее не знаете. Она отменная лицемерка».

«Хороша ли она, плоха ли, она тебе мать… Ты должна ее уважать. Никакая женщина не может тебе заменить родную мать. Потому что она ночью не просыпалась, чтобы заменить тебе пеленки».

«Да, верно», – согласилась она, глядя на меня своими невинными глазами.

«Перестань сравнивать ее с родной матерью, выискивать ее ошибки и промахи. Ты должна жить своей жизнью. Чем больше ты будешь терпимее и великодушнее, тем быстрее пойдешь на поправку. Не всегда же будешь жить в родительском доме. Завтра пойдешь за своей судьбой, у тебя будет свой дом, свои проблемы. Поверь мне, они будут гораздо труднее… А пока что веди себя так, чтобы твой папа мог гордиться, что у него такая разумная дочь…»

«До сих пор я не была такой, чтобы папа мог гордиться мной. Не знаю, может, когда-нибудь такой стану».

Я понимаю причины ее жизненных неудач и теперешнего состояния. Она поверила, что своей красотою завоюет все, о чем мечтает каждая женщина – благополучную, обеспеченную жизнь, роль первой красавицы на вечеринках… Но Бог наказывает человека за гордыню и самомнение, как бы лишив шестого чувства… И беда придет с той стороны, с которой гордец не ожидал… Так было и в ее жизни. Она была в плену женского тщеславия, была вне себя от гордости, что катается на тачках богатых парней, а они оказались просто подлецами, что надругались над нею и бросили.

Я спросил у нее, какая она у нее голубая мечта.

Она хочет поехать в Алматы и работать в ресторане официанткой. После школы она два года жила в Алматы и работала в кафе. Потом по настоянию отца вернулась, и здесь случились все известные события…

«Глупости ты говоришь».

«А что вы хотели от меня услышать?.. Проституцией, что ли заниматься?..»

«Сомневаюсь, что у тебя это получится. Этим делом занимаются бойкие, хваткие, жизнерадостные особы. От твоей мрачной физиономии клиенты убегут…»

Она печально рассмеялась.

«Вот об этом я и говорю…»

«Твоя беда – тебе не хватает жизненной энергии. Человек без настойчивости и честолюбия мало чего достигнет в жизни. Вот ты все жалуешься, причину всего неприятного в твоей жизни ищешь в других – это путь поражения.

Тебе надо избавиться от психологии содержанки – учись все в жизни достигать своими мозгами. Если бы ты сказала, да, я хочу получить такое-то образование, хочу быть таким-то специалистом, я бы тебя зауважал.
 
Чтобы я тебя уважал – сначала я должен видеть, что ты сама себя уважаешь. Понятно? Уважающая себя женщина стыдится довольствоваться ролью содержанки.
 
Учись сама решать свои проблемы – и ты придешь к тому, что других подчинишь своей воле.

Не надо обманывать себя – счастье и покой в мире не поделены поровну. Шанс разбогатеть и благоденствовать дается единицам – потому что ресурсы на это у творца ограничены.

Надо выбрать в жизни такой путь, чтобы не приходилось обманывать себя, чтобы не потерять лицо… Всегда надо смотреть вперед, тебе должно быть интересно, что там – за перевалом… И надо идти по этому пути, стараясь использовать каждый данный жизнью и обстоятельствами шанс преуспеть…»

Я своими назиданиями старался вывести ее из спросонья, говорил ей, что надо встряхнуться, забыть все тяжелое и обидное позади, открыться новому потоку жизни…

Хотел избавить ее от злопамятности и мстительности, чтобы она не привыкала самоутверждаться с помощью негативных эмоций…

Вот такие душеспасительные беседы я вел у ворот в мою бытность охранником в противотуберкулезной больнице, что в Грачевой Роще…


УТРАЧЕННЫЕ СЛОВА

Есть некоторые тексты, чужие и свои, которых я потерял, и, когда вспоминаю про них, меня гложет сожаление – надо было переписать, снять копию, словом, сохранить для себя. Если б сейчас они были у меня…

Одним из этих текстов был приговор суда в отношении одной известной в прошлом певицы.

Дело было так. В конце восьмидесятых годов я работал помощником народного депутата и, когда он находился на съездах и сессиях в Москве,  принимал ходоков к депутату  и готовил по их обращениям информацию для него. Однажды пришла известная певица рубежа шестидесятых годов, уже пожилая женщина, которая хотела просить депутата ходатайствовать о возвращении ей почетного звания заслуженной артистки, которого ее лишили по приговору суда.

Она была самой дорогой певицей на свадьбах своего времени. Авантюристка по натуре, она также спекулировала золотыми изделиями, мошенничала  в квартирной сфере, и все такое. И те, кому было положено знать, знали об этих сторонах ее деятельности, но до поры до времени молчали. Но, видимо, она зазналась или перешла кому-то дорогу, что как-то неожиданно для нее взяли да осудили ее те люди, которых она хорошо знала и на чьих свадьбах  пела.
 
Об этой  певице ходили многочисленные байки и анекдоты.Рассказывали, что однажды, в разгар уборки хлопка, председатель Совмина шел по аулу и выискивал отлынивающих от работы на поле женщин, и он из одной дигирманханы услышал девичье пение и заслушался – это была она, которая молола джугару на ручной мельнице. Тогда ей было четырнадцать лет. Председатель привез ее в Нукус, устроил на работу в филармонию, и она стала петь по радио для всего народа.

Рассказывали и такой случай про нее. В те годы артисты филармонии ездили по аулам и давали концерты. Начинали с присказки, что здравствовавший тогда наш великий сказитель был человеком прижимистым. Однажды на гастролях, наш сказитель, старый человек, приняв вечернюю дозу кукнара,  вытащил из пояса затасканную синюю пятерку  и просил ее об одной услуге. Тогда молодая певица, которой председатели колхозов в бюстгальтер совали красные червонцы и сиреневые двадцатипятирублевки веерами, ответила нашему аксакалу  запомнившимся всем двустишием, смысл которого сводился к тому, что она бы не прочь покувыркаться с ним, только стоит это намного дороже. Кто знает, может быть то, что она тогда так зло подшутила над великим старцем,  вышло ей боком, обернулось таким образом...

Я хотел спросить у нее, что-де стало с ее золотом, говорили, что она коллекционировала царские золотые монеты, успела ли что-либо спрятать… Не спросил.

Но я невольно любовался этой женщиной. Самое главное в ней был голос – сильный, открытый, сочный… Я потом сожалел, что не попросил тогда ее немного напеть. Но и слушать ее простую речь было таким наслаждением, а что было,  когда она пела… Но я уже не услышу ее голоса. Ее  нет в живых. Магнитофонных записей ее песен, насколько мне известно, не осталось.
   
Необычная женщина была она. Лицо и осанка  волевой и напористой особы.

Проницательные глаза. Ее умение держать себя, жесты и движения говорили о том, что эта женщина создана для того, чтобы властвовать… Но у нее, кроме семилетки, никакого образования не было. Был только ее чудесный голос. Но на ее несчастье, что не смогла довольствоваться этим даром.

В деньгах она не нуждалась, как я понял из разговора с ней, просто у нее натура была такая, ей нравился блеск и звон золота, сначала просто покупала для себя, а когда этих изделий стало много, кое-что из них стала продавать, а для себя приобретать старинные, уникальные  вещи. На свадьбах по Хорезму, Ташаузу и Куня-Ургенчу она стала искать потомков прежних торговцев, тогда много чего находилось у них, так вошла во вкус этого дела. Незаконную риэлторскую деятельность, то бишь, квартирное мошенничество, просто пришили ей, свидетельствовавшие против нее были отнюдь не ангелы, просто кое-какие свои обещания она не смогла выполнить в срок, потому что ее другие подвели…
 
Мы с ней разговорились. Она дала мне прочитать приговор суда, который сначала не намерена была показывать, обстоятельно прокомментировала содержавшиеся там обвинения против нее, только просила, чтобы я никому не пересказывал его содержания.

Я не решился  попросить ее рассказать о жизни в колонии.

Конечно, ее просьба не могла быть удовлетворена, осужденным по таким статьям почетные звания не возвращались.

Она пришла в эту приемную за несбыточной мечтой – восстановить свое имя как певицы в народной памяти. Я жалел эту женщину, но ничем не мог помочь. Может быть, она своей безвестной и нерадостной старостью расплачивалась за бездумные  потехи своей ранней славы и бурной молодости…

С автором другого текста мне не довелось встретиться. Его толстое письмо пришло в депутатскую приемную по почте.
 
Автор письма в прошлом работал в одном нашем санатории, который, помимо своей основной деятельности, служил также местом увеселений тогдашних партийных бонз и муштумов, то бишь, подпольных миллионеров.  Для этой цели был выделен отдельный корпус, где наш автор с женой были основными работниками.
 
Он и устраивал эти тайные застолья для тогдашних хозяев жизни. Резал барашек, готовил шашлыки. Привозил артисток и музыкантов, девочек для развлечения. И ему было многое позволено. Он занимался еще какими-то темными делишками, про  которые он местами проговаривался. Этот человек в те годы ворочал огромными деньгами.
 
Как я сужу по некоторым известным мне жизненным историям, обычно у людей, занимающихся таким грязным делом, личная жизнь не складывается, или же этим самым сводничеством начинают заниматься те, кто потерпел крах в семейной жизни… Не знаю.

Словом,  он заподозрил свою жену в неверности, и, не дознавшись нужной ему правды (он хотел узнать «с кем», а она клялась, что «ни с кем») обычным поколачиванием и битьем, он взял в руки свой привычный инструмент – топор для разделки мяса, и, приговаривая, что-де эти ноги несли тебя на путь разврата, перерубил сухожилия обеих ног своей жены… И получил десять лет срока, отсидел, вернулся, и живет с той же женой, которая стала инвалидом. Ходить самостоятельно она не может, только раз в день, с его помощью, кое-как добирается до нужника.

Самые  душераздирающие  строки в его письме были  такие: «Ночами у нее ноги болят, она стонет и плачет, сердце у меня кровью обливается, но ничем я не могу ей помочь…»

Он просил депутата помочь  направить его жену в одну из московских  клиник, может, там  сделают так, чтобы у нее ноги так не болели…

Ужасное событие. И страшное письмо. Что было причиной этой трагедии – любовь?  Подозрительность? Ревность? Зная про такие случаи, невозможно спокойно слышать такие поговорки, как-то: «ревнует, значит, любит», и тому подобные глупые сентенции. Боже упаси от такой любви… Нет, ревность – только и всего признак недозрелости личности, и тот патологический аффект, в состоянии которого, видимо, совершил этот человек то страшное дело, было  следствием дикости и невоспитанности… По уму и культурному уровню, как я понимал по его письму, этот человек был великовозрастным ребенком. Большие люди приказывали, и он, взяв ноги в руки, прислуживал, он готовил три разных блюда в трех котлах, жена подносила гостям… Кто  знает, его подозрение было не так уж безосновательным, может быть, он заметил, что кто-то из хозяев положил глаз на его красивую и молодую жену. Тому он ничего не может сделать, а жена что… его собственность.  Вот он и свое ужасное деяние совершил не из большой любви, даже и не из ревности, а только из эгоистического чувства собственника. Даже если б жена изменила ему – зачем обрекать живого человека на такие муки до конца ее дней… Я не понимаю. Может быть, в душах таких маленьких людей живут незнакомые для нас чувства, которые делают их поступки нам непонятными.

Быть может, все это от приземленности мировосприятия и  узости мышления, проще говоря, у этих людей нет привычки просто отвернуться и уйти от греха подальше, когда в твоей жизни случаются такие вещи, которых ни принять, ни перебороть ты не можешь…

Ну, довольно, хватит уж о совсем мрачном…

В другое время я работал заместителем известного поэта, в одной конторе. Много народу приходило к нему со своими  сочинениями, и млад и стар, все хотели получить благословение патриарха. Но ему, человеку в годах, и обремененного обязанностью присутствовать на различных мероприятиях,  просто некогда было все это прочитывать, и он поручал мне, чтобы я просматривал и отвечал от его имени. Так мне попала в руки толстая общая тетрадь одной девушки с описанием ее жизни.

Ее, девушку из бедной семьи, привезли из аула  в Нукус их дальняя родственница, жена прокурора, и она шестой год пребывала в том доме служанкой. Она в этом доме  хорошо питалась, ее одевали и обували, не обижали, и помогали ее семье. Но в течение этих шести лет она белого света не видела:  не покладая рук работала по дому для большой семьи, обитающей в огромном двухэтажном особняке.  Вначале было очень трудно привыкнуть к  жизни в новом качестве: просто засыпала на кухне, держа в руке тарелку или чашку, которую вытирала. Но, ничего, со временем втянулась, пообтерлась, привыкла.  Спала урывками не более четырех-пяти часов в сутки.  Убирала, стирала, гладила, за детьми ухаживала, на базар ходила, готовила, обслуживала толпы гостей, очень часто у них устраивались застолья.

Пройти по городским улицам самой по себе, или посидеть с подругой или с кем, чтобы просто поболтать, ничего такого, то есть таких минут для себя и про себя, у нее за эти годы не было. За эти шесть лет ни одну книжку не прочитала, писала она. А в школе она была отличницей и книгочеей, все книги в школьной библиотеке на понятных ей языках прочитала.
 
Она была из того аула, откуда был наш великий поэт родом, и она с детства была наслышана об их знаменитом земляке,  знала наизусть многие его стихотворения. Память у нее была хорошая, помнила те заученные в школьные годы стихи, часто повторяла их про себя. А наш великий поэт в своих стихотворениях говорил о большой любви к женщине, о том, как надо беречь и лелеять женщину – дочь, сестру, невестку, жену, мать… Видимо, под влиянием таких строк у нее в душе сложился образ Спасителя в лице великого земляка.
 
И к тому же она уже не была той семнадцатилетней девчонкой, которую привезли из аула. Она в свои двадцать три года почувствовала, что вполне сложилась как женщина, и ей уже хотелось вырваться из плена, на который ее обрекла бедность ее родителей. Хотела бы выйти замуж, иметь свой очаг, своего близкого человека, а там и детей… В том доме просто не задумывались о ее будущем, не желали выпустить из рук такую опытную и надежную работницу, и она боялась, как бы всю жизнь не остаться в прислугах. И теперь вся ее надежда была на великого земляка, на его понимание и помощь. Может быть, он в первых порах поможет  с жильем в Нукусе, а там она устроится на работу, даст бог, поступит на учебу, она хотела на педагогический. Больше всего на свете она хотела сидеть в аудитории со своими сверстниками, слушать профессора,  посматривая на улицу, на деревья у окна…

Она как-то услышала, что ее великий земляк придет на свадьбу, которая проходила у их соседей, и в тот вечер она несколько часов (я запамятовал, то ли два, то ли четыре часа, писала она)  поджидала его у того дома, чтобы рассказать ему о себе, о своей просьбе. Но это оказалось невозможным. Как он только вышел из машины, его сразу окружили большие люди, и повели в дом. 
Те минуты, когда она с замиранием сердца ожидала его приезда, писала она, были самыми счастливыми и упоительными в ее жизни… Потом я вспомнил, да это же ситуация Незнакомки из знаменитой новеллы Стефана Цвейга… Она могла прочитать эту новеллу на каракалпакском языке.  Если ее исповедь родилась под впечатлением цвейговской новеллы, то это можно отнести к великой силе художественного слова. Но в то же время, вполне вероятно, что она не была знакома с той печальной женской историей, и в этом эпизоде просто ситуации совпали.

Грустная история, не правда ли. Я это письмо отдал нашему аксакалу, но что он предпринял по судьбе той девушки, я не знаю.
 
В те годы одна моя хорошая знакомая дала мне прочитать свой интимный дневник. С каких побуждений она это сделала, я не знаю. Прочти и забудь, сказала она. И я потом никогда в разговорах с ней об этом не  упоминал, даже как-то боялся  пошутить на эту тему, чтобы не оскорбить ее чувства.

Она стала женой своего мужа без любви. Просто ее умыкнули по обычаю,  и она покорилась своей судьбе. Когда мы с ней познакомились, она была сорокалетней матроной, матерью пятерых детей. Жили они хорошо. Муж был хороший добытчик. И его служебная машина всегда была в ее распоряжении.

Как я понял из ее дневника, год тому назад она в первый раз жизни выехала из Нукуса – одна отдыхала в одном из горных курортов.  И там у нее случился курортный роман, который она описала в том своем дневнике по приезду, и держала у себя в служебном кабинете, подальше от глаз мужа и уже взрослых детей.
 
Конечно, когда она ехала на этот курорт, у нее в мыслях не было, что такое  с нею может случиться. Тот мужчина, который был немного старше ее, так красиво ухаживал за нею, что она не устояла. Они долгими вечерами пропадали в темном саду, они жадно и страстно целовались, она ему все позволяла,  кроме одного… Только один раз, дело было в ее пустой палате, она чуть было не потеряла голову, но опомнилась в последнюю минуту и с истошным криком выскочила из постели в чем мать родила… Она все это так ярко и чувственно описывала... Она признавалась, что до замужества она не играла в такие интимные игры, а супружеская жизнь началась с насилия в первую ночь, что потом с мужем у нее таких моментов наслаждения не бывало. Да, вели нормальную сексуальную жизнь, оргазм бывал, но и это не то… Долгими часами наслаждаться в объятиях друг друга, чуткими пальцами  изучая все изгибы желанного тела, целоваться  до умопомрачения… Что не было пережито до замужества, оказывается, не отменяется в душевной потребности женщины, и, желание таких нежностей, как запоздалая весна, настигает женщину в любом возрасте… Но чувство долга и боязнь, что ее грех падет на головы ее детей, не позволяли ей перейти последнюю  черту… Но эти дни блаженства остались в ее памяти, что про приезду, сидя в своем  служебном кабинете, она все это доверила белой бумаге…

Вспоминание об одном утраченном тексте мне причиняет душевную боль, но, деваться некуда… У нас девушкой с горных краев, назовем ее горянкой, уже больше года были отношения, когда я встретил Ее. Это событие произошло таким образом. Предыдущим московской олимпиаде летом, у нас в общежитии затеяли ремонт, готовили для проживания обслуживающего персонала. И мы, несколько трудяг, нанялись в эту строительную бригаду. В тот памятный день я, кажется,  перекладывал паркет у входной двери, когда пришла с  улицы высокая, полная блондинка и уставилась на меня вопросительным взглядом  – проход был завален стройматериалами и моими инструментами. В эти дни в нашем институте шли  вступительные экзамены, и она была абитуриенткой. Я извинился и попросил ее подождать немного, я все это быстро уберу с ее дороги. Пока я освобождал ей проход, мы с ней разговорились, она была из Прибалтики, узнал ее имя и номер комнаты. Назавтра же, ближе к полудню, мы с ней вышли погулять в ближайший сквер. Только что прошел летний ливень, отставшие клочки дождевых туч, проплывая над нами, просеивали свои последние капли, и я неумело  держал  зонтик, она поправляла, нам было так весело… И я влюбился.
 
До поры до времени я скрывал свою новую  любовь от прежней пассии, но сколько  веревочке ни виться… Когда я уехал на каникулы, моя горянка осталась в нашей комнате, и от нечего делать порылась в моих бумагах и наткнулась на мою с прибалтийкой переписку. Это был  для нее шок. И она в таком возбужденном состоянии выплеснула свои переживания  на бумагу  – она не  ожидала такого предательства от меня… Я шла и все внутри меня пело, писала она. В этом тексте был такой бурлящий и завихренный поток сознания… На четырех или пяти листах, с ее крупным угловато-резким почерком, она оплакивала свою доверчивость, свою веру  в меня как  в мужчину…

Конечно, по моему приезду она устроила скандал, и мне пришлось выбирать.  Я выбрал ее, мою горянку, перед которой я чувствовал себя более виновным…Эти вырванные из ее дневника страницы я прочел случайно, год спустя, когда она, окончив институт, вернулась к себе на родину, и я разбирал оставшиеся у меня ее бумаги, чтобы отправить к ней посылкой…

Эти страницы моей жизни и есть самые постыдные, одна из моих  горчайших ошибок, которую никогда не могу себе простить, что заставила страдать двух дорогих  мне женщин…)

Теперь уж полегчало…

Лет десять тому назад я, семейный  человек, да уже немолодой, влюбился в свою хорошенькую машинистку, которая в том году заочно заканчивала университет. Седина в бороду, а бес в ребро…  Но не влюбиться в нее тоже было невозможно. Сидим в одном кабинете. Каждый день вижу ее – умную, очаровательную, кокетливую … Каждое движение ее налитого тела меня волнует  до одури и  истомы. Ее руки, грудь, бедра…  Ее манера разговаривать,  ее любимое  словечко «пардон»…

Разумеется, я говорил ей о своей любви, и она  смеялась надо мной. Она была порядочной и рассудительной девушкой. Конечно, ничего такого, что могло бы ее обидеть, я себе не позволял. Между нами было полное доверие. Я у нее и дома побывал, изучал ее книжную полку, пока она переодевалась в соседней комнате. Кажется, нам надо было идти вместе в какую-то вечеринку.

Я наслаждался душою ее молодостью, красотой, обаянием… Рядом с нею я переживал такие минуты любовного опьянения и упоения, отчаяния и безнадежности… И однажды в таком возбужденном состоянии, когда она, сидя вполоборота у окна, читала «Византийскую культуру», я на машинке накатал любовное послание к ней. Я в нем излил все то, что бурлило тогда в моей душе. Содержания уже не помню, но все еще каждой своей клеткой ощущаю, как жег меня тот текст, пока я его писал…

Если б эти утраченные тексты сейчас были у меня…

Разумеется, их содержание и тех событий, с которыми были связаны эти тексты, я все еще помню, и, если будет нужно мне, могу покопаться в памяти, могу и вообще сочинить нечто такое в том роде, в котором, может быть, будут упущены кое-какие детали, но тема будет воскрешена, контекст будет воссоздан. Но я знаю, что на эти темы ничего  не буду писать. Потому что из них одни не мои сюжеты, а другие...  все еще кровоточащие раны моей души.


ТЕТРАДЬ В КРАСНОЙ ОБЛОЖКЕ

7 января 1983.  Стоят сильные морозы. Когда утром шел на работу по пронизывающей стуже, подумал о том, что у моих детей нет сносной зимней одежды, и у меня просто душа плакала. Моих заработков ни на что не хватает. Вот и  сегодня дома есть только девять рублей. Из продуктов ничего не осталось. Было ли у меня  моральное право завести детей, если не могу их содержать? Как вол работаю, но достатка не видать, все мои гонорары как бы в песок уходит…
 
В мои руки его дневник попал случайно. Это была общая тетрадь в красной ледериновой обложке, в которой он пытался вести дневник в 1983–84 годах, несколько дней в году, беспорядочно записывая свои повседневные дела и житейские проблемы. Никаких литературных размышлений или каких-либо мыслей. (Впрочем, была одна запись, касающаяся литературы, но об этом потом).

Такой же безалаберной и беспорядочной была вся его жизнь, последнее более десяти лет которой прошли перед моими глазами.

Он год недотянул до своего шестидесятилетия.

Первые записи этого дневника он сделал в сорок пять лет.

Я вспомнил его в ту пору: это был промотавший свое здоровье и годы в диких загулах человек, уже не пьющий и оттого скучный и ворчливый, пытающийся выглядеть торжествующим и величавым, что ему плохо удавалось. Я близко знал его с этого времени.

Его молодость совпала с некоторым улучшением жизни в шестидесятые годы, когда власти на развитие культуры понемногу стали давать деньги. Начал выходить литературный журнал. Издательство стало выпускать больше художественной литературы. Было предано анафеме «теория бесконфликтности» и стало возможным писать просто о жизни, об естественных чувствах и взаимоотношениях людей.  Выплачивались неплохие гонорары. В тогдашних культурных учреждениях собралось около двух десятков его пишущих ровесников, которые кричали, сотрясая воздух руками, что они пришли и переворотят каракалпакскую литературу.
 
К этому времени гнетущая атмосфера сталинской эпохи понемногу стала рассеиваться, и люди расставались с пагубной привычкой жить в постоянном страхе и отчуждении, стали вести себя проще и свободнее. Как бы их искореженные души начали распрямляться.

И в пору их молодости и веселое, питейное дело окончательно демократизировалось: оно перестало быть привилегией тогдашних хозяев жизни, которые руководили и распределяли.
   
А в то время наши молодые писатели начали получать свои первые гонорары и увлеклись этим делом.

Когда он рассказывал, как они гудели и шалили в шестидесятые годы, я просто изумлялся: так бессмысленно губить свое золотое время…

Разумеется, такие радости от общения с друзьями, и веселые пирушки, они тоже необходимы человеку, в этом есть и свой шарм, и просто польза для душевного равновесия, но все хорошо в меру.

По глупости своих молодых лет он остался без образования: по настоянию отца поступил в физмат пединститута, бросил на втором курсе, с помощью писательской организации его приняли в Литературный институт, но вскоре отчислили за неуспеваемость.
 
Выросший в состоятельной семье – отец всегда чем-то руководил, а на старости лет сделался мясником, и в доме всегда был достаток, он не очень был приспособлен к жизни: ему было легче приспособиться к обстоятельствам, каковыми они ни были, чем сделать над собой усилие, чтобы быть над ними… И он, накачавшись дешевым портвейном, кричал во все стороны: ему этот диплом ни к чему, вот великий Шолохов тоже не имеет высшего образования, вот он тоже напишет эпопею, тогда вы мне в ноги будете кланяться… Такое пустое самомнение и глупое упрямство очень повредили ему  в дальнейшей жизни.

Пока отец был жив, он и понятия не имел, на что живут его жена и дети, сам свою зарплату и гонорары большей частью беззаботно пропивал с друзьями.

Его проблемы начались после того, как умер отец и закрылся волшебный ларец, откуда деньги сами собой получались. А мать она потеряла еще юношей.
 
Он теперь стал пить, чтобы заглушить боль потери, как ему казалось, но, на самом деле, чтобы избавиться от чувства беспомощности и заброшенности, которые так внезапно и всецело объяли душу, забросив его в пучину отчаяния. Потом не смог выйти из этого состояния: у  него начались тяжелые загулы.

Они стали особенно тяжелыми и постыдными после смерти жены.

Запои у него продолжались по месяц-полтора, два-три раза в году. В просветах между запоями он днем ходил на службу и вечерами работал как вол, остервенело стучал на своей старенькой пишущей машинке «Москва», заправляя ее желтой  газетной бумагой.

Свои романы он писал, имея лишь смутное представление о предстоящем ходе событий.

В силу малообразованности, он профессионал был никакой: его сюжеты были надуманными, психология никуда не годилась, жизненной правды – кот наплакал.

Его спасало другое: в нем жила стихия родного языка и он ее выбрасывал потоками на страницы своих романов, в большей части в диалогах своих многочисленных персонажей: и персонажи, и диалоги имели мало отношения к сюжету.

Его романы были грудами плохо увязанных между собой эпизодов. 

Его проза была ограничена на бытовом уровне, в ней не было выхода к идеалам и ценностям человека, была талантливой инвентаризацией угнетающего хлама взаимоотношений не очень умных людей.

К тому же он свои первые романы испортил тем, что хотел писать идеологически выдержанные вещи, стать своим для властей: широко издаваться и получать большие гонорары.

Он был непосредственный человек, и почему-то, не знаю по воле каких извилин в его мозгу, всегда тянулся к богатым людям, их деньги и могущество просто затмевали его глаза. Сколько раз он в этой своей страсти обжигался, подвергался унижениям с их стороны, а у тех была нуворишеская мода опускать книжных людей, которых они и боялись, и презирали (в этой среде царили законы зоны).

Он как ребенок был обидчив, злопамятен и мстителен.
 
Он не понял мудрость каракалпакской пословицы, гласящей «Уважай себя как чужого, чтобы другие себя возненавидели». Мудреный смысл нашей пословицы в том, что человек должен себя так поставить в своих отношениях с другими, чтобы они тебя невольно уважали.

В бездумные годы своей молодости он не сумел воспитать в себе характер и волю – они у него никуда не годились.

В пьяном угаре он допускал такие вещи, за которые он, протрезвев,  стыдился, корил себя, терзал, целыми днями скрывался дома, но потом вынужден был выходить к людям и смотреть им в глаза.

Может быть, такие эмоциональные всплески были тайными позывами его природы, и он, таким образом, выдавливал из себя ту энергию, которая нужна была для ночных бдений за пишущей машинкой, своего рода допингом, необходимым в его проклятом ремесле. В такие дни он, терзаясь муками совести, чтобы оправдать свои неблаговидные поступки хотя бы в своих глазах, вернуть себе толику самоуважения, писал как угорелый,  захлебываясь в вулкане своего красноречия.
 
Да, в нем была искра Божья, но он не сумел ее зажечь. Я никак не мог уразуметь, как человек, живя среди вполне доступных образовательных возможностей, может пренебречь ими, это как человек довел бы себя до гибели от жажды у разливающегося родника, но он так и поступил. И без необходимых в его профессии знаний он проиграл как творец.
 
Он был уверен, что проза пишется только так, как писали Горький, Шолохов, Фадеев. Других возможностей прозы он не знал. Не прочитал ни Монтеня, ни Пруста. А в те годы вышло исследование Л. Я. Гинзбург о психологической прозе, я как-то спросил у него об этом, он сказал c ухмылкой, что такие умные книги он не читает.

У него были некоторые опыты, нехудожественные вещи, как он сам их называл, когда он писал о знакомых ему ситуациях и людях, вот в них вырывалась наружу его неисправимая, вдохновенная субъективность и эмоциональность, они были великолепными образцами эссеистики писателя,  не ведавшего об этом жанре.

И он в свое время, в начале пути, не понял, что природа его дарования лежала на иной плоскости, чем тот объективно-описательный метод, в который он зацепился как слепой и никак не мог оторваться.

Потом он познакомился с образцом такой свободной, ассоциативной прозы, но, кажется, не понял и не принял.

3 февраля 1983. Прочитал рукопись романа-эссе «Каракалпакнамэ»
 Т. Каипбергенова. По-моему, это разновидность мемуарного жанра. Здесь, кажется, можно выдумывать различные ситуации, использовать легенды и мифы, вообще фольклор. Выходит, и сюжета как такового не требуется. Тогда, получается,  в такой прозе можно писать все, что только взбредет в голову? Не надо будет закручивать конфликты, и мучиться с сюжетными линиями…

Он увидел ту форму прозы, которая больше соответствовало природе его дара, и –  испугался… Не понял, что вот эта свободная, бессюжетная проза и была его стихией, которую он не распознал в свое время по той лишь причине, был нелюбознателен, лишал себя радости приобретения знаний.
 
В дни трезвости он писал страстно и с упоением, потому что зачастую книга уже стояла в плане издательства, это обстоятельство его вдохновляло и подгоняло.
 
Работа в издательстве ему была нужна для издания своих книг без препятствий, и за это место он держался мертвой хваткой.
 
Он рассказывал: «Когда меня очередной раз выгоняли с работы в Доме печати, я ходил, обливаясь пьяными слезами, и причитал: «Не выгоняйте меня из этого длинного коридора, за этими стенами я подохну,  как собака под забором, здесь есть несколько людей, которых я стыжусь за свою пьяную жизнь, а там – таких людей не будет, и я окончательно сопьюсь…»

Без работы в издательстве он бы давно загнулся: на его шее сидели шестеро детей, пятеро от первой жены, шестой – от тогдашней, последней жены.

16 августа 1983.  Спал в саду – немного прохладно и комаров мало.
 
На заре дочери – Амина с Захирой проснулись. Втроем позавтракали.

После проснулись Зауре с Толыбаем  и вышли из дома. Вспомнил ее слова: «Мой брат таких, как ты, одной рукой задушит!» И такая жгучая ненависть к ней  проснулась во мне. Знаю:  ума у нее ни капли,  и что она меня ненавидит.  Как земля терпит таких без цели живущих, беспомощных людей – противно!

Он женился на ней по пьяному делу. Многие просчеты в его жизни совершались в том состоянии, когда  он по малодушию, решение важных проблем своей жизни предоставлял воле случая, отстраняясь от бремени ответственности и выбора.

После смерти первой жены, рассказывал он, приводил к своему порогу четырех женщин: они удерживались лишь до его очередного  загула. А эта, Зауре, задержалась, потому что ей некуда было идти. И она ему родила его последнего сына, который в своем третьем классе мог сосчитать только до двадцати и никак не мог запомнить все буквы алфавита. И она со своим сыном жили сами по себе в одной комнате в его доме. Она работала воспитательницей в детсаде, сын после школы приходил к ней на работу, и они вечером сюда приходили, переночевали и утром уходили. И он нашего героя за отца не считал, смотрел на него волчонком.

У нее в родительском доме проживал брат, отсидевший срок за убийство, которого она сама боялась и им же пугал своего мужа. Он хотел бы, но не мог развестись с нею: в этом случае пришлось бы делить имущество, а этого он не желал…

И старшие дети отца-горемыки, не сумевшего толково распорядиться своей жизнью, были несчастными: без жизненной энергии и разумных устремлений, они в своей жизни самостоятельно ни к чему не были приспособлены.
 
Он говорил, что он жил по-настоящему лишь тогда, когда Айсултан, его первая жена, была жива. В этом печальном признании сквозило его смутное  чувство вины, в котором сам себе не хотел признаться – это он своей беспутной жизнью загнал ее в могилу. За двенадцать лет она ему пятерых родила, вечная нужда, вечно пьяный муж, которого она темными вечерами искала на берегу канала и валявшегося в грязи приводила домой.  Какое у нее могло быть здоровье, если ни разу в жизни с ним она досыта не наелась. И умерла в свои тридцать четыре года. А он теперь превозносил терпеливость и покорность жертвы своего слабоволия и беспорядочной жизни.

21 ноября 1983. После 16 августа произошел ряд событий. Женил  сына Кеулимжая. Свадьба была 26 августа.

Перед свадьбой пришла старшая дочь Тамара (она вышла замуж в далекий район) с внуком. Плакала. Несладко ей там живется. И у меня на глаза навернулись слезы. Если б мать была жива – я бы ее не отпустил обратно.

За три тысячи рублей пытался протолкать Кеулимжая  в романо-германский факультет университета – провалился на первом экзамене. Деньги вернули.

Невестка оказалась своенравной,  высокомерной. Кеулимжай ни в чем не может перечить ей, как ягненок все ей поддакивает и следует за ней во всем. Очень это мне не нравится! У невестки лицо холодное, это не серьезный вид человека, это другое, это что-то похожее на жестокость. Чем она понравилась Кеулимжаю – ума не приложу!

Многие из его сверстников, которые его хорошо знали, откровенно его недолюбливали. Когда я пытался выяснить причины такого отношения к нему, они не могли ставить ему в вину каких-то подлостей, скорее всего причина была в его некоторой беспринципности и моральной неразборчивости. Нельзя было сказать, что он был человек такой уж непорядочный и бессовестный, но в нем жило полное безразличие к тому, что от его действий кому-то станет плохо и надолго.

4 февраля 1984.  Стоят холода. Захира простудилась, болеет, лежит.

Ближе к обеду пришла почтальонша и выдала пенсию Айсултан – 68 рублей.

Бедная, даже из могилы помогает своим детям!

С Аминой ходили на базар и купили продукты. Вечером ели плов.

Изнуренный своей неустроенной жизнью, сникший духом, презираемый многими вчерашними друзьями, он к своим сорока годам стал тихо спиваться. Его писанины превратились в  вымученную жвачку. Тогда в его жизни появился тот благодетель, став воином в стане которого, он первый раз в жизни совершил свой выбор – и губительный для своей истерзанной души.

Его благодетель, тоже писатель, чтобы опрокинуть своего вечного противника в литературном мире, начал собирать вокруг себя таких же обиженных и оскорбленных,  как наш герой. Оказалось, что такой господин и нужен был ему: а тот был тонкий психолог и великий актер по части использования людей в своих корыстных целях. Тот кричал на него, ругал последними словами, рассказывал он впоследствии, словом, его вытащил со дна. Тот ему доходчиво объяснил, что без вузовского диплома ему не видеть вожделенного кресла как своего носа, и он поступил на заочное отделение университета, где по курсу литературы давно изучали его произведения.

Его благодетель умел обращаться с такими людьми, которые нуждаются в призрении, в помочах, в окрике и железной узде.

Его излюбленным приемом было так исподтишка извалять человека в грязи, что он и не будет знать об истинном  виновнике своих злополучий, а потом явиться к нему в облике пророка в белом одеянии и протянуть руку: теперь тот станет его добычей.

И наш герой взял себя руки, вручив свою волю ему: такое вот причудливое  растение, которое может расти лишь в тени большого дерева.

Он получил жизненную силу с помощью другого слабого человека,  с патологической жизненной стратегией.

Его благодетель был человек со странностями. Всегда окружал себя ущербными людьми, в чем-то недоданными природой, из которых он веревки вил. И все его любовницы  были женщины с каким-нибудь изъяном. Видимо, он чувствовал себя непринужденно лишь приниженными перед ним людьми, только это давало ему ощущение превосходства, без которого ему тягостно было жить и дышать.

Борьба шла за немаловажные ресурсы  – из писателей благоденствовали лишь те, которые сидели у кормушки.

Прежний властитель  писательского цеха был просвещенным монархом: судил своих коллег по совести. Человек был порядочный, действовал честными методами. Это не всем нравилось – мерка была  высокая. В том числе и ему – хотя тот был его первым учителем, который слушал его стихотворные опыты из школьной тетради. Но когда наш герой все больше стал заглядывать на дно бутылки, тот отвернулся от него, отдавая предпочтение тем парням, которые вели себя прилично.

За годы его правления накопилось порядочное число обиженных и недовольных.

Но они не взяли бы верх, если б их не собрал вокруг себя его коварный соперник.

Когда делались эти дневниковые записи, наш герой уже совершил свое предательство – стал верным слугой своего благодетеля. Вскоре тот пришел к власти. Наш герой еще продолжал учебу в университете и ждал своего часа.

5 апреля 1984. Пришла заплаканная Амина, уехавшая  с Кеулимжаем на базар – его с машиной увезли в ГАИ! Поехал. Оказывается, 22 марта такая машина совершила наезд на человека – и моего Кеулимжая подозревают. Да спаси Бог от клеветы! Там был один скотина по имени Таубай, здоровенный бугай, наевший харю на ворованных  хлебах  –  разговаривать со мной не захотел. Ничтожество. Вечером с Кеулимжаем вернулись домой без машины.

Через год после этой последней записи наш герой получил крупную должность в издательстве: и началась новая полоса в его жизни – и он в последние одиннадцать лет благоденствовал и творил как Бог…

И его время силы и власти совпало с перестройкой и гласностью, когда многие ранее запретные темы стали открытыми.
 
Лет за пятнадцать до этой поры он, из самых прозаических соображений, начал сочинять эпопею о коллективизации: что было заведомо гиблым делом в условиях диктата советской идеологии.
 
О реалиях той пертурбации нашей патриархальной жизни он мало что знал. Сам-то он родился после тех событий. И семейных преданий не было – родители в те же годы, молодыми людьми, подались в строящуюся новую столицу.

Он рассказывал о своих попытках насобирать материал в тех местах, где происходят события его романа. Его собеседники кроме банальных житейских историй своего аула, ничего вразумительного не могли сообщить. Да и зачастую эти выезды за материалом превращались в обычные попойки.

У него, как беспартийного, не было доступа в государственные архивы.

Потом он махнул рукой на сбор материалов и начал писать так, как Бог на душу положит.

Таким образом, в его романах исторической правде неоткуда было взяться.

И он не понимал, что никакого колхозного строя не надо было изображать: начни просто с того, что человек, проснувшись утром, обнаружил на месте своего носа преглупого, ровного и гладкого места…

Тут нагрянула перестройка. И вырвалась наружу правда о коллективизации: оказалось, что это была не такая идиллия, которую он изобразил. Это было насильственное нарушение естественного уклада хозяйствования, противоречащее здравому смыслу, затеянное властями ради выкачивания ресурсов из села для индустриализации, приведшее к закабалению крестьян хуже крепостного права,  повлекшее голодные смерти и на долгие годы обнищание села во всем государстве.

Получилось, что он написал заведомую ложь. Что делать? Переписать? У него на это времени не было. И тут он поступил так, как поступал в обычной жизни: просто забыл о своей лжи, и начал писать последние романы этой эпопеи уже с новой точки зрения.

Но и с обилием информации к нему не пришло подлинное понимание той эпохи.

Только вот отныне можно было писать о бесчинствах карательных органов – он выжал из этой возможности максимальное. Если в его первых романах в ГПУ сидели умные и честные чекисты, которые разоблачали врагов народа, то в последних романах они превратились в палачей, которые по плану уничтожали людей без вины.

Теперь можно было не оглядываться на ханжескую коммунистическую мораль: и он нагрузил свои последние романы такой тяжелой эротикой, наслаждаясь в своем воображении уже недоступными ему в жизни любовными утехами.
Не об исторической правде ему было заботиться в эти годы – надо было успеть выговориться.
 
Быстро отделавшись с той поднадоевшей порядком эпопеей, он переключился на более знакомое ему время – начал сочинять романы из жизни послевоенных лет. Вот тут ему было раздолье. И только теперь его персонажи стали говорить языком своего времени.
 
И все оставшиеся силы своего  естества он нагружал в свои последние романы –  выдавая по огромному томищу на-гора за два-три месяца. Ради такого блаженства он не прочь был продать душу дьяволу… 
 
Но с навалившейся его перу свободой профессионализма у него не прибавилось.

Конечно, все можно написать, бумага все стерпит, но с восприятием человека надо бы посчитаться, написанное тобою потом должно читаться и пониматься. А под его многословными глыбами читатель задыхался. Воздуха не было. Соразмерности не хватало.
 
Да, Бог в его случае не скупился: сила и мощь художника в нем бурлила и переливалась через край, но то, что выходило из-под его пера, не совсем была литературой: его романы остались сырой грудой беспорядочного, но богатого языкового материала, имеющего мало отношения и к сюжету романа, и к изображаемой эпохе. 

И его вольности в обращении с материалом плохо увязывались с канонами выбранного им  кондового реализма.

Скончался он скоропостижно, от сердечной недостаточности. А были у него огромные планы, рассчитанные еще, по крайней мере, на двадцать лет напряженной жизни.

Сегодня мне горестно обозревать сложный, неоднозначный жизненный путь одного из недюжинных натур, которого я близко знал: отсутствие твердого характера, целеустремленности и воли в начале пути – и его жизнь получилась такой, какой она получилась. Да, юноше с горящим взором ой как необходимо в начале пути получить верные жизненные ориентиры, определить свои цели и иметь волю для их достижения.

Без полученной и закрепленной в молодые годы твердой основы человеку не на что надеяться – он заблудится и затеряется в  жизненных джунглях.

Одна наша пословица гласит, пусть начало жизни будет хоть какой, но чтобы конец был благополучным. Да, он в последние годы жил неплохо – был доволен своими творениями и верил в их будущее. Но… Вскоре после его смерти случилось непоправимое: сгорел дом, построенный его отцом, пока он искал себя на непонятных путях-дорогах. И все имущество, его библиотека и рукописи превратились в груду пепла. И теперь мы не знаем, какие незавершенные или неизданные произведения были у него. Какие еще откровения и исповеди, дневники, записи на клочках бумаг…



Содержание
Пластилиновые слоны Володи
Комиссар Агу
Ее взгляд
Анахита
Разговоры у ворот
Утраченные слова
Тетрадь в красной обложке

Об авторе

Сагынбай Ибрагимов родился в 1956 году в Республике Каракалпакстан (Узбекистан).
В 1982 году окончил Литературный институт им. М. Горького.
Работал в  г.Нукусе редактором книжного издательства, заместителем председателя Союза писателей Каракалпакстана, главным редактором литературного журнала «Амударья».
Член Союзов писателей Узбекистана и Каракалпакстана с 1988 года.
Проживает в г. Нукусе Республики Каракалпакстан.
Электронная почта: sibragimov56@mail.ru
Вебсайт: www.katharsis.su