Прощение

Ирина Михайловна Некипелова
(рассказ)

– Куда это барина заезжего повезли?
Оленька стояла у окна, облокотившись голыми руками о подоконник, и с интересом наблюдала, как вьётся серым сухим вихрем пыль из-под узких колёс исчезающей за углом дома коляски. Извозчик приподнялся на козлах, что-то выкрикнул в воздух и ещё раз взмахнул плетью, подстёгивая лошадь. Наконец, всё исчезло: и пыль, и храп лошади, и её громкие подковы, и мужик, размахивающий плетью, и странный ухоженный господин в коляске.
Девушка со скучающим видом закрыла окно и зевнула, прикрыв рот рукой. В Петербурге-то, говорят, омнибусы запустили уже, а у них всё одно – извозчики да извозчики.
– Ох, опять ты, милая, путаешь всё. Какой же это барин? Граф Зубов пожаловать изволил из Москвы. Собственной персоной.
– Граф Зубов? – девушка в задумчивости прикусила губу. – И откуда это вы, тётушка, Анна Михайловна, всё знаете? И что граф Зубов. И что из Москвы приехал, – она лукаво взглянула на свою собеседницу.
– Люди так говорят, милая. А я им верю. Зачем им врать-то? – ответила женщина. Она была немолода, лет пятидесяти пяти, скромно одета, но с достоинством, какое свойственно не богатым, но имеющим добротный дом и небольшой доход от поместья, женщинам, живущим в небольших провинциальных городах.
Девушка, сидевшая у окна, приходилась ей племянницей – дочерью несколько лет назад почившей родной сестры её Александры Михайловны. Сама Анна Михайловна детей иметь не могла, хотя и прожила в супружестве с мужем своим Леонтием Феофилактовичем, ныне уже покойным, в счастии и довольстве двадцать семь лет. Брак их был крепким, стабильным, доход от поместий шёл непрерывно, и всё у них было, кроме детей. Хотя, надо сказать, супруги нисколько по этому поводу не расстраивались и жизнью жили вольной, размеренной, что называется – для себя.
После смерти своей Леонтий Феофилактович оставил супруге существенные – по меркам провинции – сбережения, которых хватило бы не только на чёрный случайный день и безбедную старость, но и даже больше – на обучение и обустройство детей, если бы они, конечно, у супругов были. Поэтому-то и забрала Анна Михайловна к себе в дом подрастающую Оленьку, оставшуюся круглой сиротой после смерти матери её Александры Михайловны.
Ни одежды нормальной, ни приданого для дочери своей Александра Михайловна скопить не успела. Все деньги уходили то на ремонт дома, то на нужды старшего сына, уехавшего учиться в Петербург, а в последнее время всё больше на визиты врачей и покупку лекарств. Да и денег-то особо у неё никогда не было. Поместьем управляться она не умела, да и на мужа – развратника и пьяницу – положиться в вопросах хозяйства никак не могла. Худо-бедно, конечно, Пётр Степанович с поместьем справлялся – то там что-то сделает, то тут, но всё несерьёзно. Вот и крутилась, как могла, Александра Михайловна, экономя то на этом, то на том. Последние же годы и вовсе стали для неё тяжёлыми, особенно когда осталась она вдовой. Жить бы да жить мужу её, Петру Степановичу, дородному, крупному, краснолицему помещику, да не усмотрели мужики – задрал медведь его на охоте. Хоронить в закрытом гробу пришлось – тело по кускам да по частям собирали. Так и осталась Александра Михайловна одна, с двоими детьми на руках – сыном Борисом семнадцати лет от роду и тринадцатилетней Оленькой. Поместье, больше никем не управляемое, быстро пришло в упадок, доход от него резко снизился, и вдова начала вести жизнь совсем экономную – без выездов и гостей, от чего пришла в окончательное нервное расстройство и тяжело заболела.
После смерти Александры Михайловны поместье отошло сыну её Борису Петровичу. Оленька же осталась ни с чем и за неимением лучшей доли – не в монастырь же идти – попала в дом родной своей тётки Анны Михайловны. А та и была рада! Дом-то ведь большой, богатый, а ни единого голоса родного не слышно в нём.
На удивление отношения у женщин сложились тёплые, доверительные, какие не всегда, как известно, складываются между кровными родственниками. Оленька быстро привыкла и к городской жизни, и к требованиям, которые предъявляет провинциальное общество к тем, кто его же и составляет. Вот и сейчас она, глядя на улёгшуюся на дороге пыль, чувствовала себя причастной к событиям, которые не по её желанию и не по её воле, но всё же происходили в приютившем её городе.
– А то я и смотрю, барин какой-то странный. Худой, лицо узкое, на руках перчатки белые лайковые, тонкой работы. Дорогие, наверное. А он, оказывается, и не барин вовсе, а граф московский! – девушка звонко засмеялась. – А может, вы ещё, тётушка, и о причине знаете, по которой граф этот ваш Зубов к нам в захолустье явился?
– Почему же не знать. И причину знаю, – Анна Михайловна мягко улыбнулась своей узкогубой улыбкой. – Жизнь у него нелёгкая.
Оленька рассмеялась ещё громче.
– Как это так, у графа, да жизнь нелёгкая? Гляньте-ка на наших, что ни день – выезды да приёмы, собрания да обеды. То сами в гости едут, то кого-то в гости зовут. И всё до утра, до утра. Раньше пяти даже и разъезжаться не начинают. А какие столы накрывают! Не как в Москве, конечно, – с баклажанами да трюфелями, но так ведь на то и Москва – столица, а мы-то всего лишь провинция, – девушка лёгкой походкой подлетела к тётке и села на пуфик у её ног.
– А вот, милая… И так бывает… И богатым да титулованным судьба порой тяжёлая достаётся, – Анна Михайловна положила сухую морщинистую руку на голову племянницы и погладила её по волосам, убранным девушкой по старой помещичьей привычке в тугую толстую косу, схваченную широкой зелёной лентой. Анна Михайловна никогда не ругала племянницу за такие вольности – молодость есть молодость, пусть даже и такая простая.
Девушка сидела у её ног, подняв к ней лицо и положив скрещенные руки ей на колени. И по всему было видно, что её снедает нетерпение узнать, что же такое произошло в судьбе заезжего графа, что сделало такой печальной любимую её Анну Михайловну.
– У графа у этого, говорят, жена недавно скончалась. Болела долго, говорят, кровью кашляла, задыхалась. Молодая, говорят, жена была, красивая очень, прямо глаз не отвести было. Любил её очень граф. Как похоронил, в беспамятство впал, с ума сходить начал. Следить за собой перестал, дом свой столичный совсем запустил.
– А вы откуда, тётушка, знаете, что красивая? Сами-то ведь не видели!
– Нет, не видела. Да только женская красота – это дело такое, что когда она есть, то и смолчать люди не смогут. Про тебя-то ведь тоже весь город судачит, какая ты у меня раскрасавица – московским да петербургским барышням иным не уступишь.
Анна Михайловна опять улыбнулась, погладив Оленьку по щеке. И вскоре продолжила.
– И ладно бы жена умерла только. Так ведь не всё просто бывает в жизни. Осталось после её смерти у него на руках двое детей – сынок пяти лет да дочь семилетняя. И вот проходит после похорон сколько-то дней, решает сходить он на могилку жены да детей с собой берёт. Девочка-то что, она смирная, идёт, за руку отца держит. А мальчишку-то кто удержать сможет? Побежал пострелёнок, запнулся о ветку и упал в кусты, да на камень, да скатился в овраг за деревьями. Нога сломана, кость торчит, сам весь зарёван. Доставили в дом, вызвали врача, да только напрасно: заражение крови, лихорадка – и не стало ребёнка. Сгорел за пять дней.
Анна Михайловна говорила медленно, с остановками, глядя куда-то перед собой, а Оленька слушала её, и лицо её становилось бледней и печальней.
– Похоронил он сына рядом с женой. Так вот и стали две могилы рядом – одна узкая, женская, а другая и вовсе в полроста. Тут граф, рассказывают, вовсе обезумел. Выезжать совсем перестал. Его на обед зовут, а он даже ответ дать не может, к нему – с визитом, а он и не принимает совсем. Что ни день – он на кладбище идёт, повидать, говорит, родных людей надо. И так месяц прошёл, другой. А в один день, видимо, совсем худо ему стало. Ходил сам не свой, ни с кем не общался, а как ночь настала, помчался на кладбище, плакал долго там да сам с собой разговаривал, а потом встал в полный рост, распрямился, воздел руки к небу и проклял Бога.
– Ой! – только и вскрикнула Оленька. Она схватила Анну Михайловну за руки и прижалась к ним щекой.
– Весь день после этого он в городе был, по кабакам да по ресторанам таскался, кутил невероятно, деньги швырял девкам кабацким прямо под ноги, вернулся домой уж под утро – лохматый, без перчаток и шарфа, пальто расстёгнуто настежь, глаза шальные – из орбит вываливаются. Когда в доме поняли, в чём дело, было уже поздно: слёг граф в горячке. То жар, то озноб, всего трясёт, узнать никого не может, и только черти везде мерещатся. Врача тогда срочно вызвали. Тот приехал, осмотрел, плох, говорит, совсем пациент, священника вызывайте, пускай причащает. Не факт, что до утра доживёт. Торопится, говорит, он на небо – к жене и сыну любимым. К утру и священник подъехал, да только граф тот, как увидел его, умирать передумал: причащаться не стал и велел служителя церкви взашей вытолкать. Кричал, говорят, на весь дом, Бога ругал жестокими словами. Да только никто не посмел священника выгнать, рука не поднялась. Тогда граф с постели вскочил, схватил батюшку руками за шиворот, проволок по всему дому к выходу и вышвырнул с крыльца на улицу. Вот пересудов-то было… Тогда уж окончательно ездить к нему перестали. А что с сумасшедшего взять?
Оленька сидела молча, притихнув, и слушала рассказ внимательно и будто бы с удивлением. Она вся дрожала, и мелкие волны страха прокатывались по её телу.
– А ты думала, что? Богатым – весь мир на ладони? Нет, милая, и богатые – тоже люди. И их иногда настигают беды, да ещё и такие, какие нам с тобой никогда и не снились.
Девушка захлопала глазами:
– А что ж он сюда-то, к нам, приехать изволил? Выздоровел или, напротив, сумасшествие его привело?
– А ты слушай дальше, так и узнаешь.
Девушка замолчала и даже, казалось, перестала дышать от напряжения.
– Прошло так недели две, может быть, три. Все уже всё обсудили да думать о графе забыли. В столицах-то ведь жизнь идёт быстро, намного быстрее, чем в городах далёких да мало известных. Граф между тем вроде бы как поправляться стал: начал вставать с постели, бульон с цельным луком заказать изволил, к зеркалу даже разок подошёл… Дочку свою вспомнил. Велел позвать её к себе в кабинет. Только перед тем приказал вымыть его да переодеть в нормальное – в общем, в божеский вид привести. Да только всё равно не помогло. Девочка, как отца-то увидела, сначала очень обрадовалась, подбежала к нему, хотела обнять, а как вблизи оказалась, встала как вкопанная, глаза в испуге раскрыла, бледнеть стала, слова сказать не может. Отец к ней, а она – вон из комнаты. И побежала через весь дом, насилу догнали. Вернули обратно. Граф спрашивает её, что, мол, случилось, милая? А она только и выдавить из себя смогла: дьявола, говорит, перед собой вижу в облике человеческом, прочь, говорит, уйди. И ещё: молиться, говорит, за тебя буду, да только не будет тебе от этого всё равно прощения. И упала без ног. С тех пор вот и ходить перестала, и вымолвить ничего не может.
Девушка крепко схватила Анну Михайловну за руки:
– Как же так? Что ж он такого сделал, что Бог так его покарал, да ещё и при жизни?
– А как узнать, за что Бог карает? Слухов-то много ходит. Люди о многом говорят, да о разном. Да только истины не знает никто.
Глаза Оленьки стали влажными.
– Самое интересное, что и сам граф, говорят, не знает, за что так страдает.
– А что он, один приехал? Или с кем?
– Один, говорят, приехал. Никого даже с собою не взял. Видать, ничего и никого уже из людей не боится.
– Неужели никто, совсем никто графа и поддержать не может? А как же друзья? Родственники?
– Родственники да друзья-то наверняка у графа есть. Да только мало кто из людей его искренне пожалеет. Всё больше от страха злорадствовать станут да осуждать за неизвестные никому грехи. А ещё и порадуются, что горе такое не с ними, а кем-то другим случилось. Ты ведь, наверное, знаешь уже, что искренними люди в добре не бывают, а только в зависти и в зле правду души показывают. Вот он один, горемычный, и скитается по городам, ищет, где вымолить у Бога прощение сможет. Не для себя, так хоть для дочери. Сказал ему кто-то, что в городе нашем схимник живёт великий, судьбу людям правит да слово божье несёт. Вот он и приехал.
– А! Это вы про старца Ефрема сейчас говорите?
– Про него самого, милая. Про него самого…
…Коляска остановилась прямо у леса. По этой дороге проехать ещё было можно, хотя и с трудом – узкие колёса коляски были рассчитаны всё же на мощёные городские улицы, а не на широкую земляную дорогу с колдобинами и ухабами.
– Всё, барин, приехали. Дале – пешим придётся, – извозчик накрутил на руку натянутые поводья и оглянулся на пассажира. Каких господ он только не видывал, да только этот – сразу было видно – не из простых дворян, не помещик уездный какой-нибудь, бери выше – граф!
Мужчина в коляске кивнул головой, приподнялся и с лёгкостью, присущей молодому телу, спрыгнул на землю.
– Там, значит, говоришь, схимник Ефрем проживает?
– Там, там. Ступайте всё прямо по тропе, она у нас хоженая. Зимой и летом – всё одно видно, не сплутаете, – извозчик всю дорогу молчал, а вот сейчас вдруг и разговорился – то ли впрямь так уважал схимника, то ли просто старался угодить щедрому барину. – Не вы один за словом божьим ехать изволите – у нашего схимника хотящих-то много будет, поболе, чем у иных валаамских монахов сберётся. Батюшка наш, – мужик вдруг и без надобности перекрестился, – уж больно добро о нём отзывался давеча, большой, говорил, божеской силы человек.
Мужчина опять кивнул головой, как бы внутренне соглашаясь с извозчиком.
– Так вот, говорю вам, прямо ступайте. А как поворот будет направо, так вы туда-то, направо, нейдите. Спиной к повороту тому станьте, а и сразу дом тот увидите, где схимник наш благочестивый живёт. Праведник наш и заступник, – мужик снова перекрестился. – На нём только одном и держится земля наша. – Он уверенно, будто убеждая самого же себя в только что сказанном, закачал вниз головой.
Мужчина молчал, что-то обдумывая. Потом взял саквояж в руки, постоял с ним так секунд пять и вернул его обратно в коляску:
– Жди меня здесь. И я багаж свой оставлю, пойду налегке. Дождёшь – вчетверо прежней цены получишь.
– А что не ждать-то, коли деньги платить будете! – растянулся в улыбке мужик. – Я и саквояжик ваш заодним посмотрю, чтоб не взял кто. Идите с богом. Уж я дождусь. Не сумневайтесь.
Мужчина лёгким шагом отправился в лес и не далее, как через пять минут, увидел обещанный ему мужиком поворот, а напротив него метрах в пятидесяти от дороги дом на поляне – чёрный и развалившийся.
Около дома стоял невысокий и вопреки ожиданиям не очень старый человек с топором в руках.
– Добрый день! – крикнул ему граф. – Вы ли будете схимник Ефрем, праведник местный?
Человек продолжал стоять, не обращая на гостя никакого внимания.
– Добрый день! – снова крикнул мужчина, но опять бесполезно.
И даже напротив, схимник вдруг поднял топор и всадил его в стоящее перед ним полено. Топор вошёл глубоко в дерево и там застрял. Монах несколько раз дёрнул ручку, но достать топор не смог. Он постоял так – минуты две-три. Потом резко подошёл к графу и сказал:
 – Что, грехи явился замаливать?
Вместо ответа граф стянул со своих ухоженных рук тонкие дорогие перчатки, аккуратно сложил их в карман сюртука, снял сюртук и остался в одной рубашке – тонкого сатина с модным отложным воротником под галстук. Он прошел к дому, аккуратно повесил одежду на крюк, закатал рукава и схватился за рукоять топора.
Пока граф колол дрова, схимник стоял напротив и, скрестив на груди руки, с ухмылкой смотрел, как ухоженный и рафинированный высоко титулованный молодой мужчина, с тонкими чертами лица и узкими руками, выполняет тяжёлую, несвойственную его повседневной жизни работу.
Когда всё было закончено, граф выпрямился: волосы его растрепались, рубашка была мокрой от пота, брюки – в щепках.
– Тяжелы, видать, грехи твои, я смотрю, раб божий, раз ты работу за меня бросился выполнять, – скривился схимник.
Мужчина промолчал. И вдруг схимник взбесился и заорал:
– Вон иди! Не угоден ты Богу!
Граф ничего не сказал, взял сюртук и пошёл прочь.
– Ты думаешь, – кричал ему вслед схимник, тряся сжатыми в кулаки руками, – ты думаешь, что ты смиренен? Нет! Не смирение это! Высокомерие! На место Бога себя поставить изволил? Грешен ты, грешен! Дьявол ты, ибо грех твой не имеет прощения!
Он кричал и кричал, брызжа слюной и давясь словами, а в конце и вовсе поднял камень и швырнул его в спину удаляющемуся человеку.
Камень попал в цель, больно ударив графа острым своим ребром. Но тому теперь было уже всё равно. Мужчина дошёл до поворота и ступил на жидкую лесную тропу.
Вернувшись в город, граф Зубов велел гнать на вокзал. Рассчитался с извозчиком, забрал из коляски вещи. До поезда оставалось несколько часов.
Перрон был пуст. И только у самого входа в новёхонькое здание вокзала сидел на расстеленной драной косоворотке какой-то странный человек. Глаза его были закрыты, он что-то тихо шептал и раскачивался из стороны в сторону. На нём был тулуп, надетый на голое сухое тело, и широкие до колен штаны. На ногах чёрными пятнами выделялись грязные ногти.
Граф прошёл мимо, искоса посмотрев на сидевшего.
– Иди ко мне, – не открывая глаз, вымолвил вдруг мужчина.
Зубов остановился и начал пристально разглядывать человека. Человек как человек, ничего особенного, вроде. Попрошайка. Вот только милостыню кинуть некуда: шапку, видимо, забыл положить для подачек мирян. Граф хотел было уже продолжить свой променад, но тут мужчина неожиданно открыл глаза, и Зубов остолбенел – настолько он оказался поражённым их глубиной и сиянием.
– Говорят, что ты сам дьявол, – юродивый ехидно улыбнулся, обнажив редеющий ряд полусгнивших зубов. Своими заскорузлыми пальцами он выудил из кармана тулупа грязный платок и бросил его под ноги графу.
– Говорят… – отозвался тот.
– Тогда рядом садись, поговорим. Давно я тебя не встречал.
Граф нагнулся, подобрал платок. Сунул его в карман сюртука.
– Садись, говорю, не стой зря, – крикнул на него юродивый.
Зубов продолжал стоять, словно в отупении, словно не понимая, почему, на каких таких основаниях этот вот грязный, ободранный, дурно пахнущий, одетый в лохмотья человек имеет право от него что-то требовать, а потом вдруг снял сюртук и сел рядом с попрошайкой, постелив сюртук под себя.
– Вот что он тебе сказал? Что грешен ты? А думаешь, он не грешен? Нет, брат, все грешны… И она грешна тоже…
Слова мужчины были похожи на бред, но только для элегантного уставшего с дороги и от жизни молодого человека они имели глубокий смысл. Он знал, о ком идёт речь. Граф опустил голову и закрыл глаза. Что-то тяжёлое и душащее его подступало к самому горлу. Оно поднималось и поднималось, сдавливая дыхание, и вдруг разлилось по телу, выступив на глазах горячими, разъедающими сердце слезами.
– Легко казаться праведником, когда никто не желает того, что у тебя есть. Гораздо сложнее быть им. Прости нас всех, и он простит тебя, – голос юродивого не был направлен на Зубова, и посему было понятно, что юродивый смотрит вперёд, а не на графа, хотя и обращается к нему, – прости нас…
– Прощаю…
День был невыносимо прекрасен. Ясное небо, птицы над головой, ослепительное солнце и эти замечательные люди, живущие в благословенном провинциальном городе…
– Извините, – услышал граф чистый женский голос и успел перед тем, как открыл глаза, уловить тонкий фиалковый аромат нежной девичьей кожи, – извините, пожалуйста! Я хочу всего лишь узнать, могу ли я чем-нибудь вам помочь?
Перед графом стояла, протягивая ему свою руку, Оленька – смущённая и испуганная.