Гвардеец Часть 2

Геннадий Милованов
Г. И. Милованов





Я не прошу.

                Я не прошу твоей любви
Какие чувства в наши годы!
Они погожим дням с родни
Среди душевной непогоды

                Когда под старость лет болят
                Судьбы  натруженные кости,
                Бросая в прошлое свой  взгляд
                Так тянет лет на  сорок в гости.    

Так  бы пошёл сквозь серый дождь
                В мир, полный красок  и мечтаний
                Где ты живёшь и встречи ждёшь
                Вся в предвкушении признаний.

Где каждый звук и жест руки
                Был неразгаданною тайной.
Где с белых яблонь лепестки,
Как снег, под ветром разлетались.

И завертела нас «метель»,
Вскружила голову внезапно,
Что не найдём пути досель,
А думали: всё будет завтра.

Вот и грустит осенний сад.
Роняет небо наземь звёзды.
И обернулся бы назад,
Когда бы не было так поздно.


О любви

Мы никогда друг друга не поймём,
Хотя любить в душе не перестанем.
Всё холоднее осень за окном,
И небо чертят к югу птичьи стаи.


Ты вслед за ними тоже улетишь –
Туда, к теплу морского побережья,
Но иногда, быть может, загрустишь
И вспомнишь обо мне невольно: где ж я?!

А я хочу и не могу взлететь,
Как будто бы подраненная птица,
Которой впору только песни петь,
Когда в разлуке ты мне .станешь сниться.

Про то, как дождь смывал нам горизонт.
                И, даже солнцу будучи не рада,
                Ты раскрывала над собою зонт,
Пока искал я акварели радуг.

Тогда была наивна и робка
У нас любовь, похожая на жалость,
Когда мы всюду шли в руке рука,
А нынче всё в судьбе перемешалось.

«Чудно, – произнесёт любой другой
Или изменит ударенье, – чудно»
Но как же трудно было бы с тобой,
Как без тебя мне в этой жизни трудно!



                Листопад

Петляет по лесу тропа.
А разукрашенные кроны
                Устроили осенний бал
В нарядах жёлтых и зелёных.

Под шелест вянущей листвы
На ветках пряди вниз повисли.
И словно  листья – с головы.
Усталой опадают мысли.

Ходить бы лесом и дышать,
Смотреть на лиственное пламя,
Но всё сильней болит душа,
И сердце надрывает память.

                Когда-то, много лет назад
В тени раскидистого клёна
Мне все сказал один  взгляд       
Красноречивый  и  влюблённый.


                Но, видно, ветром унеcло.


                И  смыло дождиком промозглым
 
                Твоё признание  без слов
                И что-то делать слишком поздно

                А с дерева кленовый лиcт                                Как будто истекая кровью 
                Слетел и лёг у ног моих. 
                Как  сердце  полное любовью.               
               
                Осенний   этюд
                Я с каждым днём  богаче   становлюсь.
                Когда брожу за налетевшим ветром
                По шелестящим золотым монетам.
                И расставаться с ними не боюсь. 
         
                Они летят, блестящи и  легки,
       И землю остывающую кроют
                Опавшею хрустящею листвою.
                Как брошенные кем-то медяки.
               
                Не мудрено ногами загребать            
                И вверх  кидать с завидным постоянством
 Из года в  год осеннее богатство.
                И никаких  процентов не считать. 
                В положенные    сроки отгорев,                  
                На ветках крон под солнцем в«бабье  лето,               
                Оно   уйдёт. И будет меньше света
                И красоты в душе и на дворе.
Я с каждым днём богаче становлюсь
От вечного в природе обновленья
Но этот праздник цветопредставленья 
Лишь добавляет старческую грусть.
 
Зайдёт назавтра солнце в облака.
Заплачет дождь холодными слезами         
Над голыми и нищими  ветвями,
Пока не лягут первые снега.

                Калина красная

Горел костёр, стреляло пламя.
Пилили дерево и жгли.
Переплетённое дичками,
Его разросшимся нашли.

Оно давало ягод гроздья,
Красневших каждый год, когда
Кончалось лето, с неба звёзды
Ночами падали тогда.

Из года в год здоровы были
Людские души и сердца.
Но как-то раз спилить решили
И настояли до конца.

Оно росло в углу участка,
Где были вход и въезд в их дом.
Пилой водили часто-часто,
И вырубали топором.

Играл топор в руках умелых,
Летели сучья от ствола.
И, кажется, у ягод зрелых
Не алый сок, а кровь текла.

Наутро в бочке опустевшей
Лишь ветер ворошил в золе.
И как о дереве сгоревшем –
Алели пятна на земле.



                Осенний дождь

Ещё вчера был вечер стыл и хмур,
А ночью дождь пошёл: сначала – редкий,

Как будто бы зерном кормили кур
На крыше дома. И стучался веткой в окошко клён
Потом, как из ведра
Дождь зарядил косою мелкой дробью
И заалел при первом свете дня
Кленовою разбрызганною кровью.

На стёклах – листья, в лужах – по звезде,
А на ветвях мотаются лохмотья.
Размыто всё, границы нет нигде,
Шумит за дверью с неба половодье
А где-то с потолка открылась течь
И нет конца осеннему ненастью.
С трудом горит, постреливая, печь,
Похожая на маленькое счастье.

Сегодня, в дождь, вдвойне ценней тепло –
Теплом души невольно быть согретым.
И время бьётся бабочкой в стекло,
Напоминая об ушедшем лете.
О, как земля тогда хотела пить,
От суховея трескаясь на части!

…А дождь идёт, и некуда ступить
В осенней разразившейся напасти.


Погорельцы

Третий день пропитан гарью воздух,
Хоть и дождик с неба моросит.
Под ногами – тряпки, стёкла, гвозди,
Головешки чёрные в грязи.

Всё сгорело: крыша, окна, стены
                В ненасытном пламени огня.
Тихо копошатся, словно тени,
Погорельцы на исходе дня.

С вечера кололи и кидали
В печь поленья, топку раскалив,
А потом уснули и – едва ли
Вообще проснуться бы смогли.

Но вмешались вовремя соседи
И пожарный доблестный расчёт,
Да ещё был ночью слабый ветер,
Да ещё сбежавшийся народ.

Главное, что живы все остались,
И в себя приходят до сих пор.
В огороде грядки затоптали,
Повалили с трёх сторон забор.


К прежней жизни больше нет возврата,
К новой – нужно силы привыкать.
А в кустах приблудная собака
                Воет, как ходячая тоска.


Поздняя осень

Дождём и снегом дышит зимний холод. 
Белеет утром в инее трава.
Летит с ветвей, чернеющих и голых,
Последняя шуршащая листва.

Цепляясь за верхушки у деревьев,
Придавленные тяжестью своей,
Ползут под ветром тучи над деревней
И сыплют что-то зябкое над ней.

А дома, в печке нет нормальной тяги,
                Где дыма больше, нежели тепла               
                И, как грех, сплошные передряги 
Преследуют с утра и дотемна.

Когда знакомый холод равнодушья
Сквозит во взоре, в голосе твоём,
Мы говорим про печь и про удушье,
А не про то, как мы с тобой живём;

Что мало дров, и крыша протекает,
Что снова телевизор «барахлит»
А не про то, как муж не обнимает
И о любви своей не говорит.

Повиснет вновь тяжёлое молчанье,
Но и ему воспрянет вопреки
Душа моя, когда коснусь случайно
Твоей внезапно дрогнувшей руки.
Сентябрь – ноябрь 2015 г.         
                Бекасово - Москва

                Звонок в прошлое

                Белоснежное
Снежные мухи летят с высоты,
Первые, редкие, будто несмелые.
Только деревья, трава и кусты
Из чёрно-жёлтых становятся белые.

С каждой минутой сильней снегопад,
Прячет картину осенней убогости.
Тонет в расчерченном мареве взгляд,
Где ничего не осталось от «робости».

Белой порошей расцвечена даль,
Словно страница никем не исписана,
Где между нами нет даже следа,
И лишь тропинки проложены мысленно.

Может, ты тоже стоишь у окна,
Смотришь, как снегом заносится прошлое,
С грустью в глазах и всё так же одна
Исподволь ждёшь ещё что-то хорошее.

Будет идти снегопад целый день.
Рано опустятся мягкие сумерки.
И отразится в окне наша тень
От фонарей жёлтым светом на улице.

Будет в груди гулко сердце стучать.
Будет скрипеть пятачок запорошенный
Под занесёнными снегом прохожими
Вечером зимним в назначенный час.


     Исход

Уходишь навсегда, и за закрытой дверью
Стучат в ночи твои знакомые шаги.
Но всё же вопреки людскому недоверью
Рождаются на свет ещё одни стихи.

Я с ними не один на этом белом свете:
Ты существуешь в них, и мне так легче жить.
Пускай мы не как все – на то мы и поэты,
Чтоб на бумажный лист излить хоть часть души.


Уходишь навсегда. Наверно, будет лучше
Тебе другою быть, а мне стихи писать.
И, ежели опять сведёт нас в жизни случай,
Во всех грехах любви своей признаюсь сам.

Когда мы не в ладу вдруг стали с настоящим,
То в прошлое подчас свой обращаем взор,
Как будто бы оно несёт собой образчик
Того, во что ещё мы верим до сих пор.

А мы с тобой пришли из прошлого – оттуда,
Где небо голубей и зеленей трава.
Уходишь навсегда. И всё же верю в чудо –
В написанные мной за нас двоих слова.


                Звонок в прошлое

Там, где метро из-под земли наружу
Выныривает поездом своим,
Приеду и пройду по здешним лужам
С толпой людской на площадь перед ним.

Куплю букет в цветочном магазине.
Найду маршрутку, что идёт к тебе.
Какие нынче слякотные зимы!
Какой же с ними внешний вид в толпе!

Езды минут пятнадцать по проспекту,
И – я уже у дома твоего.
Достану из кармана сигарету,
За нею свой мобильный телефон.

В десятый раз прочту твой точный адрес.
Потом по тротуару, не спеша,
Пойду к подъезду вдоль его ограды
И поднимусь на лифте – чуть дыша.

Там дверь твою найду одним лишь взглядом,
Замрёт рука у твоего звонка,
Когда ты шла по жизни где-то рядом,
Так далека, и стала вдруг близка.

Увижу ли ту девочку с косою,
Или черты любимого лица

У  женщины мелькнут передо мною
Представ началом нашего конца?!..


Был занят лифт. И кто-то по ступеням
Спускался сверху, быстро и легко.
С каким-то для себя негромким пеньем.
…И я недолго думал над звонком.


                Твой дом

Из поезда метро на станции выходишь
И по ступенькам вверх идёшь в толпе людской.
Но встанешь у дверей и глаз своих не сводишь,
Когда увидишь дом напротив, но не твой.

Типичный небоскрёб уходит шпилем в небо,
С набором из контор на первом этаже.
Подумаешь о том, как ты давно здесь не был,
И медленной волной нахлынет грусть в душе.

Здесь Родина твоя, здесь были годы детства,
Где в школу бегал ты, ходили двор на двор,
                В большую жизнь вступил, приняв её в наследство,
И этот «воз» везёшь покорно до сих пор.

                Всё пролетело вмиг, оставшись в давнем прошлом,
Но где оно теперь на данном пятачке?!
Его без перемен представить даже сложно,
Хотя соседний дом стоит невдалеке.

                Под окнами разбит тенистый палисадник,
И мрамором одет украшенный подъезд –
Всё блещет новизной, но грустно и досадно,
Как будто родом ты не с этих самых мест.


       Зимой на даче

По всему участку белый снег,
У деревьев понизу сугробы,
Что растают только по весне.
А пока что дружно мёрзнем оба.



                За   позёмкой всюду целина
                Крестики да нолики по-птичьи.
 И по всей округе тишина,
Лишь порхают, пинькая, синички.

Скрип да скрип – печатаем следы
По дорожке, занесённой снегом,
 Где ходил  летом я и ты
Босиком под подмосковным небом.

В доме пахнет дымом от печи,
Гревшей нас в осеннее ненастье.
И с трудом закроют дверь ключи
С нашим «чертыханием» напрасным.

Будут поторапливать часы,
Чтоб не опоздать на электричку.
Да ещё проводят злые псы,
На прохожих лая по привычке.

Хорошо, что станция близка,
И была нужда в самой поездке.
…И слепили белые снега
С заходящим солнцем в перелеске.


                Встреча одноклассников

Ломится стол от вина и закусок.
Следуют тосты один за другим.
Весело внешне, а внутренне грустно
Быть одноклассником снова твоим.

Да, мы уже далеко не ребята –
В жизни достигли известных высот.
Только одно, что случилось когда-то,
Мучает, словно несбывшийся сон.

Вот ты за партой сидишь где-то справа.
Надо контрольную срочно решать.
Я же смотрю на тебя – боже правый! –
Значит, мне «неуда» не избежать.

Вот ты выходишь со школьных занятий.
С кем-то вальсируешь на выпускном.
Вот мы и порознь. А годы летят, и
Вот и сидим мы за этим столом.


Время не красит, как наши одежды.
Но, веселясь и немного скорбя,
Словно под парусом свежей надежды,
Я, как и прежде, смотрю на тебя.

Вот ты опять от меня где-то справа,
Только труднее вдруг стало дышать.
Всё повторяется исподволь, право
Значит, мне «неуда» не избежать.



                Интимное
Ещё вчера я был совсем нестрогим дедом
И внука своего любил и баловал.
А ночью снился сон, немного странный где-то,
 В котором мать с отцом я встретил и узнал.

 Как будто смерти нет, и не было разлуки
 Тоскливых многих лет; и дом их был моим;
                Прилёг я на диван, назад закинув руки,
 Глаза закрыл; и был любовью их храним.

 Себя ребёнком я почувствовал на диво.
  Был сильным мой отец по молодости лет,
 А рядом мать была, волнующе красива;
                И ближе, чем они, казалось, в мире нет.

 О чём-то были их негромкие вопросы.
 Я что-то отвечал на грани естества.
                И было в жизни так светло, тепло и просто,
 Когда ложились мне их на душу слова.

А после – был рассвет, и мокрая подушка;
 Но, приходя в себя и память освежив,
Мне было поутру безжизненно и душно,
                Когда сменился сон на явь с названьем жизнь.


                Под Новый Год

Когда забегают огни по веткам ёлки
И озарят последний вечер декабря,
Возьму я книгу телефонную на полке
И пролистаю имена и номера.
               
                Всё меньше их, друзей вчерашних, на страницах

Ч кемвспминаю. Ух                С кем вспоминают Уходящий Старый Год               
 ….,...Всё больше                Всё больше тех, кто иногда ещё приснится
И только в памяти по-прежнему живёт.
               
   .                Зачеркнут он или она — совсем не важно,
Их невесёлый список можно продолжать.
Пусть говорят, что одиночество не страшно,
Но отчего грустней становится душа?!

Вот набран номер, и гудки его тревожат.
Вот сняли трубку на другом его конце.
Знакомый голос вдруг взбодрит и обнадёжит,
На миг разгладив все морщины на лице.

А за окном грохочут взрывы, и осколки
Горят во тьме летящей радугой огней.
И дремлет книга телефонная на полке -
До следующих новогодних дней.

Ноябрь — декабрь 2015 г.



                Из раннего


                По тревоге

"Подъём! Тревога! Светомаскировка!"
Минута промедленья - быть беде!..
Х/б, шинель - пускай ещё неловко -
Противогаз, подсумок, ПКТ.

Остатки сна оставив на постели
Досматривать кому-нибудь другим,
Бежали к месту сбора на пределе
Наперевес с оружием своим.

А командиры отводили роли,
Повторенные все ещё вчера.
Покровы ночи выстрелы вспороли,
Рассыпалося дружное: "Ура!"

И только потянулась ночь на запад,
С улыбкою закуривал солдат.
А новый день писал Отчизне рапорт,
Что враг разбит, объект успешно взят.


             Письмо из дома

Стоят деревья в воинских бушлатах.
Осенний день застыл ненастно-хмур.
До чёртиков уставшие солдаты
Собрались на недолгий перекур.

Когда ещё заря не заалела,
И дождь хлестать по окнам не устал,
Во тьме труба тревожная пропела,
И взвод с оружьем в дали зашагал.

День по-армейски выдался несладким.
Но все задачи были решены.
Холодный дождь стучал по плащ-палаткам
И по плечам усталой тишины.

А на груди привычно сердце грело
Письмо любимой – каждою строкой.
Пусть ночь без сна, да разве в этом дело,
Когда спокойно спит их дом родной!

 Декабрь 1975 г.
Гайжюнай Литва


                В медсанбате

       Вчера ты в атаку бежал с автоматом.
Сегодня, на плечи халат полосатый
Накинув, ты бродишь походкой нестойкой,
Лежишь на больничной скучающей койке.

А утром – лишь солнце заглянет в палату,
Опять просыпается сердце солдата:
Опять ищешь ты сапоги по привычке,
Х\б и ремень, пачку "Примы" и спички.

Но долго стоишь у окна виновато,
Глядишь, как идут на ученья ребята;
И ёжик волос теребишь в затрудненье:
Леченье – не в тягость, а скука – мученье.

Вдруг завтра врачебный ответ будет краток,
И - рота знакомого примет солдата,
Чтоб снова мишени ловить на прицеле,
Победой добиться желаемой цели.

Январь 1976 г.
            Гайжюнай - Литва


                Утренний развод

        На листке, что вырван из тетрадки,
Напишу до дому пару строк;
На плече поправлю плащ-палатку,
Верную мне спутницу дорог,

И уйду с друзьями на рассвете
Ротным маршем за далёкий лес –
Там, где солнце золотое светит,
Словно орден на груди небес,

Где грохочут взрывы на ученьях,
                Словно щит для всех родной земли.
                …Строятся на плац подразделенья.
                Сбор играет алый горн зари.

Март 1976 г.
                Гайжюнай Литва               

 
             Десантники

Пристёгнуты на тросы карабины.
Ревут моторы, нет пути назад.
Выруливают на площадку Илы -
Через минуту взвиться в небеса.

Уже открыты люки в самолёте,
А ты стоишь, зажав в руке кольцо.
Мгновение - и ты паришь в полёте,
И ветер хлёсткой плетью бьёт в лицо.

Свистят они, секунды, словно пули,
Свободного паденья с "корабля".
Какие б ветры на земле не дули,
Нас принимает радостно земля!

Не раз сходились мы - решалось мигом,
И в ход вступал надёжный стропорез.
Мы превзошли теории и книги,
Спускаясь ночью, на воду и лес.

В тельняшках шли зимою мы в атаку,
Сражённый самбо, с криком падал враг.
Мы задыхались, зная - это надо,
Чтоб в мире больше не было атак.

Мы пролетаем в небе, словно птицы,
И с воздуха вступаем сразу в бой.
Поближе загляните в наши лица -
В них гордость нами выбранной судьбой.

Июль 1976 г.
Боровуха Белоруссия


                В ожидании

Там, за уральскими горами,
Откуда писем долго ждут,
С большими грустными глазами
Девчонку Танею зовут.

Среди своих подружек-сверстниц
Не выделяясь красотой,
Она живёт. И птицы песни
Поют ей целый день порой.


Когда же прячась между зданий
Холодной ночи тает тень.
Приходит солнце: «Здравствуй, Таня!
Встречай улыбкой новый день!»

Её в больничной ждут палате
Глаза тоскующих больных
В крахмальном, словно снег, халате;
И Таня оживляет их.

Проворны ласковые руки
Немногословием своим.
Мечтают о любви подруги,
Что не проходит, словно дым.

И Тане по ночам не спится.
Поймёт ли кто её мечту?!
И я зову: откликнись, рыцарь!
Приди к ней, Тане, наяву!

Июнь 1977 г. Витебск


            На прощанье

Древний город над тихой водою
Мелководной широкой Двины,
Мне сегодня прощаться с тобою,
К нам шагнувшим из тьмы старины.

Может, вспомнишь порою солдата,
Что задумчив бродил наугад
И топтал медяки листопада
По бульварам, шепча невпопад.

А потом исчезал на рассвете.
И не видели зданья твои,
Как бросался в лицо ему ветер,
И срывалось кольцо на груди.

Но связали другие нас узы:
На словесном пиру витебчан
Принял город в служители музы
Двадцатилетнего москвича.

Его муза в солдатской шинели
Неприглядна, сурова на вид,
Не о майской - о зимней метели,
Об атаках, а не о любви.

Не забыть вас, простых и негромких,
Щедро дарящих людям сердца
На привале, присевши в сторонке,
За столом в озаренье лица.
Октябрь 1977 г.
Витебск
                Со службы

Ноябрьский ветер снег метёт.
Глядят завистливые лица.
И мы выходим из ворот,
Чтобы сюда не возвратиться.

За этот день, за этот час
Мы отдаём два лучших года.
Пускай не все дождутся нас,
Кто так изменчив, словно мода.

Кто не служил, тот не поймёт,
Не испытает это чувство.
Бросала, как в водоворот,
                Нас жизнь военного искусства.

И было не до смеха нам,
Когда земля в лицо летела.
Но белоснежным куполам
Судьбу мы доверяли смело.

В тиши ночной стучат шаги,
И на душе немного странно,
Когда под лёгкий взмах руки
Привычной не слыхать команды.

Кто не служил, тот не поймёт,
Что каждый пройденным гордится.
И мы выходим из ворот,
Чтобы сюда не возвратиться.

Ноябрь 1977 г.
           Тепло души


          Вам, женщины...

Вам, женщины, простые эти строки,
Скупая дань растроганной души:
За то, что вечно сходятся дороги
У ваших ног — и в бурю, и в тиши.

Сегодня мы во многое не верим,
Но, как молитву я прочесть готов:
Спасибо вам, что мы не очерствели
И не забыли самых нежных слов.

В наш бурный век мелькающих событий,
Замешанных на злобе и крови,
К нам тянутся спасительные нити
Незримой возвышающей любви.

Пусть в нас живёт святое это чувство;
И, сотворив прекрасный храм ему,
Увидим, как без женщины в нём пусто
                И одиноко сердцу и уму.

Она придёт — всех ближе и дороже,
Как будто бы на свет рождая вновь.
Пусть даже мы расстанемся, но всё же
Я повторю: «Да здравствует любовь!»

04.03.1990 г.
            

       Двадцать пять
Татьяне
Вот и минуло четверть века,
Когда однажды, в холода,
Произнесли два человека -
Она и он — друг другу: «Да!»

Делиться серою печалью
                И звонкой радостью своей,
Не спать бессонными ночами
Над колыбелями детей.

Тоску нагрянувшей разлуки
И счастье встречи ощущать,
Познать любви восторг и муки,
Учиться верить и прощать.

И пресловутый съев пуд соли,
Узнать: в чём этой жизни соль.
                Где мир худой всё лучше ссоры
Раз не бывает добрых ссор

Искать ответа на квартирный,
Порою каверзный, вопрос,
И день за днём, отнюдь не мирный,
Тащить вдвоём семейный «воз».

И даже после расставанья
С мечтой о рае в шалаше
Под зимней вьюги завыванья
Хранить тепло в своей душе.

Увидеть радугу в ненастье
                И в темноте мерцанье звёзд,
Когда по будням вместе — праздник
И в праздник — будни, если — врозь.

Так будь (хоть дней других немало)
Благословен тот день в судьбе,
Когда тебя мне ниспослала,
      Когда я встретился тебе!

Декабрь 2003 г.


                Небосвод

                Памяти десантника-фронтовика
М. Первачова

Он жил, как будто шёл в атаку,
Рванув тельняшку на груди –
   Неудержимо и с азартом
Сквозь годы, беды и дожди.

Он жил, как прыгал с парашютом,
И было весело ему,
Когда другому было жутко,
А равнодушно никому.

Он жил, в горячке дел сгорая,
    Тянулся из последних жил,
    Не думая о кущах рая
    Покуда на земле грешил.

    И вот его под ветра ропот
    В мир лучший, вечный, мир чудес,
    Несут невидимые стропы
                Под синим куполом небес.

Июль 2009 г.
        Разговор с зеркалом
К* С*
Свет мой зеркальце, припомни
Нашу юность по соседству,
Как от взоров, пылко-томных,
Билось раненое сердце.

Свет мой зеркальце, припомни,
Как судьба нас «баловала»,
Как среди хозяйских комнат
Нам жилья не доставало.

А ведь нужно было — малость,
Уступая место чувству,
За которым начиналось
Приобщение к искусству.

Шли по жизни шагом бодрым,
Постигая с каждым взглядом,
С каждым словом, злым и добрым,
Тех, кто был в то время рядом.

Свет мой зеркальце, припомни
                В прядях нынешних сквозь проседь
Ниспадающие волны
Золотых волос, как осень!..

Но в молчании запнулось
Отраженье в медной раме -
Оттого, что наша юность
Разминулась с зеркалами.

Октябрь 2011 г.


                Дама в светлом               
N* P*
Женщина из Люберец
Да ещё из Марьина,
Захотит — излюбит вас,
Захотит — измает вас.
               
               
Скажет по-английскому
Что-нибудь нескромное,
Станет часом близкая


Нежная и томная.


Рождена весеннею,
Птаха синеокая.
Да не до веселия
Коли одинокая.

Пусть в желаньях грешная,
Да ведь не холодная,
Потому, что - вешняя,
Сердцем половодная.

Грянет дождик в Люберцах,
Вспыхнет в небе радуга -
Значит, кто-то влюбится,
Откровеньем радуя.

Будет лето с грозами,
Громами и ливнями -
Будет жизнь со слёзами,
Только со счастливыми.
20. 04. 2012 г.


         Тепло души

С каждым днём всё сильнее морозы,
Всё трескучей зима за окном.
Отчего же наивные грёзы
Просыпаются в сердце моём?!

Как не выпасть цветущему маю
Посреди серебристой зимы,
Так и я вновь душой замерзаю
В цепких лапах седой кутерьмы.
Наберу нужный номер, быть может,
Чтоб услышать твой голос: «Алло!»
И почувствую собственной кожей,
Как идёт через трубку тепло.

Растопить бы им лёд равнодушья,
Залечить надоевшую боль!
Но всё круче январская стужа,
Всё наивнее наша любовь.

Будет падать с косматого неба,
В белом танце под ветром кружа,

Невесомое облако снега,
Зябким холодом сверху дыша.

Будет таять на тонких ладонях
Невесомый холодный узор,
И в снегу очертания дома
Не узнает нечаянный  взор.

Февраль 2016 г


 Подмосковный отшельник               

Подкинет поленьев он в печку-буржуйку,
Делящейся щедро горящим теплом
И спать ляжет в полночь. Пускай где-то жутко
Бродячих собак слышен вой за окном.

Пойдёт ночью снег. И, проснувшийся утром
Он только с лопатою дверь отопрёт;
А, выйдя из дома, в сарайчике курам
Насыплет зерна и воды им нальёт

Расчистит дорожки, дровишек наколет,
И верного друга — лохматого пса,
Погладив по морде, похлёбкой накормит,
Потом уже сядет за завтрак он сам.

Пройдёт в магазин за крупою и хлебом,
Сготовит обед, постирает бельё.
А там незаметно смеркается небо,
И вечер предлинный опять настаёт.

Приляжет и будет смотреть телевизор
Или почитает увесистый том.
А сон после ужина сладок и близок,
В его заползает бревенчатый дом.

Когда ж его родственник или знакомый
Из дальних краёв забредёт невзначай,
Чтоб только себя ощущал бы, как дома ­
Накормит, напоит под водку и чай.

А там, за столом, он ответит не сразу:
Зачем же покинул комфорт и уют,
О выборе том не жалея не разу
За жизнь, одинокую эту свою?!

Обнюхает пёс, проводив до калитки.
Утонет тропинка в глубоком снегу.
И лёгкая грусть, где нет места улыбке,
Скрипит под ногами на каждом шагу.


Гроза.

Bесь день было пасмурно. Тучи висели,
Как бремя тяжёлое над головой,
А цвет изменялся их — чёрный на серый.
И ливнем грозил, обходя стороной.

Весь день было сумрачно в каждой из комнат,                     И не доставало включить жёлтый свет,
Средь белого дня летом осень напомнив
Когда заползал в дом холодный рассвет.

Весь день было душно. Открытые ставни
И шторы на окнах в узорах своих
Под вечер внезапно крылатыми стали,
Порывистый ветер на миг улов 

Темнело стремительно. Молнии росчерк
И грохот за ним, как материю рвут;
И капли дождя, барабанящих к ночи —
По крыше, по саду, по тем, кто бегут.

И легче дышалось с небесной водою,
На землю обрушившейся в тот же час…
Но что только делать с своею бедою,
Которой ничто не подвластно подчас?!

Всю жизнь ты незримо была где-то рядом,
Меняясь за годы, дарила тепло
Изысканным словом и любящим взглядом
Всем тем, с кем однажды с тобой повезло.

Наутро с прочистившегося небосклона
Умытое солнце ночною грозой      
Сияло над сломанной шапкой пиона,
На тонком стебле и такою большой!

17.06.2016 г.


                Под крышей знаний


                Уходящая деревня

Сдох петух — от старости, наверно;
А красив и важен был петух.
Пел он так, что слушала деревня,
А теперь осиротел катух.

Восемь кур выходят спозаранок
Погрести и поклевать во двор.
И проулок весь зарос бурьяном,
Что не нужен никакой забор.

Некогда стояла пыль над стадом,
Когда гнали вечером домой.
А сегодня никому не надо
За скотиной шевельнуть рукой.

На лугу с недавних пор - помойка:
Всё, что в русской печке не горит.
В центре, вместо сгнившей церкви  - стройка:
Пол часовни десять лет стоит.

Развалился клуб — другого нету,
Где крутили танцы и кино.
И идёшь к знакомому соседу
Потрепаться на крыльце его.

Спят друзья по детству на погосте -
Как тут мимо их могил пройти!
Ну, а, если ты приехал в гости,
Будут встречи с грустью на пути.

Всё не так, когда бы не названье
И твои немалые года.
Вот и вновь за встречей - расставанье,
Только бы опять не навсегда.


                Под крышей знаний
                (Одноклассникам)

Нам сорок пять плюс десять школьных лет,
Связавших нас однажды и навечно.
Пусть с каждым годом давит нам на плечи,
А мы всё те же, словно их и нет.


В тот день, когда всем было нам по семь,
Мы в первый класс пришли гурьбой несмелой,
Неловкой, озорной и неумелой,
Смешные несмышлёныши совсем.

Учили нас за партами всему,
Что после в жизни может пригодиться;
А, главное, учили одному -
Мечтать и как своей мечты добиться.

Так год за годом шумный школьный дом
Для нас вторым стал домом постепенно.
И мы входили утром ежедневно
Под крышу знаний, расстегнув пальто.

А как забыть нам первую любовь,
Которую почувствовав душою,
Необъяснимой, чистой и большою,
Мы стойко выносили, словно боль?!

Спасибо школе - что была и есть!
Ты будешь в нас и ты уходишь с нами,
С словами благодарности и снами,
Из детства к датам подавая весть!

Июнь 2016  - февраль 2017 г.г.


                Черты лица

Вот и снова огнём засиял листопад,
А потом серый дождь его тушит;
И над тихой землёю снежинки летят,
Словно чьи-то ушедшие души.

Сколько их отгорело осенней листвой!
Сколько их отцвело звонким летом!
И уже свой закат поминаем порой,
А не то, что приходит с рассветом.

Как в тумане, черты дорогого лица
И слова твои в раненом сердце -
Всё тогда мне казалось началом конца
                Из недавнего школьного детства.


                И пошли мы по жизни дорогой своей:
                Я — налево, а ты, знать — направо.
                Потому, что из всех виноватых людей
Каждый, видно, считал себя правым.

И сегодня почти я не помню тебя,
Ты осталась в том времени давнем,
Когда жил я одною тобою, любя,
Когда был я с тобою недаром.

Сквозь года и что в них испытать довелось,
Сквозь разлуку и непониманье,
Я хотел бы почувствовать запах волос
И в глазах прочитать бы признанье.

Только ты далеко, и осталось мечтать
О несбыточном, хоть и красивом.
Если мог за тобою ходить и летать,
Значит, был я по жизни счастливым.

Ноябрь 2016 г. — январь 2017 г.


                Снег
N* N*
                С неба кружит и падает хлопьями снег,
                На лице задержавшись и тая.
                Пусть на нём каждой мысли останется след,
                Словно птиц налетевшая стая.

                Не остудит его белоснежный узор,
                Не придёт просветление в душу,
                Если неравнодушен к тебе до сих пор
                И поврозь мне сегодня не лучше.

                Телефонная трубка твой голос таит -
                Стоит только набрать нужный номер.
                Снег идёт, белый-белый на вкус и на вид,
                Во дворе побелевшего дома.

                Ты когда-то в такой же ушла снегопад
                В белом танце по жизни кружиться.
                И остался мне твой исчезающий взгляд               
                В этом тающем снеге на лицах.

                Февраль 2017 г.



                Одноклассники

Всё труднее нам справиться с брешью -
За большим ежегодным столом.

Кто-то с пузом, бородкой и плешью
Что-то мне говорит о своём/

И девчонки, за кем в старшем классе
Начинали ухаживать мы.
Вдруг прибавили все в своей массе,
Да и годы их стали видны.

Может, быть откровенным поможет
С собеседником мне алкоголь,
Даст почувствовать собственной кожей
Чью-то грусть и сердечную боль.

Через час мы разбились на пары,
Через два - нас водой не разлить.
И себя я не чувствовал старым,
А способным дружить и любить.

За окном светофорила темень,
В стёкла бил то ли дождь, то ли снег.
И, когда я узнал - сколько время,
Как поэт, я задумал побег.

Шёл во тьме и желал всем здоровья,
Всем собраться ещё через год -
По ночной тишине Подмосковья,
Где внизу - то ль вода, то ли лёд.

Февраль 2017 г.


                Прощёное воскресенье

Ты простишь, и я тебе прощаю,
Что, не в силах справиться с судьбой,
Мы когда-то лишь прошлись по краю
Чувства, нам подаренном с тобой;

Что однажды, глянув друг на друга,
У обоих захватило дух;
Показалась лишнею подруга
И ненужным самый лучший друг.

Первый шаг казался невозможен,
Выпавший случайно сделать мне;
Первый поцелуй - не так уж сложен,
И не страшно быть наедине.

Размечтались - верными до гроба
Другу сердца нам обоим быть!
А, когда мы в жизнь вступили оба,
Захватило дух других любить.

Ты простишь, и я тебя прощаю
И ни словом горьким не корю.
Я тебя, сегодняшней, не знаю,
И с тобой, далёкой, говорю
 
За мечту, за память, за сомненье
И за тех, какими нам не стать,
В этот день приходит воскресенье:
Каяться кому-то и прощать.

Февраль 2017 г.


     Последний день зимы

Последний зимний день,
Каким холодным не был,
А завтра будет март,
Пусть по календарю.
Поднимется с утра
Уже в другое небо
Другое солнце, ночь
Сменяя на зарю.

В последний зимний день
Расстались мы когда-то.
Шёл крупный белый снег
И заметал следы.
Я чувствовал себя
Каким-то виноватым,
И ничего тогда
Не говорила ты.


Минувшею зимой,
Под завыванье вьюги,
Дарила нам тепло
Невидимая нить,
Что связывала нас
В единое друг с другом,
Что не смогли в душе
     Надолго сохранить.   

     Пускай придёт мороз,
И всё засыплет снегом,
Но в марте, как и нам,
Природе не до сна.
И первая капель
На солнцепёке следом
По лужам простучит
     С домовых крыш - весна.               

Февраль 2017 г.


                Сон

Я шагаю в бездну с самолёта
И, как птица, в воздухе парю -
                Там, где место только для полёта,
Там, где я не тлею, а горю.

В час урочный мне опять приснится
В белых точках синий небосвод,
Где в шелках мелькают чьи-то лица,
Где приходит с ними мой черёд.

Но мне снятся сложенные крылья
И мой нераскрытый парашют.
И напрасны все мои усилья,
Что к исходу одному ведут.

Так мне предстоит одно и то же -
Снова в небо прыгать по ночам,
Говоря, что всё на свете можем
В ощущенье крыльев на плечах.

Но пройдёт романтика с годами,
С ней кошмары все мои пройдут.
Отчего же снег с тех пор не тает -
Тот, что ранней сединой зовут?!

Июль 2017 г.


Одноклассникам

Всё меньше вас за стол накрытый сядут,
И всё однообразней голоса,
Когда уже и кровь по жилам зябнет,
И вечностью скликают небеса.

Подняв бокал, вдруг кто-то громко скажет,
Что время в школе - лучшее в судьбе;
И, вспомнив что-то, он расскажет даже
Почти смешное о самом себе.


Как поднимались, словно по ступеням,
Собравшимся поведает любой.
И пробудятся запоздалым пеньем,
Когда заговорят все про любовь.

Появится и фото очень кстати.
И будет слышно, как со всех концов.
Забыв про угощения хозяйки,
Себя находят посреди юнцов.

Где наши отшумевшие полвека, 
Когда сидели вместе по рядам?!
Не каждого узнаешь человека
Сегодня по одежде и глазам.

Года идут: чем больше, тем быстрее,
И нет на них управы никакой.
Но через школу стали мы умнее,
Мудрей и ближе нет её другой.

Февраль 2018 г.
Москва



Литературные пародии

От А. С. Пушкина
Мой дядя самых честных правил,
Когда не в шутку мне помог,
Он в Форинтек меня направил
И лучше выдумать не мог.
Там производство и наука
Забыли напрочь слово скука.
И, если мало дня, то в ночь
Там не спешат с работы прочь.
Какое низкое коварство
О чём-то думать о другом,
Когда здесь твой и стол, и дом,
И от депрессии лекарство!
Вздыхай и думай про себя:
Когда ж отметит шеф тебя!

От М. Ю. Лермонтова
Скажи-ка, дядя, ведь недаром
Людских сердец сплошным пожаром
Сошёл двадцатый век?
Но в муках и мечтах красивых
Порой рождается Мессия.
Недаром знает вся Россия
Московский Форинтек?!
– Да, были годы становленья,
Не то, что нынешнее племя
В верхах с брегов Невы.
Сквозь годы поздней перестройки
И реформаторской попойки
Мы шли вперёд и духом стойким
Не отдали Москвы!

           От Н. А. Некрасова
Однажды в студёную зимнюю пору
Я вышел на улицу в двери метро.
Гляжу: поднимается медленно в гору
Идущий к Трёхгорному Валу народ.
– Куда так торопитесь вы, человеки? –
Спросил я в спокойствии чинном юнца.
Ответил он басом: В родном Форинтеке
Работаем мы под началом отца.
Отец, слышишь, рубит дровишки, вестимо,
Всё больше зелёных, а я отвожу.
– Поделишься, может? – Ступай себе мимо!
Сперва заработай, а там погляжу!

– Кой годик тебе? – С девяностого рубим.
Кто только в округе о нас не слыхал!
Работа не сахар, но мы её любим! –
Ответил тинейджер и прочь зашагал.

             От С. А. Есенина
Не жалею, не зову, не плачу,
Всё пройдёт, как с белых яблонь дым.
И уйду я, грустью озадачен,
Что когда-то был я молодым.
Был весёлым, скромным и негордым,
Лёгким на подъём и в дождь, и в снег,
И работал на Валу Трёхгорном
В ЗАО под названьем Форинтек.
Я входил туда, и даже запах
Радовал мне душу всякий раз,
Где в коробках был восток и запад,
Увлекая техникою нас.
Но с годами реже миг удачи
Молодости дерзкой не в пример.
Будь же ты благословен, Хитачи!
Мир вам – Маркем, Деннисон Авер!

             От В. В. Маяковского
Крошка сын к отцу пришёл,
И спросила кроха:
– Что такое хорошо
И что такое плохо?
Не слукавил с малышом
Папа в кои веки
И ответил: «Хорошо»
В нашем Форинтеке!
Мэн и вумэн, млад и стар,
Стайер или спринтер –
Каждый знает неспроста,
Что такое принтер.
Каждый в школе изучал
Ротор или статор,
А началом всех начал
Тот же маркиратор.
Нам уже семнадцать лет
Дарят комплименты,
И для нас милее нет,
Чем свои клиенты.
Будет дело по душе,
Если друг за друга,
Да ещё хороший шеф
И его супруга.

Хорошо под Новый Год
Выпить для веселья.
«Плохо» с нами не живёт,
Разве что с похмелья.

     От Р. Рождественского
Наш Форинтек виден,
В рыночном мире славен.
Наш Форинтек – лидер,
Мы его делом славим.
Наш Форинтек, как спринтер,
Мчится по занятой бровке:
Вот – термотрансферный принтер
Для типовой маркировки.
Бизнес грохочет буйный,
Словно природный кратер.
Вот вам – и каплеструйный,
И лазерный маркиратор.
Есть на Трёхгорном Центр
Творческой мысли России,
Где каждый по-своему ценен,
А вместе мы – гордость и сила.
Есть у нас свой начальник,
С ним процветает фирма.
Есть у неё начало,
Ну, а конец – фиг вам!

     От А. Вознесенского.
В Форинтек я хочу, в Форинтек!
Видно, я уж такой человек,
Что под своды его по утрам
Захожу, как народ – в божий храм.
Мне не нужно ни хаджей, ни Мекк,
Я и так правлю путь в Форинтек,
Чую импульс в пожатиях рук,
Слышу стук, как мелодии звук.
Вижу техники завтрашний век.
В Форинтек я хочу, в Форинтек!
Мне не надо бежать за «бугор»,
Если есть Форинтек у Трёхгор.
Я на фирменный этот алтарь
Всю-то выложу душу, как встарь.
Как бросал в небо взор свой ацтек,
Так гляжу я на свой Форинтек.
А заметит всевидящий зрак
В буквах сих бесконечности знак,
Как основу житейских основ –
Ныне, присно, во веки веков!

     От Б. Ахмадуллиной
В урочный час снимаю я костюм
В обмен на свой комбинезон удобный
И с головою погружаюсь в шум
Моей машины, мерный и утробный.
Мне так приятна выпавшая роль,
Словно актёру у зажжённой рампы,
На шпиндель вешать тяжеленный роль
И полотно вести вдоль флексорамы.
Из-под вращенья вала на оси,
Где крепят нож на видимые метки,
Направить в аккуратные ручьи
Рождённые давленьем этикетки.
Создав понтон из тысячи цветов,
Вдруг выдать оттиск в колоритной краске,
В плену технологических оков
Реальность были делая из сказки.
А в час вечерний, пот смахнув со лба
И проникаясь важностью момента,
Нутром понять, как нелегка борьба
За каждого довольного клиента!

     От Е. Евтушенко
Проходя вдоль дома на Трёхгорном,
Слышен чей-то под гитару голос,
Что на праздник всякий раз поёт:
«Там вечером на лавочке меня Маруська ждёт».
Лишь пустеет жидкость в стеклотаре,
Он терзает струны на гитаре
И на бис коллегам выдаёт:
«Там вечером на лавочке меня Маруська ждёт».
Он поёт, за стенами невидим.
Он любим и так же ненавидим
Теми, кто не пьёт и не поёт
И кого навряд ли кто-то ждёт.
Вот и злятся: что это за банда
Со своим любвеобильным бардом,
Где никто из них не устаёт,
А ещё возьмёт да подпоёт?!
Не понять им, с чёрствою душою,
Как живут одной семьёй большою.
Тех, кто может многое создать,
Грех по вечерам не подождать!

     От Б. Окуджавы
Стоит выйти из метро и спуститься с горки,
Увидать Москву-реку, лучшую из рек.
Ах, родной Трёхгорный Вал – ты, моя Трёхгорка,
Где в одном её дворе – фирма Форинтек.
Сносят старые дома – грустно мне и горько.
Сединою на виски сыплет белый снег.
Ах, родной Трёхгорный Вал – ты, моя Трёхгорка,
Не стареет лишь одна фирма Форинтек.
Как душою устоять в сумасшедшей гонке,
Где порою правит бал Золотой Телец?!
Ах, родной Трёхгорный Вал – ты, моя Трёхгорка,
Словно гавань в шторме дней для простых сердец!
За окном луна в ночи – подбирай иголки.
Новый Год под бой часов начинает бег:
По России, по Москве, по родной Трёхгорке,
По цехам и кабинетам фирмы Форинтек.


Юмор в коротких штанишках.

    От С. В. Михалкова.
                Кто не знает дядю Сашу?
Дядя Саша всем знаком!
Утром, съев на завтрак кашу,
Пьёт он кофе с молоком.

На своей большой машине
На работу едет он,
Потому что дядя Саша
По работе чемпион.
Он трубит порой до колик
Всю неделю каждый день,
Потому что трудоголик
Дядя Саша Шелепень.
Знают в Питере и в Риге,
Знает Минск и Краснодар,
Как он, будто бы на ринге,
Держит кризисный удар.
Он, как Фигаро, по миру,
По делам вне графика
Над Европой и Памиром,
Мчит аэротрафиком.
Он такой разнообразный:
Очень умный и простой,
Даже в праздники – не праздный
Да ещё не холостой.
Оттого задача наша:
Говоря без дураков,
Быть таким, как дядя Саша –
Маяком из маяков!



                От А. Л. Барто.
                Наша Надя громко плачет,
Грусть-тоску свою не прячет,
Что в сей кризисный момент
От неё ушёл клиент.
Был он выгодный, тиражный,
И по сложности не страшный,
И понтонная печать –
Как таких не привечать!
Мы работали без брака,
А он бросил нас, собака.
Все работы, видит Бог,
Мы ему сдавали в срок.
                Размышляют Вова с Геной
Над коварною изменой:
На безрыбье, так сказать,
Как бы лапу не сосать.
Но не зря же век от века
Шире слава Форинтека,

Не без добрых мир людей
И новаторских идей.
Успокойтесь, тётя Надя!
Завтра будет новый дядя.

В крутизне житейских рек
Не утонет Форинтек!

    От К. И. Чуковского.
                Как от нашей Флексорамы
Пахнет пудрой и духами.
По утрам мы из маслёнки
Ими душим шестерёнки.
И найти такой едва ль
Вам подвальный «Лэтуаль».

Как от нашей Флексорамы
Не отходят меломаны,
Нет им лучшего рецепта
Ежедневного концерта.
И весь день, японский Бог,
Зажигают поп и рок.

Как на нашей Флексораме
Чудеса творятся сами:
Был вчера я краснокожый,
А сегодня – с чёрной рожей;
И под вечер прежним стал,
Когда краску отодрал.

Как от нашей Флексорамы
Заживают мигом раны:
От депрессии и скуки,
Занимая делом руки,
Словно тот же врач при нём –
Приходите на приём.

От С. Я. Маршака.
                Есть человек упорный,
Печатник на Трёхгорной:
Как повесит новый роль,
То с пятном, а то с дырой,
И весь день вокруг машины
Кроссы делает порой –
Такой неугомонный
На улице Трёхгорной.

Для него в печати – свято,
Чтоб не грязно и не смято.
Он глядит на свой облой,
Словно поп на аналой,
Поминает божью матерь,
Если рвётся тот порой.
Вот такой он вздорный
На улице Трёхгорной.

Хоть реклама многолика,
И бразильская «бибика» –
Старый полуавтомат,
Но приложишь полумат
И российскую смекалку
И – как будто нет преград.
Зря ли он упорный,
Человек с Трёхгорной!

                Новогодняя песенка.
                В Москве родилась фирмочка,
В Москве она росла,
Зелёная и робкая
Та фирмочка была.
                Чиновник пел ей песенку
Про белого бычка,
Дефолтами опутывал
И драл исподтишка.
                Косой бездельник грыз её
И прочь потом скакал.
Волчара криминальная
Наездами пугал.
                Росла и крепла фирмочка
В том рыночном лесу,
Где есть места под солнышком,
И есть места внизу.
Срубил однажды фирмочку
Московский мужичок,
Все тропы, видно, знающий
В лесу наперечёт.
Взвалил её на дровеньки
Апрельским днём, чуть свет,
Запрягся и – везёт её
Уж целых двадцать лет
Подрядами изрядная
По миру по всему,
Она и впрямь нарядная
Стоит в своём дому.
В жару ли задымлённая,
В осенний дождь и в снег,
Она – вечно зелёная
С названьем Форинтек.




Фронтовые поэты

«Бьётся в тесной печурке огонь,
На поленьях смола, как слеза.
И поёт мне в землянке гармонь
Про улыбку твою и глаза».
А. Сурков.




Буржуйка и гармонь

«Бьётся в тесной печурке огонь»,
И уходит в трубу сизый дым.
А я тру всё ладонью ладонь,
Согревая дыханьем своим.
Веет холодом от батарей.
Где там шапка, перчатки и шарф?
Я и так от буржуйки своей
Отойти не могу ни на шаг.
До конца смены так далеко.
Вот бы чаю горячий стакан!
Да на кухню сходить нелегко –
Сделать двадцать четыре шага.
А пожарник придёт и убьёт,
Как увидит открытый огонь,
А замёрзнет, так сам запоёт
«Про улыбку твою и гармонь».


«Для счастья мне всего пока
Довольно этого с избытком».
С. Орлов


О счастье

Сейчас бы воздуха глоток –
Всего глоток прохлады чистой,
А то дышу через платок
Не проходящей дымкой мглистой.
Сейчас хотя б стакан воды,
Шипящей пузырьками газа.
Питья бы лишь, а не еды,
А то под душ холодный сразу.
А то бы в отпуск, на юга,
Где море плещет в берег прытко


«Для счастья мне всего пока
        Довольно этого с избытком»
   
«Жди меня, и я вернусь,
Только очень жди».
К. Симонов.

Жди меня

«Жди меня, и я вернусь,
Только очень жди».
Жди, а то ведь я боюсь
Сгинуть по пути.
После смены, в проходной,
Ждут меня друзья,
И не выпить по одной
Нам никак нельзя.
А потом – ещё, ещё…
И, едва живой,
Ожидаем и прощён,
Я вернусь домой.

Как тут дать соблазнам бой?!
Как не захотеть?!..
Вот поеду на футбол,
Буду фанатеть.
Буду горло надрывать
За родной Спартак
И от горя умирать,
Если что не так.
А, когда домой вернусь,
Скрыв подбитый глаз,
Только молча улыбнусь –
Мол, в последний раз.

Ну, а как же устоять?!
Как не угодить,
Чтобы даму повстречать
И не проводить?!
По дороге с ней решить
Посидеть в кафе,
А потом – грешить, грешить,
Как последний ферт...

«Жди меня, и я вернусь»,
Соблазнённый вдрызг.
Знать семейный наш союз –
Это тоже риск.
Видно, уж сама судьба
Нас свела с тобой –
Терпеливее тебя
Нет такой другой.



«Я помню
Пламенную ругань
Освободителей-солдат.
Но ею
Не был я напуган –
Её ступенчатый каскад,
Подобно музыке высокой,
Ласкал
Нервический
Мой слух…»
Г. Горбовский.

Производственная брань.

«Я помню пламенную ругань»,
Не ту, что в жизни на слуху,
А ту, которой крыли с другом
Работая в одном цеху.
Когда не доставало мочи
И было нам не до манер,
Ругался, как простой извозчик,
Мой друг, ведущий инженер.
Он крыл талантливо, по-русски,
Усталый пот смахнув со лба,
Разъём детали слишком узкий
И болт, где сорвана резьба.
Он крыл все недостатки сборки
И не стыковки в чертеже,
Озвучивая матом бойким
Всё, что кипело на душе.
Он крыл, казалось, поминутно
Всё вплоть до Бога в облаках…
И потихоньку, трудно, нудно
Работа спорилась в руках.
И кто-то из пришедших женщин
В дверях сконфуженно застыл.
Как будто сумасбродный леший
.Залез к ним в женский монастырь.





«Проверь мотор и люк открой:
Пускай машина остывает.
Мы всё перенесём с тобой, –
Мы люди, а она стальная…»
С. Орлов

После работы.
В. Новикову
День на исходе. Ты устал и зол.
А завтра снова подниматься рано.
Но ты достань из ящика тасол,
Его так любит наша флексорама.
Смажь шестерёнки, чтобы скрип и треск
Не раздавались из нутра машины,
И ацетоном наведи в ней блеск
От клея, краски и бумажной пыли.
Весь день гудя, она застыла в ночь,
Натруженная, тихо остывая.
А потому мы ей должны помочь, –
«Мы всё же люди, а она стальная».


     Главе фирмы Форинтек
        А. Г. Шелепеню.

             1.
Пятнадцать лет тому назад,
Когда сходил двадцатый век,               
Простёр он руку и сказал:
Здесь будет фирма «Форинтек».

Он дрался за  неё, как лев.
Растил её, как мать — дитя.
Отец родной, глава и шеф,
Учил всему нас, не шутя.

На берегу Москвы-реки,
На улице Трёхгорный Вал,
Есть в Форинтеке мужики,
Кто блох буржуйских подковал.

Где от утра и до утра
Не клянчут милости с небес,
Где голь на выдумки хитра
Даёт технический прогресс

                Где сводят женщины с ума,
И от уыбки разомлев 
Весной становится зима               
Из года в год — пятнадцать лет.

ст07. 04.
Льются  пряди волнами на плечи.
Очи к небу ввысь устремлены.
И уста молитвенно лепечут
-Всё, чем  так богаты и нежны.

Вечный образ из души и плоти
Кающейся грешницы в веках
При любом режиме и погоде   
С  книгой бытия в своих руках.

Там, на пятьдесят шестой странице
Встретит вас знакомый человек
И подскажет, что в родной столице
Есть глава с названьем «Форинтек».

Он – её творец и икуситель ,
Сделавший её своей судьбой,
И готовый, словно наш Спаситель,
Ради дела жертвовать собой.

Как все гендиректоры, он грешен
Тем, что должен спрашивать с коллег;
С близкими и женщинами нежен,
Не смотря на груз почтенных лет

Жить бы нам без суеты и сплина,
Не страшась, что будет Божий Суд,
Лишь бы не разбила Магдалина
Вещий алавастровый сосуд.

07. 04. 2007 г.

3.
Он весь в делах — с рассвета до рассвета,
Рождённый под счастливой цифрой семь,
Как некое седьмое чудо света
На грани нереального совсем.

А он — живёт и здравствует, почтенный
Свой юбилей встречая на посту
Подтянутым и стройным, с неизменной
Улыбкой сослуживцам за «версту».

О чём мечтал и что добился в жизни,
Он  сам, наверно, знает лучше всех:
При каждом новом утверждённом «изме»
Совсем непросто праздновать успех.

Но быть к нему заслуженно причастным.
Любить супругу и растить детей
Является по праву высшим счастьем,
Как высшею наградой у людей.

05. 04. 2016 г.


4.
Почтенный возраст — не помеха.
Почтенный возраст — вот причина
Желать здоровья и успеха,
Когда наш юбиляр — мужчина.

Пусть с каждым годом их всё меньше,
Но вы — в тельняшках, вы — герои.
Вам быть любимыми у женщин,
А в жизни — первые вам роли.

В вас столько юного задора,
В глазах — огня и в сердце — страсти,
Что если дело — до упора,
Друзья — навек, любовь — на счастье.

Пусть каждый день вам будет — праздник,
Во всём сопутствует удача.
Прочь серость и побольше красок,
Как клумбы из цветов на даче.

Пусть стороной обходят беды
Ваш дом родной и ваших близких.
Пусть ждут вас новые победы,
Костры открытий в искрах мыслей.

Пускай всегда вам солнце светит
На вашем чистом небосводе,
И даже возраст незаметен,
Когда весна царит в природе.

Не вас ли славят птицы пеньем?!
Не в вашу ль честь звенят капели??
И говорят вам: «С Днём Рожденьем!»
И добавляют: «С юбилеем!»



07. 04. 20016 г.

Е. С. Шелепень.

Красавица, отличница, спортсменка -
Казалось бы, чего ещё желать?!
Как штурману: где глубоко и мелко,
Ей в свои годы жизни ли не знать?!
А довелось узнать довольно рано




Среди всех тех «лесов, полей и рек»
Далёкого родного Магадана,
Как счастлив был советский человек.

Но грезилась мечта ей синей птицей,
Манила ввысь и за собой звала;
И, чтоб однажды явью воплотиться,
Ей подарила в детстве два крыла.

И вот она — как будто в поднебесье,
Не счесть её достигнутых высот;
За годом год проходят, словно песня,
Которую она для нас поёт.

Красавица, отличница, спортсменка -
Ну, как ещё не повторить опять?!
Ведь пятьдесят и пять стреляет метко   
А,значит,пятьдесят не избежать.
               
Октябрь 2014 г.



Нам-двадцать пять

Нет даты сегодня на свете важней,
Означенной четвертью века -
Не просто заветный для нас юбилей,
А целая жизнь Форинтека.

В один из последних советских годов,
Рождённый для творческой цели,
Он, словно корабль, шёл под розой ветров
Сквозь грозные штормы и мели.

Когда в пелене из клубившихся туч
Вставали за гаванью порта -
Союзный развал и порывистый путч,
Подводные камни дефолта.

Но нас не страшил налетающий шквал
Житейских ветров урагана,
Когда находился походный штурвал
В умелых руках капитана.
 
Лихих девяностых стремительный бег
Сменился стабильностью штиля,
Но держит по-прежнему курс Форинтек
Всё с той неизменностью стиля.

Немало нас было за эти года,
Таких увлечённых и разных,
Вложивших частицу идей и труда
В наш главный сегодняшний праздник.

Шторма отшумели, а дали — ясны,
И бьются сердца молодые,
Встречая рассвет двадцать пятой весны,
Как будто «семь футов под килем».

Попутного ветра, Форинтек!
(К 25-летию фирмы Форинтек)

25.04.2015




               















II Повести и рассказы








1. Мятежники
(Повесть)

Часть I
Мятежная осень

1.
За окнами избы в непроглядном чёрном омуте колобродила промозглая ноябрьская ночь 1918 года. Время от времени налетавшие порывы свирепого ветра барабанили по стёклам мокрым колючим снегом, сменяясь коротким настороженным затишьем. И тогда было слышно, как в тихой тёмной горнице, за занавеской сладко посапывала младшая сестрёнка Маруся, чуть поодаль от неё, на соседней кровати не спала мать Катерина Михайловна, ворочалась и тяжело вздыхала. А в углу, у входной двери, в своей постели маялся от бессонницы Григорий, ломая голову над извечными русскими вопросами: что делать и кто виноват – в общем, как жить дальше?!
«Эх, едрёна матрёна, что за дурная жизнь пошла! – ругался он про себя, – Нищета да и только, ничего от прошлого не осталось: были при царе в Иванкове лавки полные продуктов и товаров, на постоялых дворах и в кабаках толпился народ. А какие в Ижевском шумели ярмарки да базары – чего там только не было! А теперь сплошное запустение и развал – никакой свободной торговли. За солью, за сахаром, за спичками и прочим надо ехать в Рязань или аж до самой Москвы. На картошку, на муку или на яйца там тебе чего хошь обменяют, если только потом целым до дому доберёшься. Даже простые свечи и несчастный керосин стали роскошью – сиди в потёмках. Церковные крестные ходы запретили, колокольный звон запретили, чтобы не будоражить народ. Трясут нещадно святых отцов и кулаков, а там, гляди, и за бедноту примутся».
– Ох, уж эти больевики, растудыть их мировую революцию! – вполголоса матернулся Григорий, переворачиваясь на другой бок и размышляя далее:
«За один год таких делов натворили, что мало не покажется! Обрадовались: царя скинули, потом Временное правительство ликвидировали, а теперь сами правят. И с каждым днём всё веселей, сытнее и свободней живёт народ – так хорошо живёт, что едва успевают хоронить умерших. Ох, и разрослось за последние полгода сельское кладбище! Спасибо большевикам за прошедшую Мамаем по губернии, уже почти позабытую с царских времён, эпидемию тифа. Спасибо за новую светлую жизнь, начиная с этой грёбаной продразвёрстки, когда не только излишки, но и последнее отбирают, а не отдашь – именем революции к стенке ставят! Что и говорить, дождались освободителей, ёшкин кот – освободителей от своего нажитого, кровного добра»!..
Таким вот далеко нерадостным выдался первый год Советской власти. Мёртвой бульдожьей хваткой вцепившись в захваченную власть, большевики не останавливались ни перед чем, лишь бы удержать её в своих «крепких, мозолистых» руках. А цель оправдывала средства. Как говорил Ленин: «Всякая революция чего-нибудь стоит, если она умеет защищаться». И потому 28 января 1918 года Совнарком вынес решение о создании Рабоче-Крестьянской Красной Армии. В стране начался переход от добровольческого принципа формирования армии к всеобщей воинской обязанности. Если раньше грех было не послужить за веру, царя и Отечество, то нынешняя насильственная мобилизация породила лишь массовое дезертирство из армии или уход сельской молодёжи на юг – к Деникину.
С весны 1918 года для снабжения продовольствием создаваемой Красной Армии и голодающих рабочих Москвы и Питера у крестьянского населения центральных губерний были реквизированы тысячи голов крупного рогатого скота, в том числе молодняка, овец и свиней, тысячи пудов хлеба и картофеля. И потянулись по дорогам на железнодорожные станции обозы с мешками и кулями зерна. Заревела, замычала и заблеяла уводимая из деревень продотрядовцами скотина. Заголосили бабы, заматерились мужики в ожидании неизбежного голода. В условиях начавшейся гражданской войны повсеместное насилие и небывалый «красный террор» Советской власти против своих врагов только усиливали массовую разруху и нищету народа, способствовавшие новым вспышкам объявившейся повсюду эпидемии тифа.
Как обычно, от недоедания больше всего страдали самые слабые – дети и старики. Вот и этой весной 1918 года среди других умерших иванковцев Бог прибрал и Андрея Ивановича Конкина. Пришедшие к власти большевики среди прочих своих декретов объявили «сухой закон» и закрыли по городам и сёлам кабаки. И некуда было податься старому мастеру-плотнику развеять свою многолетнюю печаль-тоску. Всю последнюю зиму маялся старик и от нечего делать умелыми руками вырезал из дерева разные игрушки да свистульки детворе, даже смастерил точную копию Иванковской церкви с крестами и окошками и поставил её в красный угол горницы под образа.
А в остальном сидел на печи, грея старые больные кости, кряхтел, ругался на новую власть и жену с детьми, прятавших от него самогон. Может, и ещё бы пожил старик – немощный, а упрямый был чёрт! – да по весне случилась эпидемия тифа. Чуть ли не полсела отнесли тогда на кладбище. Каждый божий день росли могильные холмики, под одним из которых и успокоился навеки бунтарь-самородок Андрей Иванович Конкин.
«Слава Богу, сами живы остались»! – поймал себя на мысли не спавший Григорий.
Так и живут они теперь втроём: молодой, девятнадцатилетний хозяин Григорий Андреевич, сестрица его Маруся, на пять лет моложе брата, да мать их Катерина Михайловна, заметно постаревшая за последнее время знахарка-вдова. Все остальные Конкины разбежались из большого родительского дома кто куда по своим семейным углам: здесь же в Иванкове или по соседним сёлам, а то в Рязань или в Москву. Правда, до этого уже не один год был Григорий за хозяина в доме при больном и немощном отце, почитая старика и прислушиваясь к его советам.
Но теперь надо было жить своим умом, да и времена становились всё круче и суровей. После весенней продовольственной реквизиции и продразвёрстки ещё сумели из оставшегося по сусекам зерна наскрести на семена, распахать, отсеяться, вырастить и собрать урожай. Часть его засыпали в свои амбарные закрома, а другую, семенную, зарыли в укромном месте, а то по весне не с чем будет в поле выходить. Всё отберут ненасытные продотрядовцы, а то ещё загребут в Красную Армию и самого хозяина, единственного кормильца у одинокой старухи-матери, если ещё раньше ЧОНовцы не пустят под горячую руку в расход.
Шныряют по сёлам красные каратели – конный отряд латышских стрелков, верных защитников революции, её цепных псов, с тех пор, как прокатились по всем волостям Спасского уезда крестьянские бунты. Набатный звон с церковных колоколен осмелевших звонарей будоражил сельчан и звал на сход всего общества. Надрывая глотки и нещадно матерясь, шумели и грозили новой власти заведённые мужики. В итоге многолюдных сходов принимались резолюции об отказе от насильственного призыва в армию, от обязательных поставок продовольствия и лошадей для красной конницы, об изъятии капиталов из уездных храмов и преследовании священников.
Ликвидировались местные комитеты бедноты и земельные комитеты, волостные Советы и военные комиссариаты. Их заменяли временные сельские комитеты, выполнявшие административные и хозяйственные функции. Повсеместно шёл активный сбор оружия. Создавались караульные деревенские службы. Всё чаще стихийные митинги заканчивались самосудами над работниками волисполкомов и продотрядниками.
В ответ власти осуществляли новые карательные акции. И, когда на полном скаку врывались каратели в мятежные сёла, то сразу стреляли по звонарям на колокольнях, обрывая ненавистный им сполошный звон, а потом действовали по обстановке. Все эти, как говорится, бои местного значения и привели однажды к одному неизбежному, всеобщему взрыву в Спасском уезде, кровавому и беспощадному.

2.
Ближе к полуночи Григорий услыхал, как заворчала на дворе, не высовывая носа из конуры, его собака. И вслед за этим вдруг раздался стук в окно со стороны двора. От стука проснулась задремавшая было мать и, приподнявшись на кровати, испуганно окликнула сына:
– Гриш, стучит хтой-то.
– Кого там леший носит в такую непогоду? – недовольно отозвался Гришка.
Он ещё подождал, когда стук повторился, потом, втихаря матернувшись, встал с постели, накинул на себя зипун, натянул на босые ноги сапоги у порога и шагнул в сенцы. В темноте нащупал на столе спички, засветил керосиновую лампу и, взяв в руки топор, подошёл к входной двери:
– Чего надо, мать вашу так?
– Гришка, братуха, открой скорее! – послышался снаружи чей-то знакомый голос, которым затем цыкнули на ворчавшую собаку, – Цыц, Рыжуха, свои!
– Кого это своего ночью чёрт принёс? – недоверчивый по нынешним тревожным временам Григорий не спешил открывать дверь, – Свои все дома.
– Да это же я, Трофим, – снова донёсся со двора нетерпеливый голос, – Али не признал, Гриша, браток?
Лязгнул дверной засов, и лишь отворилась дверь, как плохо различимый в темноте проёма мужик буквально ввалился в сенцы, едва не свалив стоявшего у него на пути Григория. Тут же закрыв за собою дверь на прочный засов, он привалился к ней спиною и, освещаемый тусклым светом керосиновой лампы, поднял взгляд на хозяина. Тут только Гришка и рассмотрел своего ночного гостя. Да, это был его старший брат Трофим из Ижевского, где он жил со своей семьёй. Давно они не виделись – с самых отцовых похорон.
В начале ноября дошла до Иванкова весть о случившейся там народной смуте. Поднявшийся в Ижевском народ, перебив половину работников местной Советской власти (другая её половина разбежалась по окрестным лесам), вместе с вооружёнными крестьянами соседних сёл и деревень пошёл войною на уездный Спасск.
И вот по прошествии нескольких дней после этого, посреди ночи, в родительском доме в Иванкове, появляется Трофим Конкин. Залепленный снегом, в разодранном, насквозь промокшем и задубевшем на ветру зипуне, в грязных драных штанах, едва заправленных в мокрые, с налипшей глиной, сапоги, без шапки и рукавиц, с разбитым и расцарапанным в кровь лицом, заросшим недельною щетиной, с посинелыми от холода, скрюченными пальцами рук он стоял и смотрел на младшего брата, не в силах справиться с колотившей его мелкой лихорадочной дрожью.
– Гришка, схорони меня! – взглянув глазами побитой собаки, проговорил Трофим.
– Всё сделаем, как надо, брат, – не задавая лишних вопросов, ответил Григорий и добавил, – Ты только давай скидывай свои мокрые шмотки, а я сейчас!
Положив топор на поленницу дров в углу сеней, он пошёл в горницу. Там, не зажигая огня и не отвечая на расспросы испуганной матери, услышавшей через стенку чьи-то мужские голоса, Григорий на ощупь собрал в охапку первую попавшуюся под руку свою одёжку – от белья, портов и рубахи до шерстяной фуфайки и вязаных носков – и вернулся в сенцы. От бившей раздевшегося донага Трофима лихорадочной дрожи он никак не мог попасть ни в рукава принесённой ему братниной рубахи, ни в штанину брюк, да и не так просто было натянуть их на его мокрое от снега, промёрзшее до костей, худое тело.
– Стой, Трофим! – сказал Григорий и, накинув на него свой сухой и тёплый зипун, полез в стол. Достав оттуда початую бутыль самогона, он налил полный стакан и протянул брату:
– Пей, а потом поешь!
 В ночной тишине было слышно, как стучал зубами Трофим о край стакана, как судорожно ходил у него на шее кадык, и надрывно булькала в груди с трудом поглощаемая им крепкая мутная жидкость. Уронив на стол пустой стакан, он тяжело перевёл дух и в изнеможении опустился на стул. Быстро разлившееся по телу тепло помогло Трофиму унять дрожь и придало сил, чтобы одеться в сухую Гришкину одежду. Пока старший брат натягивал его шмотки, Григорий поставил перед ним на стол глиняную миску, в которую положил пару варёных картошин, ломоть хлеба и несколько тонко нарезанных ломтей сала, налил ещё стакан, а бутыль убрал подальше с глаз. Мог бы и побольше брата покормить да побоялся, как бы после его видимой многодневной голодухи тому плохо не стало.
Пока Трофим наворачивал за столом картошку с салом, Григорий приставил к противоположной от входной двери стенке лестницу и полез через квадратный лаз в потолке сенцах на чердак. Там за печной кирпичною трубой под наклонной крышей он постелил на раскиданное на чердаке сено большой старый овчинный тулуп и рядом кинул ещё один, которым накроется Трофим. Сквозь щели по обеим сторонам соломенной крыши и стенки фронтона с маленьким слуховым оконцем с улицы задувал злой порывистый ветер, и на чердаке было довольно прохладно.
– Ничего, хоть и помёрз за эти дни братец, под двумя тулупами у меня отогреется, – успокаивал себя Григорий.
– Трофим, – выглянув с чердака в сенцы, позвал он брата, – давай лезь скорей сюда!
Трофим, сидя за столом, ещё жевал, но уже невольно засыпал от выпитого и съеденного, от сухости и тепла в помещении, а больше от сброшенной с плеч смертельной усталости и нервотрёпки последних дней. Но, услышав зовущий его по имени Гришкин голос, он вскинул голову и, словно придя в себя, вскочил и кинулся к лестнице на чердак. Через минуту Трофим уже укладывался за печной трубою, а Григорий обкладывал его охапками сена и найденным там же старым тряпьём.
– Коли нагрянут красные да захотят посмотреть на чердак, может, издали, с лестницы, и не заметят ничего, а там – как Бог даст! – рассуждал про себя Григорий и прежде, чем уйти, вслух спросил невидимого в темноте затихшего брата:
– Как ты там – живой, Трофим?
– Живой, Гриш, спасибо тебе! – слабым голосом ответил старший брат, – Век не забуду, как ты спас меня!
– От чего спас-то? Где ты был?
– Гришка, Гришка, – в ответ вдруг всхлипнул Трофим, – Сколько же народу нашего побили в этом Спасске, постреляли красные сволочи, шашками порубили басурманы-латыши. А мы вот, которые спаслись, убежали оттудова, три дня по лесам да по лугам скитались… голодали… холодали… а нас, как волков обложили… а мы таились… и сюды шли… и шли… и шли… а потом я один… один… один…
Голос Трофима становился всё глуше и тише. Он ещё с минуту что-то бубнил себе под нос, а потом громко задышал, засопел, со всхлипами и вскриками, стонами и хрипами. Григорий ещё немного побыл на чердаке, послушал, как отходил от пережитого уснувший брат, и потом полез вниз. Спустившись в сенцы, убрал лестницу, задул лампу на столе, подошёл к входной двери и прислушался.
На улице было тихо. Осторожно приоткрыв дверь, Гришка выглянул во двор. Радостно взвизгнула Рыжуха и забила хвостом по доскам конуры, почуяв в проёме двери своего хозяина. Григорий немного постоял на пороге дома, вслушиваясь в невидимые – хоть глаз выколи! – ночные звуки. Сквозь налетавшие порывы холодного ветра слышался лай собак в разных концах села да редкое пение по дворам первых полночных петухов. Показалось, что где-то далеко грохнул выстрел, и послышались людские крики, но потом всё стихло.
Гришка вышел на задворки и, встав под навесом, закурил цигарку и огляделся. Ветер понемногу утихал. Всё больше подмораживало, и падавший снег уже не таял, скрадывая все следы на земле. Убедившись, что Трофим никого не привёл за собою, Григорий бросил окурок в снег и вернулся в сенцы. Закрыв на плотный засов входную дверь, он подтёр натёкшую на полу грязь от братниных сапог, собрал брошенную им под столом мокрую и грязную одёжку и обувку Трофима и пошёл с ними в горницу. Стараясь не шуметь, скинул у порога сапоги и зипун, засунул далеко под ещё тёплую печь принесённые Трофимовы шмотки и уже потом лёг в свою постель.
– Гриш, хто там приходил? – услышав сына, встревоженно спросила его не спавшая мать.
 – Трофим у нас на чердаке ночует, – не посмел соврать матери Григорий, – Ты только про него пока никому не говори.
– А что случилось-то, сынок? – не успокаивалась Катерина Михайловна, – Чего же он с нами в избе ночевать не захотел?
– Побили восставших мужиков в Спасске, а наш Трофим оттуда еле ноги уволок.
– Ох, Господи!.. – простонала и закрестилась мать.
Накрывшись с головою одеялом, Гришка отвернулся к стенке и скоро сам шумно засопел носом. И только одна старая испуганная мать долго не спала и всё вздыхала, шептала молитвы да тихо всхлипывала время от времени, полная своих грустных и тревожных материнских дум.

3.
В начале ноября 1918 года в Спасске, в актовом зале здания реального училища открыл свою работу III уездный  съезд Советов. На съезд прибыло около 200 делегатов. Из них 81 коммунист и 12 сочувствующих, 35 левых эсеров и 20 сочувствующих, остальные беспартийные. Тон на заседаниях задавали большевики и сочувствующие. В своём решении «съезд признал все декреты Совнаркома» и обязался «неуклонно проводить их в жизнь».
Собравшиеся избрали уисполком из 30 человек и утвердили двоих делегатов на VI Всероссийский съезд Советов. 7 ноября в связи с тревожной обстановкой в уезде было решено закончить работу съезда. После его закрытия на трибуну вышел, скрипя начищенными сапогами, уездный военный комиссар М. М. Полухов, крепкий, коренастый, в гимнастёрке, перепоясанной ремнями, и обратился к собравшимся в зале:
– Объявляю всех делегатов съезда мобилизованными на борьбу с нашим внутренним врагом – местной контрреволюцией и предлагаю явиться в помещение городского партклуба для принятия необходимых мер.
Собравшиеся в тот же день в указанном партклубе депутаты срочно создали военно-революционный комитет для подавления вспыхнувшего накануне в уезде крестьянского восстания. В состав ВРК вошли члены уездного исполкома, задававшие тон на съезде: начальник милиции Панюшкин, Игошин, Смелков и другие. Начальником штаба стал Козлов. Руководителем обороны Спасска выбрали военкома Полухова, его замом военрука Шверина. Штаб совета располагался в доме №44 по улице Войкова.
А в это время пламя народного возмущения полыхало по всему обширному уезду. Доведённые до отчаяния разгулом насилия со стороны власти, поднялись крестьяне сёл Дегтяное и Деревенское. Но чекисты сумели поймать одиннадцать инициаторов бунта, приговорив их к расстрелу и приведя приговор в исполнение, подавили мятеж. В первых числах ноября целая волна крестьянских выступлений пронеслась по ряду уездов Рязанской губернии. А в большом селе Ижевское народное недовольство выплеснулось в наиболее мощное в те дни вооружённое восстание.
Тревожным выдалось субботнее утро 8 ноября. В полдень с высокой колокольни Покровского храма, как гром среди ясного неба, грянул набатный звон. Ему ответили с других церквей села. Вооружённая, чем попало, людская толпа с северного конца Ижевского направилась на центральную Красную улицу. Возглавляли народ офицеры Артамонов и Борискин. У здания волостного комитета партии их попробовал было остановить старый коммунист И. Алфутов, но был зверски убит повстанцами.
Другие комитетчики и милиционеры в страхе разбегались, кто куда, прятались по подвалам и чердакам домов и даже в заброшенных глухих уголках сельского кладбища. Но везде их настигала разъярённая толпа восставшего народа и с криками: «Долой проклятых комиссаров! Бей красную сволочь!» расправлялась с ненавистными большевиками, расстреливая их из обрезов или поднимая на вилы. Так погибли представители местной Советской власти М. Нюнин, И. Фокин, В. Алфутов, С. Анашкин и многие другие.
Остальным же членам Ижевской партийной организации посчастливилось спастись. Некоторые из них выехали на III съезд Советов в Спасск, другие укрылись в лесной чаще за околицей. А ведь газета «Правда» от 23 июня 1918 года писала в отчёте о рязанской партконференции, что одной из сильных по количеству членов и организационной работе считается именно Ижевская организация большевиков. Расправившись со своим волостным комитетом, сутки спустя многие из восставших ижевцев, вооружившись, кто чем, отправились походом на Спасск.
Накануне своего партийного съезда уверенные в своей безнаказанности и правоте революционного дела уездные руководители не придавали должного значения массовым выступлениям крестьян. Сам военный комиссар Полухов успокаивал соратников:
– Разберёмся на досуге, чего там мутит воду проклятая контра, заслушаем донесения на заседании ВЧК и дадим ответ. Тут с подготовкой съезда дел хоть отбавляй, а теперь ещё это пьяное мужичьё задумало свою антисоветчину.
Но после кровавых событий в Ижевском изрядно струхнувшие уездные большевики поняли, что идёт на них военным походом отнюдь не «пьяное мужичьё». Быстро опомнившись от своей былой беспечности и самоуверенности, из Спасска в губернскую Рязань одна за другой полетели сполошные телеграммы. В них требовалась экстренная военная помощь для подавления «кулацкого мятежа». Местная губернская власть в страхе требовала от ВЦИКа и самого вождя прислать красные отряды для усмирения взбунтовавшегося народа.
В эти хмурые дни наступающего предзимья уездный городок на Оке притих и насторожился. Тревожная обстановка всё более пугала грядущей неопределённостью. Из центра на выручку Спасским большевикам были посланы латышские стрелки, одни из самых надёжных подразделений Красной Армии и верных защитников Советской власти. Они не знали жалости и пощады к иноплеменным контрреволюционерам. Тем самым центральная власть потребовала от местных властей примерно наказать восставших, дабы впредь никому неповадно было выступать против диктатуры пролетариата.
На заседании штаба обороны был немедленно издан приказ взять в заложники десять видных представителей города. В тот же день арестовали и посадили в подвал «чрезвычайки» настоятеля городского Спасо-Преображенского собора протоиерея Л. Краснова, а также дьякона Лебедева с псаломщиком, владельца соседнего поместья Исады В. Кожина, дворян и купцов Путилина, Подлазова, Курдюкова и других некогда состоятельных и уважаемых в Спасске людей. Идущим на город мятежникам предъявили условие: если они решатся на штурм, заложники будут тут же расстреляны. Этот же приём с захватом и расстрелом заложников с ещё большим размахом будет с успехом применён Советами три года спустя при подавлении восстания антоновцев в соседней Тамбовской губернии.
Штаб обороны Спасска наметил план боевых действий. Наблюдательный пункт расположили на высоченной соборной колокольне. Оттуда вся округа была видна, как на ладони. Пулемётные гнёзда установили на двух ветряных мельницах. Одна из них стояла в поле у дороги, по которой должны были двигаться повстанцы, другая – на болоте рядом с Ломоносовской улицей. Левые эсеры, имевшие свой отряд боевиков и выступавшие в союзе с большевиками, вывели его за город в сосновый бор и спрятали там. На случай победы мятежников он должен был ударить им в спину и обратить в бегство.

4.
Тем временем восставшие сконцентрировали свои силы и организовали штаб в Новом Киструсе в двадцати верстах от Спасска на левом берегу Оки. В штаб вошли бывшие офицеры царской армии, полицейские, жандармы, представители купечества и эсеры. Штаб повстанцев наладил связь с заокскими сёлами, где также были разоружены и арестованы члены волостных исполкомов. Когда же подошла основная масса восставших крестьян из Ижевского, Санского, Выжелеса и Деревенского, решили наступать на Спасск. Одновременно со стороны Панино должны были продвигаться отряды из сёл Новики, Федотьево, Бельское и Дорофеево. Уже во время похода к повстанцам присоединились жители Михалей.
В ночь на 9 ноября объявили выступление. Тревожно и надрывно загудели колокола окрестных церквей, своим набатом призывая народ на борьбу с ненавистной диктатурой пролетариата. В селе Гавриловское, откуда до Спасска оставалось всего лишь несколько вёрст, участники похода собрались у местной церкви. Набатный звон разбудил предрассветную тишину. Выслушав напутственные слова священника церкви и призывную речь их командира Ракчеева, сплошные массы народа двинулись по широкому тракту на штурм уездного города.
Вооружены мятежники были весьма разношёрстно: одни из них имели винтовки и охотничьи двустволки, другие держали в руках топоры и кинжалы, несли на плечах вилы и косы. В рядах наступавших шли вместе безусая молодёжь и зрелые бородатые мужики. Одни чем ни попадя крыли Советскую власть и грозили расправой местным большевикам, другие молились, осеняя себя крестным знамением, чтобы уцелеть в предстоящем бою. Людской поток двигался к городу нескончаемой рекой. А для придания уверенности своим подчинённым во главе их без шапки, с револьвером в руке, шёл руководитель похода Ракчеев, личным примером воодушевляя восставших крестьян.
Когда повстанцы миновали придорожную часовню у развилки дорог, с вершины мельницы на них посыпались пулемётные очереди. За станковым пулемётом «Максим» на макушке ветрянки пристроился старый коммунист Карманов, поливая мятежников свинцовым дождём. В это время застрочил пулемёт с болота. Повстанцы отвечали редким огнём из своих немногочисленных винтовок и ружей. Среди наступавших появились первые убитые и раненые, но мятежники в массе своей продолжали идти вперёд. Натыкаясь и перешагивая через падавших мужиков, заведённая толпа только ускорила свой шаг  навстречу губительному для них с двух сторон пулемётному огню, не в силах достать холодным оружием обороняющихся.
Несмотря на яростный огонь со стороны красных восставшие упорно шли вперёд. Крики, вопли, стоны, проклятия огласили окрестность. Не утихавшая ни на минуту пулемётная стрельба, наконец, остановила крестьян. Кто-то из них закричал, что стреляют и с Воскресенского храма, другие заметили, что со стороны полевой церкви появились конные латышские стрелки, третьи зашумели, чтобы спасались все, кто может, пока не поздно. Наступление захлебнулось.
Поднялась паника. Спотыкаясь об окровавленные тела убитых и раненых, стали разбегаться в разные стороны шедшие впереди мужики, а напиравшие на них сзади, поняв, в чём дело, попятились и тоже обратились в бегство. В это время к повстанцам на полном скаку приближалась красная конница, гремя подковами по мостовой и посверкивая клинками обнажённых шашек. Вскоре с громкими криками «Ура!» стремительно пронёсшиеся конники устремились в погоню за мятежниками. Догоняя их, красные кавалеристы лихо рубили с плеча по головам и телам несчастных крестьян, спасавшихся бегством от озверелых конных латышских стрелков, опьянённых запахом обильно пролитой человеческой крови.
Толпы мужиков, кинулись врассыпную, укрываясь в придорожных кустах Семикиной рощи, примыкавшей к тракту, по которому пришли восставшие. Они бежали, бросая на ходу винтовки и ружья, вилы, косы и топоры. Позже красногвардейцы наберут целых три воза вооружения. Огромная повстанческая армия быстро растаяла. И скоро уже некого было преследовать бравым кавалеристам. Лес и перелесок на окраине города поглотили и уберегли жизни многим бежавшим с поля боя мятежникам.

5.
Нахлёстывая коней, латышские стрелки с красногвардейцами Полухова по столбовой дороге, усеянной множеством трупов крестьян, прискакали в Гавриловское. Там по приказу командира латышей один из его метких стрелков сразил наповал на колокольне звонаря церкви, оборвав не утихавший с утра сполошный колокольный звон. Вслед за этим арестовали в церкви её священника и, заломив ему руки назад, вывели из храма и посадили на телегу. К нему присоединили ещё нескольких человек, арестованных по подозрению в участии в вооружённом мятеже, и всех их отправили в Спасскую «чрезвычайку».
Тем временем красногвардейцы и латыши пошли с обыском по дворам. Всех найденных и задержанных крестьян, уличённых в участии и даже в сочувствии восстанию, тут же под горячую руку пускали в расход. Когда же каратели устали лазить по избам и стрелять гавриловских мужиков, командир латышских стрелков приказал спалить всё мятежное село. И только военком Полухов, местный уроженец, пользуясь правом председателя военсовета, отменил этот приказ. После этого насытившиеся кровью красноармейцы покинули село и вернулись в Спасск. А женщины, старики и дети Гавриловского и других соседних сёл пошли подбирать и хоронить валявшиеся по всей дороге тела убитых крестьян-повстанцев.
В тот же день для восстановления порядка в Федотьево и Киструс по приказу военревкома были посланы отряды милиции и красноармейцев во главе с военкомом Полуховым. Из Шилова через Тырново в Ижевское направили ещё один отряд латышских стрелков. Наступая с востока, с помощью артиллерии они заняли мятежное село и начали вершить свой революционный суд. Сразу расстреляв на месте пятерых выявленных мятежников, чекисты арестовали ещё 32 жителя села и отправили в уездную ЧК. Советская власть в Ижевском была восстановлена, а ещё через три дня после подавления восстания были организованы торжественные похороны убитых большевиков.
В арестный дом в Спасске было также доставлено более 350 мятежников, задержанных в лугах под Киструсом и собранные там же два воза брошенного повстанцами оружия. Руководители мятежа, не сумев должным образом организовать крестьянское восстание в уезде и потерпев неудачу под городом, сами успели спастись, уйдя за пределы губернии.
Сразу после разгрома восстания по уезду прокатилась волна захвата и арестов его участников среди крестьян мятежных сёл. Силами Спасской ЧК в Деревенском было арестовано и отправлено в уездную «чрезвычайку» 16 человек, в Бельском – 5, в Дегтяном – 17 повстанцев, в том числе двадцатилетняя Анна Ракчеева, жена руководителя восстания. В Гавриловском поймали ещё семерых мятежников, даже из малого Дорофеева привезли 12 человек.
Арестовывали не только крестьян, но и сельских учителей из-за сочувствия восставшим. Немногим из них удалось потом выйти на волю из тюремных камер в Спасске. А вот проходившие через Тырново славные красные латышские стрелки даже не дослушали обличительную в их адрес гневную речь местного учителя Прокопия Харитошина, оборвав её несколькими меткими выстрелами.
В некоторых же сёлах – Михали, Новики и другие – прямо в церкви расстреливали местных священников за связь с бунтовщиками.
– С попами у нас разговор особый, – на ломаном русском языке всякий раз говорил командир латышей, убирая в кобуру после стрельбы свой любимый револьвер.
В соседнем Касимовском уезде за каждого убитого коммуниста чекисты расстреливали по десять человек местных жителей по обвинению или даже подозрению в участии в вооружённом захвате уездного города. В самом Спасске, как сообщалось в сводке военно-революционного Совета, в ходе подавления восстания было «расстреляно более 150 буржуев и кулаков». Члены партии РКП (б) и представители бедноты выражали полное одобрение и всяческую поддержку всем действиям власти.
Исполкомом Спасского Совета была принята резолюция:
«Приветствуем красный террор, как верный способ борьбы с буржуазией!».
А реввоенсовет уезда издал приказ:
«Объявить населению благодарность за то спокойствие, которое сохраняли граждане во время мятежа».
Одновременно с подавлением восстания была разгромлена и уездная партия эсеров. Их обвинили в подготовке мятежа и предательстве дела революции. Одних видных деятелей этой партии поставили к стенке, другие – разбежались. Уком эсеров был опечатан, а отряд эсеровской охраны перестал существовать.

6.
– Ну, что, Марусь, поёшь в своём церковном хоре? – спросил Трофим сестру.
Он сидел в горнице, на лавке у стены, в Гришкиных портах и фуфайке, а Маруся появилась из-за занавески со своей половины, проворными  пальцами заплетая свою толстую и длинную русую косу, перекинутую со спины на высокую девичью грудь. Самая младшая и тихая девочка в семье незаметно превращалась в завидную невесту на выданье – были б только женихи хорошие.
– Какой там хор, братец?! – сокрушённо отвечала Маруся, – Кабы совсем церковь не закрыли. Уже два раза красноармейцы наведывались, выгоняли нас оттуда, чего-то искали, оружием стращали. Теперь уже никто там не поёт, а батюшка боится службы проводить, и на колокольне звонят только по большим праздникам.
– Ох, не любят большевики нашу церковь! – тяжело вздохнул Трофим.
– А что ты хочешь от безбожников, сынок? – отозвалась мать, – Ладно бы сами в Бога не верили, так другим бы не мешали.
– Ага, так они тебя и послушают! – проворчал Трофим, – Больно нужна им твоя церковь. Это нам, как староверам, старый добрый мир хорош, а большевики хотят свой новый мир построить. У них свой идол – товарищ Ленин. Вон в нашем Ижевском волисполкоме в каждом красном углу висит их лысый бог.
Катерина Михайловна промолчала, занятая вознёй у печки. Готовя ужин, она гремела ухватом, устанавливая на треногу чугунок с немудрёным варевом. Вошедший в избу Григорий сбросил на пол у печи принесённые из сеней поленья дров и подсел к брату, протягивая ему кисет с табаком и нарезанную бумагу. Было о чём поговорить братьям.
Прошло три дня с тех пор, как посреди ненастной ночи появился у них Трофим. Первые сутки целиком он проспал, не слезая с чердака, куда его спрятал Григорий. Заглядывая к брату на чердак, Гришка издали слышал, как тот метался и стонал во сне. Правда, на горячку это похоже не было, и Григорий понапрасну не тревожил его – пусть отоспится, отойдёт ото всего перенесённого. Проснувшись на второй день, Трофим сразу спросил у пришедшего проведать его брата – не приходили ли по его душу красные, потом попросил ковш воды, жадно выпил, пожевал хлеба и опять уснул на сутки.
Григорий не скрывал от беглого повстанца, что за эти дни несколько раз по сельской улице в сторону Ижевского и обратно на Выжелес проносились по Иванкову конные отряды красной кавалерии, проезжали машины с чекистами в кожанках и скакавшими за ними красноармейцами. Слава Богу, не ходили с обыском по домам, но сегодня утром приехавший в село какой-то уездный чин собрал у церкви сельский сход и на нём призвал сельчан добровольно выдать всех участвовавших в восстании мятежников, как своих, так и чужих, которые бежали из-под Спасска и могут прятаться у них в Иванкове. А для солидности постращал собравшихся крестьян, предупредив их об ответственности за укрывательство преступников и за недоносительство о них.
На третий день отоспавшийся за это время Трофим, кажется, пришёл в себя, основательно проголодавшись. Покормив брата, Григорий на двор его не пустил, позволив сходить по нужде в опустевший после весенней реквизиции овечий катух за сенцами. Не дай Бог кто из соседей увидит через плетень – тотчас узнает всё село, а потом жди к себе в гости чекистов. Посидел Гришка с братом на чердаке, рассказал, что делается в селе и что слышно по округе, и, уходя, не велел ему пока покидать чердак – бережёного Бог бережёт.
День прошёл без происшествий. А вечером, как стемнело, всё-таки не выдержал Трофим и спустился в избу повидаться с матерью и сестрой.
– Сидел бы на чердаке, не светился бы зазря! – встретил брата у дверей Гришка.
– Попробуй, усиди там один?! – отвечал Трофим, шагая мимо него в горницу, – Только с печной трубой и поговоришь от скуки. Так и заговориться недолго. Вот оно как дело обернулось.
– Ох, Трофимушка, не сносить тебе головы своей бедовой! – всхлипнула Катерина Михайловна, обнимая живого сына-мятежника, – Бодался телёнок с дубом да только лоб себе расшиб.
– Так мобилизовали меня, мать, свои же ижевские мужики, – оправдывался недавний повстанец, – вот и пошёл вместе со всеми. Со всеми и убёг, добрался до вашей хаты, а до своей уже недалеко.
– А ежели тебя там ждут-не дождутся из ЧК? – спросил Григорий.
– Может, и ждут, – не стал отрицать Трофим.
– Вот и поживи у нас, сынок, обожди самую малость, пока всё не утихнет! – сказала Катерина Михайловна.
– Коли не прогоните – побуду у вас с неделю, посижу, как петух на чердаке, – отвечал Трофим, – а там и к себе подамся.
– Кур тебе не обещаем, петух ты одинокий, но с голоду не помрёшь! – улыбнулся Григорий и пошёл в сенцы за дровами.
– А горланить не будешь – никто тебя не найдёт, – улыбнулась мать.
– Ну, совсем заклевали мужика, – попробовал было обидеться на них Трофим, но переключился на появившуюся из-за занавески Марусю. Потом пришёл Григорий с дровами из сеней, посидели с ним на лавке, покурили, покалякали о том, о сём, а там и время ужинать подошло.
Сели вчетвером за стол под тусклым светом керосиновой лампы. Сначала молча насыщались горячей похлёбкой, черпая по очереди большими деревянными ложками из выставленного на середину стола чугунка. Потом поставили самовар: попить чаю из собранных загодя матерью сушёных трав, погреть ими душу и тело в холодную пору.
За тёмными окнами шёл обильный снег. Всё более вступавшая в свои права зима насыпала снежные горки на подоконниках с внешней стороны, рисовала на стёклах морозные узоры, стекая каплями оттаявшей воды внутри тёплой избы.

7.
– Гриш, – поглядел на брата Трофим, – А тебя-то как не оказалось с нами?
– Да вот так, – пожав плечами, загадочно усмехнулся Григорий.
– Когда наши ижевские мужики разогнали у себя Советы, так и пошли потом на Спасск двумя путями. Поболее народу отправилось по дороге на Киструс, а поменьше – мимо вас на Выжелес мужиков за собою поднимать. Куда ж вы с братьями делись?
– А это ты у нашей матери спроси, – кивнул на неё Григорий, – Она всё и сделала.
– Не я одна, а и другие наши бабы чего-то да придумали для своих мужиков, – пряча довольную улыбку, отвечала Катерина Михайловна, – Как только мы у себя в Иванкове прознали, что в вашем Ижевском делается, сынок, так я сразу и послала Гришку за Васькой и Ванькой, да в тот же вечер и отправила на два дня их всех троих на мельницу в Тырново. А наутро ваши, ижевские, походом у нас по дворам прошлись, кого из мужиков нашли – с собою прихватили. Только вернулись-то из них не все: хорошо, если где-то по лесам гуляют.
– Может, и гуляют, – сказал Трофим и добавил, – А ты, мать, хитра!
– Хитра не хитра, а кабы знала заранее обо всём, может, и тебя бы в Ижевском от беды уберегла.
– Да там без меня мужики управились. Это всё наши северные завелись: поубивали комитетчиков на Красной, а потом уже и нас на конце Польной подняли в поход на Спасск. Взял я топор и пошёл со всеми вместе. Цельный день шли по дороге толпой, народ по сёлам поднимали. В Деревенском, в Киструсе, в Ужалье, в Городце – везде, где взбунтовал народ, присоединялись к нам мужики, кому не в радость стала жизнь при Советской власти.
Ночью в Гавриловском стояли, утром местный батюшка молебен отслужил: мол, на святое дело супротив красных супостатов идёте, мужики! Потом наш командир, Ракчеев, свою речь сказал, что, мол, уже Касимов и Пронск в руках восставших крестьян, а мы чем хуже?! Сказал и ентим делом завёл нас до нужной кондиции. Страху не было, а злости – хоть отбавляй. И пошли мы на штурм города, злые, одержимые.
 – Трофим, твою мать! – кричал на ходу рядом мой сосед по Ижевскому Мирон Сапрыкин, – Всех иродов красных поднимем на вилы! – и потрясал ими в руках.
– Мирон, мать твою! – кричу ему в ответ, – Все башки поотшибаем у гидры большевистской! – и тоже топором своим в руке потряхиваю.
Так и шли мы от Гавриловского до Спасска ревущей в тысячу глоток неудержимою ордой.
Просочившееся сквозь туманную пелену над Окою утреннее солнце играло холодными бликами на стали ощетинившихся топоров, кос и самодельных пик, как лес взметнувшихся над валившею толпой повстанцев. И подумалось: как можно было устоять перед такою силой, которая в два счёта сомнёт и опрокинет ненавистную власть в городе.
А на развилке занявшие оборону большевики начали по этой орде стрелять из пулемётов и, не подпуская к себе, быстро положили всех наших передних мужиков. Мы, ижевские, где-то посередине были, когда случилось это столпотворение. Слышим, как впереди одни кричат, матерятся, другие стонут, проклинают и – падают друг за другом, как под косою спелые колосья ржи. Да ещё увидали несущихся навстречу на конях красных латышей с шашками наголо и совсем запаниковали: какой там штурм – спасайся, пока не поздно! Ну, мы-то ещё разбежались кто куда, а на тех, кто шёл за нами, налетели латышские конники и порубили их, как мясники на скотобойне. Недаром же они красные – видать, от крови народной.
Как увидел я рванувшего с дороги в сторону моего земляка, уже без оружия, и закричал ему вслед:
– Ты куда, Мирон?
– Давай, Трофим, догоняй! – донеслось от него.
– А кто красных бить будет?
– Ну, их на хрен этих красных – жизнь дороже!
– Эх, Мирон, Мирон, растудыть тебя вояку!
Бросил я тоже свой топор, (а хороший был топор, остро заточенный, ни щербинки, ни зазубринки!) да бежать за Мироном от этих «мясников-латышей» – с дороги на обочину, а с неё по кустам в ближайшую Семикину рощу. Бегу, пригибаюсь, руками голову прикрываю, а вокруг стрельба, топот, ржанье, крики, ругань.
– Стоять, вшивота косопузая!
– Братцы, помилосердствуйте!
– Именем революции!
– Что ж ты, сука, делаешь?!
– Дядя, не бей!
– Убью гниду!
– А-а-а!..
А я бежал и бежал, спотыкаясь обо что-то мягкое, скользил обо что-то склизкое и липкое. Перед глазами мелькали чьи-то окровавленные оскаленные лица с остекленевшим взглядом, располосованные надвое могучим кавалерийским ударом с плеча тела, залитые кровью. От увиденного трясло и тошнило, но безумный страх смерти заставлял подниматься и бежать скорей к заветной роще. Сердце колотится, воздуху не хватает, в глазах туман, а в ушах всё время догоняющий стук копыт и ощущение шашки со свистом рассекающей воздух над твоей спиной. Бегу, как затравленный заяц, петляя из стороны в сторону, а в голове одна мысля – только бы до рощи дотянуть…
Трофим замолчал, тяжело задышав, словно ему и впрямь не хватало воздуха. С трудом проглотив застрявший в горле комок, он попросил у брата закурить. Свернули по цигарке, прикурили от тусклого язычка пламени керосиновой лампы и задымили в невольном молчании.
– Да, версты две, а то и три, там по лугу будет, –  прибавил к сказанному Григорий.
Может, и три, а дотянул-таки я живым до той спасительной рощи, – вздохнул Трофим, продолжая свой рассказ, – Да и потом, как лось, понёсся напролом по перелеску промеж деревьев. Ветки голые, колючие, по лицу хлещут, острые сучки за зипун цепляют и с треском рвут его, а я нагнулся, руки выставил вперёд и бегу. Бежал, пока не зацепился за торчавший над землёю корень да со всего маху лбом об дерево и треснулся. Крепко приложился, только искры из глаз посыпались, и провалился я в какую-то бесчувственную черноту.
Очухался я уже в лесных сумерках: лежу под деревом, без шапки и рукавиц, в башке шумит, морда в крови, а самого трясёт от холода. Видно, долго лежал без сознания на холодной земле. Посмотрел наверх, а там, в просветах между деревьями, небо в хмурых тучах, а из них снежок порхает. Вокруг ни души, только издали, со стороны Гавриловского, слышны крики и стрельба. Покряхтел, постонал от боли в разбитой голове, поднялся, расстегнул зипун, вытер об его подкладку кровь с лица и пошёл вперёд на Семикин посёлок.
Иду, шатаюсь, как пьяный, из стороны в сторону, за деревья держусь. В голове кружение до тошноты, и в глазах всё кружится. Иду и думаю: упаду и не встану – так хреново было! Шёл-шёл, пока не наскочил на мужика, сидящего на поваленном дереве. Присмотрелся – мать честная! – Мирон Сапрыкин. Сидит, вверх-вниз качается и рукой за правое плечо держится, а рука в крови. Поднял он на меня свои мутные глаза, узнал и, еле ворочая языком, говорит:
– Трофим, перевяжи меня, а то кровью изойду и помру!
Стащил я у него с раненого плеча зипун, а в рукаве полно крови. Нарвал с исподней рубахи Мирона лоскутов да кое как перевязал ему рану на плече. Видать, пуля у него там, в кости, сидела, оттого-то он от боли мычал да зубами скрипел, пока я крутил-вертел его руку. Перевязал, натянул опять на него зипун, и сам обессилил. Сел рядом с Мироном на поваленный ствол и слова сказать не могу. Сидим с ним, дышим, как загнанные лошади, да по сторонам поглядываем.
А тем временем уже темнеть начало. Встал я сам, поднял Мирона, закинул его здоровую левую руку себе на шею, и пошли мы с ним, как два кореша, по лесу вперёд. Мирон то идёт, постанывает, то виснет на мне, хоть волоком тащи его. Видно, здорово ослабел от потери крови. Когда же совсем стемнело, вышли мы с ним, наконец, из рощи и увидали невдалеке огни Семикина посёлка. Постояли на опушке, послушали, не слыхать ли конского топота или урчания машин, а потом пошли дальше.
В лесу ещё было тихо, а вышли на открытое место – задул с Оки сырой промозглый ветер, с неба мокрый снег пошёл. Сырость, грязь и холод собачий. Натянул я воротник своего зипуна себе на уши, а руки-то не спрячешь. И темень такая, что хоть глаз выколи. Шли напрямую, по бездорожью, на ощупь, пока не свалились в яму на обочине дороги. Кое как ползком по грязи выбрались на дорогу и пошли к Семикину. Идём, ноги в колеях разъезжаются, и сил моих уже нет тащить Мирона. Я уж его и стращал, и просил, и материл, а он лишь что-то мычит в ответ да ещё больше виснет на мне. Так и добрались мы до околицы, прошли по задам до первой избы и остановились у плетня на чей-то двор.
Залаяла спущенная с цепи собака, почуяв непрошеных гостей. На лай вышел во двор ещё крепкий старик, отогнал пса и, присмотревшись, увидел нас двоих, без сил повисших на плетне. Выслушал, кто мы такие, не испугался, не отказал, а молча отворил калитку, пустил к себе на двор и провёл в избу. На вопрос, кто у них в Семикине, старик отвечал, что днём мотались по селу и окрестностям красноармейцы с латышскими стрелками – ловили беглых мятежников, а вечером подались на Федотьево.
Потом старик со своей старухой промыли рану у Мирона и заново перевязали его. Пока же мы обсыхали у тёплой печки, старуха ещё покормила нас, чем Бог послал, а старик рассказал, как летом у них в Семикином посёлке провели мобилизацию молодёжи в Красную Армию и вместе с другими парнями забрали их обоих сыновей. Через месяц стали возвращаться в село первые дезертиры. Вот и они, старик со старухой, тоже теперь каждую ночь ждут оттуда своих сыновей.
Слава Богу, когда я лишь заикнулся о том, чтобы оставить у них раненого Мирона Сапрыкина, даже не пришлось уговаривать – добрые старики без лишних слов в тот же вечер спрятали его у себя в подполье. Они и мне предлагали у них остаться на день-другой, но я решил поскорей идти из этих мест. Авось за ночь хоть половину пути пройду, потом на день где-нибудь залягу, а там и до дому будет недалеко.
Перед уходом спустился я в подпол попрощаться с Мироном. Глядя на меня затравленными глазами, он пролепетал:
– Трофим, не бросай меня!
«А как же ты меня бросил в Спасске»? – подумал я про себя, а вслух сказал, – Скажи спасибо, Мирон, хозяевам – они тебя не бросят! А я – даст Бог! – не пропаду.
Дали мне старики в дорогу шапку да рукавицы, поклонился я им за всё их добро и милосердие и шагнул за порог гостеприимного дома.



8.
Пройдя из конца в конец притихший Семикин посёлок, выбрался я за околицу, вырвал кол из плетня и пошёл с ним по пустынной, раскисшей от мокрого снега, дороге. Шёл, опираясь на свой посох, по колено в грязи в глубоких дорожных колеях, с трудом одолевая версту за верстой, быстро промокший и продрогший от предзимней сырости. Шёл во мраке непроглядной ночи, по дороге, петлявшей среди пустынных лугов и попадавшихся за обочиной редких лесополос. Вроде бы и полегче стало идти без раненого Мирона, а всё как-то неуютно было одному. И шёл, боясь не бродячих волков и собак, а проезжих красноармейцев. Шёл, пока ещё были силы в ногах и сам не окоченел на промозглом ветру.
Встречавшиеся на пути хутора и сёла обходил задами, опасаясь бессонных часовых в тех местах, где могли быть на постое красные части. Главное было – не потерять дорогу в темноте, держась нужного направления. Слава Богу, дорога эта была мне знакома, дотоле не один раз изъезженная и исхоженная в светлое время суток. Вот так по памяти и шёл. Устану, остановлюсь, дух переведу, покручу головой по силуэтам в ночи, подумаю – что к чему, нахлобучу поглубже шапку и далее иду, тыкая своим колом перед собой.
Как начало светать, увидал я неподалёку от дороги в поле скирду, забрался поглубже в сено с сухой подветренной стороны, накрылся с головою зипуном от мышей и прочей копошившейся там живности, и тут же провалился в сон. Час или два прошло, не знаю, а только неожиданно проснулся я оттого, что кто-то дёргает меня за ногу, а снаружи слышатся людские голоса.
– Ну, всё, – подумал я своей разбитой полусонною башкой, – выследили меня чекисты, здесь же и пришьют.
Вылез наружу и увидал пятерых мужиков, таких же драных и грязных, как и я. Оказалось, тоже беглецы из-под Спасска, наши, Ижевские, заводилы с северной стороны. Ночевали они с вечера в этой же скирде, а я их, спящих, в темноте и не заметил. Предложили они мне идти с ними до самого Ижевского. Хоть и устал я за дорогу, мокрый и замёрзший, и спать хотелось после бессонной ночи, а подумал: всё веселее с земляками будет, в случае чего вместе и оборонимся. И пошли вшестером. Только решили за Киструсом идти на Ижевское не оживлённой дорогой через Деревенское, а тихим просёлком через Выжелес и Иванково.
Пошли пустынными заливными лугами вдоль Оки, по высокой траве, припорошенной густым белым инеем от первых морозов. Куда ни глянь, то далеко впереди, то за нами сзади, попадались на глаза чьи-то бегущие в разные стороны маленькие фигурки, которые вскоре пропадали за горизонтом или скрывались в лесопосадках. Видно было, как разбегался из-под Спасска по своим домам такой же, как и мы, мятежный народ, покуда их не настигали красные каратели. А нас, видно, Бог миловал.
Так ходко прошагали мы вёрст с десять, и с каждым часом я уже всё больше жалел о своём утреннем выборе. Шёл, еле поспевая за отдохнувшими, выспавшимися за ночь, мужиками. Вот справа остались Дегтяное и Погори, а на подходе к Выжелесу свернули мы в лесополосу и обошли стороною волость. Там-то мне малость полегче стало: лесом не больно разбежишься, вот и шли, не торопясь, друг за другом.
За Кучином вышли на пустынную, разбитую ненастьем, дорогу. Почуяв, что  недалеко до дому осталось, мужики прибавили ходу, а у меня уже ноги не шли. В каждом развалившемся от постоянной сырости сапоге хлюпала вода, а от сбившихся портянок резали ступни кровавые мозоли. И не шёл я, а ковылял да всё больше отставал от своих земляков. А те идут, о чём-то меж собой судачат и всё меньше на меня внимания обращают. Так прошли ещё версты три.
– Шабаш, мужики! – кричу им, – Погодьте, я хоть портянки перемотаю.
– Догоняй, Трофим! – отвечают они, и пошли вперёд без меня.
Скатился я на негнущихся от усталости ногах в кювет, а из него чуть ли не ползком выбрался к соседней с дорогой лесополосе. Нашёл под кустом посуше место, сел на поваленный сосновый ствол, стянул сапоги, вытянул ноги и закрыл в изнеможении глаза. Через минуту открыл, глянул вслед своим недавним попутчикам, уходившим всё дальше и дальше по дороге к Иванкову, и почувствовал, что нет у меня сил даже догнать их.
«Хрен с ними! – подумал я, – Шёл без них один, один и до дому дойду».
Только подумал об этом, как вдруг со стороны Выжелеса послышались выстрелы, конский топот и крики. Как был я без сапог, так тут же без них под куст наземь и повалился, затаившись, словно тать. Лежу да молитву шепчу: Господи, спаси и сохрани!
Скоро мимо меня по дороге с криками промчались несколько всадников в будёновках, на скаку стреляя в сторону ушедших вперёд беглецов. Потом всё стихло. Но, не доверяя этой обманчивой тишине, я по-прежнему лежал на мёрзлой земле, поджав под себя голые ступни ног и дрожа всем телом – от холода и страха. Через какое-то время уже со стороны Иванкова послышался неторопливый конский топот и людские голоса.
Вскоре из-за скрывавшего меня куста увидел я шедших по дороге на Выжелес пятерых моих знакомых ижевских мужиков в окружении конвоя вооружённых всадников, прикладами винтовок подгонявших своих несчастных пленников. Руки у них были связаны за спиной и понуро опущены головы с разбитыми в кровь лицами. Шли они, хромая и шатаясь из стороны в стороны – видно, здорово поработали над ними красные каратели.
Вот они уже скрылись из виду, и снова опустилась тишина, нарушаемая порывами ветра. А я всё лежал, не шевелясь, на холодной земле и думал о судьбе-злодейке, о смертельной усталости в ногах и своих кровавых мозолях – если бы не они?! Вот уж воистину: что Бог не делает, то к лучшему. Только жалко было мужиков – всё-таки не выдали меня. Дай Бог, чтобы их довели хотя бы до места, не пустив по дороге в расход.
А между тем усиливался ветер, раскачивавший верхушки деревьев. С неба повалил крупный мокрый снег. Спускались ранние ненастные сумерки поздней осени. Поднявшись с земли и с трудом натянув мокрые сапоги на вконец закоченевшие ноги, я выбрался из своего убежища на дорогу и пошёл по ней к Иванкову. Понимая, что до Ижевского мне уже не дойти, была одна надежда на родительский дом в родном селе. Но надо было ещё пройти по моим расчётам эти пять-шесть вёрст по раскисшей от мокрого снега дороге в сгущавшихся сумерках уходящего дня.
Едва передвигая одеревеневшие от стужи под порывами озверевшего ветра мокрые ноги, я шёл и в отчаянии думал, что этой дороге не будет конца, пока, наконец, не заметил впереди тусклые огни в окнах домов за околицей показавшегося Иванкова. И в этот миг я услыхал за своей спиной чавканье конских копыт по грязи ехавших трусцою нескольких всадников. Не иначе это были те красные конники, которые отконвоировали в Выжелес задержанных ими пятерых беглых ижевских мужиков и возвращались в Иванково или ещё дальше в Ижевское.
Собрав последние силы и превозмогая боль в изувеченных кровавыми мозолями ногах, я побежал вперёд. Мне повезло и на этот раз. На окраине Иванкова просёлок круто поворачивал в сторону, протянувшись метров пятьдесят вдоль околицы, и уже потом входил в село. А потому я прямо с поворота через кювет рванул напрямик по задам, по чьим-то огородам, с треском ломая изгороди и будоража на подворьях местных собак. Наверное, увидав шарахнувшуюся от них вперёд неясную человеческую тень и услыхав треск ломаемых плетней, мои преследователи после громких словесных окриков: «Стой! Стрелять будем!» дали залп из нескольких винтовочных выстрелов по мне вслед, не решившись преследовать на лошадях во мраке огородного бездорожья.
Трудно сказать, повезло мне или нет и дальше, но только провалился я с разбега в какую-то яму, прикрытую щитом из хвороста. Слава Богу, шею себе не свернул и рёбра не поломал, только шапку потерял да разодрал штаны снизу доверху. И, лёжа на дне этой ямы, радовался, слушая, как наверху со свистом проносятся посланные мне вдогонку пули. Когда же утихли выстрелы и крики, и по дороге в сторону села стал удаляться чавкающий конский топот, всё равно пришлось какое-то время подождать, полежать и помёрзнуть на дне ямы, а потом ещё и выбираться из неё наверх.
Грязный, мокрый, с разбитою мордой и ободранной задницей, в изнеможении от усталости и нервотрёпки, без шапки и рукавиц, залепленный с головы до ног валившим с неба снегом, я пошёл вперёд – всё так же напрямую, по чужим огородам. И откуда только силы взялись?! Хотя, конечно: жить захочешь и силы найдёшь. Вот так я и шёл, валил плетнёвые изгороди, утопая по колено в мягкой огородной земле, заметаемой всё более усиливавшимся сверху снегом, падал, вставал и снова шёл, боясь лишь пройти мимо своего дома…

9.
– Стой, брат! – оборвал Трофима на полуслове Григорий.
Пока тот рассказывал о своих злоключениях, невзначай обернувшийся к окну Гришка вдруг заметил, как кто-то с улицы прильнул к оконному стеклу и внимательно рассматривал сидевших у них в избе за столом. И только поймав взгляд Григория, отшатнулся от окна во тьму, и не только Гришка, а и все Конкины услыхали быстро убегавшие в ночь шаги.
– Ну-ка, Трофим, – уже на правах хозяина, а не младшего брата, скомандовал ему Григорий, – дуй, пока не поздно, на чердак, заройся в сено и сиди там тихо, как мышь!
Не заставив себя долго упрашивать, Трофим вскочил изо стола и бросился в сенцы, а следом за ним кинулся туда же и Григорий.
– Ой, засиделись мы, заговорились на свою шею! – запричитала Маруся, и в глазах у неё блеснули слёзы.
                – Ох, Господи! – простонала мать и торопливо закрестилась на образа в углу.

10.
Над Иванковым вставало ясное зимнее морозное утро нового дня. Хрустел снег под ногами проснувшихся и забегавших по своим делам крестьян. Валил пар из ноздрей проносящихся по наезженной дороге запряжённых в сани лошадей – установился санный путь. А из печных труб над избяными крышами повалили в небо сизыми столбами дымы от затопившихся печей.
– Здорово ночевали, хозяева! – сняв шапку с головы, произнёс вошедший в избу к Конкиным крупный бородатый мужик в овчинном полушубке Антон Еремеев и затопал у порога ногами, стряхивая на половик налипший на валенки снег. Из-за широких плеч Антона выглядывали сзади его сын Иван и ещё один молодой комбедовец – активисты местной власти.
Когда-то Антон Еремеев, по-уличному Еремеич, вместе с покойным Андреем Конкиным в одной плотничьей артели рубили по округе крестьянские избы. Корешами не были, но общались накоротке между собой и по-соседски домами. А после революции разошлись их пути-дороги в разные стороны, когда один охотно пошёл в новую власть, а другой её не принял и ругал нещадно.
– Здравствуй, Антон Иванович! – с почтением к председателю комитета бедноты отозвалась, выглянув из-за печи, занимавшаяся утренней стряпнёй Катерина Михайловна, – Что-то рановато ты к нам пожаловал?
– Да уж не в гости, а по делу.
– Мог бы и в гости по старой памяти зайти.
– А зачем? У вас и без меня гостей хватает, – не по-доброму усмехнулся Еремеич.
– Какие такие гости? – забеспокоилась Катерина Михайловна и, бросив ухват у печи, подошла к нему поближе, – Ты на кого это намекаешь?
– Не намекаю, а должон у вас спросить, – прищурился председатель комбеда.
– Нет у нас никаких гостей, – нахмурившись, отвечала ему Катерина Михайловна, – Вон Манька горницу метёт, Гришка на двор к лошади пошёл, да я вот у печи.
– А кого ж тогда у вас вечор видали?
– Может, кому-то спьяну чего-то и померещилось.
– Может, и померещилось.
– Тогда какого лешего тебе надо, Антон?!
Помолчал Еремеев, потоптался у двери, посопел сердито и ответил:
– Ладно, мать, обойдёмся пока без обыска. Но, смотрите, сами себе беды не накликайте от непрошенных гостей! – и, надев шапку, взялся за дверную скобу, – Бывайте здоровы, хозяева! Пойдёмте, ребята! – хлопнул он по плечу одного из своих активистов, поворачивая его на выход, и пошёл с ними из избы.
– И ты будь здоров, Антон Иванович! – вслед выходившему из избы Еремеичу сказала Катерина Михайловна, а когда захлопнулась за ним дверь, и на дворе послышались его тяжёлые шаги, уже другим тоном добавила, – Спасибо тебе, Антон, за намёк!


                Часть II
                Ижевская пани

                1.
«Здравствуйте, любезная моя супруга пани Агнешка! Пишет вам живой и невредимый ваш муж Трофим. Милостью божьей и вашими молитвами убережённый от недавней великой напасти обосновался я под родительскою кровлей в некогда родном мне Иванкове. Спасибо матушке да брату с сестрой – приютили беглеца. Но пора и честь знать: перебираться в родимый с вами дом. Письмо это вам передаст Григорий, а вы ему на бумаге или на словах – как вам будет удобно – ответьте: когда и как мне возвращаться в Ижевское.
Целую ваши ручки, душа моя, Агния Львовна.
Желаю вам здоровья и скорой нашей встречи.
Трофим Конкин».



2.
Пять вёрст между Иванковым и Ижевским по наезженной санной дороге Григорий одолел одним духом. Низкое утреннее солнце в морозной дымке окрашивало в нежно-розовый цвет толстый слой инея в зарослях ветвей деревьев. Прыгая с ветки на ветку, звонко попинькивали в тишине бойкие синички. Скрипел под ногами путника утоптанный снег, валил пар от разгорячённого быстрой ходьбой дыхания, здоровый румянец алел на щеках, да лихо сбитая на кудрявый затылок шапка-ушанка норовила упасть с головы.
Входя в Ижевское по Польной улице, Григорий из осторожности пошёл по другой её стороне, противоположной той, где жил Трофим. Идти было недалеко, где-то с полверсты, но, чем ближе он подходил к дому брата, тем тревожней становилось у него на душе. Он шёл и не узнавал некогда оживлённую от пеших и конных крестьян самую длинную улицу села. Нет, она не опустела, но у неё были новые хозяева и новые порядки.
Выходившие из ворот местные мужики и бабы, идя по селу, держались поближе к своим домам и старались без нужды не попадаться на глаза представителям большевистской власти на проезжей части. Там, подпрыгивая на неровностях очищенной от снега булыжной мостовой, проносились автомобили с сидящими в них комиссарами в кожанках или партработниками в цивильных пальто. Громко цокая копытами по мостовой, скакали красные конники в будёновках. За ними шёл пеший отряд красноармейцев в потёртых шинелях и обмотках, и шедший в стороне их командир зычным голосом без устали повторял:
– Р-раз, два, три! Р-раз, два, три! Левой! Левой! Выше ногу, вашу мать!..
По селу ходили армейские патрули, видевшие после недавно подавленного мятежа в каждом встречном мужике бандита или кулака, социально опасного или чуждого элемента, короче – контру, которую надо было выявить и разобраться со всей революционной строгостью. Их-то больше всего и опасался Григорий. А, ну как остановят его, проверят документы, обыщут да найдут письмо и поведут, как миленького, в ЧК на Красную улицу. А там его и допросят с пристрастием: кто такой, откуда, куда и зачем шёл. А потом и поминай, как звали их обоих с братом.
Поглощённый этими мыслями, Григорий шёл и видел, как навстречу ему шагает такой патруль. Впереди его был молодой военный, высокий, подтянутый, в офицерской шинели, с наганом в кобуре на поясе и за ним трое красноармейцев с примкнутыми штыками к их винтовкам за спиной. Поравнявшись с домом, где жил Трофим, Григорий остановился и на мгновение заколебался, что делать дальше. Наконец, решив, что в доме брата у него ещё будет шанс спрятаться от патруля, нежели добровольно отдать себя им в руки, Григорий круто повернул и затрусил на противоположную сторону улицы.
Патрульные тоже заинтересовались этим странным, подозрительным мужиком, который явно предпочёл уклониться от встречи с ними и, не сводя с него глаз, тоже прибавили шагу. Преодолев проезжую часть и оказавшись у ворот нужного ему дома, Григорий торопливо повернул кольцо в калитке и прежде, чем зайти на двор, обернулся назад. Вслед ему смотрел патрульный офицер, кивая на дом Трофима Конкина, и что-то говорил красноармейцам.
– Попался! – мелькнуло в голове у Григория, и, толкнув калитку, он нырнул за ворота и быстро задвинул  за собою засов.
– О-о, Г-гришка, дчень добгрый! – послышался за его спиной знакомый женский грассирующий голос.
Повернувшись, Григорий увидел стоящую на подворье хозяйку пани Агнешку.
Высокая, худощавая и стройная, с аккуратно подобранными светлыми волосами под платком, в свои тридцать с небольшим лет она не утратила внешней привлекательности и даже в повседневной крестьянской одежде старалась отличаться от окружавших её сельских баб. Агнешка как раз возвращалась в дом из амбара, где только что кормила курушку с цыплятами, и была немало удивлена внезапным появлением Григория. Она знала, что мужнина родня не одобряла выбора Трофима себе нерусской жены, и гордая от природы полячка платила им тем же. Может быть, только для самых младших Конкиных она делала какое-то исключение.
– Здрасьте! – ответил на её приветствие Григорий.
– Как жизнь, Г-гришка? Цо тамо у вас новего?
– Слава Богу, всё по-старому.
– Зачем тогда п-гришёл?
– Дело есть до вас касаемо.
Подойдя к жене брата, Григорий запустил руку к себе за пазуху и, пошарив там за подкладкой полушубка, извлёк оттуда сложенный вчетверо листок бумаги и протянул полячке. Та быстро схватила его и, шевеля губами, не один раз прочла мужнино письмо. Прочитав, она спрятала его у себя на груди за расстёгнутой шубейкой и благодарными глазами взглянула на Григория:
– Бардзо дченкую, панове! Большое спасибо, Г-гришка!
И только собралась Агнешка о чём-то ещё спросить своего гостя, как вдруг с улицы раздался резкий стук в ворота и чьи-то громкие, матерящиеся по-русски нерусские голоса:
– Хозяин, отворяй ворота, едрёна мать!
– Именем революции, итить вам некуда!
– А, ну живо, растудыть вас контру!
Понимая, что это он привёл за собою незваный патруль, Гришка виновато смотрел на Трофимову жену и молчал, не зная, что теперь делать. Та, напротив, оставалась совершенно спокойной и, кивнув на входную дверь в избу, тихо сказала ему:
– Иди до дому и ничшего не бойся – я сама с ними гразбегрусь!
Но, оказавшись в избе, Григорий в горницу не пошёл, а остался в сенях и через небольшое окошко смотрел оттуда, что будет дальше на подворье уже без него. А там, быстро поняв, что хозяева не торопятся открывать им по-хорошему, красноармейцы начали с разбегу тараном выламывать калитку. С каждым новым ударом подкованных сапог трещали доски калитки, но задвинутый между скобами засов был крепок и надёжен. Проводив Григория и не дожидаясь, когда будут окончательно снесены ворота ретивым патрулём, Агнешка улучила момент, рывком отодвинула засов и отбежала вглубь двора.
С последовавшим затем мощным ударом несчастная калитка была с корнем выдрана из нижней петли и кособоко повисла на одной верхней. Сами же красноармейцы, потеряв от неожиданности равновесие, кубарем полетели друг за другом во двор. Следом за ними туда вошёл и их командир, уже доставший из кобуры свой боевой наган, и увидал как раз то, что меньше всего ожидал там увидеть.

3.
Посреди своего двора, уперев руки в боки под расстёгнутой шубейкой, стояла разгневанная пани Агнешка. Ветер шевелил её светлые распущенные волосы с гордо поднятой головы, с которой она скинула на плечи платок, глаза полячки горели ненавистью к незваным гостям, крылья носа раздувались от кипевших в её душе нешуточных страстей, а с поджатых губ срывались вперемешку неистовые польские и русские ругательства:
– О, матка боска! Сучье племя, пся кгрев! Тудыть твою растудыть, вгражий сын! Лайдаки, пся вягра! Язви тебя в душу! Холегра ясна! Кугрва маць! Едгрёна вошь!
Немало удивлённый необычной хозяйкой, командир патруля медленно пошёл навстречу к Агнешке, не сводя с неё глаз и прислушиваясь к странной смеси местного говора и нездешней речи.
– Что хце пан офицегр? – сердито спросила его Агнешка.
Подойдя  к ней вплотную, офицер убрал наган в кобуру и в свою очередь спросил:
– О-о, мадам полька?
– Точно так.
– Оказывается, мы с вами соседи по нашей исторической родине, волею судеб заброшенные в эту варварскую, взбаламученную революцией Россию, – произнёс он на ломаном русском языке, – Жаль, что я по-польски ни бельмесу и вы, наверное, по-латышски тоже ни гу-гу. Что ж, будем общаться на этом великом могучем ядрёном русском языке. И для начала позвольте полюбопытствовать: как зовут очаровательную пани?
Она назвалась Агнешкой, хотя в замужестве приняла христианство и новое русское имя Агния, а местные бабы зовут её по-своему Анюткой. На что молодой офицер, прищёлкнув каблуками сапог, поднёс два пальца к виску и в свою очередь представился:
– Айвар Гипке, командир отряда красных латышских стрелков.
Потом он опустил руку и, слегка наклонив голову, добавил:
– К вашим услугам, пани Агнешка!
Будто не замечая явного заигрывания с ней командира латышей, рассерженная Агнешка указала ему на ворота:
– П-грикажите вашим (она чуть не произнесла «идиотам») вашим подшчинённым жолнешам повесить на место мою калитку.
– Пусть пани извинит моих неловких солдат, которые добросовестно исполняют свой долг защитников революции, – ещё раз слегка поклонился ей латыш, – Сожалею, несравненная пани Агнешка, что произошло подобное недоразумение. Но, если в вашем хозяйстве найдётся нужный инструмент, то через десять минут всё будет висеть на прежнем месте так, как это было до нас.
Вернувшись к своим красноармейцам, он в двух словах по-латышски отдал им необходимые распоряжения, и когда они приступили к ремонту ворот, Айвар Гипке снова подошёл к Агнешке.
– Если пани больше не сердится, то пусть позволит офицеру полюбопытствовать, как она оказалась в здешней холодной пустыне за тысячу вёрст от родного края? Сдаётся мне, что пани не простая мужичка, и в её жилах течёт кровь гордых шляхтичей.
– Пан офицегр догадлив и очшень любопытен.
– Не волнуйтесь, ненаглядная пани Агнешка, это не допрос, и всё вами сказанное останется между нами.
– Как-нибудь в д-гругой граз.
– Хорошо. Но всё-таки ответьте мне на ещё один вопрос: что это за мужик, зашедший к вам перед нашим приходом?
– Это мой гродственник.
– А где же ваш хозяин?
– Уехал мешочшничать в ГРязань.
– А пани Агнешка не лукавит? – и Айвар Гипке погрозил полячке пальцем, при этом губы его улыбались, а прищуренные глаза были злы.
– Ниц-ниц, иначше бы я так не гразговагривала с паном офицегром.
– Ладно, в следующий раз, когда я буду более свободен, мы поговорим с ясновельможной пани о её далёкой родине, об отсутствующем хозяине, о здешних родственниках и о чём-нибудь более приятном для нас обоих. Извиняюсь, служба!
Обернувшись и убедившись, что за время их разговора солдаты повесили калитку на место, забив в сорванную петлю новые гвозди, командир латышей снова молодецки прищёлкнул каблуками сапог и поднёс два пальца к виску:
– Честь имею, пани Агнешка! До встречи!
– До видзення, пан офицегр, до видзення!
И Айвар Гипке вместе со своими патрульными красноармейцами вышел за ворота на улицу. А Агнешка, сложив молитвенно на груди руки и прикрыв глаза на приподнятой к небу голове, прочитала про себя молитву и пошла в дом. В сенях она столкнулась с Григорием.
– Ты всё видел и слышал? – спросила она его.
– Да! – кивнул Гришка и добавил, – Спасибо!
– И тебе бардзо дченкуе за письмо.
– Ну, я пошёл.
– Гриш, есче едно добже дело сделай, – от волнения Агнешка мешала русские и польские слова, – Прошу пана, вшистко поможе моему Т-грофиму добграться до дому.
– Когда? – он вопросительно посмотрел на неё.
– Когда? – повторила полячка и на мгновение задумалась, а потом лукаво улыбнулась своим потаённым мыслям и ответила, – Да хоть завт-гра. Как тут у вас кажут: будут и волки сыты, и овцы целы. Так мы и сделаем, – и она тихо засмеялась озорным смехом, – Всё будет бендзе хо-грошо, Г-гришка!
Отказавшись от предложенной ему Агнешкой водки или чаю, Григорий попрощался с ней и пошёл из дома на двор. Там он оглядел  отремонтированную калитку, усмехнулся, вышел за ворота и настороженно покрутил головою по сторонам. Не обнаружив нигде знакомого грозного патруля латышей, Гришка облегчённо вздохнул и ходким шагом направился по Польной улице в сторону Иванкова.

4.
Чем ближе подходил к концу следующий 1919 год, тем всё больше Катерина Михайловна не давала покоя своему Григорию.
– Гриш, сынок, – начинала она канючить по вечерам, – сходил бы в Ижевское к Трофиму, проведал бы, как он там.
– Али мне заняться больше нечем, мать, – отвечал ей Гришка, – как только приключений искать на свою голову по нонешним дорогам?!
– Так-то оно так, сынок, – соглашалась Катерина Михайловна да всё не унималась, – Только извелась я вся оттого, что ни слуху, ни духу о Трофиме с той поры, как ты проводил его до дому. Случись чего, разве эта полячка, холера ясна, что скажет нам?!..
Упирался Гришка, артачился, но однажды утром всё же допекла его мать. Чертыхнувшись в сердцах, он сорвал с гвоздя на стене свой полушубок, нахлобучил шапку, натянул валенки и шагнул за дверь.
– Варьги, варьги возьми! – крикнула ему вслед Катерина Михайловна.
Матернувшись с досады, Гришка вернулся за тёплыми рукавицами и уже потом не пожалел об этом. Хоть и отпустили крепкие морозы к концу декабря, но это ещё не было настоящей оттепелью. Поднявшееся за Лиштуном солнце бросало на дорогу косые тени от избяных крыш и деревьев в палисадниках. Подобревшие собаки не брехали на прохожих у своих дворов и, принюхиваясь, весело помахивали хвостами. Громко галдели галки, облепившие церковную крышу и верх молчавшей колокольни. Громко ругались о чём-то мужики и бабы, толпившиеся у соседнего с церковью Иванковского сельсовета с красным флагом над крыльцом.
Выйдя за село, Гришка пошёл по дороге на Малышево и вспомнил, как он год назад провожал домой старшего брата. Запряг на дворе лошадь в сани, набросал в них сена, куда зарылся с головою вышедший из избы Трофим, накинул сверху на него ещё какую-то дерюгу и выехал со двора. Сразу огрев с плеча вожжёй своего жеребца, он припустил по сельской дороге, и пока гнал его по селу, кидавшиеся с бешеным лаем за санями собаки скоро отставали и возвращались по своим дворам с чувством выполненного долга.
А Григорий, не замечая недоумённых взглядов односельчан себе вслед, молил Бога, чтобы никто их с братом невзначай не остановил. А там он им расскажет про своего внезапно взбесившегося жеребца, коли спросят потом: куда это он давеча утром понёсся, как оглашенный. И Бог услышал его молитвы матершинника. Странно, но в тот день дорога до самого Ижевского была свободна от пеших и конных отрядов красноармейцев, от встречных и поперечных крестьянских экипажей.
«Обезлюдела деревня, – подумалось Гришке, – Скольких мужиков и лошадей побрали в эту Красную Армию, а сколько их поубивало»!
С визгом уминаемого снега под полозьями саней проехали они Иванково, оставили позади Малышево и живо промчали Макеево. Почуяв, что заскользили по неровной булыжной мостовой его села, Трофим высунул из-под дерюги свою вспотевшую голову:
– Ну, Гришка, ёшкин кот, ты и гнал дорогой – всю душу вытряс!
– Ничего, брат, зато в целости и сохранности доставил!
Подрулив к самой его избе, Гришка, не останавливаясь, проехал мимо и, обернувшись, успел заметить, как на ходу выскочил из саней Трофим и, что-то крикнув ему  напоследок, юркнул в ворота своего дома. Доехав до ближайшего заулка, Григорий развернул сани и погнал в обратный путь своего взмыленного коня. Выехав из Ижевского и убедившись, что на этот раз всё обошлось, Гришка с облегчением помянул Бога и пустил шагом до самого Иванкова захрапевшего от бега жеребца. 
С той поры прошёл год, ещё один год Советской власти, ещё один год бесчеловечной гражданской войны, народных восстаний, жестоких чекистских облав, постоянных реквизиций и обрыдлой продразвёрстки.
«Хреновато, а, слава Богу, живы, да ещё бы можно пожить»! – думал дорогою Гришка.
 За прошедший год что-то изменилось и в самом Григории. Это он почувствовал, когда вошёл в Ижевское и пошёл по той стороне Польной улицы, где жил Трофим, уже не шарахаясь от увиденных им патрулей, рядовых красноармейцев с оружием и их командиров. Да и маловато их попадалось теперь на глаза, видно, многих из них отправили на Южный фронт воевать с Деникиным, а большевистское начальство от греха подальше перебралось поглубже в тыл.
Был уже полдень, когда Григорий подошёл к Трофимовой избе. Ещё издали он увидел самого хозяина, мирно сидевшего на скамейке у ворот, покуривая цигарку и греясь на тёплом солнышке. И у Григория сразу отлегло от сердца:
«И чего мать панику наводит»?! – подумал он, подходя к брату.
– О-о, Гришка! – увидав его, встал со скамьи обрадованный Трофим и, обняв Григория, затараторил, – Здорово чертяка! Хорошо, что пришёл – хоть лишний раз тебе спасибо скажу за доброе дело! И Агнешка моя тоже будет рада.
– Да это мать меня к тебе прислала узнать – живой ты или нет.
– Как видишь.
– Обошлось, значит, – присаживаясь рядом с братом на скамью, сказал Григорий.
– Да как сказать, – вдруг замялся Трофим, – Скорее, обошли меня с обеих сторон, а я, как телок – глазами хлопал да с ума сходил.
– Как это? – поднял Гришка на него удивлённый взгляд, – Кто ж тебя обошёл?
– У-у, брат, это целая история, – вздохнул Трофим и, протянув кисет с табаком и бумагу, добавил, – Коли не торопишься, давай закуривай и слухай, что я тебе расскажу. Только пущай всё это по-братски между нами и останется.

5.
– Нет, я ничего не имею против своей жены, – начал рассказывать Трофим, глубоко затягиваясь и выпуская клубы табачного дыма, – Она баба хорошая, не смотри, что полячка. Была Агнешка, а когда замуж за меня вышла, приняла христианство и новое имя Агния, но для меня так и осталась Агнешкой, а для соседних баб у нас в селе – Анюткой. А ведь поначалу, когда я пятнадцать лет назад начал работать на нашем Ижевском молокозаводе, не сразу-то и разглядел её. Там этих поляков целая колония до революции работала.
Если у нас красные наших мятежников сразу к стенке ставят, то во времена Российской империи мятежных поляков высылали из родной Польши на каторгу в Сибирь или в ссылку куда-нибудь к чёрту на кулички. А то определяли на какие-нибудь работы – вроде тех, кого к нам, в Ижевское, когда-то прислали. Они и прижились здесь, корни свои пустили. Хоть и басурманы, а ничего народ, работящий, умный, грамотный, да не простой, видно, не мужичьего рода, гордый – палец им в рот не клади.
Познакомили меня тогда с Агнешкой. Глянул я на неё и лишь в затылке почесал. По сравнению с нашими дородными девками-тёлками там не то, что пощупать, а и посмотреть-то не на что было: молоденькая, волосы светлые, а глаза тёмные, худосочная, видать, от нелёгкой работы на заводе, говорит чудно и глаз поднять боится. Да ведь верно говорят, что в тихом омуте черти водятся. Не иначе что-то колдовское было в её глазах: посмотрела на меня раз, другой и околдовала мою душу грешную.
Недолго я за ней ходил: взял да и заслал сватов. А она взяла да за меня, русского, замуж пошла: не мужичка, а не побрезговала сватов принять и за мужика пойти. Тихая, а своенравная была девка. Ну и я в долгу не остался. Построился, посадил её в доме на хозяйство, откормил, отпоил, отмыл да обласкал, и – откуда что взялось. На глазах расцвела, как барыня стала, но дело своё крестьянское она добре знала: детишек рожала, хозяйство вела да мужа почитала. Так что я на неё не в обиде.
Трофим докурил свой бычок, кинул его в сугроб, сплюнул и, вздохнув, продолжал:
– Вот так и жили мы с моей Агнешкой при последнем царе Николае, не бедствовали, и никакой нам революции не нужно было. А вот, поди ж ты, совершили её товарищи большевики в семнадцатом. И на кой ляд она, ежели с тех пор в стране один раздрай всех цветов радуги: белые, красные, зелёные и чёрт чего и сбоку бантик. Вчера была одна власть, сегодня другая, а народ никто не спрашивает, чего он хочет. Им бы, власть имущим, только жратвы от мужика подавай: у тебя в амбаре шаром покати, а ты вынь да положь, мать их дармоедов! Вот и возмутился у нас в прошлом годе народ, да чем кончилось это возмущение ты, Гришка, не хуже моего знаешь.
– Было дело, – поддержал брата Григорий, – собрались мужики, пошумели, постреляли, повоевали, да только потом мало кто из них спасся – вот тебе и Спасск.
– Ну, мне-то, считай, повезло, – невольно перекрестился Трофим, – не положили меня из пулемёта енти красные, шашками не порубили да ещё убёг у них из-под носу и до дому живым добрался – за что, дай Бог, тебе, Гришка, здоровья! А вот соседа моего, Мирона Сапрыкина, баба его так и не дождалась. Видать, нашли его чекисты в том Семикине, где я его оставил. И Богу ведомо, что они с ним да с хозяевами, приютившими его, сотворили.
Трофим перекрестился, немного помолчал и продолжал:
– Ну, вернулся я тады домой. Поначалу с неделю таился у себя на сеновале, а потом потихоньку осмелел и в дом перебрался. На улицу, правда, не выходил, но по дому и на подворье дела свои делал. А там и совсем успокоился, как вдруг однажды поутру постучали к нам в окошко. Выглянула Агния, увидала, кто это пришёл, и на меня с нашими детьми руками замахала – мол, из ЧК пришли, да из горницы нас в соседнюю комнату прогнала. А сама пошла на двор – встречать непрошеного гостя.
Сидим мы, значит, в комнате своей, помалкиваем, а я ещё в щёлку из-за неплотно прикрытой двери посматриваю. Вижу: заходит следом за Агнешкой в горницу красный офицер, молодой, подтянутый, высокий, у порога застыл, честь двумя пальцами ей отдал и каблуками сапог пристукнул – видно было, что нерусский. Снял фуражку, шинель на вешалку повесил и прошёл вперёд. Посмотрел на себя в зеркало, походил по горнице, по-хозяйски разглядывая наше жилище, и всё что-то этак тихо и вкрадчиво говорил, посматривая на Агнию.
Пройдясь туда-сюда, офицер присел за стол и, откинувшись на спинку стула, продолжил свой разговор с сидевшей напротив него хозяйкой дома. Её-то я не видел, да и плохо слышал, но, похоже, отвечала она ему неохотно. А я, как дурак, сидел и маялся, не понимая: что это за чекист такой нерусский, и что за странный допрос он ведёт – уж больно мирная у них получается беседа. И офицер какой-то не такой: вроде из интеллигентов, воспитанный, голоса не повысит, а лицо у него такое, что, похоже, убьёт человека и глазом не моргнёт. Сразу видно – чекист, страж революции.
Ходила в народе молва про такого командира латышских стрелков, которые наших восставших мужиков в Спасске шашками порубили, а сам он лично по всему уезду и в нашем Ижевском расстреливал пойманных повстанцев и сочувствующих им. Но он это был у нас в доме или не он, не скажу – документов его не видел. Только всё равно не по себе стало от одного его присутствия в доме, а уж каково было моей Агнешке сидеть рядом с ним да о чём-то разговаривать – не приведи Господь?! Одним словом – супостат, басурман.
Наверное, часу не прошло, как поднялся изо стола тот красный офицер. У порога надел свою шинель и фуражку, снова поднёс два пальца к виску, прищёлкнул каблуками сапог и вышел за дверь. Вежливый, а как он вышел вон, так у меня гора с плеч свалилась. Проводив его до ворот, вернулась в дом Агния. Я сразу её расспрашивать: кто такой, откуда и зачем? Если из ЧК, то почему не обыскивал, не арестовывал, а столько времени балаболил с ней наедине? Она в двух словах рассказала, с чего это всё началось: как недавно приходил Гришка из Иванкова, как тогда патрульные красноармейцы своротили нашу калитку в воротах, и как появился этот командир латышей Айвар Гипке.
– Сама не пойму, что ему нужно, – делилась сомнениями Агния, – то зубы заговагривает пгро очагровательную пани Агнешку, то начинает выяснять, где был муж в ноябгре месяце, где он сейчас и до каких погр будет отсутствовать, да и зачем в тот граз к ней заходил её гродственник, так не похожий на поляка. Потом опять начал грасспграшивать, как она, полячка, оказалась здесь, в ГРоссии, как ей живётся пгри Советской власти, не тоскует ли она по гродине. Пгризнался, что сам давно уже не был в своей гродной Латвии, что погра бы домой возвращаться. Так и играл с ней в кошки-мышки: то напугает, то успокоит. А на пгрощанье во двогре сказал, что, если пани позволит, он будет изгредка наведываться к ней в гости на чашку чая – сахагром он обеспечит.
– Добже, пан офицегр, – отвечала ему Агнешка и, подумав, добавила, – А как же мой муж?
– А что ваш муж? Где он?
– Ниц не ведам.
– Вот-вот, не ведам, – слегка улыбнувшись, сказал Айвар Гипке, – А, если появится, мы с ним разберёмся со всей революционной строгостью, ясновельможная пани.

6.
– И с того самого дня пошло не пойми чего! – сплюнул с досады Трофим и начал  крутить следующую цигарку. Подождав, пока Григорий тоже наладит курево, раскурил себе и помог брату, затянулся раз-другой и продолжал свой рассказ.
– Всю зиму, раза по два в месяц, приходил к нам этот Гибкий, как я про себя его прозвал. Когда Агния знала о его приходе, то заранее прогоняла меня куда-нибудь подальше в чулан, а троих наших детей отправляла в соседнюю комнату. Ворчал я, матерился с досады, а шёл-таки в чулан.
– Пше пгрошу, пана! – всякий раз говорила она красному командиру, открывая ему входную дверь в избу. Пройдя в горницу, они с ним садились за стол пить чай и мирно калякали между собой. Потом Гибкий вставал и благодарил на ломаном русском хозяйку:
– Ну, пани, спасибо за чай! Дай вам Бог здоровья!
– И пану нех Бог дае здгравья! – отвечала по-польски Агнешка.
 После его ухода она звала меня и отвечала на мои расспросы. В горнице на столе стоял ещё не остывший самовар, две чашки с выпитым чаем, на тарелках лежал принесённый офицером белый хлеб и кусочки сахара. Отдав всю эту неслыханную по голодным временам редкость нашей детворе, Агния рассказывала мне, что было здесь часом раньше.
И я узнавал, как она терпеливо выслушивала дежурные комплименты латыша в свой адрес, как, пряча глаза в ответ на его вопросы, выдумывала новые причины отсутствия мужа и уже сама заговаривала ему зубы, лишь бы не касаться этой темы. Рассказывала она этому басурману-латышу о своих родителях, обедневших мелкопоместных польских дворянах, о приснопамятном  императоре Александре II, который после освобождения своих крепостных крестьян взялся за поляков, тоже захотевших свободы и независимости от России, о том, как её предки за участие в вооружённом восстании 1863 года были лишены всех прав состояния, сосланы в ссылку и определены на работы в здешнюю глубинку, как здесь нашли друг друга её родители, и появилась на свет она, Агнешка Ружевич.
То ли после горячего чаю с гостинцами у самовара, то ли ещё по какой причине, но постепенно разговорился о себе и сам Гибкий. Красный латышский стрелок оказался отнюдь не пролетарского происхождения, а из крепких прибалтийских кулаков с примесью польской крови по материнской линии. Вот отсюда его интерес к пани Агнешке и взаимная откровенность. Недоучившимся студентом третьего курса университета он в 1914 году ушёл добровольцем на фронт первой мировой войны и до сих пор воюет, найдя должное применение своим силам и способностям.
Закончилась мировая война, в России случилась революция, в свою очередь, развязавшая гражданскую войну. И новой российской власти понадобились красные латышские стрелки: не по каким-то там политическим убеждениям, а по своему беспристрастному отношению ко всем этим событиям. По словам Айвара Гипке, в идею социалистической революции верят только сами фанатики-коммунисты да неизлечимые идиоты, а он со своими латышами всего лишь наёмники, преданные цепные псы революции, исправно делающие своё дело, для которого их подрядили большевики после Октябрьского переворота в России в семнадцатом году.
– Мне его биография и убеждения до керосиновой лампочки! – злился я на свою Агнешку, – Ты лучше скажи, не пристаёт ли к тебе наедине этот Гибкий, не распускает ли свои красные, обагрённые кровью, революционные руки?
 Агния в ответ смущённо усмехалась, качала головой и признавалась, как он при своих изящных комплиментах (в пшиязне, а не в любви, – уточняла она) целует ей руки до локотка, но дальше она его до своего тела не допускает, а он и не настаивает.
– До локотка, говоришь?! – усомнившись, закипал я негодованием, – Так я тебе и поверил. Вы же бабы, как кошки: погладишь и замурлыкали.
– Дуграк ты, дуграк, Тгрофим, ничшего-то ты не понимаешь, – беззлобно отвечала Агния, – Я-то знаю, что это за человек, Айвагр Гипке. Да и не человек это, а кграсный латышский стгрелок, убивец да не пгростой, а со своим интегресом к нашему дому. Он давно уже мне намекает, что знает о твоём участии в воогружённом восстании, и для чего пгриходил ко мне твой Гришка, и где ты сам до сих погр пгрячешься. И, если б он захотел, давно бы вас с Гришкой повязал и уволок в Спасскую ЧК. Да не хочет пгричинять, как он говогрит, непгриятности столь пгриятной во всех отношениях пани. И что мне после этого делать, как ни поить его чаем?!..
– Ладно, чёрт с ним, басурманом! Пусть пьёт, воды не жалко! – соглашался я, – Только что ему от тебя надо?! Ведь просто так хорошие слова бабам мужики не говорят.
– Кто его знает! – пожимала плечами Агния, – Говогрит, что за шесть лет войны устал, как собака, что всё больше тянет его домой, в Латвию, к мигрному очагу на гродительском хутогре. А в Ижевском только в нашем доме, грядом с такой кграсивой и умной пани он и может часок-другой отдохнуть душою от этой кровавой суетной жизни и задуматься  над своей судьбой. Бывшие здесь до того поляки ещё в пгрошлом году подались на свою гродину, в Польшу. Вот он и удивился, когда увидел меня во двогре. А ещё говогрит, что Советская власть всем нагродам бывшей ГРоссийской импегрии пгредоставила независимость, в том числе Польше и Латвии, за что они когда-то богролись.
– Как дали красные им эту независимость, так и отберут её, когда понадобится, – отвечал я, – Вот бы сам Гибкий и ехал в свою Латвию, чем у нас околачиваться.
– Ну, устал человек, как говогрит он, дошёл до точки, до пгредела, вот и ходит к нам, – словно в оправдание латыша овечала Агнешка, – Таки млодый пан, а устал.
– На том свете отдохнёт, убивец, мать его нерусского! – ругал я его последними словами и уходил по своим делам.
Трофим замолчал, вздохнул, переводя от сказанного дух.
– Ох, уж эти студенты-недоучки! – вырвалось у Гришки, – Шибко грамотные, сволочи-басурманы!
– Ну, да: сегодня о возвышенном толкуют, бабам мозги о любви морочат, а назавтра людей расстреливают, тьфу! – зло сплюнул Трофим и полез в карман за кисетом с табаком.

7.
Так прошла зима в моих хождениях между чуланом и горницей. А наступившею весной надоело мне прятаться в своём доме, как таракану запечному. «Ежели красные знали обо мне и до сих пор не забрали в ЧК, – считал я, – то значит, так я был им нужен». Да и, война войной, а надо было готовиться к севу, землю смотреть, сохи да бороны починять, семена проверить. Не густ, как в прежние времена, был семенной запас, но, если не случится засухи и будет урожай, а потом не задавят продразвёрсткой, с голоду не помрём. В апреле у себя на подворье работал, а, как в мае подсохла земля, вспахал я свой клин, засеял его ржицей, потом картохи посадил и прочую зелень. Ну и, мало помалу, остальной крестьянской работой занимался.
Гибкий показывался у нас редко и, слава Богу, в моё отсутствие. Видно, у Красной Армии начались свои немалые трудности в связи с летним наступлением Деникина на Москву. То и дело мимо Ижевского на юг в сторону Шилова уходили то пешие, то конные отряды красных, громыхали по булыжной мостовой тачанки и пушки. Провели очередную мобилизацию среди населения – видно, своих силов у красных не хватало. Вот только, наверняка, от той мобилизации полку здешних дезертиров прибавится. Не забыли ещё мужики, как год назад большевики  потопили в крови крестьянское восстание в уезде.
А в начале лета, как сказывала Агния, пришёл в очередной раз к нам в дом командир латышей и побыл-то совсем недолго. Был он необычно грустным и тихим, даже к чаю не притронулся. Сказал, что назавтра его отправляют с латышскими стрелками на Деникинский фронт, и он впервые за много лет засомневался, что вернётся оттуда живым.
– Если пани не затруднит, – немного помявшись, попросил он Агнешку, – то пусть она в своих вечерних молитвах упомянет и его имя. Может, тогда Всевышний не откажет в этой просьбе его ненаглядной пани Агнешки, и Господь убережёт от смерти раба божьего Айвара Гипке. А я ручаюсь, что пока буду жив, ничего не случится ни с вами, ни с вашим богоспасаемым домом.
– А-а, почуял безбожник, что будет скорая расплата за погубленных им наших рязанских мужиков, и про Бога вспомнил, – сказал я в ответ на Агнешкин рассказ, – Молись, не молись, а ничего ему, басурману, не поможет – всё одно гореть в аду синим пламенем за грехи свои!
Молча пропустив мои проклятия, Агния добавила к сказанному, что на прощание пан или товарищ офицер уже не так молодецки приложил два пальца к виску и прищёлкнул каблуками сапог, только чуть дольше обычного припал губами к её руке. (Тьфу ты! – сплюнул я при этом.) Признался, что, если останется в живых, то многое у него в жизни будет по-другому; как – он ещё не решил, но будет по-другому. Сказал, что – даст Бог! – ещё раз хотел бы увидеть пани Агнешку и – ушёл.

8.
– И до самой осени мы больше не видели Гибкого. Да и не до него было. В делах и заботах полевой страды проходило лето, жаркое, грозовое: что на небе, что на земле. В летние безоблачные дни на пышущий горячим солнцем небосвод часто наползали чёрные тучи, под высверки молний трещала по швам от грома небесная высь, и хлестали такие ливни, что едва успевали убирать на полях хлеб и косить луговую траву.
Но, слава Богу, урожай собрали неплохой, и всё на зиму по своим закромам оставили. Советской власти было недосуг собирать продовольственную дань с народа: как говорится, не до жиру – быть бы живу. В это время для большевиков на Деникинском фронте во всю гремели свои раскатистые грозы, хлестали ливни из пуль. И положение у них и впрямь было аховое.
Ещё летом белая конница генерала Мамонтова прорвала Южный фронт и пошла гулять по тылам Красной Армии, наводя панику на большевиков. В августе её корпус ворвался на юг Рязанской губернии, и на всей её территории было объявлено военное положение. Власть Советов на нашей Рязанщине повисла на волоске, но красноармейцы упёрлись на своих рубежах и вглубь губернии противника не пустили.
– А если бы пустили? – спросил Григорий, – Может, при белых лучше б нам жилось?
– Белые или красные – один хрен для мужика! – махнув рукою, с горечью ответил Трофим, – Как говорит моя Агнешка: вшисткоедно. И те, и другие житья не дают.
– Оно, конечно, хрен редьки не слаще, – пожал плечами Гришка, взглянув на старшего брата, – Но тут уж из двух зол выбирай что меньше.
– Это верно: при господах мы жили и знаем, что это такое, – подтвердил Трофим, – А красные хоть землю мужикам обещают, только дадут ли – вот в чём вопрос, – сплюнул он и добавил, – Давай-ка, Гришь, ещё закурим!
Закрутили по новой цигарке, прикурили, затянулись, задымили, сплёвывая на снег перед собой, и после недолгого красноречивого молчания Трофим продолжал свой рассказ:
– Как ни ожидалось смены власти, а уже в октябре узнали мы о контрнаступлении Красной Армии, после которого деникинцев разбили и погнали до самого Чёрного моря. В ноябре объявили об отмене военного положения в губернии и скорого окончания гражданской войны. Короче, красные в те дни воспрянули духом и ходили героями.
– Да пущай ходют, – прервал его Гришка, – Ты лучше скажи: этот ваш Гибкий больше не появлялся?
– А мы и забыли про него.
– Значит, деникинцы застрелили или к себе в Латвию убёг, – предположил Гришка.
– Ни то, ни сё, а лучше слухай, что дальше было, – затянувшись цигаркой, Трофим молча курил, словно оживляя в памяти недавние события.

9.
– В том же ноябре, – продолжил он, – когда ещё не было зимних холодов, однажды днём послышался какой-то шум на улице, потом вдруг утих, и кто-то постучал к нам в окно. Поглядели мы с Агнешкой друг на друга и, видно, оба подумали об одном и том же.
– Надо пожде на улич, зобачич, цо там? – опять в волнении заговорив по-польски, поднялась она со своего места и хотела было подойти к окну, но я опередил её, встав у жены на пути.
– Хватит, мать, тебе с этим Гибким балаболить, – решительно сказал я, – Теперь моя очередь настала.
– Добже, Трофим! – побледнев от нехорошего предчувствия, она пожала плечами, отошла и села на лавку.
Выглянув в окно, я увидел красноармейца в будёновке, махавшего мне с улицы руками, чтобы кто-нибудь вышел к нему из дома.
– Солдат какой-то зовёт, – сказал я Агнии, накинул зипун и пошёл в сени, через них прошёл на крыльцо и – к солдату: чего, мол, надо тебе, служивый?
– Извиняюсь, товарищ, – отвечает он, – мне ваша хозяйка нужна.
«Тамбовский волк тебе товарищ»! – подумал я про себя, а вслух спросил:
– На кой ляд она вам сдалась?
– Так мой командир велел.
– Что за командир?
– Геройский командир, беззаветно преданный делу революции! – гордо вскинул голову красноармеец, – Скольких он беляков шашкою в боях порубил да из револьвера пострелял!
– А ты хто такой?
– Его ординарец.
– А где он сам?
– Вон на тачанке лежит, – и, обернувшись, кивнул на мостовую.
И тут я заметил, что стоит на нашей Польной улице кавалерийский отряд, а на одной из тачанок напротив нашего дома и вправду кто-то лежит, накрытый шинелью.
– А чего это он подняться не может? – недоумённо продолжал я допрашивать солдата, – Больной что ли?!
– Умирает мой красный командир! – с грустью отвечал красноармеец, – В недавнем бою с деникинцами под Воронежем накрыло его в контратаке во главе отряда артиллерийским снарядом: коня зараз убило, а всадник, осколками израненный, вот уже пятые сутки мучается. Как узнал, что наш отряд возвращают в Рязань, попросил заехать в Ижевское, где на Польной улице он укажет дом, у которого надо будет остановиться.
– Зачем это?
– Проститься с его хозяйкой хочет командир, – ещё раз оглянулся на тачанку солдат, – Только одним этим ожиданием он и живёт последние дни, а иначе давно бы помер.
– Как зовут его?
– Айвар Гипке, – ответил его ординарец и снова с гордостью добавил, – из преданнейших делу революции красных латышских стрелков.
– Ладно, солдат, – вздохнув, сказал я ему, – так уж и быть: позову я тебе хозяйку – пущай попрощаются.
Вернулся я в дом, а в горнице Агния всё так же сидит на лавке со сложенными на коленях руками. Подняла на меня глаза и опять спросила на своём языке:
– Но то цо, Тгрофим? Доконд иде?
– Что-что? – отвечаю я, кивая головой на улицу, – Иди, простись со своей пшиязней, с убивцем нашим. Вон он, Гибкий, на тачанке лежит, тяжело-раненый, бинтами перевязанный, помирает, повидаться с тобою хочет на прощание.
Ничего больше не сказала Агния, встала с лавки, накинула шубейку, платок и пошла из дому. А я встал у окна, чтобы видеть, как всё дальше будет. Встретил её стоявший у дома красноармеец и проводил до самого места. Подойдя к тачанке, ординарец наклонился к лежавшему под шинелью командиру и заговорил с ним. Тот зашевелился, задвигался, попытался было приподняться, но, видимо, был так слаб, что скоро оставил свои попытки. Встала перед лежащим подошедшая Агнешка, поздоровалась с ним. Посмотрел он на неё и, узнав свою ясновельможную пани, уже не отрывал от неё своих глаз.
Да и я из окна признал в нём нашего недавнего знакомого Айвара Гипке, только был он сильно худ, измождён и бледен на лицо, дышал прерывисто и кашлял кровью. Знать, тяжело был ранен в грудь и, похоже, был уже не жилец на этом белом свете. Смотрел он, смотрел на Агнешку, что-то тихо говорил ей, еле шевеля одними губами, пока его вконец не замучил кашель. Вот таким недолгим было их общение. И тут, словно почуяв неладное, Гибкий о чём-то попросил Агнию, и она подала ему свою руку. А он припал к ней губами и, как в былые времена, запечатлел на ней прощальный поцелуй.
Когда же Агния отняла у него свою руку, он закрыл глаза, затих и уже больше не шевелился – видать, последних сил лишился. Стоявший подле него ординарец накрыл Гибкого шинелью и замер в ожидании. Так во всеобщем молчании прошло ещё какое-то время. Потом красноармеец приложил ухо к груди своего командира, прислушался и, видно, ничего не уловив, распрямился и стянул с головы будёновку. Вслед за ним и остальные красноармейцы обнажили свои головы.
После чего ординарец обратился к Агнешке с какой-то просьбой. Та наклонилась к Гибкому, что-то произнесла, поцеловала его в лоб, поклонилась и, сойдя с дороги к обочине, стала беззвучно читать молитву и креститься. Минуту спустя прозвучала из конца в конец колонны зычная команда «Вперёд!», и красный кавалерийский отряд с громким цоканьем копыт и грохотом тачанок по мостовой двинулся в сторону Красной улицы. И, пока кавалеристы не скрылись из глаз вдали за холмистыми неровностями многокилометровой Польной улицы, Агния всё стояла и смотрела им вслед.
Вернувшись в дом, она встала в горнице перед образами, трижды перекрестилась на икону Спасителя, молитвенно шевеля губами, потом села на лавку и так молча сидела, сложив на коленях руки. А я и не пытал её, и так всё было понятно – переживала баба. Через какое-то время Агния встала и, взглянув на меня, сказала:
– Тгрофим, надо бы бендзе помянуть усопшего пана.
И я не отказался. Сели с ней за стол и уже по-русски помянули почившего латыша. Что ж мы, не христиане что ли: убивец, басурман, а всё равно живая душа к Богу отлетела. А там уж Господь сам на суде своём разберётся в его грехах и воздаст по заслугам.

10.
Трофим замолчал, зашарив по карманам в поисках махорки. И оказалось, что они на пару с братом незаметно скурили весь её запас, захваченный им с собою. В дом идти не хотелось, и хорошо выручил Гришка, предложив свою махру.
– Так и помер этот Гибкий? – спросил его младший брат.
– Так и помер басурман, только не ведомо, где его похоронили – точно не у нас, в Ижевском, – отвечал Трофим, – А энтих латышских стрелков мы с тех пор в наших краях больше не видели. И – слава Богу!
– Ну, а как твоя Агнешка?
– Ничего, живёт-здравствует. Только первое время после той последней встречи что-то она малость загрустила. Бывало, вот так сядет у окна и смотрит, смотрит на дорогу, как будто ждёт чего. А, если кто-то невзначай вдруг стукнет с улицы в окно, так она вся вздрогнет, перекрестится да меня посылает: глянь, говорит, кто это к нам стучит. А теперь ничего, обвыклась, успокоилась.
Трофим обернулся, кинул взгляд на окна своей избы, ожидая увидеть в одном из них лицо его Агнии-Агнешки-Анютки, которая могла услышать его, снова посмотрел на брата и закончил свой рассказ теми же словами, с каких и начал его:
– Да я ничего не имею против своей жены. Она баба хорошая, не смотри, что полячка. Ведь, если бы не она, то кто знает, что с нами было бы. Время нынче такое, дурное.
– Это верно, – кивнул Григорий, – Дай Бог вам обоим здоровья!
И он кинул докуренный бычок цигарки перед собою в снег, испещрённый десятком таких же брошенных и вдавленных ногою окурков за время их долгого разговора.


2010 – 2012 г.г.


 Горький дым Отечества
(Рассказ)

1.
Ни ветерка! Ни облачка на полуденном небе! С утра обрушившаяся на землю жара спалила небесную синь, обесцветив её до неприглядной серости, и принялась за низы. Июльский зной звенел над окрестностью мириадами тонких звуков и плавил на горизонте раскалённый воздух. Сквозь замершую, уже поблёкшую зелень листвы тополей и берёз Семонинской рощи пробивалось лучистое солнце. И, если на открытом пространстве в этот час царило пекло, то в самой роще было немногим лучше. В сухой и душной тени её деревьев назойливо зудели многочисленные комары.
В густой и высокой траве у подножия дерева сидели две девчушки десяти лет, отдыхая после долгой утомительной дороги. Подобрав под себя босые, побитые и поцарапанные ноги, укрыв их подолами своих выцветших ситцевых платьев от вездесущих ненасытных комаров, они плели венки из собранных на здешней поляне цветов и негромко разговаривали между собой. Рядом с каждою из них стояло лукошко, доверху наполненное спелыми лесными ягодами. Ещё с вечера договорившись между собой, встали девчонки ни свет, ни заря. Бабы в это время выгоняли в стадо своих коров, мужики запрягали лошадей, собираясь на сенокос, а подружки выпили по кружке парного молока и, положив с собой в корзинку по горбушке хлеба, вышли из дому. 
– Здравствуй, Любашка!
– Здравствуй, Полинка!
Встретившись у заулка, пошли сестрёнки-ровесницы по дороге в луга: мимо Лиштуна слева и Семонина справа на пригорок к Тынасу, игравшему блестящими солнечными бликами на его речной глади, за ним прошлись по краю берёзовой рощи Затынаса, где вдоль дороги росли кусты малины, мелкой, но сладкой. Наевшись досыта спелых ягод, которые всё равно в корзине помнутся, соком изойдут, подружки направились к соседнему Тереховскому лесу. Перед ним протекал ручей с чистою холодной водой в зарослях орешника и чёрной смородины. Стали девчонки собирать ягоды: помельче в рот, покрупнее в свои лукошки, так и наполнили их, напились из родника и повернули назад.
Тут-то их и настиг полдневный зной. Уже не так легко, как утром, шли девчоночьи ноги по пыльному просёлку, по колючей выжженной луговой траве, отмеряя версту за верстой. И, когда подружки почувствовали, что не дойти им без отдыха до дому, они свернули к видневшейся неподалёку от дороги Семонинской роще. На её опушке живой колючею стеной росла яжувика, как говорили в Иванкове. Поверх лежавшей смородины насобирав в свои корзинки ещё и чёрную крупную ежевику, девчонки зашли в рощу, нашли себе тенистое местечко и устало опустились на траву.
Съели захваченные из дому свои горбушки хлеба, ловя ладошкой у подбородка каждую крошку и отправляя её в рот. Даже самая сладкая ягода не сравнится с хлебом, когда его мало, а то и совсем не бывает – время такое, голодное. Помолчали подружки, прислушиваясь, как высоко в небе над рощей заливается невидимый в ослепительных лучах солнца жаворонок, как далеко в лугах за Семонином слышны голоса косарей на покосе, как у самого уха надоедливо звенят комары – только успевай отгоняй, пока они тебя окончательно не съедят.
– Любашь, а вы там не голодали, как мы? – продолжала все последние дни лета 1934 года её расспрашивать Полинка.
– У хозяев было много хлеба и не только хлеба, – задумчиво отвечала Любашка, – но лучше бы его совсем не было.
– Это как?
– Да хуже нет, когда есть хочется и хлеб перед глазами, а попробуй, возьми!
– Тяжело тебе было?
– Всем нам было тяжело. Тятька утром вставал и уходил на свою работу, когда мы ещё спали, а возвращался, когда мы уже засыпали. Мамка тоже где-то подрабатывала, только перед своим уходом поднимала меня, собирала и отправляла к нашим хозяевам: когда убраться у них по дому, когда кухарке помочь, когда за ихним дитём посмотреть.
– Я тоже этой зимой за нашей маленькой девочкой, моей новорождённой сестрёнкой, ухаживала, мамке помогала, – грустно вздохнула Полинка и, забыв про свой венок, задумчиво обрывала белые лепестки ромашек.
– Так то ж своё, родное дитё, – сочувственно посмотрела на неё Любашка, – а то чужой, какой-то чернявый и сопливый дитёнок: ни минуты мне покоя не давал, пока хозяин с хозяйкой ездили куда-то по своим делам на машине.
– Большой начальник?
– Директор какого-то крупного южного завода.
– Богато жили?
– Ещё бы: квартира в пять комнат: в одной – стол, диван и кресла, в другой – кровать и тумба с зеркалом, в третьей – шкафы, набитые одеждой, в четвёртой – буфеты с дорогой посудой. И везде на полах ковры, на стенах картины и люстры на потолке.
– Красиво!
– Ага: пока везде порядок наведёшь, пыль вытрешь, подметёшь, полы помоешь, мусор вынесешь – семь потов прольёшь.
– Ну, так вам за это и платили?
– Я не знаю, как там мамка с хозяйкою договаривалась, но меня кухарка иногда кормила остатками с ихнего стола, да ещё они свою старую одежду или обувь не выбрасывали, а нам отдавали – вот и вся плата.
– Хозяйка-то не злая была?
– Нет, не злая, а вредная и хитрая.
– С чего бы это?
– Не знаю: может, я ей чем-то не понравилась, и она захотела поскорее от меня избавиться, а, может, и ещё чего против нас задумала. Только раз, когда я у них в спальне убиралась, гляжу, прямо на полу лежит денежка, большая, дорогая. Нам столько за целый год не заработать. Взяла я её дрожащими руками и понесла в прихожую, где в это время хозяйка провожала хозяина на работу.
– Амалия Евгеньевна, – сказала я ей, показывая денежку, – вот кто-то из вас обронил это в спальне.
– Спасибо, девочка! – взяв деньги и убрав их к себе в толстый бумажник, ответил директор и погладил меня по головке.
Хозяйка же только молча смерила меня неприязненным взглядом, от которого мне стало не по себе. И я скорей повернулась и побежала убираться дальше. А вечером я всё рассказала мамке. Она сказала, что так хозяйка проверяла мою честность. Похвалила меня мамка и ещё строго-настрого наказала никогда и ничего не брать у них без спросу. И, слава Богу! Потому что ещё не один раз я находила у них деньги: то на полу, то на столе, то на кровати, и всякий раз их отдавала хозяйке. Та молча брала свои деньги, недовольно смотрела на меня и, думая о чём-то своём, уходила к себе. А я всё удивлялась: сколько же можно было проверять мою честность?!..
– У тебя комар на лбу, Любань, – прервала её рассказ Полинка.
– Ах, ты, кровопивец! – шлёпнула себя по лбу Любашка и потёрла укушенное место, оставив на нём розовую полосу от убитого комара.
Между тем Полинка примерила на свою голову ещё недоплетёный венок и спрашивала дальше:
– А чего твои Дунька с Танькой делали?
– Готовили, если было из чего готовить, смотрели за домом да за нашей малышнёй Катькой и Ванькой – мамка тоже на целый день работать уходила, а они дома оставались.
– У вас свой дом был?
– Ага, клетушка в бараке на сто человек, с коптящей керосинкой у каждой двери в длинющем и грязном коридоре. Каждый день, с утра до вечера там вонь и смрад от этой готовки, жильцы сновали туда-сюда, топали, как слоны, ногами, шумели, ругались.
– И чего вас туда понесло?! – удивлённо спросила Полинка.
– Да чтобы с голоду не помереть, как вы тут в это время жили, – отвечала Любашка и, взглянув на поникшую головой Полинку, виновато спросила:
– Много народу в селе за это время помёрло?
– Много, – кивнув, тихо ответила та, помолчала и снова спросила свою подружку, – Так чего же вы сюда вернулись, коли там жить было лучше?
– Сначала ничего жилось, – пожав плечами, начала рассказывать Любашка, – устроились в бараке, перезимовали, а потом тятька кашлять начал оттого, что работал в горячем цеху с какими-то вредными испарениями. Да ещё с мастером поругался: дескать, почему за одну и ту же работу ему платят меньше, чем местным рабочим. Мастер ему ответил: потому и платят так, что ты не местный, а, если не нравится, тебя здесь никто не держит, на твоё место другие приезжие из голодных мест придут да за такие деньги ещё спасибо скажут.
- Вот так тятька полтора года и терпел, зарабатывая на своём горбу несчастные гроши. А тут ещё мамка забеременела, дома рожать захотела. Да и прослышали мы, что вроде как колхоз наш начал оживать. Вобщем, не только мы одни, а и другие иванковцы вместе с нами решили возвращаться оттудова. Самый голод пережили да ещё какие-то гроши скопили, вот и приехали этой весной, чтобы здесь землю вспахать, отсеяться да к осени хлеба на зиму собрать.
– Ну, да, если его опять, как в позапрошлом году, у нас не отберут, – сказала Полинка и зло поджала губы.

2.
– Держи, Любань! – она надела ей на голову сплетённый из полевых цветов венок и слегка отстранилась, любуясь своей работой.
– Щас и я свой для тебя закончу, – торопливо заработала пальцами Любашка.
Но Полинка посмотрела наверх и обратила внимание, что в просветах листвы деревьев уже не видно солнца. За их разговорами откуда-то наплыли облака, накрыв лёгкой тенью Семонино, зашевелились-зашептали листья, повеяло спасительной прохладой.
– Может, пойдём? – предложила она подружке.
– Щас-щас, закончу и пойдём, – отвечала та и, чтобы отвлечь её от пустого ожидания, спросила:
– А чего вы с нами тогда не поехали?
– Взяли да не поехали, – уклонилась от ответа Полинка.
– А не страшно было здесь в голодную зиму оставаться?
– Страшно не страшно, а куда нам было ехать с лежачей бабой Катюшей, с грудным Митькой да с больным Петькой?!
И при одном этом воспоминании Полинке стало невыносимо грустно, защипало в носу и навернулись слёзы на глаза, но, не показывая этого Любашке, она отвернулась от неё и стала задумчиво смотреть на слегка колыхавшиеся листья вверху тополей.
Да, слегла в том памятном голодном 1932 году старая Катерина Михайловна, на которой, собственно, и держалось всё хозяйство в доме. Григорий убивался на работе в колхозе, чтобы хоть как-то прокормить всё увеличивающуюся семью. А Марья только и делала, что каждый год ходила с пузом и рожала ему новых детей. Ещё Танька едва пешком под стол пошла, а уже Петька появился. Его, слабенького, больного, Марья ещё до года не докормила грудью, как родила Митьку, за ним Катьку, а потом и Илюшку. Вот так они и жили с Григорием, как Бог на душу положит: не береглись и от детей не избавлялись у местного врача-коновала, а рожала их Марья на белый свет – всех приняла бабка-повитуха Катерина Конкина из чрева матери на свои умелые руки.
Какой двужильной ни была Катерина Михайловна, а старость не радость – своё взяла. Стали у неё болеть натруженные за долгие годы руки и ноги, но она ещё терпела и, с трудом, а делала свои дела по дому. А тут, спасибо партии и правительству, голод начался, когда хуже всего пришлось старым и малым. От недоедания совсем ослабела баба Катюша и однажды слегла. В ту осень чуть ли не пол-Иванкова стронулось с места в поисках хлебных краёв, где можно было пережить голодное лихолетье. А они остались. Сердцем чувствовала Катерина Михайловна, что ещё недолго протянет она в этой жизни и больше не увидит своих отъезжающих на юг сыновей и внуков, а потому и прощалась с ними навек, прощая и благословляя их по старой русской традиции.
Зима выдалась лютой на холод и голод ко всему живому в округе. В долгие тёмные зимние вечера Полинка слезала с тёплой, натопленной на ночь, печки, оставляя там игравших Мишку с Танькой, садилась на постель к лежавшей в углу горницы бабе Катюше и молча, с детской жалостью, смотрела на её худое лицо с жёлто-землистой морщинистой кожей, ввалившиеся глаза и впалые щёки с заострившимся носом. Бабушка в ответ гладила своей слабою рукой по головке внучку, озорную и бедовую, но сердобольную в душе и потому такую близкую ей.
А за окнами избы в непроглядной темени морозной ночи доносился вой бродячих волков, выходивших в поисках поживы из соседних лесов и подбиравшихся к самому селу. Только чуяли голодные звери, что и у людей им нечем поживиться, и тоскливо выли, пугая сельских жителей. Прижавшись от страха к бабе Катюше, Полинка слушала, как она неторопливо прерывистым, свистящим от одышки, скрипучим старческим голосом рассказывала ей о своём давнем детстве и молодости. Это было даже поинтересней её детских сказок, которые во множестве знала и рассказывала добрая бабушка своим внукам.
– Ты бы чего поела, мать! – предлагали ей Григорий или Марья.
Она молча кивала им, а, съев пару ложек пустой горячей похлёбки, отдавала миску внукам, говоря, что, мол, и так сыта, а их, маленьких, жалко. Малышня, естественно, не отказывалась от скромной бабушкиной порции, да и трудно было отказаться, когда постоянно хотелось есть. Уж как выкручивалась Марья, из ничего готовя очередное варево, одному только Богу да ей было известно. Григорий же, казалось, вообще, не ел дома: заглушал голод куревом или заваривал и пил сушёные травы, заготовленные матерью летом впрок и висевшие в сенцах под потолком.
Много чего за последнюю зиму поведала она ему из своей многолетней лечебной практики сельской целительницы, терпеливо и подробно объясняя сыну, какая трава и от чего применяется, как готовится тот или иной отвар, трявяной настой или мазь и прочие премудрости народного лечения. Всё это как-то помогало Григорию справиться с голодом дома, а на колхозной конюшне можно было разжиться горстью овса, а то и зерна. Бывали случаи, когда приходили по ночам к его конюшне вконец оголодавшие односельчане и тайком грызли мороженый конский навоз – видать, мороженый он был ещё не так противен.
Но всю зиму, ежедневно в селе умирали с голоду. И дорогу на сельское кладбище не успевало засыпать падавшим снегом. Каждый божий день несли на погост и старых, и малых. Ещё бывшие в силе мужики долбили ломами неглубокие могилы в мёрзлой земле и хоронили в ней своих родных. И у Митяя Панкина, соседа Конкиных, тоже хоронили близких, и слышно было, как он не раз строгал в своём сарае домовины.
На исходе зимы, когда до грядущей весны оставалось всего ничего, не стало Катерины Михайловны Конкиной, доброй старой бабы Катюши. Григорий сам сколотил для матери гроб и выкопал ей могилу, пока Марья с соседками отпевали новопреставленную рабу божью Екатерину. Схоронили её рядом с Андреем Ивановичем, помянули дома за пустым столом, и стали жить дальше.


3.
И всё-таки пришёл конец той первой, казавшейся, такой бесконечной зимы. Одолели, пережили эту жестокую, голодную и холодную пору. Под весёлый звон капели с крыш, под журчанье народившихся ручьёв настала весна. С тёплыми слепящими лучами солнца обмяк, почернел и сошёл слежавшийся за зиму снег. Разлилось по лугам половодье между Лиштуном и Семонином до самого Иванкова. А с наступившим летним теплом и вовсе полегчало. Вспахали и отсеялись крестьяне на колхозных полях, правда, при этом сознавая, что, сколько бы они ни вырастили хлеба, а всё опять заберёт себе родное ненасытное государство.
Ну, а летом каждый кустик ночевать пустит, а то и накормит. В избе и в амбаре –шаром покати, а в огороде пошла спасительная зелень: щавель, крапива, лебеда, из чего Марья варила пустые зелёные щи, стряпала «хитрые» лепёшки из толчёных головок клевера, собирала колосья дикого овса и ржи, толкла в ступе, замешивала тесто с лебедою и пекла из него хлеб. А ещё пошли грибы да ягоды да жёлуди в лесу – в общем, с голоду не помрёшь. Правда, тихо и пустынно стало по деревням: народу стало мало, петухи не орут, и собаки не лают. Много их, четвероногих, за зиму перевелось. Одних съели сами голодные хозяева, других утащили не менее голодные волки.
С божьей помощью уцелевший у Конкиных старый верный пёс Буран, от внушительного вида которого за последний год остались кожа да кости, начал оживать с приходом весны. Марья тоже варила ему похлёбку из травы и кореньев. Но, если поначалу голодный кобель обиженно отворачивал нос от непривычной ему пищи, то потом украдкой ото всех лакал её из миски, рыгал, не в силах обмануть свою собачью природу, и, наконец, смирился, когда почувствовал, что по таким временам даже у хороших хозяев ему ничего другого не будет, да и вряд ли он переживёт ещё одну такую грядущую зиму.
День за днём отсчитывало лето. И вот, когда, казалось, можно было жить, схоронили мальчика Петю. Не было ему ещё и трёх лет. Родила его Марья недоношенным в том году, когда случился в Иванкове пожар. Будучи ещё грудным, он не давал покоя матери ни днём, ни ночью, а, когда ему на смену пришёл следующий младенец Митька, подросшего Петю уже, как будто бы и не замечали. Тихий, худенький, как тень, болезненный маленький мальчик, он сторонился своих шумных старших братьев и сестёр и всё играл с самим с собою где-нибудь в уголке или молча плакал, когда ему становилось плохо. И, если голодно и плохо в то время было всем, то таким слабым было ещё хуже.
Не было рядом знахарки бабы Катюши, и отец не помог, не вылечил. Да и какое тут может быть лечение, когда есть нечего. Вот и не стало мальчика. Вытер скупые мужские слёзы Григорий и пошёл на двор мастерить новый маленький детский гробик, а беременная Марья и сердобольные соседки обмыли, одели в чистое и отпели напоследок бедного Петю. Правда, легче было летом копать на кладбище могилку своему умершему малышу, легче было видеть, что не у одного тебя такое горе – несут, несут на погост старых и малых, и нет им конца. Но всё равно от этого не лучше на душе.
А схоронили этим летом и Антона Ивановича Еремеева – Еремеича старшего, первого комбедовца и председателя Иванковского сельсовета. Схоронили на погосте неподалёку от Андрея Ивановича Конкина. Два Иваныча, когда-то они много лет работали в одной сельской плотницкой артели и жили по соседству друг от друга, вот только революция развела этих двух мастеровых по разные стороны, а смерть их снова упокоила навеки по соседству.
За минувшим летом наступила осень, отгоревшая огненно-жёлтою листвой и смытой серыми промозглыми дождями. Потянулись на юг пернатые птахи, пролетая над притихшими нищими деревнями. Высоко в небе тоскливо трубил треугольный клин журавлей, прощаясь с неприветливою Родиной. Всё в природе, словно сжалось, притихло, притаилось накануне новой зимы, собираясь с силами пережить ещё одно голодное безвременье.
К концу года, в канун Николы зимнего, родила Марья ещё одну дочку, хорошенькую, с золотистыми волосёнками, голубоглазую и жизнерадостную. Назвали девочку в честь её покойной бабушки Катей. Так в зимнюю пору, когда за окнами избы крутила снежная позёмка, и злой холодный ветер завывал в печной трубе, в доме Конкиных появился маленький живой солнечный лучик. Григорий глаз не сводил от новорождённой дочери в люльке, словно частица души его усопшей матери вселилась в неё, смотрела на счастливого отца голубыми капельками, улыбалась розовым беззубым ротиком и весело сучила ручками и ножками.
Святым духом питаясь, Григорий отдавал кормящей жене каждый появлявшийся в доме кусок, лишь бы им с девочкой было хорошо. Но, как ни бились беспокойные родители, а от голода быстро пропало у Марьи молоко. Поскольку не было у них в хозяйстве да и во всём селе ни коровы, ни козы, ничего живого, нечем стало кормить грудную, едва появившуюся на свет, кроху. Заваривал Григорий разные травки, а Марья делала жамки, и всё это они давали маленькой дочке, но ничего не помогало. Заходилась криком день и ночь голодная девочка, увядая у них на глазах.
А однажды, в конце зимы, вдруг затихла кроха, глядя на несчастных родителей голубыми глазками на бледном – ни кровинки – личике, словно молча прощаясь с ними и с этим жестоким, по-зимнему холодным, белым светом, не принявшим её. Совсем ненадолго задержалась она в нём. Так и умерла девочка, сгорев в одночасье, как свечка, тонкая, хрупкая, слабенькая, от первой же подхваченной заразы или простуды.
Завыла по-бабьи Марья, заголосила жалостно, обливаясь горькими слезами. Хватил в бессилии Григорий кулаком по столу, поминая по «матушке» сверху донизу сволочную власть и жизнь сволочную, проклял с горя всё на свете и пошёл на двор строгать новый детский гробик.

4.
– Полин, Полинка, ты чего, не слышишь, что ли?! – окликала Любашка свою подружку, задумчиво уставившуюся в одну точку.
– А? Что? – отозвалась та.
– На, держи! – Любашка водрузила ей на голову свой законченный венок и тоже полюбовалась своей работой, – А-а, хорошо?
Но Полинка как-то равнодушно отреагировала на Любашкины восклицания, молча встала, одёрнула платье и взялась за корзинку:
– Пошли домой, Любань!
Они вышли из рощи и по тропинке пошли к просёлку, от которого до этого сворачивали к Семонину. Ещё издали девчонки увидели одинокого путника, спускавшегося с холма от Тынаса по дороге к Иванкову.
– Полин, а ведь это Юрка Сорокин, – приглядевшись через какое-то время, узнала его глазастая Любашка.
– Точно, – обрадованно подтвердила Полинка.
– Давай догоним его!
– Давай!
И, придерживая обеими руками свои полные корзинки, дабы не просыпать ягоды через край, девчонки быстро засеменили по тропинке своими ножками, загорелыми, поцарапанными, с пыльными ступнями и сбитыми на них пальцами. Чуть погодя они и встретились с Юркой аккурат там, где тропинка из Семонина сливалась с просёлком, исчерченным по краям колёсными мелкими колеями и избитым лошадиными копытами посередине.
По этой просёлочной дороге шёл босой мальчик, Полинкин и Любашкин ровесник, в выцветшей тонкой замызганной рубашонке и коротких штанишках. В левой руке он нёс небольшой бидон, чем-то наполненный, а на правом плече у него покачивались два длинных удилища из орешника со смотанной леской.
– Здорово, Юрка!
– Привет, девки!
– Откуда идёшь?
– На Тынасе удил.
– Поймал чего?
– Так себе: десяток плотвичек, пяток окуньков да двух подлещиков.
– А чего так далеко ходил?
– На Лиштуне не ловилось.
– Конечно, туда к обеду стадо пригоняют.
– Ну, да: вот всю рыбу мне и распугали.
– Надо было тебе пораньше вставать.
– Да надо было бы.
– Поспать любишь, Юрка?
– Не мог я пораньше встать, – уклончиво ответил он.
– Это чегой-то? – сразу заподозрили неладное девчонки.
– Надо было ночью одно дело обделать, – заговорщицки подмигнул им Юрка.
– Ну и как: обделался ночью? – спросила Любашка и, лукаво переглянувшись с подружкой, звонко расхохоталась.
– Будете смеяться, вообще ничего вам не скажу, – обиженно ответил мальчик и прибавил ходу, чтобы уйти одному по дороге от этих вредных девчонок.
– Ладно, Юр, не обижайся, это мы так, между собой,  – смущённо улыбнулась ему Полинка, – А мы тебя не видели, когда мимо Тынаса проходили.
– Я в камышах сидел, в тенёчке. А вы в Тереховской ходили?
– Ага, а потом по Семонину прошлись.
– Дайте, девки, ягодок поклевать, а то у меня с утра в пустом животе кишка кишке кукиш показывает.
– Ещё чего: пойди сам в такую даль набери, – хмыкнула Любашка.
– Ну, и лопайте сами! – в сердцах ответил им обиженный мальчик и отвернулся.
– Да мы шутим, Юр, – тронула его за плечо Полинка, – На, бери!
Она остановилась и поставила на дорогу свою корзинку. Мальчишка тоже остановился, недоверчиво посмотрел на неё, переложил свои удочки под левую руку с бидоном и правую запустил в ягоды. Пошли дальше. Довольный Юрка кидал по ягодке из горсти себе в рот и отвечал на новые вопросы любопытных девчонок.
– Ну и какое у тебя ночью дело было?
– А никому не скажете?
– Провалиться нам на этом месте!
– Мы с ребятами в поповский сад лазили, забор повалили и яблони обтрясли.
– А зачем: на них же яблоки ещё зелёные – поросят ими кормить, что ли?
– Так ему и надо, попу нашему!
– А за что?
– Нечего ему свой религиозный опиум среди народа распространять!
– Ты чего, Юр, коммунист или большевик?
– У меня отец бывший комсомолец, а теперь в ячейке состоит.
– А мамка?
– Мамка с ним ругается, а всё равно по его выходит.
– Ну, да, у вас в избе вместо икон на божнице Ленин и Сталин стоят.
– Те иконы тятька ещё давно снял и в печке пожёг.
– Зря вы это делаете, Юр, – с сожалением сказала ему Полинка.
– Чего зря? – не понял он.
– Да всё: и батюшке пакостите, и иконы жгёте, и в Бога не веруете.
– Почему зря?
– А ты сходи в церковь да послушай нашего отца Николая, как он читает проповеди о добре и зле, о любви и всепрощении, о терпимости и милосердии.
– Скучно всё это, девки.
– А чего ж тебе интересно?
– На тракторе кататься.
– Трактористом хочешь быть?
– Ага.
– Так на него учиться надо.
– Выучусь.
– Легко сказать: пока тепло, мы тоже в школу учиться бегаем, а зимой на печке сидим – ни одёжки, ни обувки нет.
– Ничего, всё равно выучусь и буду на нашей колхозной МТС на тракторе работать.
При этих словах девчонки переглянулись между собой, улыбнулись и неожиданно громко и слаженно запели:   
              «По дороге неровной, по тракту ли,
              Всё равно нам с тобой по пути.
              Прокати нас, Петруша, на тракторе,
              До околицы нас прокати!»
Они шли и пели звонкими весёлыми голосами, и даже Юрка, позабыв о своём лихом ночном набеге, на ходу поглядывал на девчонок и улыбался. Так они и добрались до окраины села и пошли по своему заулку. А когда вышли из него на улицу, тут и расстались.
Каждый из ребят пошёл своей дорогой: Любашка – на крылечко стоявшего слева своего дома, Полинка – прямо через дорогу к себе в избу, а Юрка – по правой стороне улицы на свой конец села, недалеко от нелюбимой им церкви.

2010 — 2012 г.г.



Идущие в ночь
                (Повесть)

1.
В конце февраля наступила оттепель. А до того чуть ли не ежедневно весь месяц шёл снег. В тихие дни он одевал в пухлые узорчатые шали ветки деревьев, но, подмораживая к ночи, со свистом змеился колючей позёмкой по дорожкам аллеи. Бесновавшийся по ночам студёный ветер наметал необъятные сугробы вдоль заборов. И утром приходилось откапывать калитку, чтобы выйти со своего двора на улицу. Но однажды под утро потеплело. На землю опустился густой туман, и стало так тихо, что было слышно падающие с крыши капли туманной влаги и со вздохом оседавшие на землю подтаявшие пласты снега.
Ранним февральским утром 1937 года, ещё до рассвета, у входной калитки двухэтажного дома с мезонином на Октябрьской улице в подмосковном Люблино стоял молодой человек. Был он лет двадцати двух, долговязый и худой, с близоруким прищуром глаз под круглыми очками, по внешнему виду студент, но прилично одетый и с хорошими манерами. Он стоял и, посматривая на часы, в нетерпении топтался на месте, явно кого-то ожидая. Наконец, в глубине двора послышались торопливые шаги, и на свет уличного фонаря вышла невысокая, внешне ничем не примечательная девушка, в простеньком тёплом пальто и шерстяном платке.
– Доброе утро, Оля! – приветствовал её молодой человек.
– Здравствуйте, Владислав! – ответила Ольга.
– Вот вас дождался, а на свою электричку, кажется, опоздаю, а, значит, и на первую лекцию в университете тоже, – с сожалением посмотрел на часы Владислав и, пропустив девушку вперёд, пошёл с нею рядом по аллейке в направлении станции.
– Извините, Влад, что заставила вас столько ждать, – виновато улыбнулась Ольга, прибавляя шагу, – Просто письмо от брата Егора пришло.
– Из армии?
– Он не в армии, а на флоте, – с нескрываемой гордостью за брата поправила своего собеседника Ольга, – Вот и захотелось, не откладывая до вечера, письмо его сейчас же прочитать. И так они целый месяц с Дальнего Востока сюда идут. А ведь Егор там со своими сослуживцами ещё и в долгое плавание на кораблях уходят. Так что для нас каждое его письмо как праздник.
– Вы как-то мне о нём ещё в конце прошлого года рассказывали. Если не изменяет память, ваш брат на Тихом океане служит?
– Да, старшим матросом.
– Никогда не видел вашего брата, но, наверное, бравый моряк.
– Да, Егор прислал нам свою фотографию: красивый, в матросской форме, с нашивками на обшлагах рукавов, в тельняшке и бескозырке с ленточками среди других таких же моряков.
– Судя по вашему описанию, завидный старший матрос. И сколько он служит?
– Весной три года будет, как его забрали.
– Не забрали, Оля, а призвали – забирают в милицию, – уточнил Владислав.
– И всё-то вы знаете, как будто вас самого в милицию забирали, – озорно улыбнулась девушка.
– Боже упаси, просто будущий филолог должен много знать.
– И о море?
– И о нём тоже. Вот послушайте:
                «Когда в морском пути тоска грызёт матросов,
                Они, досужий час желая скоротать,
                Беспечных ловят птиц, огромных альбатросов,
                Которые суда так любят провожать».
– Видите, о морской стихии знаю, хотя самого моря ни разу не видел. Но у нас в Киеве каждою весной разливается Днепр. Вот так выходишь из города на Владимирскую горку, где стоит памятник князю Владимиру Святому, а перед глазами целое море воды, голубоватое и залитое солнцем. А ещё у нас море садов над Днепром, море сирени – лиловой и белой! А какие на бульварах пирамидальные тополя! А какие пятипалые каштаны на Крещатике!
– А в нашей Александровке, на Тамбовщине, речка Сурена чуть пошире этой аллейки, хотя и она весною разливается по самые избы. Зато, какие у нас берёзовые рощи – светлые, насквозь пронизанные солнцем: деревья белоствольные и стройные, как свечки. А по осени на ветках рябины красные гроздья ягод, как подожжённые горят – прямо подходи и грейся у рябинового огня.
Ольга даже засмеялась от удачно приведённого сравнения, но, заметив задумчивость своего спутника, попробовала вернуть его в окружающий мир.
– Как потеплело-то сегодня! – сказала она.
– А в Киеве тоже сейчас оттепель, – всё так же произнёс Владислав, – сырость и туман, если только его тёплым ветром из-за Днепра не разгонит.
И в голосе его прозвучала грусть.
– Скучаете по родным местам, Влад?
– Да, без причины мы бы никогда оттуда не уехали.
И он снова продекламировал:
«Все живые так стали далёки,
Всё несбытное стало так внятно,
И слились позабытые строки
До зари в мутно-чёрные пятна».
– Вот так ночью проснёшься и вспоминаешь до утра о далёком Киеве и близких людях, оставшихся там. Но ничего, со временем и здесь приживёмся. Не зря же во мне разной крови понамешено: украинской, польской, еврейской. Космополит, да и только. Хотя у нас с вами теперь одна нация – советская.
– По говору вы не на хохла, а больше на русского похожи.
– Оля, хохлы не любят, когда их называют хохлами.
– А вы нас москалями зовёте, ну и что?!
– А, действительно, ну и что?! – усмехнулся Владислав.
Увлечённые своим диалогом, они быстрым шагом прошли всю Октябрьскую улицу и, только поднялись на мост через железную дорогу, как увидали подходившую к платформе электричку в сторону Каланчёвки.
– Влад, бегите скорее, может, успеете на электричку и на лекцию из-за меня не опоздаете, – вскрикнула Ольга и даже слегка подтолкнула его вперёд.
– Оля, до свидания! – обернулся на бегу Владислав, – Мы ещё с вами увидимся!
– Осторожнее, не упадите! – вслед убегавшему своему длинноногому кавалеру крикнула Ольга, и уже одна, не торопясь, пошла вперёд.
В неясном свете наступающего дня, разбавленном тусклой жёлтизною станционных фонарей, она вскоре увидела, как знакомая мужская фигура, размахивая руками, стремительно сбежала с моста по ступенькам вниз и исчезла за остановившейся до этого электричкой. Через секунду-другую электропоезд тронулся и, набирая ход, исчез в тёмной дали, оставив опустевшей платформу до следующего подходящего люда.
Ольга облегчённо вздохнула и, спустившись с моста, направилась к своей железнодорожной конторе – одноэтажному оштукатуренному домику барачного типа, где они с подругами по работе переодеваются, получают задание на день, обедают, выслушивают редкую похвалу или нагоняй от начальства – всё бывает. Она шла и с мягкой улыбкой думала о своём нежданно с некоторых пор появившемся в её жизни необычном кавалере:
«Что же такого он нашёл во мне, приезжей из тамбовской деревни да ещё засидевшейся в девках?! Ну, совсем мы не пара. Он умный, видный, добрый, правда, немного нескладный и наивный. Ну, а я далеко не красавица: маленькая, неказистая, с церковно-приходским образованием и работаю простым железнодорожником на станции Люблино. И зачем только судьба свела нас на одной жизненной дороге»?!
«В одну телегу впрячь не можно
Коня и трепетную лань».
«Так, кажется, читал недавно чьи-то очередные стихи Владислав, – припомнила Ольга, – Бог знает, чем всё это кончится?! Какая уж тут между нами любовь в наше сложное время обострения классовой борьбы»?!

2.
Начиная с 1933 года, на Украине были основательно «вычищены» от «врагов народа» местные университеты, институты и академии. После речи Постышева 22 июня 1933 года тысячи представителей украинской интеллигенции, академики и профессора, были арестованы, как «польские шпионы», подвергнуты репрессиям за «превращение» украинской Академии наук и ряда вузов в «оплот национализма и контрреволюции». С тех пор каждый год повторялись эти «чистки» «буржуазных националистов». Профессора, читавшие общие лекции и выходившие таким образом на большие студенческие аудитории, были особенно подвержены таким ударам, о малейшем их критическом высказывании тут же сообщали, куда надо, прилежные стукачи.
Профессор Николай Георгиевич Петренко, читавший лекции на кафедре философии Киевского университета, далёкий от политики, сумел продержаться на своём месте до лета 1936 года, когда по совету руководства университета – «от греха подальше» – подал прошение на имя ректора заведения об увольнении по собственному желанию. Одновременно с профессором Петренко, едва успев сдать экзамены за четвёртый курс, забрал свои документы с филологического факультета и его сын-студент Владислав. А ещё через несколько дней, второпях распродав за бесценок кое какие домашние вещи и старинное пианино, на котором играла супруга профессора Эмма Леопольдовна, мать Владислава, они втроём вечерним поездом уехали в Москву.
В большом столичном городе можно было легче затеряться от бдительных органов и прочих недоброжелателей. В Москве с помощью своих старых знакомых профессоров Николаю Георгиевичу удалось найти себе место на кафедре философии в университете и устроить на пятый курс факультета филологии (отделение русского языка и литературы) Владислава. А вот с жильём в «закрытом» городе возникли непреодолимые сложности для «опальных» киевлян. Специального разрешения на въезд в Москву у них не было. И тогда один из тех знакомых профессоров, когда-то имевший дачу в Люблине, а теперь скромно снимавший комнату в своём же дачном домике, посоветовал им съездить в этот подмосковный город в поисках жилья.
Им повезло. В доме №18 по Октябрьской улице накануне неожиданно выбыл прямо посреди ночи жилец в неизвестном направлении (хотя соседи и догадывались – как и куда), и в освободившуюся комнату поселили приезжего киевского профессора с семьёй. В Киеве они жили недалеко от центра города, в десяти минутах ходьбы от своего дома до университета. А здесь тратили не менее получаса езды на электричке от станции Люблино до Каланчёвки и далее, как пел популярный Леонид Утёсов, «от Сокольников до Парка на метро», недавно открывшемся в столице. Но эти трое бывших киевлян всё равно благодарили судьбу за новую жизнь, за обретённое спокойствие и надежду на будущее.
Казалось, никто из жильцов в доме с мезонином не удивился появлению новых соседей-интеллигентов. Одни съезжают, другие вселяются на их место. Ничего постоянного не было в то неспокойное время. Каждый год, каждый месяц, каждый новый день приносил свои изменения, тревожные для людей в их ожидании. Постоянным было одно: несмотря ни на какие происки внешних и внутренних коварных врагов страна Советов уверенно шла верным курсом Ленина-Сталина вперёд к победе социализма. Так и жили они тихо, мирно, пока не случилась беда.
1  декабря  1934  года  в Ленинграде  выстрелом  из  револьвера  был  убит С.М.Киров, член Политбюро и первый секретарь Ленинградской партийной организации. Эхо от выстрела прокатилось тогда по всей стране. Уже несколько часов спустя после убийства был издан декрет, известный как «Закон от 1 декабря». Эта необычная мера была принята по личному распоряжению Сталина. И только через два дня она была обсуждена на Политбюро, поддержавшем сокращение до десяти дней разбирательство дел террористов, обсуждение дел в отсутствие сторон, так же как немедленное исполнение приговора о смертной казни.
Этот закон, отменивший «длительные» судебные процедуры, должен был стать идеальным инструментом в развязывании Большого террора. В последовавшие за этим событием недели и месяцы значительное число бывших сталинских оппозиционеров внутри партии были обвинены в террористической деятельности, осуждены при закрытых дверях и немедленно расстреляны.
Согласно официальной версии убийство Кирова было совершено преступником, проникшим в Смольный с фальшивым партийным билетом, что определяло крайнюю необходимость и «огромную политическую важность» кампании по обмену партийных билетов. Кампания эта длилась более шести месяцев при участии НКВД. В ходе неё в 1935 – 1936 годах было исключено из партии свыше 250 тысяч человек, многие из которых были арестованы, как «враги народа». Вершиной расправы с оппозиционерами сталинской линии внутри партии стали массовый террор и открытые судебные процессы 1936 – 1938 г.г. над старой большевистской гвардией, сторонниками мировой революции.
2 июля 1937 года Политбюро направило местным властям телеграмму с приказом «немедленно арестовать всех бывших кулаков, расстрелять наиболее враждебно настроенных из них после рассмотрения их дела «тройкой» и выслать менее активные, но от этого не менее враждебные элементы». Как и при раскулачивании, во всех районах были получены из Центра квоты для каждой из двух категорий: расстрел и заключение на срок от 8 до 10 лет.
В это время где-то далеко в Сибири и решилась участь насильно выселенных с родных тамбовских мест раскулаченных в начале 1930 года многочисленных крестьян, среди которых были Ольгины близкие люди. Под какую категорию они попали, оборвав или продлив свои мучения, неизвестно: ни по уголовным, ни по политическим спискам они не значились, а люди бесследно сгинули.
Тогда же под предлогом расправы с «белогвардейскими террористическими» да и просто «чуждыми элементами» были депортированы в Казахстан и Западную Сибирь тысячи «антисоветских» семей из ряда районов Украины, Ленинграда и Карелии. Репрессии набирали силы, оправданием которых звучала классическая сталинская идея: «С приближением социализма нарастает классовая борьба, загнивающий класс ожесточается».
Слушая у себя дома в Люблине по радио очередные пламенные речи на судебных процессах простых советских граждан с призывами «безжалостно покарать врагов народа, перестрелять их всех, как бешеных собак», сёстры Прасковья и Ольга молча переглядывались с матерью Василисой Васильевной и облегчённо вздыхали, думая об одном и том же:
– Слава Богу, что наш Егор далеко отсюда! Хоть армия и не дом родной, а всё спокойнее ему там будет.

4.
Летом 1936 года в доме появились новые жильцы, непохожие на других, Бог знает каким ветром занесённые в их небольшой подмосковный городок. Прасковье и Сергею было не до них – у счастливых молодых родителей только что родился ещё один малыш. А вот Ольга с недоверием слушала долетавшие иногда до неё разговоры по углам более осведомлённых соседей, кивавших в сторону новой семьи, въехавшей в комнату на первом этаже дома. Приезжих было трое, и называли их за глаза «панами».
Главой семейства был пан профессор, преподаватель московского университета, из тех ещё, дореволюционных, интеллигентов: видный, степенный, бородатый, с умным строгим взглядом из-под кустистых бровей, но вежливый, приятный почтенный человек в костюме и шляпе. Его жена, пани пианистка, типичная полячка, высокая старомодная пожилая дама, с длинными жилистыми пальцами на худых руках, не слишком общительная, но вполне благовоспитанная, с грассированным выговором здоровавшаяся при встрече с соседями. И, наконец, их сын, молодой человек, долговязый студент-очкарик, взявший себе в наследство во внешности и манерах в равной мере от обоих своих родителей.
Вроде ничего плохого о новых соседях в доме не говорили, но постоянно были с ними настороже – как говорится, держали дистанцию. Просто они были не такими, как все: с ними мало общались, им не доверяли, как «бывшим» и «нерусским», а бережёного Бог бережёт – время такое. Правда, видели их мало: с наступлением осени профессор с сыном-студентом ежедневно с утра до вечера пропадали в университете, а их хозяйка помимо домашних дел вскоре тоже нашла себе занятие по душе и своим способностям.
Сразу после Октябрьского переворота новая власть национализировала усадьбу Дурасова и устроила в её главном доме помимо отделения милиции, горсовета и других контор школу 2-й ступени. Затем её сменил клуб железнодорожников им. III Интернационала, названного так в порыве роста революционного самосознания народных масс. Соседнюю Петропавловскую церковь передали под комсомольский клуб. Сама церковь была закрыта и разгромлена, интерьеры уничтожены, а в алтарной части местные активисты устроили «уголок безбожника».
В 1930-е годы на пространстве между Вокзальной, Курской и Советской улицами было построено новое, довольно замысловатое по конструкции, здание Дома Культуры им. III Интернационала. В нём и сосредоточилась вся общественная и культурная жизнь подмосковного города. Коммунисты и комсомольцы проводили здесь свои политические мероприятия, а в другое время для жителей Люблина крутили фильмы и устраивали танцы.
   Как-то раз, будучи со своим мужем и сыном в этом Доме Культуры и увидев в фойе перед зрительным залом, стоящее на возвышении, старое пианино, Эмма Леопольдовна Петренко с разрешения охраны сыграла на нём несколько виртуозных музыкальных пьес. Несмотря на весьма расстроенный звук музыкального инструмента, её игра настолько впечатлила собравшуюся публику а, главное, руководство Дома Культуры, что Эмме Леопольдовне предложили устроиться к ним пианисткой и играть по выходным дням, развлекая народ в перерывах между фильмами.
Было заключено соглашение, что администрация находит настройщика и доводит до ума звучание пианино, а товарищ Петренко в целях разнообразия своего репертуара разучит несколько революционных маршей и песен советских композиторов для поднятия культурного уровня люблинского пролетариата. Не всё же им слушать произведения буржуазных композиторов – всяких там Шопенов, Шуманов и Шубертов. Так, несмотря на свой солидный возраст и чуждое происхождение пани пианисткой были  убиты сразу два зайца: она нашла себе работу, за которую получала неплохую зарплату и продовольственные карточки, и за неимением своего музыкального инструмента продолжала играть, поддерживая свою игровую форму.
Самыми прилежными слушателями Эммы Леопольдовны были, естественно, муж и сын. С некоторых пор к ним присоединилась и их соседка по дому Ольга, которую приводил с собою в клуб, недавно появившийся у неё кавалер, Владислав.

5.
А началось у них всё ранним сумрачным сентябрьским утром, когда торопившаяся на работу Ольга шла по своему двору мимо террасы дома, и внезапно распахнувшаяся перед нею настежь дверь чуть не сбила её с ног. Едва увернувшись от удара, девушка увидела, как сбежавший по ступенькам молодой человек, их новый жилец, захлопнул за собою дверь и, кинув беглый взгляд назад, внезапно застыл на месте.
Заметив стоявшую рядом незнакомку, маленькую, хрупкую и испуганную, он понял, какой опасности она только что избежала и кто тому виной. До этого Владислав несколько раз видел её мельком на заднем дворе и в одном из коридоров, предполагая в ней свою соседку, и, видно, Бог не зря почти буквально столкнул их в тот день во дворе дома.
Извинившись перед девушкой самым изысканным образом за свою опрометчивую невнимательность и наплевав на своё возможное опоздание на лекцию в университет, Владислав пошёл за нею вслед и к вящему удовольствию обнаружил, что им было по пути до самой станции Люблино. Только всю дорогу девушка молчала, а Владислав тщетно, как ему казалось, пытался её разубедить, что он не так уж плох, как ей кажется.
На следующее утро они на удивление снова встретились «на том же месте, в тот же час». Только на этот раз Ольга держалась подальше от террасы, а Владислав нарочито долго и осторожно открывал наружу входную дверь. Увидав за ней свою маленькую соседку, он уже на правах знакомого приветствовал девушку, составив ей компанию по пути на станцию и при этом, заметив, что она была совсем не против его соседства. Тогда они и познакомились поближе, студент и железнодорожница.
После этого каждое утро, выходя пораньше из дому, Владислав  ожидал у входной калитки на аллейку свою милую попутчицу и уходил с ней на станцию. Поначалу, развлекая её всякими забавными историями, потом он стал рассказывать ей: кто он и откуда, где и на кого учится, что это за наука филология и с чем её едят. В ответ студент-филолог узнал многое о своих соседях, об их подмосковном городе и о нелёгком труде женщин-ударниц на станции Люблино Дачное. Может, именно от того, что Владислав и Ольга были такими разными, им обоим и было это ново и интересно – как говорится, единство противоположностей.
По вечерам они возвращались домой поврозь и в разное время. У одного на весь последующий вечер и половину бессонной ночи был полон рот учёбы, а у другой от усталости работы за день только и было желание, наскоро поужинав, побыстрее лечь в постель и забыться до рассвета. А утром они встречались у калитки, и десять-пятнадцать минут по пути на станцию принадлежали им обоим.
По выходным дням молодые люди проводили уже больше времени вместе. Ходили гулять в городской сад в парке усадьбы Дурасова, где был установлен громкоговоритель, и играла музыка. У входа в парк стоял традиционный Ленин с протянутой рукой. Правда, в парковых аллеях то и дело попадались на глаза строгие товарищи в белой форме и с красным околышем на фуражке или в кожаных куртках, шедшие в расположенное в главном доме усадьбы отделение милиции.
Всё это отнюдь не добавляло настроения, и Владислав с Ольгой шли в только что построенный в Люблине Дом Культуры им. III Интернационала. Правда, не состоя ни в партии, ни в комсомоле, они не принимали участия в шумных собраниях наиболее сознательной части молодёжи советского общества, а с удовольствием слушали в фойе клуба на старом фортепиано музыкальную классику, разбавленную советскими песнями и маршами, а в большом зале смотрели фильмы о победе Великого Октября или о красных героях гражданской войны.
После громких победных залпов пролетарской власти в просмотренном кинофильме юноша и девушка не торопились домой, а, окунувшись в тишину аллей, гуляли вечером в соседнем с Домом Культуры парке, разбитом недавно на месте прежнего стадиона. Сам стадион перенесли на новое, более просторное место рядом со старым Люблинским рынком, окружённым глухим деревянным забором, с высокими въездными воротами и торговыми прилавками.
По утрам, проводив своих мужчин в университет, пани пианистка брала в руки корзину и шла на этот рынок за продуктами. Чего там только не было – в лучшие времена! Торговали выращенными на своих огородах овощами и фруктами, молоком и мясом, одеждой и обувью, мебелью и разным ширпотребом. Много было старья, трофейного и криминального. Всё это продавали, меняли, толкали – всего хватало. И продавцы-то были все свои – «не то, что нынешнее племя» с юга.
– Здравствуйте, пани Эмма! – говорили вернувшейся с рынка Эмме Леопольдовне соседки на кухне.
– Дчень добгрый! – грассируя, отвечала она.
             – Как быстро ваш сын себе невесту нашёл! – хитро улыбались всезнающие женщины,    – В очках, а рассмотрел.
– То его дело – он уже взгрослый мальчик.
– Да мы не против, пусть гуляют, если это у них серьёзно! – оправдывались любопытные соседки и больше не беспокоили пани пианистку.
В тот год осень выдалась тихой и тёплой. И Владислав с Ольгой не упускали   случая воскресным вечером побродить по аллеям парка, посидеть на скамейке возле опустевшей цветочной клумбы. В быстро темнеющем осеннем небе проклёвывались первые звёзды. С веток окружающих деревьев срывались жёлтые листья и, плавно кружась, падали   наземь. Из соседнего здания Дома Культуры доносились чуть слышные звуки фортепиано. 
А молодые люди сидели на скамейке и негромко разговаривали между собой. На эту странную пару то и дело косились проходившие мимо милиционеры, но интеллигентный юноша не выражался, не приставал к девушке, и представители власти уходили прочь. Ольга вспоминала родные места на Тамбовщине, тихие багряные закаты в полнеба и щемящие душу грустные песни над рекой Суреной. А Владислав рассказывал ей о появляющихся в ночном небе звёздах, очередном услышанном музыкальном пассаже и читал стихи:               
                «Сияла ночь. Луной был полон сад. Лежали
                Лучи у наших ног в гостиной без огней.
                Рояль был весь раскрыт, и струны в нём дрожали,
                Как и сердца у нас за песнею твоей».
Ещё не отпылала осень, и впереди была зима, а за ней весна. Впереди была вся жизнь. Они были молоды, и им хотелось мечтать – даже о несбыточном, надеяться и верить – во всё светлое даже в это тёмное тревожное время.

6.
После февральской оттепели в марте снова вернулась зима. Завьюжила, заметелила напоследок, заморозила окна домов и погнала народ к тёплым печкам-буржуйкам, одела в надоевшие тулупы и валенки, да ненадолго. К двадцатым числам месяца злая седая старуха-зима выдохлась. И на прояснившемся небе выглянуло солнце, сонное, ленивое, но с каждым днём прибавлявшее в силе.
 И однажды в полдень на пригреве заплакали навзрыд звонкой капелью сосульки с крыш люблинских дачных домиков. От солнечных бликов в одночасье народившихся ручьёв и луж слепило глаза. В самом воздухе уже появились какие-то новые запахи весеннего тепла. Неистовый щебет внезапно проснувшихся птиц сливался с другими громкими звуками и оглушал. И каждый, кто не был слеп и глух, вдыхал полной грудью в распахнутом пальто и радостно выдыхал: «Весна!»
Вот только, чем светлее и теплее становилось в природе, тем всё больше хмурился Владислав. Заметив это, Ольга ещё несколько дней присматривалась к нему, не решаясь выяснить причину произошедшей с ним перемены. Обходительный и разговорчивый прежде Влад теперь был молчалив и замкнут, тень озабоченности уже не покидала его лица. И, когда однажды воскресным вечером они стояли у себя во дворе под старым развесистым тополем, не дождавшись ответа на своё недоумение, Ольга уже напрямую спросила:
– Что случилось, Влад?
– Пока ничего, Оля, но, боюсь, скоро случится, – не сразу ответил он.
– А что может случиться?
– То, от чего мы думали спастись в Москве.
– А что было с вами в Киеве?
– Там нас чуть не записали в польские шпионы, – он горько усмехнулся.
– Но ведь это же неправда, чушь какая-то.
– Чем более абсурдно обвинение, тем меньше шансов уцелеть.
– Но вас сейчас никто не обвиняет в шпионаже?
– Пока лишь в нашей прессе развернулась кампания обличения и обвинения в антисоветизме, враждебности и уклонизме в области экономики, истории и литературы профессорско-преподавательского состава ряда московских вузов, а среди них упоминается и мой отец.
– Моего отца и старшего брата тоже когда-то записали в кулаки в нашей Александровке, а потом раскулачили и выслали в Сибирь. Так мы и остались без них, – Ольга тяжело вздохнула, смахнув невольно набежавшую при воспоминании слезу.
«До свиданья, друг мой, без руки, без слова,
Не грусти и печаль бровей.
В этой жизни умирать не ново,
Да и жить, конечно, не новей», –
– как-то уж совсем грустно в ответ процитировал запрещённого в то время поэта Сергея Есенина Владислав.
– Владик, – Ольга подняла на него глаза, – не расстраивайтесь раньше времени! Вот увидите – всё будет хорошо! Главное, не переживайте и надейтесь на лучшее!
– Спасибо за ваше участие, Оля, – в голосе Владислава сквозила всё та же грусть, – Только странно, что вы столько натерпелись от нашей власти, а ещё полны оптимизма.
– А кто у нас не натерпелся?! – снова горько вздохнула Ольга, – И что же после этого совсем не жить?!
– Ну, как не жить, когда рядом такой человек, как вы, Оля! – Владислав попробовал улыбнуться, взял её руки в свои, поднёс озябшие пальцы девушки к своим губам и, согревая их своим дыханием, продолжал, – Но, если что-нибудь случится с моими родителями и со мной, я не хочу, чтобы из-за нас пострадали и вы. Может, вам держаться от меня подальше – хотя бы это время?
– Как вам не стыдно, Владислав, так думать обо мне?! – Ольга отняла свои руки.
– Простите, Оля, простите!
Они немного помолчали. На землю спускались сумерки. К ночи заметно подмораживало. Лежавший вдоль забора снег становился синим, мягким, плюшевым. В домах зажигались огни, а на аллейке – фонари. Но уходить и расставаться до завтра не хотелось.
– Влад, а вам не страшно? – нарушила молчание Ольга.
– Не то, чтобы не страшно, – ответил он, – а уже устал бояться.
– Говорят, что ничего без причины не бывает, и компетентные органы во всём разберутся, – тут Ольга перешла на шёпот, – Но как разбираются? Много народа просто бесследно пропадает. Вот это и страшит. Жалко невинных людей.
На её слова Владислав снова ответил уже стихами Фета:
 «Не жизни жаль с томительным дыханьем,
Что жизнь и смерть? А жаль того огня,
Что просиял над целым мирозданьем,
И в ночь идёт, и плачет, уходя».
– Идущие в ночь, – покачала головою Ольга.
Владислав молча кивнул ей на эти слова.
 – Но, если не в этой жизни, так, может быть, в другой, на том свете, нам с вами будет лучше? – будто в утешение предположила Ольга.
– Боюсь, что в силу физических законов природы всё намного проще, прозаичнее (даже для поэтов), чем мы думаем. Какой там «тот свет» – просто не-бы-ти-ё навеки вечные! Да, жизнь прожить нелегко, но ещё и умереть нужно. Вот и придумали «тот свет», чтобы людям было легче умирать, не так страшно. Когда-то в детстве я ходил с родителями по воскресеньям в церковь и верил в Бога. Но в отличие от коммунистов я не атеист, и был бы только рад ошибиться. Ведь есть же закон о сохранении энергии. Чем не бессмертье духа, нашей души?!..

7.
На фоне расщедрившейся на тепло в апреле природы леденящий холод тревоги наполнял людские души. Невесёлым вышел первомайский праздник, несмотря на рвущиеся на ветру кумачовые флаги и бравурные марши. Невесёлым выдался и цветущий май, плавно перешедший под соловьиные трели в лето.
Казалось, в дачных домиках на аллейке (как, впрочем, и по всей стране) только и жили в постоянном ожидании беды. Не спали по ночам, прислушиваясь к звукам моторов проезжавших по Октябрьской улице машин и тяжёлым шагам под окнами своих домов, боялись услышать стука в дверь и направленного в глаза света ручного фонарика.
Встречавшиеся тихим летним вечером на аллейке местные кумушки уже не обменивались прежними новостями – кто, чего и где достал, а шёпотом говорили: у какого дома минувшей ночью останавливался «чёрный воронок» и кого из соседей не досчитались на следующий день.
Каждое утро Ольга выходила из дома на работу и с замиранием в сердце шла к калитке, где, лишь увидев стоящего в ожидании её Владислава, у неё сразу сваливался камень с души. Но однажды июньским утром Влада там не оказалось. Накануне он ни о чём её не предупреждал, и потому у Ольги отчаянно забилось сердце в предчувствии случившейся беды. Напрасно прождав минут пять у калитки, она одна побежала на станцию, рискуя опоздать на работу с непредсказуемыми для неё последствиями.
Придя в свою пристанционную контору и чувствуя, что душа у неё не на месте, Ольга даже не стала переодеваться, а от безысходности поплакалась перед бригадиром о своей больной матери и отпросилась у него сбегать на часок к себе домой. Неожиданно вечно недовольный бригадир по фамилии Крук, а по кличке Хрюк, видно, задумав что-то, пожалел её и отпустил с работы.
Подходя к дому со стороны аллейки, Ольга обратила внимание на горевший в окне у Владислава слабый свет. Войдя в коридор, она подошла к его двери и тихо постучала. Ответа не было. Дёрнув за ручку, Ольга отворила дверь и перешагнула через порог. В комнате царил страшный беспорядок, с этажерки были сброшены книги и общие тетради с конспектами лекций, вынутые из шкафа и комода личные вещи были раскиданы по полу. У окна, видно, с ночи горела настольная лампа, а у стола, положив голову на руки, замер Владислав. 
Осторожно переступая через разбросанные на полу вещи, Ольга подошла и тронула Владислава за плечо. Тот не сразу отозвался, но, когда поднял голову и посмотрел на неё, Ольге сделалось страшно. Не только от того, что левый глаз у Владислава заплыл и почернел после чьего-то мощного и точного удара с правой. Во взгляде его она увидела больше отчаяния и тоски, нежели страха, а в его молчании она поняла, что случилось непоправимое. Прошло какое-то время прежде, чем Владислав смог придти в себя и в ответ на её расспросы начал рассказывать Ольге:
– Где-то около часа ночи к дому подъехала машина, хлопнули дверцы, и вскоре раздался стук в дверь террасы. На него вместе с нами выглянули из своих комнат кое кто из соседей, испуганно гадая, за кем из них приехали. Когда же открыли входную дверь, со двора в коридор вошли несколько человек в штатском, один военный и местный дворник. Распоряжался всем офицер с малиновыми петлицами, высокий, с низким лбом и грубым голосом.
Спросив, здесь ли проживают супруги Петренко, и, получив утвердительный ответ, он оставил одного человека в коридоре и пригласил остальных зайти к нам в комнату. Там военный предъявил ордер на арест моих родителей и обыск помещения. Пока двое штатских занимались обыском, рылись в платяном шкафу, просматривали на этажерке книги и конспекты, что-то из них забирая с собой, офицер сел за стол и потребовал наши документы. Просмотрев их, он стал задавать нам самые обычные вопросы и писать протокол.
Пока шёл обыск, отец стоял у окна и с горечью смотрел на летящие под ноги на пол его книги и рукописи с лекциями. Мама сидела на стуле в противоположном конце комнаты, сложив на коленях руки с натруженными игрой на фортепьяно длинными пальцами, и в глазах у неё были молчаливые слезы.
Когда с обыском и оформлением протокола было закончено, офицер встал и приказал отцу и матери, собираться в дорогу. Мама была в халате, наспех наброшенном на ночную сорочку, и попросила военных выйти в коридор, чтобы дать ей возможность одеться. Но тут офицер вдруг заорал на неё:
– Молчать! Здесь я командую! Живо одевайся при всех, старая …! – и назвал её ужасным словом.
–  Стоять! – встал штатский на пути у попытавшегося заступиться за неё отца.
– Как вам не стыдно оскорблять пожилую женщину при близких ей родных людях?! – не в силах сдержаться, рванулся я к военному.
– Ах, ты, щенок! – зарычал офицер и, развернувшись, резко ударил мне точно в глаз. От неожиданного сильного удара я отлетел к стене и упал на пол. Посыпались искры из глаз, а место удара быстро заплыло опухолью. От страха закричала и заплакала мать. А офицер, подойдя ко мне, зло процедил:
– Твоё счастье, щенок, что нет у меня сейчас на тебя бумаги. Живи до завтра, а там уже я с тобой разберусь!
После этого они всё-таки позволили матери одеться. Мы простились, и родителей увели. А я так и просидел до утра за этим столом.
– Владик, милый, что же теперь будет? – дрогнул у Ольги голос.
– Не знаю, Оля, не знаю! – Владислав устало потёр руками лицо и поморщился от боли, – Боюсь, что моих родителей уже ничто не спасёт, а меня уже сегодня исключат из университета. Здесь мне оставаться нельзя, а до Киева ещё надо доехать.
– Тогда езжай туда сейчас, пока не поздно! – от волнения она перешла на «ты», – Скорей беги отсюда!
– Не знаю, Оля, не знаю, – ещё раз повторил Владислав, – Я подумаю, что делать. Надо собраться с мыслями, с силами и что-то действительно предпринять.
– Владик, дорогой, не обижайся, но мне нужно бежать на работу. Меня и так пожалели и отпустили на час домой.
– О чём ты говоришь, Оля!
 – Я пойду, а ты, если что-то решишь, дай мне знать.
Она порывисто поцеловала Владислава в щёку под разбитым глазом и быстро пошла из комнаты. Обернувшись на пороге, Ольга увидела, как он смотрел ей вслед, и подумала, что таким взглядом прощаются навсегда.

8.
Этот день показался ей бесконечной пыткой для души, измученной от переживаний. Что бы она ни делала, все её мысли были об одном – о Владиславе, о его несчастной семье. «Почему?! За что?!» – задавалась Ольга вопросами об их судьбе, о сломанной судьбе своей семьи и тысяч таких же подобных по всей стране и не могла найти на них ответа.
Мало того, уже в конце рабочего дня, когда вся бригада пошла отдыхать по своим домам, их принципиально строгий бригадир Хрюк напомнил Ольгин утренний должок. За свою доброту он нашёл-таки для неё совсем необязательную работу и не успокоился, пока она не была ею сделана. В итоге, еле передвигая ноги и засыпая на ходу от смертельной усталости, возвращалась Ольга домой уже в ночной темноте.
Небо заволокло тучами, в которых спрятались луна и звёзды. И только редкие фонари на аллейке отбрасывали на асфальт жёлтые тусклые круги света. В окне комнаты у Владислава было темно и тихо. И она подумала, что, если он ещё не уехал и остался, то, наверное, спит, и не стоит его тревожить после бессонной ночи накануне. Завтра, в выходной день, она утром придёт к нему, и они вместе что-нибудь придумают.
Ночью пошёл дождь, весенний, шумный. С сильным порывистым ветром он громко барабанил до утра по железной крыше, стёклам и подоконникам, не давая спать. Впрочем, бессонница бывает и не от самого дождя, а в мыслях под этот дождь. Только утром, хмурым и туманным, не спавшая всю ночь и вконец разбитая Ольга, забылась тяжёлым сном и проспала почти до самого полудня. Проснувшись, она увидела пустынную комнату. Брат Иван даже в выходной день ушёл в школу на свой очередной пионерский сбор. Мать была у Прасковьи, где нянчила маленьких внуков. Ещё лёжа в постели, Ольга вспомнила всё, что было накануне, тут же вскочила и, наскоро приведя себя в порядок, пошла к Владиславу.
В доме на кухне женщины-соседки что-то готовили, громко разговаривая между собой. Увидав Ольгу, они разом смолкли, продолжая заниматься своими делами. Ольга прошла по коридору к комнате Владислава и остановилась перед ней, поражённая увиденным. Дверь в неё была закрыта и опечатана так, как бывает после визитов ночных «воронков», когда недавних обитателей этих комнат уводят из них далеко и надолго, если не навсегда.
Она стояла и смотрела на опечатанную дверь, не в силах сдвинуться с места, пока не услышала за спиной знакомый развязный женский голос. Обернувшись, Ольга увидела соседку Риту, спускавшуюся со второго этажа, с помятым, несвежим лицом, только что, наверное, поднявшуюся с постели после своей очередной ночной рабочей смены девушки по вызовам и приёмам, но уже успевшую опохмелиться.
– Ну, что, деваха, глядишь, как овца на новые ворота? – обратилась к Ольге подошедшая соседка, – Нет там больше никого. И хахаля твоего тоже увезли. Кого на Лубянку, а кого сразу в Бутово – на тот свет. Уж я-то знаю всю их технологию. Да ты не переживай,  подруга: им там, – она  подняла  кверху  похмельные  глаза, – уже  хорошо! А вот ты лучше о себе подумай, как бы вам самим вслед за этими «панами» не загреметь!
Права была осведомлённая сексотка проститутка Рита Лоханкина, у которой был весьма широкий круг клиентов. Недалеко от Люблина, по тому же Курскому направлению железной дороги, у посёлка Бутово находился полигон НКВД, где приводили в исполнение приговоры «врагам народа» и прятали страшные следы своих преступлений в тайных братских захоронениях. Так за годы массовых репрессий там было расстреляно от двадцати до тридцати тысяч человек, а возможно и более.
Ничего не ответила свой соседке сверху Ольга, только вдруг почувствовала, как у неё потемнело в глазах, и покачнулся коридор. На подгибающихся от слабости ногах она вернулась к себе в комнату в одноэтажной пристройке, села за стол и уронила голову на руки. Уткнувшись в ладони, Ольга долго и безутешно плакала, стараясь уверить себя, что ничего страшного с Владиславом не произошло, что он успел ещё вчера уехать из Москвы, и, может быть, уже сейчас идёт по своему родному Киеву, выходит на Владимирскую горку и, дыша полной грудью, любуется необъятным простором над широким Днепром.
Она горько плакала и никак не могла остановиться.
– Господи, спаси и сохрани нас! – глядя на икону в углу комнаты, крестилась и шептала молитвы пришедшая Василиса Васильевна. Потом подсела к дочери и, ласково гладя её по волосам, как маленького ребёнка, она утешала её, повторяя:

– Не плачь, Олюшка, не убивайся так, девочка моя, всё будет хорошо!
                Говорила она, повторяла, и сама не очень верила в свои слова.      

2008 – 2010 г.г.

      Московская осень

1.
Под утро, когда в ноябрьской предрассветной мгле за окном уже послышались первые звуки и движения нарождающегося дня, когда зашлась в очередном неистовом кашле, сотрясавшем всё её свернувшееся калачиком тело, заболевшая Ольга, вдруг кто-то забарабанил в дверь к Миловановым. И до того не спавшая вместе с дочерью всю ночь Василиса Васильевна встала с постели и, подойдя к запертой двери, спросила:
– Кого там несёт нелёгкая?
– Бабуль, открой! – послышался с улицы испуганный детский голос, – Это я, Коля.
Едва переступив порог открытой ему в комнату двери, десятилетний мальчик сразу затараторил:
– Мамке плохо, встать не может, иди, говорит, бабушку позови.
– Господи боже мой, да что ж это делается?! – запричитала Василиса Васильевна, торопливо одеваясь, – Олька с вечера занедужила, теперь с Панькой плохо. Ой, беда, беда! Пойдём, Колюшка, пойдём! – накинув на плечи шубейку и тёплый платок на голову, она потянула за собою внука, и они вышли во двор.
В доме, в комнате у Прасковьи, холодной, полутёмной, освещённой слабым светом настольной лампы у изголовья её постели, никто не спал. Самые младшие Витя и Раечка сидели на своих кроватках и испуганными глазёнками смотрели на больную мать. Рядом с ней стоял Толя, двумя годами моложе старшего брата, и, держа в руках кружку с водой, поил из неё приподнявшуюся с постели Прасковью. Даже от порога было слышно, как она в ознобе стучит зубами о края жестяной кружки.
Напившись, Прасковья без сил откинулась на подушку и закрыла глаза. Только взглянув на дочь, Василиса Васильевна поняла, что действительно плохо дело. Лицо Прасковьи горело лихорадочным румянцем, на лбу выступили биссеринки холодного пота, дыхание было прерывистым и хриплым, а самую её бил сильный озноб. Открыв глаза и заметив подошедшую к ней Василису Васильевну, она слегка кивнула ей:
– Вот, мам, докопалась!
– Вижу, как ты горишь. И Олька тоже всю эту ночь прокашляла, так заходилась, что аж на изнанку выворачивало бедную, – отвечала Василиса Васильевна, подсаживаясь к дочери и кладя ей на горячий лоб свою ладонь, – Видать, здорово вы обе застудились.
– Застудишься тут, когда с утра до вечера под открытым небом работали, а каждый день – то дождь, то снег, а то и всё вместе, – клацая зубами от озноба, слабым голосом говорила Прасковья, – Вечером домой приезжали все мокрые, продрогшие, а утром, толком за ночь не просохнув, опять туда же на окопные работы.
– Вот и простудились, – словно упрекнула её мать, – Прямо беда за бедой: мало того, что наших мужиков на фронт забрали, а теперь и вы на трудовом фронте.
– А что же делать, мам: надо! Война она для всех война: и для мужиков, и для баб – всем тяжело! – с трудом дыша, пересохшими губами отвечала ей Прасковья, – Ты же знаешь, в каком болоте мы работали! И сверху сыро, и снизу не лучше, и холод собачий, и руки от тяжёлой работы под конец дня отваливались. Вот, видно, наши с Олькой силы и кончились – на две недели только и хватило. Но мы своё дело сделали, мужикам своим на фронте подсобили – укрепили тыл. Теперь дело за ними.
Да, постарались женщины, поработали, не жалея живота своего. Время было такое, военное, тревожное. К концу октября 1941 года не сумев с ходу взять Тулу, немцы решили обойти её с востока и вышли в район Каширы, откуда до Москвы было уже рукой подать. Опасаясь прорыва фашистов с юга к столице, по призыву Моссовета десятки тысяч жителей юго-восточных районов, в основном женщин, вышли на строительство укреплений в пойме Москвы-реки.
И двадцать дней, каждое утро, ещё до рассвета, по Московской улице к Белому магазину и заводу Кагановича подгоняли «полуторки», на которые грузились собиравшиеся там женщины и подростки с выданными им лопатами и ломами и ехали на строительство оборонительных сооружений совсем недалеко от Люблино. Вдоль Москвы-реки по соседству с подмосковными деревнями Перерва, Батюнино, Курьяново, Марьино, Капотня и в районе Царицынских прудов возводили целые системы укреплений.
Лопатами, ломами и кирками они копали противотанковые рвы и траншеи семь метров в высоту и три шириной, строили проволочные заграждения, ставили надолбы и стальные «ежи», возводили железобетонные и дерево-земляные огневые точки (ДЗОТы). Наступавший с юга враг не ждал. И потому они выполняли и перевыполняли даваемые им нормы выработки, работали в дождь по колено в болотной жиже, а в снег долбили ломами и кирками смёрзшуюся землю.
Терпели холод и голод, прятались тут же на дне вырытых ими окопов и траншей под бомбами и пулемётными очередями внезапно налетавших немецких самолётов. Убитых и раненых поднимали и увозили, а остальные – вставали, отряхивали с себя налипшую грязь и, кроя чем ни попадя вражескую авиацию, продолжали свою нелёгкую, даже для мужиков, работу.
Нередко перетаскивали на себе все стройматериалы на участки, куда не мог пройти транспорт, от натуги рвали жилы рук и надрывали животы, таская тяжести из бетона и железа, не думая о своём далеко не железном здоровье. Голодали и холодали – в общем, тяжело было. Но откуда-то брались силы и решимость отстоять свой город – Люблино, Москву, страну, зная, что там, на передовой, где сейчас дрались с фашистами их отцы, мужья и братья, было ещё тяжелей и опасней.
– Мам, ты только Раечку с Витей возьми к себе от греха подальше, – еле слышно говорила Прасковья матери, – А я уж как-нибудь отлежусь, Николка с Толиком помогут.
– Можешь не просить – всё исполню: и малышню твою возьму, и вас с Олькой на ноги поставлю, – гладя дочь по голове, как маленького ребёнка, успокаивала её Василиса Васильевна, не сомневаясь в своих силах даже после того, как ещё совсем недавно сама с трудом передвигалась по дому.
– Сейчас Ванюшку вам за доктором отправлю, а уж всё остальное сама сделаю. Сухой малины и липового цвета вам заварю – первое средство от простуды, – продолжала она, – Не зря же в начале лета его на нашей аллейке с деревьев собирала и сушила. Вам бы ещё куриного бульона похлебать – сил набраться, да где теперь в голодное время курицу достанешь. В магазине по карточкам, на рынке – денег не хватит. А был бы здесь твой Сергей, он бы всё для нас достал.
Услышав имя мужа, ушедшего на фронт, Прасковья отвернулась и закрыла глаза, из-под которых выкатились одна за другой несколько слезинок. Заметив это, Василиса Васильевна поняла, что заговорилась, и пора уже было переходить от слов к делу. Она быстро собрала и увела к себе самую младшую детвору, отправила Ванюшку в поликлинику, растопила печку и, скипятив воду, стала делать настои из сушёных трав своей домашней аптеки.


2.
Выйдя со двора своего дома, Иван сначала отправился через аллейку к жившей в доме напротив Иришке Петровой, но оказалось, что она с вечера ушла на дежурство в госпиталь. Ещё в начале осени, когда фронт приблизился к Москве, и начались бои за столицу, когда ушли в ополчение её отец и старший брат, Иришка бросила свою учёбу в институте железнодорожного транспорта и устроилась медсестрой в люблинской поликлинике, где разместили военный госпиталь. Придя туда, Иван попросил дежурного врача в приёмном отделении вызвать медсестру Петрову из хирургии.
Вскоре пришла Иришка, смертельно усталая, бледная, осунувшаяся. На Ванькин вопрос, отчего она такая, ответила, что ночью привезли к ним с фронтового медсанбата новых раненых бойцов и среди них много тяжёлых, что, не смыкая глаз, до самого утра одних сразу оперировали, других размещали по палатам, а часть их так и осталась в коридорах по этажам.
– Видел бы ты их, Ваня, – сокрушалась Иришка, – Есть совсем молодые ребята, чуть постарше тебя, а уже инвалиды – без рук, без ног, обожжённые и обмороженные, в грязных кровавых бинтах. Терпят из последних сил, только тихо постанывают, если уж совсем невмоготу. Смотрят на тебя, а в глазах такая боль и тоска! Кто-то из совсем тяжело раненых боится, что не сегодня-завтра умрёт и просит отписать письмо ему на родину. А ведь умирают, Ванюш, такие молоденькие! Так их жалко всех! Господи, что же это делается!
В голосе Иришки послышались слёзы, но она сдержалась, помолчала, глядя куда-то вверх, но потом опомнилась и спросила Ивана, зачем он пришёл. Выслушав его, она пообещала помочь с вызовом врача к ним на дом – врачи-то все нарасхват. Они бы ещё поговорили друг с другом, но Иришку ждали в хирургическом отделении, а Ивану надо было бежать к себе на завод.
Днём в дом №18 на аллейке приходил врач, пожилой интеллигент, с красными от бессонных ночей глазами, недовольный тем, что в эту пору его отрывают от неотложных дел в операционной. Осмотрев и выслушав больных женщин, он констатировал у одной ангину и пневмонию у другой. Забрать их к себе в больницу, заполненную под завязку тяжелоранеными бойцами, он не мог, и назначил домашнее лечение, выписал рецепты на лекарства, порекомендовал полноценное питание и покой (это в военное-то время?!), пожелал скорого выздоровления и ушёл.
Денег на лекарства не было, как не было и разрушенной при бомбёжке соседней аптеки, полноценного питания в отсутствие Сергея не предвиделось вовсе. Вот и пришлось Василисе Васильевне засучить рукава и самой приступить к лечению дочерей. Среди лекарств из довоенного запаса нашлась банка с гусиным жиром, сухая горчица да впрок заготовленные разные сушёные травы и корешки по рецептам из народной медицины, которые она помнила ещё по деревенской жизни на родной Тамбовщине.
День за днём, утром и вечером, до седьмого пота растирала старая бабушка Василиса гусиным жиром своих дочерей и кутала их в вязанные шерстяные одежды, делала  горчичные припарки, поила их горячими горькими настоями из трав, сами с Иваном недоедали, а лишний кусок отрывали от себя и отдавали своим больным и детям. Так потихоньку, полегоньку выкарабкивались сёстры из своих недугов.

3.
День за днём отсчитывал наступивший ноябрь. За окнами обильно падал снег. Всё больше подмораживало. Дело шло к ранней зиме, студёной, суровой. Прасковья и Ольга лежали у себя в комнатах и, включив радио, слушали очередные сводки с фронта, радуясь, что не напрасно они отдали столько сил и здоровья на окопных работах. Радовались, что в результате безмерного напряжения сил и массового героизма участников обороны Москвы – да и осенняя распутица помогла – в конце октября 1941 года стало ясно, что фашистский план «Тайфун», главной целью которого являлся захват Москвы до наступления зимы, начал выдыхаться. Неудачей завершился и второй этап операции, начавшийся в ноябре.
Утром 7 ноября, когда выздоровевшая Ольга (всё-таки, работая на свежем воздухе дворником, она была покрепче своей старшей сестры) и Василиса Васильевна пришли к Прасковье, на минуту притихшее радио вдруг стало передавать речь Сталина с Красной площади на параде войск в ознаменование 24-й годовщины Великого Октября.
Ещё с приснопамятной коллективизации никто из Миловановых не любил вождя, но всё это случившееся было так неожиданно и приятно от осознания несокрушимости Советской власти перед лицом фашистского нашествия, что женщины замерли, не веря собственным ушам! Слушая глуховатый, со знакомым акцентом, голос Сталина, поздравлявшего советский народ с его главным государственным праздником, Василиса Васильевна, обернувшись на икону в углу комнаты, медленно крестилась и тихо, умиротворённо говорила:
– Слава тебе Господи! Хоть и злодей, а с ним не пропадём!
Ольга сидела рядом с лежавшей в постели Прасковьей и, улыбаясь, переводила взгляд с громкоговорителя на выздоравливающую сестру, говоря ей:
– Нет, Панька, не видать Гитлеру Москвы, как собственных ушей!
А Прасковья под впечатлением речи вождя мысленно была на подмосковном фронте, где воевал в ополчении её Сергей. За три недели после своего ухода он так и не прислал ни единой весточки о себе. Не было вестей за это время и от воевавшего брата Егора. Было грустно и тревожно от неизвестности во всём. И вдруг – этот неожиданный, традиционно отмечаемый даже в эту суровую пору праздник, говорящий, что не всё так плохо, не всё так страшно. Этот праздник давал людям зримую надежду, что есть у нас могучая несокрушимая Красная Армия, марширующая сейчас по Красной площади, он прибавлял им веры в будущую победу, а всё это и было неиссякаемым источником сил для народа.
– Пань, Оль, – неожиданно обратилась к ним Василиса Васильевна, – А вдруг наш Егор сейчас по Красной площади идёт со своими моряками, а?
– Да ты что, мам? – удивлённо посмотрела на неё Ольга.
– Ну, как таких красавцев не пустить на парад, а? – улыбнулась мать.
– Да Бог с ним, с парадом, – проговорила Прасковья, – Лишь бы живыми вернулись.
И они замолчали, прислушиваясь к бравурным маршам с Красной площади.
А вечером Ольга встретила вернувшегося вечером с работы брата прямо у порога вопросом:
– Вань, а ты знаешь, что мы сегодня дома по радио слушали?
– Знаю, знаю, – ничуть не удивляясь, отвечал Иван, – У нас на заводе по всем цехам уже в восемь часов утра включили репродукторы, и мы прямо за станками слушали Сталина и военный парад на Красной площади. А потом ещё в обед свой митинг в цеху устроили, повышенные обязательства взяли. Так что, сеструха, с таким парадом наша победа не за горами!

4.
 Ожиданием этой победы и прошёл  ноябрь.
А вскоре, 5 – 6 декабря, неожиданно для гитлеровского командования советские войска ценой невероятных усилий, больших людских  потерь и массового героизма бойцов перешли в контрнаступление по всему фронту от Калинина до Ельца. 12 декабря советские граждане услышали по радио первую победную сводку. За месяц боёв враг был отброшен на 100 – 150 километров от Москвы. Были освобождены Московская, Тульская, западная часть Рязанской и большая часть Калининской области. Вермахт потерпел первое во второй мировой войне сокрушительное поражение. План «молниеносной войны» окончательно провалился.
Только пришла эта первая победа над врагом со слезами на глазах у тысяч безутешных вдов и осиротевших детей. Пришла она такая громкая, о которой пели в песне: «Нам нужна одна победа, одна на всех, мы за ценой не постоим!» И не постояли! Разлетелись по стране бесчисленные стаи фронтовых похоронок и извещений о без вести пропавших бойцах. А по весне, как сошёл снег, стараниями местных жителей появились на местах отгремевших боёв огромные братские могилы. И ещё не меньше останков погибших остались лежать в земле – по полям, по лесам, по болотам.
Всё это были неизбежные потери при «блестящих» военных операциях наших стратегов, не задумывавшихся о том, почему же потери победителей в разы больше потерь побеждённых. И шли стремительно вперёд прославленные полководцы по многочисленным трупам красноармейцев – война всё спишет. Только ещё долго после войны находили на подмосковных полях пахавшие землю крестьяне не захороненные человеческие кости в истлевших остатках солдатских шинелей среди россыпи гильз от патронов и снарядных осколков. А по лесным чащобам и болотистым трясинам не погребённые останки без вести пропавших бойцов находят до сих пор!..
2008 — 2010 г.г.

         Окопницы
                (Повесть)

1.
В ночной тиши, тревожной, настороженной, по пустынной просёлочной дороге глухо раздавались чьи-то торопливые шаги, и в темноте одна за другой скользили мимолётные тени. Впереди, на востоке, куда шли ночные путники, царил непроглядный мрак – ни луны, ни звёзд не было видно в осеннем, затянутом тяжёлыми ненастными тучами, мглистом небе. По левую руку, вдали за поросшим густым бурьяном пустырём, угадывались смутные очертания невысоких жилых домов городской окраины без единого огня – светомаскировка соблюдалась неукоснительно.
А сзади, далеко на западе, над кромкой леса по всему горизонту вспыхивали зарницы, и доносился еле уловимый, неясный шум, временами переходящий в гулкое уханье, от которого пробегала едва заметная дрожь по земле. В той стороне был фронт – там шли ожесточённые бои с фашистами у соседней Тулы. А здесь, на подступах к Рязани, готовились к встрече с врагом: спешно копали окопы, противотанковые рвы и траншеи, строили баррикады в самом городе. По ночам он вымирал, и только военные патрули нарушали «мёртвую» тишину его пустынных улиц.
При мысли о бдительных патрулях замирало от страха сердце каждого в этой небольшой группе прохожих, торопливо шедших в поздний час по ночному просёлку. Когда же под их ногами застучали, заходили доски старого, местами прогнившего, настила мостика над Павловкой, маленькой, петляющей в полях, речушкой, путники остановились на минуту перевести дух и решить, как идти дальше в этой кромешной мгле. Собравшись тесной кучкой, они встали, прислонившись к перилам моста или взяв кого-то ближнего под руку, и вполголоса заговорили между собой. 
Было их десять человек: совсем молодых деревенских баб, успевших выйти замуж перед самою войной, и семнадцатилетних девок, круглолицых и конопатых, ещё не целованных вчерашних школьниц – четыре Ани, две Мани и ещё четверо их товарок. Замотанные в материнские платки, одетые в латанные-перелатанные шушуны и телогрейки, из-под которых выглядывали старые бумазейные юбки да заштопанные рейтузы, обутые в стоптанные резиновые сапоги или заношенные боты, невысокие, худенькие, они невольно жались друг к дружке от поднявшегося к ночи, пронизывавшего до костей, студёного осеннего ветра. Сверху начал накрапывать дождь, повеяло промозглым холодом мокрого снега. А внизу плескалась в берег речная вода, играя чёрными бликами крупной ряби.
– Ну, что, девчонки, будем делать? – спросила подруг старшая из них Наталья, небольшого росточка, как бы за командира.
– А что ещё делать? – пожала плечами более высокая Анюта, – Итить так итить да поскорей.
– Куды итить: по селу али обойдём его? – снова задала вопрос Наталья.
– Какое село-то? – поинтересовалась ровесница Натальи Нюра, – И гдей-то оно?
– Да вон, приглядись, темнеет справа от дороги Храпово, там ишо их церковь при кладбище.
– Дак, ить и слева, вон, чуть подальше, Дашки стоят, – присоединилась к Нюре Онька.
– По деревне нельзя, там мы только до первого часового и дойдём, – сказала ещё одна, четвёртая среди них Аня, – Ухватит какой-нибудь кобель с ружьём за задницу да сволокёт к ихнему старшому за установлением личности.
– И начнут выяснять: а чегой-то эти личности по ночам шастают, – продолжала молоденькая Маня, – Чего доброго ещё в диверсанты запишут.
– Да, тут, поди, в каждом селе войска стоят, – согласилась с ними Наталья, – Фронт совсем недалече. Вон уже противотанковые ежи по шоссе перед каждым мостом ставят.
– Ну, тады, спущаемся, бабоньки, с ентова моста и по лугу мимо Дашков вперёд на Никуличи и Турлатово, – предложила Паша, годом её моложе.
– Там в той темени чёрт ногу сломит,  – сказала Люба.
– Заплутаем, девки, ох, заплутаем, – заохала Маруся.
– Или в первом же болоте завязнем, – добавила Полина.
– Ничего: как завязнем, так и выплывем, – успокоила её Анюта, – Уж, ежели решили итить, так не возвращаться же назад.
– Правильно, девки, пошли скорей! – поддержала её бойкая Маня.
Самая нетерпеливая, она первой сорвалась с места, а за ней потянулись и остальные её товарки. Пройдя мост, они гурьбой повернули налево, осторожно спустились с насыпной дорожной обочины и пошли по мокрому лугу. Скоро захлюпало, зачавкало под ногами.
– Ой, только не так быстро, – окликнула их сзади Полина, – а то мне что-то совсем тяжело, муторно в нутре.
– Это с голодухи, Полин, – ответила ей на ходу Наталья, – На-ка, погрызи сухарик – за подкладкой телогрейки у себя нашла!
– Ничего, нам главное из Рязани выйти, а там выберемся на дорогу, будет полегче – побыстрей пойдём, – успокаивала подруг Анюта.
– Может, так за ночь до Троицы дойдём, – обрадовалась  Паша, – А там от Спасска до Иванкова рукой подать.
– Ну, да, для бешеной собаки полсотни вёрст не в напряг и то ночью, – хмыкнула Люба.
Они шли, отворачиваясь от ветра и стараясь не отставать друг от друга. А сверху уже сыпал крупными каплями косой холодный дождь, переходящий в снег. Скользили ноги в сапогах и ботах по забелевшим луговым проплешинам, чавкали в грязи, путались в луговой траве и спотыкались о невидимые в темноте высокие кочки. Шли женщины наугад, держа общее направление на восток. Шли, а в мыслях у каждой из них сидело занозой:
– А, ну, как хватятся их этой ночью в пустом бараке и начнут искать!
И тут же успокаивали сами себя:
– Раньше завтрашнего дня не хватятся, а через день они уже будут дома.
Но снова брало сомнение:
– А хватит ли им сил добраться до Иванкова – усталым, холодным и голодным, который день не емши, вымотанным с утра до вечера на окопных работах?!..

2.
Ещё в начале сентября все они работали на окопах в Ижевском. Когда же к середине месяца был окопан весь тамошний молокозавод, то, не дав ни дня на передышку, десять иванковских баб и девок вместе с другими окрестными окопницами увезли в Рязань. Там, на западной окраине города, их разместили в бараке, построенном ещё до революции, старом и гнилом, с протекающей крышей и разбитыми стёклами в окнах, спешно заделанных кусками фанеры, с тюфяками на полу вместо кроватей и хилой печкой-буржуйкой с двумя конфорками, для которой ещё надо было где-то находить дрова.
Осень сорок первого была ранней. Уже в середине сентября зарядили дожди, и резко похолодало. Днём моросило, а ночью основательно подмораживало. Поднимали их рано утром, ещё затемно, чтобы полностью использовать короткое по осени светлое время суток. Едва успевая натянуть на себя непросохшие за ночь одежду и обувь, хлебнув из кружки пустого кипятку и пожевав ржаного сухаря, они шли на работу. Весь день надрывались на рытье противотанковых траншей, копали рвы и окопы, работая чуть ли не по колено в грязи, с трудом выдирая лопату из раскисшей земли и кидая эту глинистую массу наверх. Работали при любой погоде и уже к полудню были мокрыми до нитки под моросящим дождём.
Хотя грех было жаловаться на этот противный дождь. Как только небо прояснялось, налетала немецкая авиация и нещадно бомбила возводимые мирным населением оборонительные рубежи на окраине города. Под вой воздушной тревоги слетала маскировка с установленных поблизости зениток и, ощетинившись стволами вверх, они взахлёб, как натасканные псы, начинали рявкать и тявкать по летящим фашистским стервятникам. Небо покрывалось белыми и сизыми облачками от разрывов зенитных снарядов, некоторые из них достигали цели. И отколовшийся от своей крылатой хищной стаи немецкий самолёт густо дымил, снижаясь с надрывным рёвом, дотягивал куда-нибудь до горизонта и взрывался от удара о землю, поднимая вверх огромный гриб чёрного дыма.
Но остальные вражеские самолёты бомбили оборонительные сооружения по полной программе – к центру города пропускали немногих. После их очередного стремительного захода на цели с нарастающим пронзительным свистом сверху вниз летели одна за другой бомбы, стрекотали пулемётные очереди. То тут, то там грохотали разрывы, сотрясая землю, поднимая столбы глинозёма в дыму и фонтане водяных брызг.
Объятые пламенем, густо дымили горевшие склады и сараи. Удушливо пахло взрывчаткой. Бросая лопаты и тачки, разбегался народ. Кто не успевал добежать до бомбоубежища, падал прямо на дно отрытого им окопа или траншеи и, закрыв руками голову, с каждым взрывом всё теснее вжимался в осеннюю холодную грязь. И только комья горячей дымящейся земли сыпались сверху на спины лежащих людей.
Когда отбомбившись, фашистские стервятники улетали, умолкали наши зенитки, и изо всех окопов и щелей появлялись мирные люди с красными от едкого дыма глазами на чёрных от копоти лицах, в вымазанной глиной одежде. Натужно кашляли от удушливого тола, оттирали свои ватники от налипшей грязи, отряхивались и снова брали в руки лопаты и тачки, продолжая свою прерванную налётом работу.
Сандружинницы перевязывали раненых, убитых санитары сносили и складывали в одно место и потом увозили. Солдаты-минёры искали повсюду неразорвавшиеся авиабомбы, зенитчики жадно перекуривали и поглядывали в небо, ожидая либо нового дождя, либо нового налёта. А ответственные за возведение обороны города лица бегали вдоль окопов, развороченных воронками от взрывов, и подгоняли с работой едва пришедших в себя от бомбёжки баб и девок.
С наступлением темноты мокрые, грязные, голодные, они возвращались на ночлег в свой холодный, протекающий сверху и продуваемый всеми ветрами, барак. Едва передвигая от усталости ноги, попутно искали каких-нибудь дров для большой кирпичной печки-буржуйки. Шли, подбирая валявшиеся по обочинам дорог разбитые ящики, сломанную мебель, сучья, ветки, какую-то ветошь и прочий мусор – всё сгорит в печи.
А потому никто из женщин не шёл с пустыми руками, бессильно прижимая к себе подобранное топливо. Правда, пролежавшее весь день под открытым дождливым небом, оно было безнадёжно сырым. И стоило немалых усилий растопить печку-буржуйку посреди барака этими полу гнилыми дровами, от которых шёл один дым, и совсем не было тепла.
Но как только среди едкого дыма, наконец, появлялись жёлтые языки пламени, шипели, трещали и стреляли полешки, а поверхность печи начинала теплеть, вокруг неё развешивали на верёвках свою верхнюю мокрую одежду, а на полу, поближе к теплу, расставляли обувь. Ставили на плиту два больших чайника: один – для питья, другой – для постирушек. Бухнув кипяток из чайника в лохань, женщины по очереди стирали своё нижнее бельишко и вешали его сушиться на ночь над печкой. Война войной, а жить по-человечески хотелось.
Попив из кружек всё того же пустого кипятка с чем-нибудь, что Бог послал им в тот день, они замертво валились на тюфяки и тут же засыпали до утра. Ночью в оконные щели пронзительно свистел злой ветер, налетал порывистый дождь, и где-то капало с прохудившейся крыши. Рано утром работников трудового фронта, не успевавших толком отдохнуть и набраться сил на день грядущий, поднимали. Они вставали с ощущением, что будто бы и не ложились: всё с той же не проходящей тяжестью в руках и ногах, с головною болью от спёртого воздуха и вони испарений от не просыхавшей за ночь их одежды и обуви. И так было ежедневно до самого конца сентября.
Они терпели усталость и боль, своё женское недомогание, холод и сырость, даже к бомбёжкам понемногу привыкли, но хуже всего было с едой. Жильём их обеспечили: худо-бедно, а крыша была над головой, но не было еды. День, другой, третий ещё терпели, а потом уже стало невмоготу – откуда силы брать, не евши?! И так они быстро таяли с каждым днём окопных работ.

3.
– Товарищ начальник, – обступали со всех сторон голодные и злые бабы своего старшого, долговязого и горбоносого мужика в чёрной шинели, шапке и сапогах, который по утрам встречал их на окопах и давал им новое задание на день, – Как там с кормёшкой?
– Да никак! – тут же следовал им ответ.
– А кто же нас кормить-то будет? – наперебой кричали они ему.
– Кто, кто – конь в кожаном пальто, вот кто, – снова отлетало от него.
– Вот ты, конь, одевай кожанку и корми нас.
 – Сами находите, где хотите.
– Так мы же не местные: у нас ни карточек, ни денег, ничего нету.
– Солдаты вон по деревням ходют и не голодают, – не сдавался начальник.
– Жалеют служивых, вот и дают им.
– А мы не солдаты, нас не жалко.
– Без жратвы на нашей работе быстро ноги протянешь, – заводились бабы.
– Нет у меня для вас ничего, – раздражённо отвечал им старшой, – Как-нибудь перебьётесь.
– Легко сказать: перебейся.
– Да что я, рожу вам жратву, что ли?
– Мы вам, мужикам, рожаем, и ты нам что-нибудь роди!
– Скотине вон и то исть дают, а нам не положено, что ли?!
– Сам, небось, с утра натрескался, а с нас, голодных, работу требуешь.
– Цыц, дуры-бабы, мать вашу так! Смирно!! – срывая голос, тщетно пытался он переорать негодующую толпу, – Не для меня, а для Родины работаете. Война идёт, и всё у нас направляется на фронт, для победы. А вы жрать себе требуете!
– А что же нам, лапу сосать с голодухи? – в тон ему кричала самая смелая из баб.
– Соси, что хочешь, – отвечал он, – а чтобы окопы мне вырыли в срок! 
– А то что?
– За невыполнение приказа меня первого к стенке поставят.
– А нас?
– А до этого я вас через одну, расстудыть вас кочерёжкой!
И, обматерив несчастных изголодавшихся баб, начальник убегал прочь. В сердцах послав ему вслед со своей стороны несколько не менее крепких выражений, бабы со вздохом разбирали инвентарь и принимались за работу. При очередном налёте немецкой авиации они её бросали, прятались кто куда, ненадолго переводя дух, а потом снова возвращались на свои места, копали разъезжавшуюся под ногами, чавкающую грязь и кидали её наверх лопатами, под вечер делавшиеся неподъёмными в оттянутых за день руках.
В сумерках кончали работу и гурьбой направлялись ночевать к себе в сырой и вонючий барак. Но до этого, чаще всего бабы посильней, шли по пути за дровами, а девчонки помоложе – таких больше пожалеют и дадут – отправлялись по окрестным деревням на поиски хоть какой-нибудь еды. Одни шарили в темноте по обочинам дорог и в развалинах от бомбёжек, собирая всё, что годилось на дрова, другие побирались пропитанием у местных жителей по ближним сёлам и домам на городской окраине. Надо было добывать и того, и другого. И ночи становились холоднее, и от голода они всё время мёрзли, а потому всё больше требовалось дров. Голодное урчащее брюхо после тяжёлой дневной работы неотвязно требовало своё.
 Заходя на порог очередного дома, мокрые, продрогшие до костей, девчонки с налипшей глиною на сапогах даже ни о чём не просили, а, устало прислонившись к дверному косяку, молча, жалостно смотрели на хозяев своими голодными глазами на исхудавших лицах. И было понятно без слов, зачем они пришли. И, если повсюду сердобольные хозяева искренне жалели просивших пропитания незваных гостей, то давали им по-разному. Одни сетовали, что «своих семеро по лавкам, а кормилец на фронте», другие – что и сами живут впроголодь. Но и те и другие всё же выносили стоявшим у порога девчонкам: кто пару-тройку картошин или луковиц, кто ломоть ржаного хлеба да солёный огурец, а кто ещё чего-нибудь съестного.
В бараке всё добытое подаяние выкладывалось на стол, делилось на всех, тут же съедалось и запивалось разлитым по кружкам кипятком из чайника на плите. Но так можно было лишь «заморить червячка», чтобы поскорей уснуть, забывшись до утра, а назавтра они снова голодали весь последующий день. Сил становилось всё меньше, отваливались натруженные руки со вздувшимися жилами и ноги с набрякшими венами, а от постоянного недоедания мучил холод в крови да простуженные женские низы – вот и лопалось великое бабье терпение.
А ещё у некоторых из них оставались дома под присмотром стариков малолетние, а то и вовсе годовалые дети: доверчивые, беспомощные, сопливенькие, а такие родные! Обливалось сердце кровью, изнывала по ним ночами материнская душа: как они там, бедные? Хоть бы одним глазком на них взглянуть, на минуту бы прижать к себе, приласкать своих крох. И, если поначалу женщины только недовольно роптали промеж себя, затем попробовали было воевать с начальством за свои права, но, уперевшись лбом в глухую стену, поняли, что ничего нельзя изменить – война. А при такой голодной жизни они тут долго не протянут – помрут одна за другой от истощения.
И по прошествии двух недель работ в Рязани решили они сообща, вдесятером, вернуться с этой окопной «каторги» к себе домой в Иванково. Нет, они не бежали от работы – они не боялись её. Ещё недавно, до войны, все они, молодые, здоровые, крепкие телом бабы и девки, с утра до вечера работали в поле и на скотном дворе, косили траву и валили лес, копали и строили – чего только ни делали в колхозе и у себя дома. Только, если и работали, то и в еде себе не отказывали. Потому и силы были, потому и работали без принуждения от зари до зари.
– А теперь, выходит, прикрываясь военным положением, можно совсем нас не кормить?! – рассуждали они, – Так откуда ж силам взяться, когда от наших прежних бабьих телес одна костлявая худоба осталась?!
И вот отработав последний день сентября на рытье окопов, дождались иванковские бабы с девками, когда разойдётся по своим ночлежкам весь остальной, видать, более терпеливый, чем они, народ, и в сгустившихся ненастных сумерках пошли. Только пошли  уже не в свой барак, а по просёлочной дороге через речку Плетёнку, мимо деревни Ситники и села Даниловка, через речку Павловку мимо Храпова и Дашков прямым ходом на восток.

4.
– Ой, девки, провалилась я! – вдруг где-то впереди из темноты испуганно заверещала Маня.
– Где ты, Мань? – окликнула её вдогонку Наталья.
– Да, тута я, тута, – уже откуда-то снизу, чуть в стороне, донёсся Манин голос.
На ощупь шаря в кромешной темноте, нашли бедную Маню ни живой, ни мёртвой, по самое некуда угодившую в трясину на краю начинавшегося болота. Сообща вытащили её оттуда, сняли сапоги и рейтузы, вытряхнули из сапог земляную жижу, обтёрли их травой, выжали её штанишки и помогли дрожавшей от холода Мане одеться и обуться.
– Ну, всё, болота пошли, – сказала Полина, – Теперь поплывём!
– Нет, девчонки, уж ежели по дороге не идём, давайте сворачивать к лесу! – решительно заявила Наталья.
– К какому лесу-то? – как обычно поинтересовалась у неё Нюра.
– Вон там налево, за Голенчиным, – указала она рукой на что-то темневшее вдали и добавила, – А заодно Никуличи обойдём стороной.
Никто уже не спорил и не рвался, как нетерпеливая Маня, вперёд. По одному, выстроившись в цепочку, как ночные волки, они осторожно пошли краем болота по еле видимой тропе. Первой шла Наталья. Подобрав с земли упавший с сухого дерева длинный сук, она, как посохом, ощупывала им путь перед собой. За нею шли её соседки и односельчанки по Иванкову – Анюта, Нюра и Онька. Дальше ковыляла промокшая и продрогшая Маня, за ней Маруся, ещё одна Аня и Паша. Последними завершали шествие Люба и Полина.
А время приближалось к полуночи. Пошедший с вечера дождь, переходящий в мокрый снег, кончился. Начало проясняться, и всё больше холодало. Усталых, голодных и замёрзших путников даже ходьба не согревала. В небе проклёвывались звёзды, а над горизонтом всходила кроваво-жёлтая луна. И это обнадёживало, что теперь станет посветлей идти и лучше ориентироваться в ночном мраке. Где-то через час ходьбы они дошли до лесной опушки, малость передохнули и, сторонясь деревьев, пошли по краю леса дальше. Почувствовав под ногами твёрдую землю, стало легче идти, и они прибавили ходу.
Скоро впереди послышался какой-то неясный шум. Остановились, гадая, что это может быть. Сошлись на том, что это Куйбышевское шоссе или железная дорога, уходящие за Рязанью на юг и в одном месте пересекавшиеся между собой. За ними уже кончался город. Но даже ночью по ним оживлённо сновала военная и гражданская техника с недремлющими часовыми, которые – не дай Бог! – спутают их с ночными диверсантами и откроют огонь. А потому, не привлекая к себе излишнего внимания, решили идти на север, где лес близко подступал к месту пересечения этих двух дорог, а уже затем по Кассимовскому шоссе держать прямой путь вдоль Оки на Троицу и Спасск.
В лесу было тихо и темно. Выставив перед собою руки, дабы не наткнуться на острые ветки и сучья, они не спеша продвигались вперёд. Шли и вполголоса переговаривались между собою, краем уха прислушиваясь к доносящемуся шуму справа. Хоть и смотрели, набычившись, вниз, а ничего не было видно под ногами, пока, споткнувшись в темноте о корягу, не упала Люба. Встала она сгоряча, потёрла ушибленную голень, поправила порванные рейтузы и побежала догонять своих товарок, но вскоре захромала, заохала от боли и снова стала отставать.
Хватившись отставшую Любу, остановились женщины, дождались её, пожалели девчонку и немного постояли, передохнули. Но время поджимало, и надо было идти дальше. Отдала ей Наталья свою палку, пригодившуюся  при ходьбе по болоту, и, опираясь на неё, поковыляла Люба за своими товарками. Шли по мягкой пружинистой подстилке под ногами из палых листьев, хвои и увядшей травы, только иногда хрустели под каблуками сапог упавшие с деревьев наземь сухие ветки.
Шли тихо, как ночные тати, пока вдруг на весь лес не завизжала испуганно Маруся. Кто-то большой, грузный, неясной тёмной тенью вдруг вскочил с земли из-под самых её ног, шарахнулся в сторону и, с громким треском ломая кусты и нижние ветки деревьев, стремительно ломанул в чащу леса.
– Ты чего орёшь, Марусь?
– Хтой-то был тут у меня под ногами, – трясясь от испуга, отвечала она обступившим её подругам.
– Леший, что ли? – усмехнулась Анюта.
– А, ежели это волк был или медведь? – не заметила шутки Маруся.
– Да собака это была бродячая, – успокоила её Наталья, – Мало ли нынче по лесам бездомных псов скитается.
– Вон сколь стоит по деревням пустых заколоченных изб без их хозяев, – продолжала Онька, – Одни с голоду помёрли, другие от заразы какой, а теперь на войну народ уходит. Вот и бегут собаки из обезлюдевших деревень.
Постояли минутку-другую, потрепались, успокаивая бедную Марусю, и пошли дальше. А скоро лес кончился, и начался луг с теми же грязными прогалинами и мокрыми высокими кочками. Пошли медленнее, скользя и спотыкаясь. Несколько раз натыкались на большие ямы с водой, с замёрзшей, хрустящей под ногами ледяною кромкой берега. Останавливались и решали, в какую сторону идти, обходя выпавшую им на пути водную преграду.

5.
А впереди маячили далёкие расплывчатые огни, и доносился глухой колышущийся шум. Уверенные, что это было известное им шоссе, они упрямо стремились к нему, чтобы, перейдя его, выбраться, наконец, из Рязани – вырваться на долгожданную свободу. Когда-то до войны все они, иванковские бабы и девки, не один раз приезжали из Иванкова сюда, в Рязань, по тем или иным своим делам. И хотя всё это было тогда в светлое время суток, днём, но им казалось, что они хорошо запомнили эти места и даже сейчас, во тьме ночной, без труда найдут нужную дорогу.
Несколько раз, невидимые в чёрном ночном небе, без опознавательных огней, с тяжёлым гулом медленно проплывали над ними самолёты, и было трудно определить – наши это или немецкие. А женщины всё шли и шли, пока не кончился луг, и они вышли на незнакомый просёлок. Казалось бы, по ровной и твёрдой дороге будет легче идти, но внезапно навалившаяся к концу бессонной ночи усталость сковала путникам ноги и не позволяла как-нибудь прибавить шагу. А тут ещё ковыляли, опираясь на свои палки, вместо костылей, Люба и Маня, тоже подобравшая себе по дороге посох. Одна хромала на ушибленную ногу в располосованном лесной корягой ботике, другая припадала на натёртую до крови мозоль на ступне в провалившемся в трясину резиновом сапоге.
Где-то в стороне в ночной тиши слышался лай собак – значит, поблизости было очередное пригородное село. А они всё шли и шли прямо, никуда не сворачивая. И, наконец, просёлок привёл их к шоссе. Наверное, ночь уже приближалась к своему исходу, потому что в этот предутренний час шоссе и видневшееся за ним полотно железной дороги были необычно тихими и пустынными. На переезде не было ни души, и даже в будке обходчика было темно и безлюдно. Они благополучно пересекли обе дороги и снова вышли на просёлок, уводивший вдаль на северо-восток.
Они шли, вымотанные ходьбою за ночь, громко и тяжело дыша. А в небе таяла луна, и одна за другой гасли звёзды. Ночной мрак уходил на запад. На фоне постепенно серевшей восточной половины неба впереди показалось что-то более тёмное и высокое. Подойдя поближе, женщины увидели в постепенно рассеивающейся мгле мостик с перилами через ручей в овраге. На другой стороне оврага, на небольшом возвышении за забором густо росли деревья с облетевшею листвой. Над их вершинами, слегка покачивавшимися под утренним свежим ветром, высилась церквушка.
Старые подгнившие ворота небольшого, огороженного таким же древним забором, сельского кладбища были заперты изнутри на засов с висячим амбарным замком. На нетерпеливый стук в несколько женских кулаков по дереву ворот из маленькой сторожки при церкви вышел старик в драном тулупе, малахае и валенках. Подойдя к воротам, он увидал за ними стоящих кучкой незнакомых молоденьких женщин в мокрой одежде и грязной обуви, с горящими голодной лихорадкой глазами на измученных от усталости и бессонницы лицах, мелко дрожавших всем телом от тянувшего утреннего холода из затянутых промозглым туманом низин.
– Чего надо, молодки? – беззубо шепелявя, спросил он их, стоя за воротами.
– Скажи, отец, – выступила вперёд Наталья, – что это за погост?
– Наше сельское кладбище.
– А что за село-то?
– Быстрово и ручей этот зовётся Быстрец.
– А Рязань от вас далеко?
– Да недалече – вон крайние дома за тем пустырём стоят, – показал он рукой, – Как рассветёт, сами увидите.
– Ну, всё, бабы, это полный быстрец! – выругалась в сердцах Анюта.
– Шли-шли, а Рязань вот она, –  не сдержалась и Паша.
– Значит, всю ночь вокруг города гуляли, – грустно заключила Нюра.
– Я же говорила, что заплутаем, ой, заплутаем! – снова заохала Маруся.
А Люба, ни слова не говоря, бросила свой походный костыль, села на скамью у ворот и, закрыв лицо руками, горько заплакала, только худенькие плечи её заходили под потёртым шушуном. И бойкая Маня без сил опустилась с нею рядом и, прислонившись к подруге, дала волю девичьим слезам. И, пристроившаяся третьей к ним на скамейке, Полина Конкина тоже по-девчоночьи завсхлипывала, утирая слёзы с глаз.
– Ничего, девчонки, что-нибудь ещё придумаем, – словно в утешение всем через какое-то время произнесла Наталья.
– А сейчас, пока не поздно, поворачиваем-ка оглобли и возвращаемся на свои окопы! – добавила Анюта.

6.
В первый день октября 1941 года, ясный, сухой и холодный, немцы подвергли Рязань наиболее ожесточённому за последнее время наступившей осени налёту авиации. С раннего утра и до позднего вечера с небольшими перерывами они яростно бомбили и расстреливали с воздуха оборонительные сооружения города, пытаясь прорваться к его центру – к нефтеперерабатывающему, станкостроительному и другим стратегически важным заводским объектам, которые ещё не успели эвакуировать в глубокий тыл за Урал.
Один за другим кружа над городской окраиной, немецкие «юнкерсы» стремительно пикировали, роняя из своего чрева бомбы, с противным визгом несущиеся к земле. Тут и там грохотали взрывы, поднимая вверх огромные столбы из комьев земли и дыма, разнося в щепки деревянные халупы и обрушивая каменные здания. Нечем было дышать от удушающего тола и облаков пыли от поднятой в воздух земли и штукатурки с грохотом рушащихся строений и треском падающих деревьев. Густо дымили подожжённые на земле машины, не успевшие спрятаться от губительного сверху пулемётного огня несущихся на бреющем полёте «мессершмиттов».
А на передней линии обороны, из вырытых круглых ям, обложенных по краю мешками с песком, торчали вверх стволы зенитных орудий. При каждом очередном вражеском пике, всё больше раскаляясь от бешеных очередей, они, как заведённые, крутились и вертелись вслед за проносящимися над ними с рёвом самолётами с чёрными крестами на крыльях. И не один немецкий самолёт нашёл в тот день себе могилу на рязанской земле.
Лишь ближе к вечеру утихла бомбившая весь день город вражеская авиация. Только высоко в небе ещё висели разведывательные «фоккеры» – «рамы», с гнусавым гудением проплывая в вышине над городскими окраинами. К ранним осенним сумеркам прибавлялся чёрный дым, валивший в небо от многочисленных разрушений на перепаханной взрывами земле. Бойцы самообороны тушили пожары и разбирали завалы, санитары собирали убитых и перевязывали раненых, а командиры подразделений подводили итоги минувшего дня, ожидая распоряжений на день завтрашний. Фронт всё ближе и ближе подбирался к Рязани.
Как говорится, не было бы счастья да несчастье помогло. После неудачного ночного побега десять иванковских баб и девок к полудню вернулись к себе в барак, ещё опасаясь неизбежных последствий за своё сегодняшнее отсутствие на рытье окопов. Полдня они прошагали напрямую через весь город, несколько раз попадая под воздушную тревогу. Прятались по подворотням или бежали по опустевшим улицам, держась подальше от рушащихся зданий. Несколько раз их останавливали, но, узнав, куда они идут, указывали более короткий и безопасный маршрут или предлагали переждать очередной налёт.
А потом им вообще повезло. Когда при новом налёте немецкой авиации они побежали сломя голову по опустевшей мостовой у самого рязанского кремля, то чуть не попали под колёса мчавшейся полуторки с крытой драным брезентом кузовом. Вовремя затормозив, высунувшийся из кабины молодой солдат в гимнастёрке с рыжими, торчащими из-под пилотки кудрями вместо привычного армейского мата вдруг улыбнулся и спросил испуганных девчонок, куда это они так бегут. Узнав, что им по пути, он предложил подкинуть их до места, сказав, чтобы они залезали в его пустой кузов и не высовывались. Не заставляя себя дважды упрашивать, беглянки полезли в машину.
Уже по дороге, расположившись в кузове на расстеленной там соломе, Полина заметила на ней бурые пятна и, кивнув на них, толкнула в бок сидящую рядом нахохлившуюся Любу:
– Любаш, это что – кровь?
– Ой, Полин, наверное, кровь.
– Поди, раненых с передовой возили.
– А, может, и убитых красноармейцев.
И невольно притихли девчонки, прижались испуганно друг к дружке и так молча проехали весь остальной путь. А рыжий шофёр гнал без остановки свою машину по городу, быстро доставив своих попутчиц на западную окраину Рязани. Высадив их там, куда им было надо, он помахал на прощание и помчался дальше в сторону фронта.
В бараке их никто не ждал. Видно, «окопному» начальству в тот день массовой бомбёжки было уже не до них. И бедные иванковские бабы и девки отходили после бессонной, беспокойной ночи, после своих бесплодных скитаний по окрестностям города, купаниям в болоте и считанию коряг на лесной земле. Любу и Маню сразу уложили в постель, а остальные женщины ещё нашли в себе силы поискать дрова и разжечь буржуйку, сходить в ближайшее село за куском хлеба и парой картошин с луковицей, чтобы под вечер свалиться всем вместе на тюфяки и забыться до утра смертельно усталым сном.
Назавтра с самого утра они в полном составе снова были на своём рабочем месте, ковыряя лопатами подмёрзшую за последние сутки землю, засыпали воронки от взрывов и рыли новые противотанковые траншеи и рвы. Никто им ни о чём минувшем не поминал, а женщины и сами помалкивали. И даже со своим начальником не ругались, а только молча вкалывали. После работы опять отправились за дровами да пошли побираться по деревням за чем-нибудь съестным, чтобы было с чем вернуться к себе в барак.
Поздним вечером в бараке, оставшись перед сном наедине, стали думать и гадать – как быть дальше. Сразу ничего не решив, ломали головы ещё всю последующую неделю, понимая, что пешком до дому не дойдёшь, денег на поезд до Шилова не было, а бесплатно их никто не повезёт. И всё-таки через неделю они снова решились убежать домой – стало уже совсем невмоготу.
7.
Гремя колёсами на стыках рельс, товарный поезд катил во мраке холодной осенней ночи. Ни одним огнём или сигналом не обнаруживая себя, он сумрачною тенью быстро скользил вперёд по равнинному редколесью. Давно позади осталась Рязань, где-то слева вдалеке чёрными бликами в ночи временами открывалась бегущая параллельно пути Ока, а с другой стороны угадывалось оживлённое шоссе – то удаляясь, то приближаясь, а то и пересекаясь с железною дорогой.
На крыше одного из вагонов товарняка сидели и лежали несколько неясных в темноте людских фигур, мёртвой хваткой рук вцепившихся за всё, что помогало им удержаться на ходу: за торчащие печные трубы, за какие-то скобы и крючки, упоры и выступы по всей крыше вагона. Они уже не чувствовали окоченевших от холодного ветра пальцев своих рук в дырявых от работы варежках, да и ноги, которыми они упирались во все возможные препятствия на крыше, до костей пробирало встречным потоком жгучего холодного ветра. И невозможно было переменить затёкшее без движения тело, рискуя свалиться под колёса идущего поезда.
– Ой, мама родная, не выдержу, упаду! – вполголоса охала одна.
– Ох, силов больше нету держаться! – причитала за ней другая.
– Господи, за что такие мучения?! – присоединялась к ним третья.
– Да когда ж ента Шилова будет?! – спрашивал ещё кто-то из них.
– Когда надо, девка, тогда и будет – терпи уж! – отвечали ей бабы.
– Тихо, бабоньки, – шикали на них, – Не ровен час услышит кто.
– Лучше уж плохо ехать, чем хорошо итить, – говорили рядом.
– Аль забыли, как шлёпали на своих двоих? – едко добавляли при этом.
И понимая справедливость устроенных им выговоров, бедные девчонки замолкали и терпеливо ехали дальше, уткнув свои посинелые на студёном ветру носы в воротники телогреек, боясь даже пошевелиться на ходу. Но у страха глаза велики: вряд ли кто бы их сейчас обнаружил. Машинисты в кабине паровоза всматривались в тёмную даль вперёд. На площадке последнего вагона мирно дремал сидевший часовой в тёплом тулупе, прислонясь к стенке и прижав к себе боевую подругу-винтовку. А в самих вагонах было пусто и тихо, только в разбросанной на полу соломе шебуршились мыши. Поезд шёл порожняком с фронта вглубь тыла – за продовольствием, за снаряжением и обмундированием, за всем тем, что было жизненно необходимо нашим войскам на передовой в эту холодную осень грозного сорок первого года.
Когда иванковским женщинам пришла шальная мысль доехать до Шилова тайком на крыше товарняка, они раза два по вечерам приходили на вокзал и, прячась в темноте, присматривались к стоящим на путях воинским эшелонам и товарным составам, охраняемым вооружёнными часовыми. Было страшно попасться за подозрительное любопытство, но ещё страшнее было остаться на изнурительных окопных работах в Рязани, обрекая себя на полное голодное истощение.
Но в день нового побега им – в кои-то веки! – повезло. Придя в тот вечер на вокзал, они увидели стоящий на отшибе товарняк с закрытыми дверьми вагонов. Подогнанный к составу паровоз уже пускал пары, готовясь тронуться в путь, а в хвосте поезда одиноко сидящий на полу часовой, молодой, дюжий солдат, заправлялся в дальнюю дорогу: с хрустом разгрызая сухари, он за обе щеки трескал тушёнку, ковыряя её из банки штык-ножом. Бежали минута за минутой, а женщины всё стояли в укрытии и смотрели на товарный состав, выжидая нужный момент.
Прошёл мимо патруль и скрылся в темноте. На платформе было безлюдно, только в здании вокзала маячили туда-сюда или дремали на скамейках беженцы со своим жалким скарбом. Кто-то высокий в шинели с вещмешком и костылём в руке медленно взбирался на мост, а навстречу ему спускались двое железнодорожных рабочих. Наконец, решившись, женщины сорвались с места и по мосту быстро перебрались на другую сторону путей. А там со стороны тёмного пустыря незаметно подобрались к одному из вагонов стоявшего на путях товарняка. Дружной ватагой пыхтели, кряхтели, помогая друг другу поскорее взобраться на крышу вагона, возили ногами по железу в поисках упора, устраиваясь наверху, хватались руками за всё, за что можно было потом держаться в дороге.
Но вот паровоз дал сиплым гудком сигнал к отправлению товарняка, дёрнул состав, залязгали буфера, и вагоны со скрипом покатили вперёд. С площадки последнего вагона вылетела в ночную темень пустая банка из-под тушёнки, звякнув где-то об камень в ночи, и над барьером появилась в полный рост внушительная фигура часового с оружием в руках, бдительно оглядывавшего слева и справа движущийся состав. Не заметив и не услышав ничего подозрительного, он ещё с полчаса постоял на площадке, перекурил разок-другой, поглядывая по сторонам, и устроился на ночлег на ходу.
Раза два за ночь товарняк останавливался на разъездах, пропуская двигавшиеся в противоположном направлении к Рязани воинские эшелоны с бойцами и техникой. Проснувшийся часовой провожал их равнодушным взглядом, курил украдкою в кулак, облокотившись на барьер, и ждал отправления товарного состава. А в это время на крыше одного из вагонов ёжились от встречного ледяного ветра, прижавшись друг к другу, смутные тени людей. Уткнувшись лицами поглубже в воротники, всхлипывая, они что-то бормотали себе под нос и тоже ожидали отправления своего поезда.
…Ранним утром товарняк был уже в Шилове, остановившись неподалёку от местного вокзала. Выглянувший с площадки грозный часовой увидал в серой предрассветной мгле, как несколько человек пытаются то ли забраться на крышу одного из вагонов, то ли спуститься с неё на землю.
– Стой, стрелять буду, мать-перемать! – заорал он во всю мощь своей лужёной глотки, срывая с плеча винтовку.
Спрыгнув с площадки своего вагона, часовой схватил винтовку наперевес и бегом кинулся к неизвестным людям в бабском обличии, штурмующим вагоны:
– Отойтить сию минуту от поезда, тудыть вас растудыть!
– Ладно, не ори! – шагнув ему навстречу, невозмутимо ответила самая высокая среди них молодая бабёнка, – Сейчас совсем уйдём!
– Не положено тута стоять, так вас и разъэтак! – подбежав к ним, начал часовой винтовкой отгонять баб от товарняка.
Но те на удивление даже не возмущались и ни о чём его не просили, а, молча поправив на себе одёжку, подхватили свои манатки и подались через пути в сторону знакомой им дороги на Санское.
– Ходють тут всякие, мать вашу так! – вслед удаляющимся бабам ворчал довольный своим успешно выполненным долгом часовой, закидывая винтовку на плечо.
 Правда, потом у него появилось какое-то смутное сомнение относительно этих молодиц, но надо было, не мешкая, возвращаться на свой боевой пост в последнем вагоне, пока товарняк стоял, ожидая сигнала к отправлению – ещё на пол пути до места своего назначения.



8.
Утро выдалось серым, хмурым, промозглым. Из низин, с соседней неподалёку Оки, закрытой сизой пеленой тумана, тянуло зябким холодом. Позади, за посаженными в ряд деревьями вдоль железной дороги, остался вокзал, где пыхтели и свистели паровозы, мельтешили людские фигуры. А на окраине Шилова было тихо и безлюдно. Ни по дворам за почерневшими заборами, ни в окнах приземистых деревянных домов не наблюдалось никакого шевеления. Даже собаки, набрехавшись за ночь, попрятались по конурам и не подавали признаков жизни.
После бессонной ночной поездки на крыше вагона товарняка под встречным ледяным ветром медленно бредущие по дороге иванковские женщины никак не могли согреться: и зуб на зуб не попадал, и вообще не было ни сил, ни желания идти пятнадцать вёрст отсюда в Санское на другом берегу Оки. А потому решили они на ходу хоть на часок притулиться здесь в какой-нибудь избёнке: передохнуть, согреться да чего-нибудь поесть – мир не без добрых людей. Но в первой же избе на их стук в окно не ответили, а во второй, вышедшая на двор, крупная пожилая баба на просьбу о приюте сказала, как отрезала:
– Много вас таких таперича ходют – на всех не напасёшьси! – и ушла в дом.
И в третьей избе им отказали:
– У самих семеро по лавкам: вам дай, а свои пусть голодают?! Идите с Богом!
И в четвёртой обломилось им, и в пятой, и в десятой. Так и шли они, усталые, замёрзшие и голодные, вдоль по улице от дома к дому, стучали в следующее окно, молча выслушивали отказ, а то и брань в свой адрес: мол, молодые ишо, могли бы и сами прокормиться! – и уходили со двора под злобный лай выскочившего из конуры кобеля. И только уже на выходе из Шилова, увидев, что из трубы на крыше крайнего дома идёт дымок – видно, топится печь спозаранок – постучали в его окно.
На стук вышла из избы немолодая женщина в накинутом на голову тёмном платке и потухшим взглядом, выслушала жалостную просьбу молоденьких, похожих на беженок, прохожих, с измождёнными лицами, в потрёпанной одёжке и разбитой обуви, и неожиданно открыла им калитку.
– Заходите, – тихо сказала она, пропуская их во двор, и, увидев, как они нерешительно затоптались перед входной дверью, добавила, – Заходите в избу, погрейтесь!
В небольшой бедной опрятной избе потрескивала дровами печь, кидая отблески пламени на тёмный кухонный угол и занавески на окнах. На полатях в противоположном углу горницы виднелись белобрысые головки спящих детей. В красном углу на божнице теплилась лампадка, под нею стоял выскобленный пустой стол, а по обеим сторонам от него к стенам были приставлены широкие лавки. Смахнув тряпицей с них невидимую пыль, хозяйка предложила гостям:
– Садитесь, а я сейчас вам чаю заварю!
Пока зашедшие в горницу бабы и девки, скинув сырую верхнюю одежду и грязную обувь у порога, рассаживались по лавкам, женщина в тёмном платке достала с полки несколько алюминиевых кружек, накидала в них разных сушёных трав и, вынув из печки горшок с кипевшей водой, разлила кипяток по кружкам и поставила их на стол. В воздухе приятно запахло заваренной сушёной малиной, листом смородины и вишни, пряной мятой и кисловатой мелиссой.
 Все десять ночных беглянок быстро разобрали посуду и, с наслаждением прихлёбывая маленькими глотками вкусный травяной чай, дышали душистым паром над кружками и грели об них свои красные, иззябшие за дорогу, пальцы рук. По мере того, как пустели кружки, они потихоньку согревались внутри, приходя в себя от холода, усталости и перенесённых волнений. Пили, грелись да вкратце рассказывали о себе: кто они такие, откуда и куда идут. И незаметно разморило в тепле после бессонной ночи девчонок. И вот уже Маня с Марусей, откинув голову к стене, прикрыв глаза, неудержимо провалились в сон. А за ними Полина и Люба Конкины, две двоюродные сестрёнки, привалившись к друг дружке, засопели отогретыми носами.
– Мы у вас немножко посидим, пока наши девки поспят, – кивнув на них, сказала хозяйке Наталья, – и пойдём дальше.
– Да сидите, сколько хотите – никто вас не гонит, – всё тем же тихим грустным голосом отвечала женщина в тёмном платке, – Мне только угостить вас нечем – сами живём впроголодь, – и она кивнула на зашевелившихся на полатях детей.
– И на том спасибо, мать, что пустила к себе, – понимающе сказала Анюта, – В других местах нас и на порог не пускали, а то и со двора прогоняли.
– Да какая я вам мать?! – удивилась хозяйка, – Это я так выгляжу старо, а не на много старше вас.
– С чего бы это?! – участливо поинтересовалась Паша.
– Горе не красит, а только старит, – тяжко вздохнула хозяйка и присела к ним на край скамьи, сложив на коленях натруженные руки, – А вы думали, для чего это я чёрным платком повязалась?
– Ох, Господи, сохрани и помилуй! – испуганно перекрестилась Онька, – Неужто война вас достала?!
– Она, распроклятая: сегодня сорок дней, как не стало моего Василия, – начала рассказывать женщина, – В июле месяце забрали на войну кормильца нашего, а уже в самом конце лета прислали похоронку – пал смертью храбрых в боях под Смоленском.
Она поднялась, достала из-за божницы листок бумаги и положила его на стол:
– Вот здесь чёрным по белому о том написано, а я всё равно не верю. Уходил на войну мой Василий вместе со своим соседом напротив Кузьмой Чемодановым, оба с фронта весточку домой прислали, как в одной части воюют. А потом Верке, соседке, пришло извещение о без вести пропавшем муже, а мне – похоронка. Но я не верю: несправедливо это! – дрогнул у женщины голос.
– Несправедливо! – повторила она, утерев концом платка набежавшую слезу, – У Верки двое пацанов, а у меня их четверо. Верка со своим Кузьмой как кошка с собакой жили, а мы с моим Василием душа в душу десять лет прожили. Она ждёт своего мужика, и я буду ждать. Вон он какой у меня, – хозяйка указала на одну из фотографий в рамке на стене, откуда смотрел круглолицый молодой мужик с весёлыми глазами и вышитой косоворотке, – Свет не мил мне без него – живу лишь ради детей.
– Так и у нас, хозяйка, – сказала ей Анюта, – у кого мужья, у кого отцы да братья на фронте воюют – всем сейчас не сладко.
– Ваши мужики воюют, а наши уже отвоевались! – печально ответила женщина в тёмном платке, встала со скамьи и, кинув мимолётный взгляд на фото на стене, пошла к печке готовить завтрак для проснувшихся детей.

9.
Только ближе к полудню пришли в себя иванковские девчонки, уснувшие прямо сидя на лавке в гостеприимном доме в Шилове, да и то, открыв глаза, тут же захотели их закрыть и подремать ещё. Но собравшиеся в дорогу бабы уже стояли у порога и благодарили напоследок хозяйку, а, значит, надо было вставать и уходить – дома у себя будут отсыпаться. Выйдя все вместе со двора, они спустились по дороге к реке. В оставшемся позади городе звонили на колокольне Успенского храма, созывая прихожан на обедню. А на берегу скрипел подошедший старый паром, да разноголосо шумел собравшийся в ожидании его народ. На этом пароме иванковские женщины переправились через один из рукавов Оки и зашагали по дороге к Санскому.
День был пасмурным и зябким, но дождя не было, а, значит, засветло они вполне могли добраться по подсохшим разбитым дорожным колеям до второго парома через ещё один рукав Оки, переправиться и заночевать уже в маленьком, больше похожем на село, провинциальном городке. Отдохнувшие молодые ноги отмеряли версту за верстой, и быстрая ходьба приятно согревала женщин, иззябших насквозь до костей за минувшую ночь. Только не давал им покоя ничем не утолённый голод, до боли терзая напрасными позывами пустые желудки и подгоняя надеждой разжиться чем-нибудь съестным в Санском.
Ранние осенние сумерки застали их на пароме, медленно плывущем через Оку. Речная вода звучно плескалась в днище парома. Тянуло холодной пронизывающей сыростью. Над руслом реки сгущался туман. Густая тишина окутала окрестные дали. Только издали, со стороны Рязани, временами доносился неясный гул, и появлялись сполохи на горизонте. Народу на пароме было немного: помимо старого небритого паромщика в заношенном ватнике и картузе несколько закутанных в платки баб с кошёлками в руках, прислонившись к перилам, недоверчиво смотрели на державшихся особняком иванковских молодых женщин.
Посередине парома стояла подвода, на которой спереди с вожжами в руках сидел подросток в пиджаке с отцовского плеча, а сзади него разместился солдат с обожжённым худым лицом, в вылинявшей шинели и пустым правым рукавом. Рядом на телеге в соседстве с костылём лежал его тощий вещмешок. Пока плыли по реке, солдат морщился от боли и жадно курил, поглядывая на приближающийся Санской. Кинув в воду окурок, он снова обращался к подростку с просьбою скрутить ему очередную цигарку.
К противоположному берегу пристали уже в темноте. На пригорке, на фоне ещё светлого на западе неба виднелись контуры темневших домов городской окраины с плотно занавешенными окнами – и здесь соблюдали обязательную светомаскировку. Приплывший с последним паромом народ, видимо, местный, быстро разошёлся кто куда. Умчалась, громыхая колёсами по мостовой, телега с двумя седоками. И только иванковские женщины, поднявшись в сумрачный городок, неторопливо пошли по его ближайшей к пристани пустынной улице, прижимаясь к домам.
Сквозь плотные занавески на окнах угадывались тусклые огоньки керосиновых ламп. И женщины стучали в эти окна, моля Бога о людском милосердии к ним. Но вечерний Санской оказался не лучше утреннего Шилова. Дом за домом оставался позади, а Бог был глух к просьбам женщин. На захлёбывающийся злобный лай цепных псов во дворе выходили хозяева дома и через плетень равнодушно выслушивали жалостные просьбы прохожих баб и девок о пропитании и ночлеге. Кто-то из хозяев молча, а кто-то, обругав их, уходили к себе в дом. И редко кто после возвращался к просившим подаяние несчастным женщинам, совал им в руки вынесенную горбушку хлеба или варёную картофелину и уходил прочь.
Дело шло к ночи. И необходимость места для ночлега показалась голодным путницам важнее лишнего куска. Обнаружив на одной из городских улочек заброшенный дом с прибитыми крест-накрест досками на окнах, они зашли во двор, густо заросший бурьяном, куда шарахнулись с крыльца бродячие одичавшие кошки. С трудом отодрав забитые к стенам избы доски на входной двери, они шагнули в тёмные сени и через них на ощупь по бревенчатой стене прошли внутрь дома.
Едва открылась дверь в горницу, как сразу почувствовался затхлый воздух и запах гнили, говорившие о давно нежилом помещении. Было в нём сыро и зябко. Ночной ветер свистел в оконные щели и гудел в печной трубе. Пошарили в темноте возле холодной печки по пыльному столу и полкам на стене и, не найдя там ничего съестного, подались от неё прочь. Видно, последние крошки уже давно доели местные мыши, пищавшие к ночи в подполье. Под ноги всё время попадались какие-то брошенные в спешке прежними хозяевами вещи, сломанная мебель, тряпьё и прочий мусор.
Было холодно и голодно, но издёрганным за последние сутки женщинам главным была крыша над головою на ночь. Закрыв на засов входную дверь, они впотьмах нашли в горнице более-менее почище угол и цыганским табором устроились все вместе на полу, тесно прижавшись друг к дружке. Полежали молча, прислушиваясь к долетавшим с улицы звукам, потом поделившись между собою жалким съестным подаянием, пожевали всухомятку и вскоре все дружно засопели смертельно усталым сном.

10.
С низко нависшего тяжёлого неба, затянутого мохнатыми свинцовыми тучами, сыпал крупный ледяной дождь, переходящий в снег. Налетающие порывы жгучего промозглого ветра нещадно мотали из стороны в сторону стоящие вдоль дороги деревья, трепали чёрно-бурые лохмотья последней листвы, срывали их с веток и несли на картофельное поле. Под завязку залитая непрекращающимся дождём земля уже не впитывала воду, а собиралась в лужи по бороздам, разъезжалась под ногами и засасывала вглубь.
Лопаты легко входили в земляную болотистую жижу и с трудом, с противным чавканьем выволакивали на поверхность комья грязи. За несколько часов работы под дождём все они, иванковские бабы и девки, до нитки промокли и задубели на ветру. Грязными окоченевшими руками они разбирали эти комья, выискивая в них полусгнившие картофелины неубранного урожая, собирали их в вёдра и вываливали в мешки. Никто из женщин и не думал уходить, понимая, что потом, под крышей дома, они отмоются от грязи и обсохнут, а, главное, что хоть поедят по-человечески, изголодавшись за последнее время.
Ещё вчера утром, после ночлега в заброшенном доме в Санском, они едва успели выйти из города, как пошёл дождь, холодный, с ветром и снегом. Но решили идти вперёд, а не возвращаться на старое место, снова побираться и оставаться там неизвестно сколько. Они шли по разбитой дороге, по глубоким разъезженным колеям, и сильный порывистый ветер хлестал им в лица косыми струями дождя. Ноги скользили по скользкой глине, налипавшей на сапоги, и каждый их шаг давался с трудом.
К полудню, когда первой на пути им встретилась деревня Погори, бедные женщины уже еле передвигали ноги. Такими жалкими, мокрыми и грязными, их и увидел председатель местного сельсовета, пожилой мужик в очках на мясистом носу. Стоя на крыльце, он в это время курил, и, поёживаясь на ветру в накинутой на плечи телогрейке, прищуренными глазами смотрел по сторонам.
– Эй, тётки! – громко окликнул он их, – Хороший хозяин в такую погоду собаку из дому не выгонит, а вас несёт куда-то, – и в голосе его одновременно прозвучало удивление, осуждение и участие, – Куда идёте?
«Тётки» остановились у крыльца, встали под его навес от дождя, и одна из них, постарше, ответила:
– Домой идём, родимый, в Иванково.
– Был я у вас и не единожды. Далеко живёте: по такому дождю да по нашим дорогам вы и до Выжелеса сегодня не дойдёте.
– А куды ж нам деваться? – спросила его другая, повыше остальных ростом.
– Идите вон проситесь на любой двор, переждёте непогоду и пойдёте дальше.
– Да у вас полдеревни заколочено, и в остальных домах хозяев не видать.
– Да, народу у нас маловато.
– А куды ж он подевался-то, народ?
– Мужиков на войну забрали, а бабы с детишками разбежались кто куда, чтоб с голоду не помереть. Вот вы и выбирайте себе любой пустой дом да располагайтесь в нём хоть на день, хоть на два, топите печку, только избу не спалите.
– А как на счёт пожевать чего-нибудь, – осторожно спросила Наталья.
– А то ведь и мы от голоду бежим, – добавила Анюта.
– Жалко вас, но много не дам, а предложу вам – дашь на дашь.
– Это чего? – удивлённо спросила Нюра.
– Народу у меня в деревне раз, два и обчёлся, а в поле картошка неубранная осталась. Посадить-то посадили, а убирать некому. Вот вам и работа. Сегодня отдохнёте, обсохнете, а завтра с утречка – в поле копать. Дам я вам лопаты, вёдра. И копайте на здоровье: мешок вам, два мешка мне. И вам будет еда, и мне хорошо. Согласны?
– А если и завтра не утихнет дождь? – спросила его Маня.
– Мы же там в поле все в грязи утонем, – поддержала её Маруся.
– Дело хозяйское, бабоньки, уговаривать не буду, а то ведь пропадёт картошка, – пожав плечами, ответил председатель и, сплюнув, бросил с крыльца в лужу докуренную цигарку, – Я пошёл к себе, а вы, как решите, так дайте мне знать.
И ушёл. А бабы с девками недолго после этого совещались между собою. Насквозь промокшие и продрогшие на ветру, усталые и голодные, они меньше всего думали о завтрашнем дне, а хотели поскорее забраться куда-нибудь под крышу к тёплой печке да хоть что-нибудь поесть. Девки остались на крыльце, а бабы пошли в сельсовет договариваться с председателем. Вскоре вместе с ними оттуда вышел и он сам, уже одетый в дождевик, закрыл сельсовет и повёл женщин за собою.
На краю деревни предложил им председатель брошенную прежними хозяевами ещё добротную избу, зашёл в неё вместе со всеми, убедившись, что там можно жить, что печь цела и крыша не течёт. И пока женщины располагались на новом для них месте, прибирались, ходили за дровами и водой, растапливали печь, председатель принёс им в кошёлке немного хлеба, картошки да шматок сала. Выложив продукты на стол, он достал из кармана два куска мыла и положил на лавку, а вынутую со дна кошёлки бутыль мутной самогонки поставил во главе стола.
– Это вам лекарство от сегодняшнего дождя, а завтра видно будет, – сказал председатель и пошёл к выходу, но у порога обернулся и шутливо добавил, – Только не напивайтесь и утром не залёживайтесь, а все ко мне в сельсовет за лопатами и вёдрами.
В тот нежданно случившийся банно-прачечный вечер у иванковских женщин был действительно праздник тела и души, от которого они уже порядком отвыкли и ещё утром даже не могли его себе представить. Трещали и стреляли сырые, весело горевшие поленья в печи, кипела и бурлила вода в поставленных внутрь её чугунах, падала на пол мыльная пена с голых ошпаренных женских тел, подымался пар из лоханок от постирушек женского белья, лифчиков да чулочков, развешанных затем гирляндами по всей тёплой избе.
А потом, когда за окнами уже стемнело, они все вместе сидели за столом, с чистыми светившимися лицами, с вымытыми и расчёсанными волосами, расточая запах мыла и свежей чистой кожи. Пили по глоточку крепкий самогон: бывалые бабы морщились и крякали, как мужики, а девки, впервые в жизни пробовавшие его, кашляли и утирали слёзы на глазах. Не торопясь, закусывали порезанную на равные маленькие кусочки снедь и всё говорили про здешнего председателя:
– Вот человек, так человек!
– Дай Бог ему здоровья!
– Всё же мир не без добрых людей!
А когда от выпитого и съеденного приятно зашумело в голове, заволокло туманом все чёрные мысли, Полина и Люба запели русские застольные песни, грустные, тягучие, цепляющие за душу. Петь девчонки-сестрёнки любили и умели, как никто у них в Иванкове – а как не спеть, когда человеку хорошо. Их слушали, подпевали вполголоса, подперев ладонью голову, вздыхали и всхлипывали, внезапно расчувствовавшись задушевными словами песен, и всё ниже и ниже клонили свои осоловелые головы, норовя уснуть прямо за накрытым столом.
А наутро надо было вставать, выходить в промозглую погоду на улицу и, прихватив с собою в сельсовете лопаты и вёдра, идти в распутицу на картофельное поле за деревней. Как и накануне, всё так же злой порывистый ветер гнал над деревней низкие тяжёлые серые тучи, из которых снова сыпал дождь со снегом. И на исходе дня все они были мокрые и грязные, как чушки, и руки у них покраснели от холода, как лапы у гусей, и в разбитых сапогах хлюпала вода. В общем, было не легче, чем на окопах в Рязани, только здесь их не бомбили, не подгоняли, и они знали, что не останутся вечером голодными.
Разбившись по парам, женщины к концу дня накопали и собрали почти шесть мешков картошки и выволокли их на обочину дороги. Пока остальные бабы с девками, спрятавшись под деревьями от ветра и дождя, переводили дух и приходили в себя, Наталья с Анютой пошли в сельсовет, где доложили председателю о проделанной работе. Вернулись они на поле уже вчетвером и на двух телегах.
Одною правил сам председатель сельсовета, а другою – щуплый, всю дорогу шмыгавший красным озябшим носом, старик. На одну телегу навалили мешки с картошкой, лопаты и вёдра, а на другую посадили девок да самых уставших баб. Когда ехали по деревне, один мешок скинули с телеги у дома, где остановились иванковские женщины. И довольный председатель самолично занёс им в избу этот мешок с картошкой.
Над Погорями быстро сгущались ранние в непогоду осенние сумерки. Всё больше холодало. Мокрый снег сменился на колючую снежную крупу. И налетавший порывами  свирепый ветер стрелял по стёклам снежною шрапнелью. Поздним вечером в доме иванковских женщин умопомрачительно запахло варёным картофелем. И грянул пир на весь мир.
Посередине стола стояли вынутые из печки два больших чугунка с горячей рассыпчатой картошкой, склянка с постным маслом, солонка с крупной жёлтой солью, полбутыли оставшейся с предыдущего вечера самогонки, по кусочку хлеба и десять мисок, из которых усталые и счастливые бабы и девки от души уминали честно заработанный ими царский ужин.
– Смотрите, девки, не лопните! – говорила Наталья, глядя на жующих девчонок.
– Пузо лопнет, наплевать – под рубахой не видать! – смеясь, отвечали они. 

11.
В дверь кабинета председателя колхоза постучали, тихо и несмело.
– Входи! – откликнулся председатель, не поднимая головы от стола, и через секунду ещё громче и нетерпеливей добавил, – Ну, кто там?
Дверь отворилась, и в его кабинет одна за другой робко вошли несколько иванковских баб и девок и, сгрудившись, встали у порога.
– Мать честная, явились птицы перелётные! – удивлённо встал изо стола Юдов.
– Здравствуй, дядь Вань! – вразнобой смущённо поздоровались с ним женщины.
– А я-то поначалу не поверил.
– Чему, дядь Вань? – поинтересовалась Нюра.
– Давайте проходите вон туда, – вместо ответа Юдов указал им на стулья у противоположной стены, – Садитесь и рассказывайте!
– Чего рассказывать-то? – спросила Анюта, когда женщины расселись и с виноватым видом уставились на председателя.
– Давно в Иванкове?
– Только что пришли и сразу к тебе, – ответила за всех Наталья.
– А-а, почуяла кошка, чью сметану съела.
– О чём ты, дядь Вань?
– О чём?! – сел за свой стол Юдов, помолчал, недовольно посопел и сказал, – Ну, что, бабы, всё поделали в Рязани? Весь город окопали?
– На сколько сил хватило, – неопределённо ответила Наталья.
– Так всё отрыли или нет? – повысил голос Юдов и в упор посмотрел на неё.
– Нет, – не отводя глаз, ответила она ему.
– Сбежали?
– Да.
– Ох, бабы, бабы, мать вашу так! – сдерживая поднимающийся гнев, засопел председатель колхоза, встал изо стола и, припадая на правую ногу, захромал к окну. Стоя у подоконника и глядя во двор, он закурил и, выкурив в три жадные затяжки папиросу, обернулся к женщинам.
– Что, нельзя было потерпеть? – уже не так гневно спросил он их.
И тут уже, не выдержав, взорвались рязанские беглянки, выплёскивая наружу из своих измотанных за последнее время душ накопившиеся обиды и несправедливости – зло, с надрывом, со слезами, поочерёдно, перебивая друг дружку:
– Да сколько можно терпеть?!
– Силов уже не было.
– Все жилы оттянули.
– Как в хлеву жили.
– И относились, как к скоту.
– А кормили хуже скотины.
– Да и совсем не кормили.
– А отколе силам взяться?!
– Мы же бабы, а не солдаты.
– Мы же люди, а не скоты.
Под шум их голосов Юдов вернулся за свой стол, сел и терпеливо слушал обиженных женщин, односельчанок, пока они, наконец, не умолкли.
– Ладно, бабы, верю, плохо вам там было, жалко вас, – вздохнул он, – Только вот подставили вы меня своим бегством – ой, подсуропили мне!
Открыв ящик стола, он достал оттуда листок бумаги с официальным штампом и гербовой печатью, положил на стол и прихлопнул ладонью.
– Вот она, бумага по вашу душу пришла, – и он протянул её Наталье, – Читай!
Та осторожно взяла листок в руки и начала читать вслух:
«Председателю колхоза «Маяк революции» Ивану Юдову.
Довожу до вашего сведения информацию о том, что работницы вашего колхоза в количестве десяти человек (список прилагается) самовольно покинули своё место обязательных работ на строительстве оборонительных сооружений в городе Рязани, о чём мне было немедленно сообщено руководством этих работ. В случае появления в вашем колхозе выше упомянутых лиц, злостно нарушивших дисциплину на трудовом фронте в военное время, прошу незамедлительно обеспечить их явку в Ижевское отделение милиции. В случае неповиновения их данному распоряжению представителя власти подвергнуть нарушителей трудовой дисциплины принудительному конвоированию по указанному адресу.
Начальник Ижевского отделения милиции
капитан Горбань А. А.
10 октября 1941 г.»
– Ознакомились? – перегнувшись через стол, Юдов отобрал у Натальи повестку и сунул её опять в стол. Опустив головы, женщины молчали в ответ. Помолчал и председатель.
– Ну, что, бабы, – наконец, произнёс он, – сами пойдёте или под конвоем вас отвести в отделение милиции?
– Сами, – хмуро ответила Анюта.
– Сами, сами, – подтвердили за ней и остальные беглянки.
– Тогда, значит, завтра в девять утра быть тут у меня, как штык, – слегка прихлопнул по столу председатель, – Возьмёте эту повестку, и чтоб через два часа были в Ижевском. А сейчас идите по своим домам.
– А что нам за это будет, дядь Вань? – спросила, вставая со своего места, Маруся.
– Да кто его знает, этого Горбаня? – пожал плечами Юдов, – Может, сразу к стенке вас поставят, может, выпорют по заднице и отпустят, а, может, и наградят.
– Ну, да? – хмыкнула у порога Маня.
– Да, ну! – ответил ей тем же Юдов, – Идите, идите!
Когда бабы с девками вышли из его кабинета, председатель снова захромал к окну и, сочувственно глядя им вслед, курил, шумно вздыхал и думал о чём-то своём да и не только о своём.

12.
– Что вам нужно, граждане? – выглянул в окошко своей комнаты дежурный офицер, увидев, как в приёмную отделения милиции одна за другой заходят молодые бабы и девки, настороженно осматриваясь по сторонам.
– Нам к товарищу Горбаню, – ответила ему шедшая первой Анюта.
– А по какому вопросу? – выйдя из комнаты, дежурный встал у них на пути.
– У нас к нему повестка, – сказала Наталья, подавая бумагу офицеру.
Высокий молодой лейтенант в милицейской форме пробежал глазами текст повестки, смерил неприязненным взглядом женщин и, вернувшись к себе, стал кому-то звонить по телефону. Видно, доложив, куда надо, о прибытии группы граждан, он получил соответствующее распоряжение начальства.
– Подождите пока вон там, на лавке в коридоре, – выглянув из окошка, распорядился лейтенант, – А как товарищ Горбань освободится, я вас тут же позову.
Но никто из женщин не сел, а, встав у стены, они в ожидании сигнала молча разглядывали большие патриотические плакаты, развешенные по стенам приёмной и коридора отделения милиции. «Родина-мать зовёт!», «Беспощадно разгромим и уничтожим врага!», «Народ и армия непобедимы!», «Всё для фронта! Всё для Победы!», «А ты чем помог фронту?!» – шевеля губами, беззвучно читали бабы и девки крупные красные буквы текста на плакатах и чувствовали, как их начинает грызть совесть за содеянное ими.
– Эй, граждане из Иванкова, – вскоре послышался голос дежурного, снова выглянувшего в окошко, – Проходите по коридору в пятый кабинет, товарищ Горбань ждёт вас! – и открыл им вертушку.
А в это время начальник Ижевского отделения милиции капитан Горбань, дюжий мужик, с короткой бычьей шеей и красным щекастым лицом, сидел за столом в своём кабинете и что-то писал. В дверь ему постучали, но он никак не отреагировал на стук. И только, когда в кабинет начальника стали заходить вызванные им десять иванковских баб и девок, он на короткое время оторвался от своих бумаг, окинул женщин тяжёлым взглядом и молча указал им на стулья у стены. А сам продолжал что-то писать, время от времени посматривая исподлобья на сидящих. Написав, он сложил бумаги и убрал их в стол, а сам, откинувшись на спинку стула, ещё какое-то время неприязненно смотрел на женщин и, наконец, сквозь зубы заговорил:
– Ну, что, едрёна мать, сбежали?! Народ свои жизни на фронте кладёт, а они сбежали?! Вместо того, чтобы все силы отдать для победы над врагом, они сбежали! – с каждой произнесённой фразой он распалялся всё громче и громче, – В военное время, когда немец уже у ворот Москвы, они бросили свои позиции и сбежали! Решили в час суровый отсидеться в тылу, растудыть вас по самое некуда – не выйдет!
Хватив кулаком по столу, Горбань поднялся и, громко скрипя сапогами, подошёл к женщинам у стены.
– Встать, мать вашу перемать! – во всю глотку скомандовал он.
Женщины встали, испуганно глядя на начальника милиции снизу вверх – здоров был капитан. «Эх, таких бы на передовую – немцев пугать!» – подумал кое-кто из них.
– Кто вас подбил сбежать из Рязани, а? – рявкнул он, обходя стоявших в шеренгу, притихших женщин.
– Никто, мы сами, – тихо ответила Анюта.
– А чья идея была? Твоя? – рванулся к ней капитан.
– Мы все решили, – поддержала её Наталья.
– А кто у вас старший? Может быть, ты? – повернулся к Наталье начальник.
– Мы все равные, – ответила Люба.
– Молчать, соплюшка, – подскочил к ней Горбань, – Я вам дам равные.
Он вернулся к столу, но остался стоять и обернулся к женщинам.
– Почему вы самовольно сбежали из Рязани? – треснул он кулаком по столу.
– Сил уже не было, – вслед за Любой не удержалась и ответила Полина.
– А добраться до дома силы нашлись, разъедрёна мать?!
– По дороге нас хоть жалели и поисть давали, – поддержала подругу Маня.
– Что ты сказала? – вскинулся на неё капитан.
– Да если б нас хоть кормили, разве мы убежали бы оттуда?! – проговорила Онька, и сама испугалась сказанному ею.
– Молчать, шмакодявка! – со всей силы грохнул кулаком по столу Горбань, – Кошёлки, шалашовки, я вам покажу «кормить»! Родина в смертельной опасности, а вы жратвы просите! Народ в блокадном Ленинграде голодает, а вас ещё тут кормить?! Святым духом питаться будете, а всю мне оборону вокруг Рязани выроете!
– Как скажете, товарищ начальник, так и сделаем: вернёмся и исправимся! – неожиданно нашлась до того молчавшая Аня, и это явно остудило пыл кипевшего гневом начальника: тому всегда нравилось, когда с ним соглашались.
– Чтобы завтра же духу вашего не было в Иванкове! – капитан собрался было ещё раз стукнуть по столу, но, почесав кулак, раздумал, – А послезавтра чтобы уже на окопах были и своим ударным трудом смыли это позорное для всего нашего района пятно.
– А мы за день до Рязани пешком не доберёмся, – осмелев, сказала Паша.
– А это пусть ваш председатель хоть на себе отвезёт вас до Шилова, а там вы уже сами на товарняке или ещё как-нибудь доберётесь до места – опыт у вас уже имеется.
Сев за стол, Горбань подписал им повестку и протянул её Ане.
– Держите, проглоты, ёшь вашу в клёшь!
– Спасибо, товарищ начальник! – ответила ему Аня, – До свидания!
– Проваливайте! – уже не так грозно прорычал им на прощание Горбань.
Посчитав, что ещё легко отделались, довольные иванковские бабы и девки пошли из кабинета в коридор. А за ними, поскрипывая сапогами, вышел дюжий капитан. Закрыв кабинет на ключ, он достал из кармана портсигар с сигаретами и направился в приёмную. А там, пока дежурный отмечал женщинам повестку, они стояли у стены под плакатом «Родина-мать зовёт!» и ждали, когда их пропустят через вертушку на выход.
– Ну, что, бабы, – закурив и с наслаждением пустив под низкий потолок коридора струю дыма, окликнул их подошедший Горбань, – Родина-мать зовёт вас на трудовые подвиги!
– А вас на подвиги не зовёт, товарищ начальник?! – снова ляпнула и тут же пожалела о сказанном всё та же Онька.
– Что?! Кха-кха-кха! – поперхнулся табачным дымом и натужно закашлял капитан, – Пшла вон, шушера драная! Кха-кха-кха!
Слава Богу, в это время дежурный отдал женщинам повестку, открыл им вертушку, и они чуть ли не бегом повалили из приёмной на улицу. Спустившись с крыльца, они быстрым шагом пошли по мостовой Красной улицы, ежеминутно оглядываясь на оставшееся позади отделение милиции с их грозным капитаном.
– Дура ты дура, Онька! – покачав головой, сказала ей на ходу Анна, – Вот взял бы начальник за твои слова да посадил бы всех нас в кутузку!
– Ничего, девки, всё нормально! – поддержала виновато молчавшую Оньку Анюта.
– Так им и надо! – ещё более осмелела Паша, – А то отъели ряхи в тылу.
– Да ещё по блатному ругаются, – заметила Нюра.
– С бабами им проще воевать, чем с немцами! – сказала Наталья.
– Да, ладно вам! – переменила разговор Полина и посмотрела наверх, откуда с хмурого низкого неба летели наземь крупные мохнатые белые мухи, – Вы лучше подумайте, как нашего дядь Ваню уговорить отвезти нас в Шилово.
– И так уже пешком нагулялись, – присоединилась к сестре Люба, – А то ведь нам ещё в Рязани копать да копать!

13.
За два осенних месяца 1941 года на Рязань было совершено почти два десятка массовых налётов вражеской авиации. 26 октября был создан горкомобороны. 27 октября в Рязани и области объявлено осадное положение. 8 ноября в городе был введён комендантский час. Враг уже подходил к самой столице области. В конце октября, после нескольких дней жестоких кровопролитных боёв, потеряв 66 своих танков и не сумев сходу взять соседнюю Тулу, немецкие войска 2-й танковой группы армий «Центр» генерала Х. В. Гудериана решили обойти её с юга и устремились в северо-восточном направлении на Каширу, Коломну, Зарайск и Рязань, а в юго-восточном – на Сталиногорск, Михайлов, Скопин и Ряжск.
Подвергнутые жестокой бомбардировке с воздуха и артиллерийскому обстрелу дальнобойными орудиями, эти города готовились к встрече с фашистами. Из местных активистов и добровольцев создавались истребительные отряды и батальоны. А вместе с красноармейцами в строительстве оборонительных сооружений принимало участие мирное население: женщины, старики и подростки. С утра до вечера, в дождь и в снег, под бомбами и снарядами, как говорится, не жалея «живота своего», они выкопали километры противотанковых рвов и траншей, окопов и эскарпов, установили множество надолб и проволочных заграждений, возвели командные и наблюдательные пункты, артиллерийские и пулемётные доты и дзоты.
Было холодно и голодно, ломило и стреляло в пояснице, горели и рвались кровавые мозоли на тонких женских ладонях, от безмерной усталости отваливались руки и, казалось, все жилы на них были вытянуты. И, если днём ещё согревала тяжёлая работа, то по ночам тряс жестокий озноб от промозглой барачной сырости. Было страшно при очередном артобстреле или авианалёте, когда с душераздирающим визгом и воем летели на головы землекопов снаряды и бомбы, когда их расстреливали из пулемётов фашистские стервятники на бреющем полёте.
Но откуда-то ещё брались силы в двужильных женских руках, в истощённых от недоедания, худых до прозрачности телах жителей, чтобы по утрам снова вставать и идти на возводимые ими рубежи обороны, упрямо, под бомбёжкой, под обстрелом, вгрызаться киркою, ломом и лопатой в подмёрзшую каменистую землю, перемешанную с мокрым снегом поздней осени: долбить и копать, копать и кидать наверх, копать и кидать – чтобы враг не прошёл.
...Много лет спустя, с высоты почтенных восьмидесяти с лишним лет, глядя на свои худые, натруженные, высохшие, ослабевшие за долгие годы нелёгкой жизни руки со вздувшимися венами и не разгибающимися корявыми пальцами, моя мать при воспоминании о том времени уже с трудом представляла, как они, совсем юные, смогли тогда всё это вынести?! Наверное, в то время все тяготы, так рано выпавшие на долю их поколения, воспринимались как само собой разумеющееся – тяжело, но надо было. И только теперь, в свете сегодняшних представлений о человеческих возможностях, понимаешь всю ту запредельность их трудового подвига, не отмеченного ни славой, ни наградами. А ведь Победа на фронте ковалась в тылу.
…К середине ноября, когда основательно подморозило, и шедший снег уже не таял, засыпая окрестности, отработали своё на рязанских окопах иванковские молодые бабы и девки, отдали свой долг – дотянули, дотерпели. А в начале декабря в результате Тульской операции рвавшиеся с юга к Москве фашистские войска были остановлены, разгромлены и отброшены на запад с трёх сопредельных областей. И женщины с чистой совестью могли вернуться по своим домам в родное село.

2010 – 2012 г.г.

Письмо с фронта
(Рассказ)

«Здравствуй, милая моя Иришка! Извини, если разбудил тебя в этот поздний час, когда ты спишь, смертельно усталая после дежурства в госпитале. Ведь так хочется поговорить с тобою, даже мысленно! Я – в карауле, на вверенном мне посту. Вокруг тёмная тревожная ночь, а где-то там, вдали, за много километров отсюда наше подмосковное Люблино и ты, мой друг, далёкий и близкий. У вас по-тыловому тихо и темно, и россыпь звёзд над головою куда приятней россыпи трассирующих пуль на нашем передке на Белгородчине, где, как поётся в песне: «До смерти четыре шага».
И пока она, эта смерть, грохочущая и бесшумная, ходит вокруг да около, надо очень много пройти шагов, по бездорожью, под вражеским прицелом, чтобы снова нам встретиться на нашей люблинской аллейке у заветной калитки. Ещё в прошлом году я был дома, рядом с тобою, смотрел в твои глаза, слышал твой голос, а теперь уже в это верится с трудом. Просто за этот малый срок столько много увидено и пережито, что хватит на всю оставшуюся жизнь. Если, конечно, доживу до Победы после стольких смертей друзей-однополчан и череды пришедших за последнее время похоронок на близких мне людей.
Но пока Бог милует. Был Сталинград, где нас, вчерашних семнадцатилетних юнцов, окунули в ледяную, нещадно обстреливаемую немцами, купель боевого крещения. Над нами не читали молитв и не причащали ради божьей благодати, а зачитали приказ и прямо с колёс кинули в бой на врага. А врага надо было у   бивать, иначе он убъёт тебя – совсем нехитрая аксиома. И мы учились убивать – пересилили себя, сдюжили. Да, было страшно в бою – кому охота умирать? – но ещё страшнее было признаться в своих страхах. И мы держались, стар и млад, потому, что все из одного теста, и Родина у нас одна. На войне ещё отчётливей понимаешь, что она значит для тебя.
А потом была весна, когда ненавистная война таяла, как серый грязный снег, на наших территориях и под нашими ударами уходила на запад. И мы нетерпеливо спешили вслед за ней с одною целью: добить её, и поскорей избавить мир от этого смертельного холода. Но, видно, далеко ещё до окончательной Победы – потому, что только-только повеяло желанною весной грядущего освобождения.
С берегов закованной зимою в ледовый панцирь Волги судьба перенесла нас на Северский Донец, взбудораженный ледоходом и наступлением противника. Там уже во всю пригревало мартовское солнце, и оттаивала земля, а по ночам её снова схватывал мороз. Копая второпях траншеи на занятом под оборону рубеже, мы днём месили грязь весенней распутицы, отчаянно отбивая атаку за атакой немецких головорезов, рвавшихся с юга к Курску, а ночью зализывали раны и снова грызли лопатами замёрзшую землю под новые окопы.
Несколько дней на нашем направлении шли ожесточённые бои. После каждой отбитой полком атаки фашисты тут же вызывали на помощь свою авиацию, и она утюжила сверху наши укрепления. Пикировавшие с неба один за другим немецкие бомбардировщики поливали нас с воздуха пулемётным свинцом и осыпали бомбами. Окутанные дымом столбы из грязи и талой воды то и дело поднимались высоко к небу. Оглушительная бомбёжка и ответная стрельба наших зениток и стрелкового оружия сливались в один бесконечный гул.
Бешеный грохот колотил обороняющихся, забившихся по окопным щелям, солдат по ушам и оглушал их, словно затыкая ватой. Ну, да чёрт с ними, с ушами: глухой да живой! А ведь это было жестоким испытанием нервов – выдержать постоянное присутствие смерти, в любой момент могущей оборвать твою жизнь, и от тебя останется одно воспоминание. Но, отбомбившись и потеряв несколько своих самолётов, фашистские стервятники набирали высоту и уходили восвояси, завидев нашу контратакующую авиацию. А мы переводили дух, подсчитывая убитых и раненых, да не надолго.
Скоро начинался артобстрел и гремел на всю округу неумолкающим, земным громом среди ясного неба. Воздух сотрясался оглушительными раскатами артиллерийской и миномётной канонады. С надрывным уханьем и свистом проносились снаряды, хрипло шипели над головою мины, вспахивая степные просторы и выкорчёвывая островки леса. Поле перед полковой обороной окутывалось клубами чёрного дыма в проблесках огненного вихря. От пороховой гари, пыли и запаха серы было трудно дышать. Тяжёлыми комьями вокруг рвалась и вставала на дыбы земля. И каждый трясся вместе с нею, невольно вжимаясь в сырой грунт на дне своего окопа и в щели в надежде спастись.
…Вот ещё один снаряд летит прямо в тебя – у-у-х!.. Недолёт – повезло!.. Ба-бах!.. Перелёт – пронесло!..   Значит,  следующий – твой?!..  Ба-бах!..  Уф,  кажется,  живой!..
Тр-рах-та-ра-рах!.. Твою мать, когда же это кончится?!.. Ба-бах!.. А оно всё не кончается и не кончается!.. Ба-бах!.. Эх, ёж невтерпёж! – материшься ты, а рядом с тобой в окопе сосед, коммунист, отъявленный атеист, шепчет молитву. Ба-бах!.. Не о вожде в смятении вспомнил материалист-прагматик, а о Боге. Трах-тарарах!.. Чтоб этому бесноватому фюреру поотрывало бы..! Бах-тарарах!.. Господи, прости мою душу грешную! Спаси и сохрани раба твоего!.. Аминь!..
 Вот так мы и пережидали артобстрел. А после него, в наступившее короткое время затишья, работали неутомимые санитары, перевязывая раненых и оттаскивая убитых. Но после этой недолгой и гнетущей тишины вдалеке слышался знакомый тяжёлый приземлённый гул. И показывались идущие в очередную атаку в сопровождении пехоты фашистские танки, разворачиваясь по всей ширине поля. По мере их приближения всё сильнее и сильнее грохотали моторы и лязгали гусеницы. Вот когда липкий и мерзкий страх от этих железных чудовищ с крестами на броне шевелился под ложечкой, а надо было выстоять, не потеряв головы – в прямом и переносном смысле.
Приблизившись на расстояние выстрела, немецкие танки издали открывали огонь по оборонительным позициям полка в ожидании ответной стрельбы нашей противотанковой артиллерии и бронебойщиков. Один за другим гремели взрывы, поднимая перед глазами красноармейцев грязные фонтаны из оттаявшего белгородского чернозёма, смертельными осколками барабаня по лафетам орудий и вызванивая по каскам бойцов. И вот уже в ответ начинали ухать по врагу, раздирая воздух, наши пушки, стреляли миномётчики и вторили им бойцы из ПТРов, строчили автоматы и пулемёты стрелков, отсекая огнём от танков вражескую пехоту.
Вот когда нужно было сжать всю волю в кулак и не паниковать, не ужаснуться от грохочущей тебе навстречу бронетанковой смерти, не шарахаться от каждой просвистевшей мимо пули, а поливать огнём из своего оружия по врагу, матеря его в хвост и в гриву. И это не бравада, это – мужество, это – удел сильных духом. Когда правда жизни в боях с фашистами на нашей стороне, это только добавляет силы. И вот уже пылают на поле боя чёрными гигантскими чадящими факелами в небо подбитые немецкие танки, падают, замирая вокруг них, серо-зелёные фигурки немецкой пехоты.
А вокруг тебя в полковой обороне рвутся снаряды. Половина развороченных взрывами пушек беспомощно смотрят стволами в небо. Прямым попаданием из танка разбит дзот, горят окопные блиндажи. Всё тише с нашей стороны автоматно-пулемётный огонь. Всё больше убитых бойцов, сползающих на дно окопа – своими жизнями остановивших фашистские танки. Но в этом неумолкающем грохоте, в дыму и пламени всё ближе подступает к рубежам обороны полка вражеская пехота. Значит, не избежать рукопашной схватки, по-русски, яростной, отчаянной, которой так боятся немцы.
 Вслед за поднявшимся командиром и уцелевшими красноармейцами ты встаёшь из окопа и с криками «За Родину! За Сталина!» бежишь в контратаку на врага. Вот только Родина – это ещё не Сталин. Далеко не от души кричат солдаты эти знаменитые возгласы: попробуй, не покричи, когда рядом политруки, особисты, спецы да и просто стукачи. Что и говорить, тяжела у нас всенародная любовь к Верховному Главнокомандующему, за десять предвоенных лет принёсшего столько горя чуть ли не в каждую семью нашей страны. Страны, которая не благодаря, а вопреки своему усатому вождю третий год в этой войне противостоит врагу, захватившему уже чуть ли не всю Европу.
А в поле завязалась рукопашная, где люди звереют и матереют под крики и стоны, где слышен хруст ломаемых костей и под ногами лужи крови под неподвижными телами. И убивать, резать и кромсать человеческую, пусть и вражескую, плоть приходится тебе, кому в мирной жизни ударить человека было не так просто. А бой кипит. И ты, как все, орудуя прикладом и штык-ножом, теряешь ощущение времени и пространства и, опьянённый запахом смерти, не чувствуешь страха от попадающихся на глаза окровавленных трупов и просто разорванных взрывами на куски человеческих тел.
Это уже после боя ты будешь отходить от него, и тебя заколотит нервная дрожь при одном напоминании об этом жутком зрелище. Но сейчас ты идёшь вперёд в атаку на врага, и не молитвой поминаешь Всевышнего, а кроешь по-русски в Бога, в душу и в мать-перемать. А сзади за тобой незримой тенью следуют заградотряды, готовые пустить в расход на месте «трусов и паникёров», следуя известному приказу Сталина под № 227.
А, может, на войне иначе нельзя, и только так из мальчиков выходят настоящие мужчины, мужики?! Но как смотреть на то, что после одного из боёв построили полк и вывели перед строем молодого солдата, совсем мальчишку, у которого во время боя помутился разум в кровавой военной мясорубке, и он убежал с передовой в свою землянку?! Вот когда командиры и комиссары, которые и сами-то были отнюдь не в первых рядах наступающих, дали волю своему красноречию.
Ох, и заклеймили они позором за трусость и малодушие бойца-преступника, не обращая внимания на слёзы и просьбы мальчишки простить его и кровью искупить вину в ближайшем бою! Тут же перед строем его и расстреляли, чтобы другим не повадно было. Видимо, нужен был командованию наглядный пример неотвратимости наказания за подобные преступления по закону военного времени. А ведь есть ещё на фронте не только мальчишки, но и пацифисты, монахи, староверы: им-то каково идти в атаку и убивать!
Может, и не надо было, на ночь глядя, рассказывать тебе всего этого, друг мой далёкий и милый? Но с кем ещё могу я поделиться наболевшим на душе за прошедшее время? Ты сама, Ириш, как сестра милосердия, ещё раньше меня увидела у себя в госпитале всю эту кровь и боль человеческую, и вряд ли я открыл для тебя что-то новое на войне. Может, после её окончания – если останусь живым – я и сам засомневаюсь: а было ли это на самом деле, и как мы это всё смогли преодолеть?! Потому и рассказываю, чтобы нас не только не в чем было упрекнуть, но и отдать должное нашему поколению, на чью долю выпала эта война.
Хотя, как ты об этом узнаешь, если моего письма никто не увидит и не прочтёт?! Оно так и останется со мною, в моём мысленном разговоре с тобой. А напишу я тебе, Ира, завтра в другом письме, солдатском треугольнике, как мы успешно громим ненавистного врага, какие у нас талантливые, героические командиры и чуткие, душевные комиссары, какая у нас хорошая комсомольская организация, где каждый боец берёт пример со своих старших товарищей-комунистов и только мечтает о приёме в партию, чтобы в предстоящий бой идти комунистом.
Но есть в наших рядах и невыдуманное солдатское товарищество, есть беспартийное братство по оружию. Есть свои ребята, верные друзья, с которыми, как говорят у нас, можно пойти в разведку. А ещё у каждого бойца есть где-то дом, родные и близкие – всё то, что зовётся нашей Родиной. Потому, защищая её, мы воюем с врагом не за страх, а за совесть. А, вон и моя смена идёт. Вот и всё изустное «письмо» тебе, друг мой дорогой.
Спокойной ночи, Иришка! Может, и вправду ты в это время тоже мысленно разговаривала со мной. И я не зря в нарушении устава караульной службы в этот час невольно думал о тебе. Твой Иван.                30.06.1943 г.».
2010 г.               
Встреча в аэропорту
(Рассказ)

Было это в начале двухтысячных, на отдыхе в Турции. Всякий раз, все десять дней, я просыпался на рассвете, в пять часов утра, и, не в силах заснуть, только напрасно чертыхался про себя, ворочаясь с боку на бок в своей постели. И слушал за открытым окном, возле которого она стояла, как поёт с минарета на всю округу муэдзин или мулла, скликая здешних правоверных на утренний намаз. Потом, каждый раз намучившись, я всё-таки засыпал, но не надолго. Приходила под окно нашего номера машина за мусорными баками, гремела ими, а заодно и будила нас, напоминая о завтраке на первом этаже гостиницы, где мы жили. И мы вставали окончательно и бесповоротно.
Так наступало утро. Днём было жарко, слишком жарко, и, поэтому, надо было вставать рано. После завтрака предстояла программа грядущего дня, а она была довольно насыщенная. Сначала скажу, какой нам показалась местность, куда мы приехали. Это было в конце лета, на южном побережье Турции, стране горячего солнца, где жизнь как будто бы сосредоточена только при отелях, вокруг которых поливают водой из шлангов, и всё произрастающее там — от травы до деревьев - жадно вкушает эту воду. Потому-то они были такие зелёные, а всё вокруг — такое выжженное!
Первой на нашем пути была Анталья, куда мы прилетели на воздушном лайнере под аплодисменты его пассажиров. Движение в городе был довольно оживлённым, не разлинованным на дорожные полосы. Но все шофёры нам показались настолько законопослушны и умелы, что мы за десять дней видели только одну автоаварию. Правда, водитель нашего автобуса чуть было сам не попал в эту самую аварию и высказал по этому поводу всё, что он думал о другом участнике дорожного инцидента. Слава богу, что всё это было высказано на незнакомом нам турецком языке и решительными жестами рук.
Немного погодя наше настроение улучшилось, когда мы обратили своё внимание на море, которое по выезде из города сопровождало нас с одной стороны, а горы — с другой. По-турецки оно называлось Ак Дениз из-за многочисленных белых туманов по утрам. От него повеяло желанной прохладой, и нам, естественно, сразу захотелось окунуться в него. А справа, пока мы ехали до места нашего пребывания, вгрызались в горы и вечно копошились, как муравьи, дорожные строители, делая и без того проезжую дорогу ещё шире и лучше того, что было. И потому грех было не загадать там чего-нибудь, как о том говорили нам гиды.
Потом нас расположили и накормили в отеле Блаухим, где был шведский стол по-турецки. Половину из того, что было на столах, мы первый раз видели и не знали, что это такое. Было разноцветное и красивое, но съедобное или нет - это уж как бог даст или главный повар. Но методом проб и ошибок через пару дней мы уже более-менее ориентировались в этой столовой. Слава богу, воспоминания о ней остались в памяти хорошими, а, самое главное — прижились в нас, в наших желудках.
Правда, всё было не так хорошо, и мы попадали в неудобное положение чуть ли ни на каждом шагу, из которого нам ещё надо было как-то выкрутиться — другой народ, другие нравы и традиции. Узаконенные чаевые в коробочке с нарисованными долларами, еврами и прочей ходовой валютой на выходе из автобуса, при входе в отель на ресепшене и любом торговом центре, на постели в гостиничном номере горничным и в магазинах в деревне Чамьюва, где рядом была наша гостиница. Кстати, местные коммерсанты исправно делали своё дело по отъёму денег у населения, то бишь у приезжих туристов, загоняя им свой товар. Ну, что ни возьмёшь на память, особенно если деньги чешутся!
И замелькали дни один за другим, полные впечатлений о пребывании в чужой стране, ставшей на десять дней своей. Какой-то из них мы посвящали Средиземному морю, купались и целый день валялись на песчаном пляже, слушая страдающего Таркана, пока не сгорали синим пламенем, то есть, не облезали под жарким турецким солнцем. А на следующий день устраивали сеанс в турецкой бане при отеле, рождая себя на свет из мыльной пены, словно Афродита, когда-то явившая себя именно так миру.
Потом была поездка в Памукале, где по преданию купалась сама Клеопатра, возможность пройти по ступеням античного амфитеатра, которым две тысячи лет, поплескаться в горячем целебном источнике и остановиться на ночлег в местной гостинице, увидев и послушав восточные танцы. И, как бы в пику ей, побывать на рафтинге, то есть, спуститься по горной речке с её бешеной скоростью на резиновой лодке, видя тягу турецких горячих парней к нашим заезжим туристкам. Но дело своё они знали «добре» и делали его на зависть нам, в чём мы убедились на своём личном примере.
Была ещё у нас поездка в соседний город Кемер с его турецким кофе под дружескую беседу с местными продавцами самых разнообразных товаров — от белого золота до восточных сладостей и от кожи до текстиля. Была ещё раз Анталья с её летящим в море фонтаном Карпузкалдыран, возле которого местные коммерсанты готовы запечатлеть тебя хоть на ком — хоть на осле, хоть на на верблюде. А, когда мы проголодались, то пообедали —  не хило! — в анатолийском ресторане, и только после этого отправились к себе в отель.
Последней была поездка в город Кекова с поликлиникой. В отличие от нас это означало местные захоронения в горном городе мёртвых. Есть там и морской город, вернее, его остатки, где мы с удовольствием искупались и выпили коньячку под тарахтение мотора местного катера, что осуществляет поездки на остров. Правда, предстоял ещё обратный путь, и кому-то из пассажиров нашего автобуса на узкой дороге в горах стало плохо. И он умолял, чтобы его только выпустили бы из автобуса, а он готов даже пешком идти, лишь бы остаться в живых. Но всё обошлось!
Утром следующего дня мы были ещё у себя, в отеле, а ближе к полудню  — в аэропорту. Билеты на обратный рейс были заранее заказаны и уже лежали в наших карманах. Оставалось лишь дождаться регистрации билетов на самолёт и пройти предпосадочный контроль. Приехали мы в аэропорт рано и, чтобы скоротать время, сели на скамейки в углу зала ожидания. Народу там было немного. Напротив нас сидели двое — скорее всего, пожилая мама с дочкой, которой на первый взгляд было лет 20 - 25. Моя спутница обратилась к ним с каким-то невинным вопросом, а я постарался их получше рассмотреть.
Ничего особенного в старшей женщине не было: лицо и фигура такие, что — пройдёшь в толпе и не заметишь; одета она была по-дорожному, но аккуратно и чисто. И тут я обратил внимание на младшую — не мог не обратить его. Я такой классической красоты ещё не видел — что глаза и нос, что лоб и волосы, что губы и подбородок — в целом это было красивое женское лицо! Только бы любоваться им, рисовать и ваять, целовать его!
И это без единого грамма краски на нём! Может быть, тут климат виноват: всё-таки жарко, и краска могла потечь. Может быть, оно отдыхало от неё здесь, на отдыхе — извините за тавтологию. Девушка была совершенна во всём: и цветом лица, и стройностью тела, а в душу и мысли её, перефразируя писателя-классика, я не мог залезть — не дано. И одета она была ярко и модно в соответствие со своим возрастом и стилем, не взирая на место нашего пребывания.
Тем удивительней было для меня, что рядом с ней не было никого из мужчин, молодых спутников в этой дальней дороге да и по жизни тоже. Неужели для этого её и вывозили сюда, аж в самую Турцию — далекова-то! Расспросить их об этом я не решался - об этом не говорят. Или я что-то не знал и даже не догадывался?!
Моя спутница общалась с пожилой женщиной, что-то спрашивая и отвечая ей, а я не сводил глаз с девушки, беззастенчиво рассматривая эту красоту и раздавая ей комплименты. Но она как будто бы не замечала ни меня, ни моих слов, обращённых к ней, а с грустью в глазах, словно бы находилась в своём, не выдуманном мире.
Позже я узнал, что они отдыхали в Анталье и возвращались домой, в Москву, но другим рейсом — мы разминулись с ними на полчаса. Мои собеседницы, быстро нашедшие между собой общий язык, невольно вспомнили недавнюю аварию двух наших самолётов с многочисленными жертвами. И это явно не добавило им настроения, а на душе у обеих заскребли кошки. И они тихо разговаривали друг с другом.
Время шло. По аэропорту объявляли посадку на очередной самолёт и очередную рекламу. Пожилая мама несколько раз обращалась к своей красивой дочери, но та по-прежнему молчала, лишь кивая в ответ и смотря перед собой. Моя спутница, заметив это  у меня неравнодушие к девушке, только едва заметно усмехалась над нами и укоризненно качала головой.
На исходе часа, когда объявили регистрацию билетов на наш самолёт, я, кажется, окончательно пришёл в себя, а моя спутница облегчённо вздохнула. За то время, что мы сидели в зале ожидания, я, несмотря на все свои старания, так и не услышал голоса девушки. Что-то настораживало в её поведении, манере держаться, отношении к окружающим. Чего-то одного не хватало в ней - быть такими, как все. Потому-то она и одна.
Ну, да, чертовски красивая! Но ведь приходится общаться между собой, будучи совершенно разными людьми, говорить на любые темы и не только говорить. Можно лишь пожалеть её, что она лишена этого — общения: может, от природы, может, несчастный случай, а, может, виноват в этом сам человек.
И я втихаря повинился перед своей спутницей, этот многократно проверенный вариант судьбы, обратив всё в шутку. Я был благодарен ей за то, что она поняла меня и не стала делать сцену прямо в аэропорту да и позднее тоже.
Надо было уходить. Мы тепло распрощались с мамой и дочерью, пожелали им счастливого возвращения на родную землю, подхватили свои вещи и зашагали на контроль. А вскоре поднялся в небо и наш воздушный лайнер над просторами гостеприимной Турции.


Март 2017 г.
Анталья -  Москва

2. Начало
            (Рассказ)

Первый раз в жизни я был поднят над толпой и внесён несколькими сильными молодыми руками своих друзей в ворота стадиона, где был наш призывной пункт. Дальше я был опущен ими на грешную землю и шёл своими ногами, так как путь на дружеских руках мне был преграждён службой охраны. А за спиной в этот довольно-таки холодный ноябрьский день 1975 года во всю наяривали две гитары и гармошка. И трудно было понять: грустно или весело им было от этого.
Потом у призывников, явившихся на стадион, была краткая медкомиссия, кое кого завернувшая назад - товарищ действительно лыка не вязал, хорош был. Затем состоялась наша погрузка в автобус и минутное удовольствие лицезрения через его окно знакомых и родных физиономий, когда мы выезжали со стадиона.
Через какое-то время мы были на месте - на городском сборном пункте. В тот день мы «ждали у моря погоды». Ни пить, ни есть не хотелось, только спать - так мы были сыты после наших проводов. Ждали вечера. Знакомились между собой. Занимались своими делами.  Когда же стемнело за окнами, и можно было протянуть ноги, поняли, что сегодня ничего уже не будет. И всё отложили до завтрашнего дня.
Второй день на сборном пункте для нас ничем выдающимся не был отмечен. Мы проснулись, умылись, привели себя в порядок и позавтракали - чем бог послал, вернее, что положили наши родные в наши рюкзаки дома.
Кому-то там же, на сборном пункте, предлагали стрижку машинкой наподобие стрижки овец - естественно, за деньги. Находились среди нас и такие, ещё не стриженные. И ложились на пол ещё вчера модные патлы, а вставал с кресла не узнанный никем, стриженный под ноль молодой человек.
Потом ещё раз мы прошли медкомиссию и ждали до вечера своего «покупателя». Не дождались и устроились на ночлег - а кто-то вообще рванул домой - никому пока ненужные. Знакомились между собой незнакомые ребята. И до полуночи не затихали разговоры.
На третий день нашёлся и на нас «покупатель» - офицер и два сержанта, приехавшие за нами с самой Литвы. Нас обрадовали на сборном пункте, чтобы мы готовились к службе в этом учебном подразделении в Литве.
Далёкий край, ничего не скажешь! И, главное, не свой, чужой! В этот день мы поехали на Белорусский вокзал. Там нашли свой поезд и, заняв места в нём, раскрыли свои явно полегчавшие рюкзаки.
И перекус с перепоем кое у кого продолжился под стук колёс. Так мы тронулись в путь-дорогу дальнюю. Шло время. Смотреть в окно надоело, трепаться со знакомыми и незнакомыми тоже, оставалось только спать. Что мы и сделали.
От мерного стука колёс я уснул и проснулся на боковом месте, когда начинало светать. Лёжа на полке, смотрел ещё долго, как мне показалось, в окно на проносящиеся мимо утренние пейзажи: то облетевший почерневший лес, то какое-нибудь распаханное поле, то речка с мостом или безымянный полустанок.
Была в окне поезда уже не наша земля: то ли ещё Белоруссия, то ли уже Литва - о чём нас предупреждали знающие люди. Ни одной вывески по-русски - всё на литовском языке, который мы, естественно, не знали.
   Ехали ещё примерно до полудня, после чего медленно пристали к вильнюсскому вокзалу и остановились. Вышли мы из поезда, и, как нам сказали наши провожатые, пошли на электричку до Каунаса - два этих литовских города стоят совсем рядом друг с другом.
Вскоре мы были в гостеприимном городе Каунасе, на его привокзальной площади. Всё было не так, как у нас - чужое, инородное, не наше. До самого вечера простояли мы на площади. Слава богу, потеплело или край такой - теплее нашего!
Так уж получилось, что каждому из нас, стоявших на этой каунасской площади, повезло побывать - и не один раз - в привокзальном литовском магазине, где, не читая ни одной вывески, без ошибок выбирать и покупать нужные продукты - в основном, алкоголь. И нам, не литовцам, продали без проблем всё, что бы мы ни попросили! 
Не помню, что мы там пили, но довольно крепкое. Потому, что вечером, когда за нами прибыли машины, и мы расселись в них, кому-то пришло в голову запеть. Все дружно подхватили, и так с песнями мы ехали до самой части и въехали в неё уже в темноте.
Разместили нас в каком-то спортзале. Спали  мы на каких-то спортивных матах - тоже не сахар, но всё-таки не на голом полу. Проснулись: голова болит - неизвестно, что пили, в рюкзаках почти пусто - не думали, что ждёт впереди, и никуда не сходишь, не купишь, не похмелишься - уже не свободный, да и в кошельках наших - тоже не густо.
Поклевали, у кого что ещё оставалось, и пошли за своим сержантом. Шли, а навстречу несколько старослужащих. Увидали нас и давай зубоскалить-шутить:
- Ох, ребята, и поимеют вас!
- Вы ещё на ревун-горе не были!
- Будете там на карачках ползать!
- Там же вас должно быть и кончат!
- Я б на вашем месте повесился!
И всё в таком роде, в таком стиле.
Ничего мы им не сказали в ответ на их чёрный юмор, а молча прошли мимо. Как оказалось в последствие, правы они наполовину были. Садизм и дедовщина ещё ждали нас, не могли дождаться.
Пришли мы в баню. Свои наиболее ценные, носильные и личные вещи можно было отослать домой, завернув их в наволочку и написав на ней почтовый адрес. Что большинство из нас и сделало. Остальные вещи пошли прямо при нас под топор.
Так мы на два года расстались с гражданской одеждой. Потому, что после бани одевались и подгоняли под себя уже солдатскую одежду — образца конца 1975 года. Были там сапоги с портянками, но что с ними делать, как их мотать, никто на показывал, а сами мы не знали.
 Это много позже мы оценили их гениальность с точки зрения гигиены. Слава богу, ещё не было на нас галифе. Тогда совсем «красавцами» были бы! Когда все были готовы, одеты и обуты, нас, новоявленных солдат учебки, построили на плацу. Офицер со списками стал оглашать, кто оказался в какой роте.
Через некоторое время мы шагали вслед за своим сержантом. Придя в роту, он указал нам расположение нашего взвода, чтобы мы выбрали себе кровать и тумбочку. Мимолётно глянув на себя в зеркало и увидав в нём незнакомого солдата, стриженного и немного испуганного, я понял, что служба моя началась, и чтоб я был готов ко всему, что преподнесёт мне судьба. 


Май 2018 г.
Литва - Россия
Гайжюнай - Москва

 Око за око
                (Рассказ)

– Нет, видно, в жизни справедливости! – горько сокрушался мой собеседник, прикладываясь к очередному стакану спасительного в этих случаях алкоголя, и совсем уж обречённо добавлял, – А говорят ещё, что всем воздастся по заслугам!
Я искренне сочувствовал его незатейливому рассказу о том, как, выручив однажды друга из беды, тот отплатил ему недавно чёрной неблагодарностью. Но мои сочувствия не помогали, и безутешный собеседник продолжал горевать. И тут меня осенило.
– Не скажи – бывает, что и воздаётся! – решительно возразил я,  перехватив его руку с поднятым стаканом и поставив стакан на стол, – Лучше послушай одну историю, случившуюся много лет назад на моих глазах, а потом суди, насколько справедливо или нет устроен наш мир!
Служил я в молодости в армии, в воздушно-десантных войсках. И вот на одних наших летних батальонных учениях, после выброски десанта и многокилометрового марш-броска завершающим этапом их предстояли ночные стрельбы из боевых машин десанта – БМД. Отстреляли своё автоматчики и пулемётчики, и все застыли в ожидании последнего аккорда учений.
Вот уже на горизонте показались подсвеченные мишени, и понеслись торопливые команды старших отделений, корректировавших огонь своим операторам-наводчикам, сидевшим в башнях машин. Вскоре дружно загрохотали орудийные залпы из полутора десятка стволов, прошивая движущиеся цели.
И только одна из БМДешек молчала, несмотря на свирепые крики по рации её командира, старшего сержанта Васина. А внутри машины отчаянно бился с заклинившей боевой гранатой в стволе орудия солдат-первогодок Сергей Макаров, в кровь раздирая руки о фиксирующий замок и рискуя остаться без пальцев.
Наконец, граната была послана в ствол, замок встал на место, и Сергей изготовился к стрельбе, прильнув к окулярам прибора ночного видения. Но время было безвозвратно упущено, мишени уже спрятались, и по рациям прозвучала общая команда покинуть машины и построиться по экипажам.
Едва Сергей выбрался из башни и спрыгнул на землю, как к нему подлетел взбешённый старший сержант, замкомвзвода или в просторечии замкомпоморде, и сходу нанёс точный удар кулаком в глаз своему подчинённому. Бедный солдат почувствовал, как от удара посыпались искры из глаз, глухо зашумело в голове, а подбитое место наливается опухолью.
Он уже плохо воспринимал то, как в ярости грозил ему Васин, что жизни лишит за неудовлетворительную оценку всему взводу из-за его неудачной стрельбы, пока сержанта не отвлёк командир взвода лейтенант Зверев, чтобы решить с ним какие-то организационные вопросы.
Кто-то из ребят вернул Сергею его автомат, отданный им на время, пока он был в машине. А скоро прозвучала команда ротного собрать матбазу и трогаться в путь, чтобы успеть ещё на ужин в столовую.
Сергею Макарову, как провинившемуся, досталось нести в часть сорокакилограммовый ящик с патронами. И он, как сомнамбула передвигая ноги, шёл со всеми в строю, равнодушно выслушивая плоские шутки сослуживцев по поводу больно сильной отдачи орудия, угодившей ему прямо в глаз.
Через час в расположении роты усталым солдатам скомандовали «Отбой!», а через пять минут подняли ещё не успевшего заснуть рядового Макарова. Оказалось, что при проверке боевого оружия в ружпарке не было на месте его автомата. С минуту Сергей мучительно соображал, вспоминая, где же он мог его забыть, как вдруг в каком-то озарении сорвался с места и бегом покинул казарму.
Он стремительно бежал на стрельбище, к тому месту, где, по его раскладу, взвалив на себя ящик с патронами, он и мог оставить свой автомат. Бежал, одновременно надеясь на счастливую находку и боясь себе представить, что его нет на месте, и что его ждёт в этом случае – без автомата он просто не имел права возвращаться в роту.
На стрельбище не было ни огонька, но полная луна освещала окрестности, помогая солдату в его поисках. Невероятно, но через несколько минут дрожащие в нервном ознобе руки солдата нащупали на земле, на том же самом месте, своё оружие. Только мысленно перекрестившись и стараясь не думать о грозивших последствиях его потери, Сергей снова бегом вернулся в роту и представил автомат дежурному офицеру.
Сам бледный от тревожного ожидания офицер и желал бы разнести молодого солдата, выкинувшего такой номер, но, посмотрев на его несчастный вид с внушительным фингалом под глазом, лишь отчитал его слегка да отправил поскорее спать.
А меньше, чем через полгода, в первых числах ноября началась демобилизация воинов-десантников части, отслуживших свой двухгодичный срок. Но, как известно, свято место пусто не бывает.
На места выбывающих дембелей заступали новые, помоложе, ещё вчера свято соблюдавшие незримые границы своих прав и обязанностей в служебной иерархии, а сегодня охочие до власти, как молодые задиристые волки, наводившие в роте уже свой закон и порядок.
Куда только девалась их вчерашняя робость перед теми расфуфыренными, как павлины, старшими сослуживцами, уходящими на «гражданку»?! Подтянутые и уверенные в своей силе, новоиспечённые «деды» тоже ждали этого дня, но с определённой целью.
В тот ясный зимний день Сергей Макаров, не вылезавший из нарядов по милости своего злопамятного командира, стоял на тумбочке в коридоре у входа в роту. А именно в тот день и уезжал домой  старший сержант Васин. Пока Сергей с утра надраивал шваброй с навешенной на неё пудовой гирей до блеска полы в казарме, отъезжающий наводил последний лоск и блеск на своей внешности.
Но вот Макаров занял привычное для себя место на тумбочке дневального, а в это время, стуча подковками сапог по зеркальным от мастики полам казармы, появился Васин. Шёл, не спеша, как на празднике, довольный собою и своей жизнью, кидая по сторонам прощальные реплики и взгляды, направляясь к выходу.
Но тут дорогу ему преградили стоявшие в дверях четверо друзей-десантников из его бывшего взвода – новых хозяев роты. В ладно пригнанных бушлатах и х/б, небрежно в кожаных перчатках покуривая сигареты, они с презрительным вызовом смотрели на своего недавнего всесильного командира.
Полтора года они боялись ему слово поперёк молвить, и молча сносили все его циничные издевательства и откровенный мордобой. За одну минуту молчаливой сцены каждый из присутствующих всё ему припомнил.
А Васин, прочитав в их глазах свой приговор, растерянно оглянулся по сторонам и попятился назад, но было поздно. Два сильных удара в голову сбили его с ног. Дембельский чемодан полетел в одну сторону, шапка с головы – в другую, а сам былой всемогущий замкомвзвода плюхнулся задним местом на пол, растопырив ноги в сапогах с модной “гармошкой”.
– Бр-р-р, не понял! – промычал, мотая головою, Васин, не поднимая взгляда на стоящих перед ним ребят.
Сергей же с интересом наблюдал за всем происходящим поблизости на его глазах и жалел лишь об одном, что он не с одного с ними призыва и не может присоединиться к ним, чтобы выплеснуть в этот миг всю накопившуюся на душе боль и злость от унижений и издевательств за прошедшие полгода.
Конечно, поверженного льва топчут все, кому не лень. Но это был не лев, а скорее шакал, и он получил своё по заслугам. Есть всё-таки на свете справедливость и неизбежное возмездие.
С минуту посидев в раскоряку на полу и постепенно придя в себя, Васин неторопливо встал и собрал с пола свои вещи; потом, как нашкодивший кот, сгорбившись и держась за подбитый глаз, нерешительной походкой пошёл к дверям, в любой момент ожидая нового удара. Но четвёрка ребят, пусть и не сразу, снисходительно расступилась и дала ему пройти, невозмутимо, с чувством исполненного долга смотря ему вслед.
Правда, всё это заключалось в сведении личных счётов и никаких революционных преобразований дальше в роте не произошло. Что хрен редьки не слаще, очень скоро почувствовали на своей шее молодые солдаты: смена власти не предусматривала отмену «дедовщины». Но после этого случая у Сергея Макарова лишь окрепло чувство собственного достоинства, какой бы дорогой ценой оно ни было оплачено.
Вот и вся история, что я поведал своему расстроенному было собеседнику. В глазах его под впечатлением от услышанного я увидел не только тень сомнения, но и свет надежды на лучшее и с ними шанс на положительный исход. А это многое значит!


Лето 2004 г.
Боровуха - Москва
Белоруссия - Россия



Пайка
(Рассказ)

- Малыш! - и ещё через секунду-другую, - Малой, твою мать, ты где?!
Послышались бегущие шаги, и перед глазами проснувшегося двадцатилетнего деда Артамонова предстал молодой воин Борис Малышев - по всей форме: навытяжку, с перетянутым «по-осиному» в торсе ремнём и в готовности исполнить любое дело для «любимого» старослужащего солдата. И не при чём тут было высшее образование у москвича Малышева и начальное у сибиряка Артамонова, когда неукоснительно соблюдалась служебная иерархия в роте.
- Буреешь, шнурок! Не чешешься совсем, салага! - «дед» помолчал, - Ладно, чёрт с тобой!  - он зевнул, - Что-то не охота  сегодня в столовую идти! За пайкой мне сходи: мясо, хлеба, масло и сахар принеси! Скажи там, что от меня — время пошло!
И Малышев быстро исчез - не только перед кроватью Артамонова, но и из расположения  роты. Проводил его сочувственно глазами стоящий на тумбочке дневального Рогожкин, с одного с ним призыва солдат, и замер на ней по стойке «Смирно!». А рота продолжала заниматься своими делами и прислушиваться краем уха к дневальному.
Было это летом, в середине семидесятых годах прошлого века, в одной из частей ВДВ. Не сказать, что без громких происшествий в ней не обходилось, но порядок более-менее там был. По крайней мере, рядовой Малышев, хоть и был на посылках — в магазин или в столовую, но его особо не трогали старослужащие.
Может быть, до поры-до времени не трогали. И то, может, один сержант Артамонов,  непроизвольно, больше всех старался. А он, Малышев, тихо, мирно служил. Ну, что ещё надо: солдат спит, служба идёт.
Одно имя его командира с сержантскими лычками, который не соизволил явиться собственной персоной в столовую, оказало своё магическое действие. Малышеву не только завернули всё, что он сказал, но ещё просили с улыбкой передать деду привет. И Борис, не долго думая, быстро исчез из столовой со свёртком в руках. А в столовой после обеда молодые солдаты шустро наводили порядок: протирали столы, мыли полы и стены и пр.
От столовой до расположения роты надо было пройти минут пять-семь, и для Малышева это не было проблемой. Он регулярные марш-броски на учениях со своим верным другом ручным пулемётом одолевал без напряга. А тут с каким-то свёртком несколько сот метров пройти! Но оказалось, что это был непростой свёрток.
Во-первых, он, Малышев, знал, что в нём лежит и отвечал головой за него, во-вторых, он грел его руки и сердце - в прямом и в переносном смысле, и в-третьих, Борис был в этот момент полуголодный и элементарно позабыл вкус того, что там находилось.
Три раза на дню в столовой молодые обслуживали дедов: на обед в большой миске на первое должны были быть куски мяса, которые разбирались по иерархии службы - от дембелей до сынков, а в результате последним оставалось - и то в лучшем случае - одно сало. Чайник должен быть всегда горячим, иначе…
И пока молодой бегает за чаем, идёт время, отпущенное на принятие ротой пищи. После которого следует команда: «Встать! Выходи на улицу строиться!» И никого не волнует, что кто-то не успел поесть. Успеет, если захочет, а «дедом» будет и так наестся до отвала.
Вот почему для Малышева стало проблемой пройти, пробежать эти несколько сот метров со свёртком в руках целым и невредимым, а, главное, не повредить этот самый свёрток. Но не было у него сил идти в направлении роты.
И он, найдя в военном городке закуток, невидимый и неприступный, развернул свёрток. Сразу бросился в глаза запах, исходивший от съестного, и от одного только этого ему чуть не стало плохо.
Он смотрел на это «сокровище», понимая, что оно не его, но не в силах отвести от него взгляда. Отщипнув маленький и, как он считал, незаметный кусочек, Борис  проглотил его, не заметив совсем вкуса. Так он мог всё съесть и ничего не почувствовать. И тут ему стало стыдно, что он незаметно для себя превращается в жвачное животное.
Малышев чуть ли не силком заставил себя завернуть всё назад, и с сожалением продолжил свой путь. Не один раз он замедлял свои шаги, но снова ускорял их. Ему казалось, что встречные солдаты косились на него и на тот свёрток у него в руках.
- Малышев! - окликнул его знакомый голос.
Это был один из сержантов его роты.
- Артамонову несёшь со столовки? - спросил он Малышева.
- Так точно!
- Давай побыстрее, а то он там с ума сходит! - сказал ему сержант.
Его окликали однополчане с летнего умывальника, где на густой траве, на солнце сушилось постиранное ими х/б - сразу видно, кто готовился заступить в ближайшее время в наряд по роте.
- Борис, давай покурим!
- В другой раз.
Не до них было Малышеву - своих проблем хватало. Он понимал, что это поручение для него не впервые и надо было привыкать к этому.
В роте же Артамонов, как показалось Борису, долго и подозрительно, а, главное, недоверчиво, смотрел на принесённую ему пайку, прихлёбывая пустой чай.
- Что так долго?! - глядя на неё, не то спросил, не то сказал он, - «Дедушка» кушать хочет, а он гуляет где-то!
Но запах раскрытой пайки сделал своё дело.
Наконец, старший сержант выдавил желанную фразу:
- Свободен, как Ил-76! - и добавил, - Пока свободен.
И у Малышева гора свалилась с плеч. Хватило сил дойти до своей кровати и уткнуться лицом в подушку, с которой он быстро приподнялся - не положено: молодой ещё.
Его двухгодовалая служба только начиналась, и надо было найти сил преодолеть её трудности скорее не физически, а морально - как сегодня. Сегодня он преодолел свою главную трудность - свою гордыню, а остальное - преходяще.


Август 2017 г.
Боровуха - Москва
Белоруссия - Россия


Глухой ночью
(Рассказ)

Было это давно, жарким знойным летом, где-то около часа ночи. Стоял ефрейтор Королёв, в карауле, в КТП, то есть, с оружием в руках ходил и смотрел - на сколько это было видно - за военной техникой: новой и старой, исправной и сломанной. Там её было выше крыши — в прямом и в переносном смысле. Многолюдно днём, и никого ночью. Правда, считался он молодым солдатом, служил только восьмой  месяц, но для караула подходил всамый раз: и ростом природа не обидела, и смекалкой тоже. Не зря же друзья обыгрывали его фамилию, называя «королём» КТП.
В общем, в наступившую полночь заступил Королёв в караул. Постращав напоследок при смене часовых, ушли в караулку отдыхать разводящий сержант с сослуживцами. Мрак и тишина овладели пространством над КТП, над складами с танками, бронетранспортёрами и БМД.
Сжимая в руках карабин, часовой неторопливо обходил тёмные просторы полковой бронетехники. Надо ним перемигивались разноцветные звёзды, а внизу темнели силуэтами склады и машины, которым места не хватило под крышей.
С одной, передней, стороны было само КТП с воротами и забором, за которым располагался плац воинской части. По утрам на нём выстраивался по-ротно чуть ли не весь его личный состав для развода на занятия и работы. С обратной, задней, стороны, за тем же, так называемом, забором с запасными воротами располагалось поле, где находились учебные мишени, окопы и траншеи. А дальше синел лес.
Не сказать, что ему было ничуть не страшно, но Королёв старался не думать ни о чём, кроме как об этом карауле. «Вот пройдёт время, - думал он, - и мне на смену придёт с разводящим мой напарник. И я им расскажу в двух словах, как героически нёс свою службу». Но тут его мысли были нарушены самым неожиданным и вызывающим образом.
Посреди ночи вдруг послышался какой-то гул. Автомобиль с погашенными фарами въехал на пост и, немного проехав, остановился неподалёку. У ефрейтора округлились глаза. В первую минуту он ничего не понял: значит, сзади такие ворота, что через них едут все, кому не лень! Он бегом поспешил навстречу нарушителям, срывая с плеча наизготовку карабин.
«Кто такие?! Почему и откуда?!» - задавался Королёв набегу вопросами. А когда послышались пришлые мужские и женские  - что самое удивительное - голоса, посыпались новые вопросы:
«Куда и зачем ?! Да ещё поддатые !  Что делать?!»
Машина забуксовала в неровностях КТП и заглохла. А в ответ на оклик часового: «Стой! Кто идёт?», - из неё показался военнослужащий (звание его Макс Королёв не различил в темноте)  и нетвёрдым голосом произнёс:
- Слышь, часовой, мы сейчас уедем отсюда. Мы ездили на этой машине (тут он употребил нецензурное слово). А на обратном пути решили срезать да заблудились в темноте. Не бойся нас, мы сейчас уедем!
Если бы это было днём, Королёв хорошенько его бы рассмотрел и, может, отпустил - если они и вправду ничего не натворили. А сейчас, ночью, что у него на уме?! Когда виден, только его силуэт, и голос «поддатый», может ли он ему верить на слово?!
«А кто же тогда остальные?! - думал он, - А женские голоса?! И все они здесь посреди ночи, когда может в любой момент прийти проверяющий или разводящий со сменой?!»
И Макс решил действовать строго по уставу. Он снял с предохранителя свой карабин и наставил его на самого смелого, кто подходил к нему со своими успокаивающими словами.
- Стоять на месте! Руки вверх! Иначе стреляю! - сказал Королёв ему в ответ.
- Ах ты салага! Шнурок… - тут он опять употребил нецензурщину, - Да я тебя...
И он двинулся на часового. И как только в темноте разглядел срок его службы?
- Стоять! А то стреляю! - повторил Макс Королёв.
Завизжали от страха появившиеся из машины две поддатые молодые женщины, совсем девчонки, хватая своего такого смелого кавалера за плечи и руки.
- Он тебя застрелит!
- Он же снял с предохранителя оружие!
- Он же держит палец на спусковом крючке!
- Ему же за это ничего не будет, а ты… - и снова нецензурщина.
Военнослужащий остановился и медленно поднял руки. Увидев это, женщины отстали от него и вновь забрались в машину. За рулём сидел кто-то в штатском, но Макс его плохо видел. Так в молчании прошла  минута, может, больше.
- Ну, что, сынок, будешь делать с нами? - спросил Королёва военнослужащий, не опуская рук под наставленным на него оружием.
- Скоро должна прийти моя смена, - ответил Макс, не спуская с него глаз, - Разводящий и решит, как с тобою быть.
- Ну, ладно, я виноват, забрался на твой пост. А эти как же? - кивнул он головой в сторону стоящей машины и сидящей в ней троицы, - Они тут не при чём, они - штатские.
- Если уж не при чём, то пусть проваливают туда, откуда приехали! - сказал ефрейтор, - А ты со мною дожидайся разводящего, чтобы было кому за всё отвечать!
Взревел мотор у заглохшей было машины. Увидев, а, скорее, догадавшись, что им машет прочь рукою военнослужащий, водитель ей дал задний ход, развернулся и медленно уехал восвояси. Где в это время был там часовой, интересно?. А Королёв ещё минут пять (может, больше) простоял вдвоём со старослужащим солдатом из одного полка.
Что Макс только не изведал в те несколько минут: и что-то страшно стало ему - а вдруг застрелил бы он его, и сомнение брало - а правильно ли он поступил, и уже совесть его грызла изнутри.
Уж и руки свои тот опустил. И хотел было отпустить Королёв его совсем, да показались из темноты идущие на пост разводящий сержант Краснов и долгожданная смена - рядовой Борисов, больше ефрейтора на полгода отслуживший. Тут у Макса словно гора с плеч свалилась. Сержант сразу обратил внимание на то, что он держит кого-то под прицелом, и подошёл поближе.
Узнали они друг друга во тьме ночи по одной лишь реплике. Оказывается, они были с одного призыва и знакомы между собой. Разводящий отобрал у Королёва карабин, поставил его на предохранитель и вернул его ему. Вот тут-то аж взвился задержанный им полуночный нарушитель.
- Ну, что, салага, в рог тебе дать за то, что чуть не пристрелил меня? - подошёл он к ефрейтору и схватил за воротник гимнастёрки.
Увидев, что происходит на его глазах, Краснов приобнял своего знакомого:
- Не трогай его! Молодой он ещё! - сказал сержант, - Ну, испугался, схватился за оружие!
- В следующий раз пусть сначала думает, а потом уж хватается, - сказал военнослужащий, - Нашёл себе игрушку! - но отпустил гимнастёрку и повернулся к разводящему.
Заступивший на пост Борисов, видно, не знал, что и подумать о происходящем.
Так они и покинули тогда КТП: впереди двое «дедов» и за ними ефрейтор Королёв, обречённо опустив голову. Выйдя за ворота, военнослужащие расстались: старослужащий солдат пошёл к себе. в сторону корпусов казарм, а караульщики - к себе, в караулку.
Придя в караулку, Краснов не стал распространяться о том, что было у Королёва на посту, а нашёл, скорее всего, для отвода глаз, какую-то работу ему. Так и ночь прошла.
А утром, его бодрствующей смене надо было идти в столовую за «рубоном». Макс Королёв и молодой сослуживец, не спорили, а взяли термоса, и вчетвером они пошли в столовую. Пятым был ещё сержант - он и считал пайки для всех караульных.
Завтрак - не обед. Они быстро со всем управились, что им полагалось: какая-то каша- размазня с тушёнкой, хлеб, масло, сахар и чай. Только уже на выходе из столовой Королёва окликнули. Он со своей ношей остановился и завертелся в поисках того, кто его позвал. И тут к нему подошёл рядовой, по всем повадкам «дед», ростом не выше его, только чуть постарше - негромко спросил он.
            Макс обречённо молчал.
Конечно, он узнал его - того ночного нарушителя на посту - и начал озираться в поисках подмоги. Но сослуживцы с термосами и другой съестной поклажей для караула уже вышли на улицу. И никто постоять за него уже не мог, да и что он мог против «деда» вякнуть. Был он трезв, но под глазами его было черно - явный недосып.
- Ну, что, некому заступиться за тебя?! - сказал незнакомец.
- А ты и рад этому?! - не то спросил его Макс, не то констатировал ситуацию.
- Может, и рад, - он слегка смутился.
- Что ж, хитрее буду.
- И откуда ты такой только взялся?!
- Из Москвы, - с вызовом сказал ефрейтор.
- Всё понятно!
- Что не москвич, то раздолбай, да?
- Знаешь про это.
- Так ведь говорят.
- А ты повторяешь.
- Что делать!
- Дать бы тебе хорошенько за ночное, а то больно умный!
- Какой есть!
- Ну, да чёрт с тобой! - он слегка ударил его в грудь, - И так будешь помнить меня.
И «дед» растворился в суетливой толчее столовой, которая всегда бывает у её дверей.
А ефрейтор Королёв подхватил свою поклажу и пошёл на выход из столовой. Шёл, догоняя своих, и думал не только о себе. Всё это стало продолжением тех ночных пяти (может, больше) минут. Бывают в жизни минуты, когда многое решают они.


Сентябрь - октябрь 2017 г.
Боровуха - Москва
Белоруссия - Россия


  Отражение
  (Рассказ)

В тот давний год изрядно побаловало белорусское «бабье» лето. Стояла середина сентября, а с деревьев ещё не упал ни один жёлтый увядший лист. Да и мудрено было, если на дворе  поистине летнее тепло, и ни капли дождя.
После утренней команды «Подъём!» кто-нибудь из шести лежащих в палате больных рядового состава открывал настежь окно третьего этажа, выходящее в зелёный тихий дворик  госпиталя и озвучивал показания термометра за окном, солнечно или пасмурно там с утра.
- И сегодня будет тепло, - радостно говорил он, - не будет дождя!
И хромые, кривые, перебинтованные крест накрест, окончательно проснувшиеся пациенты хирургического отделения начинали свой подъём.
После больничного завтрака был обход врачей и процедуры, если кому-то не светила операция. Над ефрейтором Владом Леоновым она висела каждый день, с самого утра. Кто-нибудь из больных их палаты, со сломанной рукой или ногой, головой или телом - в общем, кто свободно передвигался по госпиталю, отводил его к нужному врачу.
Ну, а уж тот, прочитав его карточку, то лишний раз гонял ефрейтора на снимок, то совал его под различные аппараты, то смотрел и щупал своими тёплыми и нежными пальцами рук его переносицу, всё откладывая свой приговор.
А приговор его был вполне реален - лепить новый нос. Ещё две недели назад, как все молодые воины, прослужившие меньше года, он хлопал своими доверчивыми глазами, которые смотрели и позволяли ходить, куда следует и не следует, совать свой любопытный нос - куда надо и не надо. Пока ему, москвичу, не растолковали, что к чему, самым драконовским способом.
На батальонных учениях он, оператор-наводчик, очень плохо отстрелялся из пушки БМД, можно сказать, совсем не попал по мишеням. Целые, они спрятались за косогором, а все его гранаты ушли в «молоко». И тогда взбешённый его командир, старший сержант Остапенко, хохол - а это многое значит! - пару раз врезал ему про меж глаз. По его словам, чтоб лучше стрелял.
Видать, хорошие удары были, если на другой день Влад с синяками под глазами оказался в медсанбате, а ещё через два утром у него от напряжения при умывании разбитой переносицы «заплыли» оба глаза. Из-за этого он перестал видеть вокруг. Её-то, переносицу, и собирались лечить в этом госпитале.
Два дня ефрейтор тыркался по кабинетам, как слепой, за добрыми больными из своей палаты - сержантами и рядовыми. На третий день под его глазами стала постепенно спадать опухоль, и он мог сам понемногу видеть. А, значит, Влад не зависел от других - мог пройти, куда надо и когда надо.
Если с утра он был на приёме у врачей, то после обеда спустился в госпитальный дворик. Там было тихо и тепло. Сквозь густую листву пробивались солнечные лучи. Дорожки были подметены, деревья и кусты подстрижены.
Вверху, невидимые в кронах, щебетали пичуги. Невдалеке блестел своими куполами на солнце старинный храм. Каждый час звякал его колокол. А утром и вечером окрестности оглашал колокольный звон храма, куда всякий раз направлялись его прихожане.
Чем только не занимался народ обоего пола, сидевший на скамейках вокруг цветочных клумб или в беседках достаточно закрытых, где можно было безбоязненно обделывать разные дела.
Кто был помоложе - читал, что под руку попадётся, постарше - говорил о жизни, о болячках своих и чужих, о врачах местных и вообще, кто-то «соображал» на троих, а кто-то наслаждался ясной погодой и местной «зеленью».
Ничем не занят, сидя на скамейке в окружении больных, Влад оглядывался по сторонам. Невдалеке среди женщин в спортивных костюмах и старушек в балахонах сидела девушка, примерно его возраста, с перевязанной ногой - от стопы до колена, и читала журнал. Рядом с нею стоял костыль для ходьбы. Ефрейтор насмотрелся по сторонам и стал наблюдать за девушкой.
Он не мог сказать, красивая ли она, но пока девушка читала, он исподтишка подглядывал за ней. За время своего сидения на скамейке Влад привык ней, худенькой и стриженной. Что это было - жалость или сочувствие - он не знал. Но ему просто хотелось на неё смотреть.
Наконец, она что-то сказала соседке, взяла свой костыль, встала и, хромая, направилась в корпус на свой этаж, кинув рассеянный взгляд на скамейку, где сидел Влад. Для него здесь делать было больше нечего, мир без неё потерял свою значимость. И он тоже пошёл к себе в палату.
На четвёртый день своего пребывания в госпитале Влад Леонов, как обычно, с утра был во власти эскулапов и не в одном кабинете. Они так рьяно взялись за дело с помощью их гудевших аппаратов, крутили-вертели по очереди его, что под их руками разболелась его переносица.
Но они же под конец и обрадовали ефрейтора: попробовать обойтись без операции. Они завтра посмотрят «на его тенденцию к выздоровлению и тогда всё доделают у них в медсанбате».
В этот день, после обеда, Владу вдруг захотелось поделиться своей многообещающей новостью со вчерашней девушкой с журналом на скамейке. И погода располагала к этому: за окном было ясно и тепло. Он спустился во дворик. Девушка сидела и читала на своём месте, а его место было занято. Влад сел чуть подальше, чем вчера. Но девушку он видел. Видела ли она его?!
Прошло не менее часа. Несколько раз Влад решался подойти к девушке, чтобы присесть с ней рядом, узнать, как её зовут и разговорить. Но всякий раз вспоминая, как он выглядит на данный момент, Влад оставался на месте. Пока она сама не встала и, взявшись за костыль, поковыляла к себе на этаж. Компанию ей составила соседка по скамейке. Было интересно видеть, как одна из них хромает налево, а другая - направо.
В пятницу, после обеда за ефрейтором Леоновым должна была приехать медицинская машина и отвести его в медсанбат части, где он служил. А с утра его ещё раз осмотрели врачи и сказали, что не будут ему делать операцию. И без неё там у него всё правильно срастётся, и пожелали ему здоровья.
От врачей он вернулся к себе в палату. Возле раковины-мойки, где они умывались, брились, причёсывались, Влад посмотрел  на своё отражение в зеркало и тяжело вздохнул. Да, видок у него был ещё тот - даже по госпитальным меркам.
После обеда, в тихий час, когда за ним пришёл медсанбатовский уазик, и Влад Леонов уже усаживался в него, чтобы ехать к себе, в часть, среди заинтересованной публики и местных зевак на одном из этажей госпиталя показался ему знакомый девичий взгляд, в котором он прочитал себе упрёк.

***
К себе в роту он вернулся через месяц - более-менее здоровым, без опухоли под глазами и работавшей переносицей. Дело о его избиении замяли, во всяком случае, не было никакого дела. А Влад и, тем более, Остапенко, не напоминали о нём.
Было начало октября, когда для дембелей уже готовы были одежда и обувь. Дембельские альбомы и подарки родным и близким лежали в чемоданах, которые ждали своих хозяев. А они, хозяева, уже считали дни до отправки домой. Два года службы прошумели и для них.
В каптёрке висели выглаженные и украшенные парадки и головные уборы, стояли рядом ботинки или сапоги - кому что нравилось. А сами дембеля со своими подчинёнными стали, как правило, непринуждёнными и общительными. И до службы не охочими, если не сказать, равнодушными.
За окном стояла осень с дождями и листопадом. Когда Влад вернулся из медсанбата в роту, то сразу угодил в наряд её дневальным. Ночью он не спал, наводя в ней порядок. А днём с метлой в руках наперевес на вытоптанной земле он охотился за каждым упавшим с дерева листом под окнами роты. Кому самому умному пришёл в голову этот приказ, он не уточнял. Приказы в армии, даже самые глупые, не обсуждаются, а выполняются.
И замелькали дни, насыщенные самыми разнообразными служебными делами, когда ефрейтор Леонов еле успевал по ночам отдыхать и не знал бессонницы. Проводили по домам дембелей: кого с мордобоем, а кого честь по чести. И на время стало тихо и мирно в роте.
Но однажды он проснулся до «Подъёма!» За окнами казармы шёл первый снег, ещё мокрый, нестойкий. Но всё вокруг было белое, чистое, непорочное. Влад проснулся и вспомнил недавний госпиталь, палату, в которой лежал, больных, с кем общался накоротке, и ту девушку, к которой он так и не подошёл.
А ведь, когда он уехал из госпиталя, на другой день кончилось лето. Погода испортилась, пошёл дождик, мелкий, осенний. И похолодало. И сразу закончились прогулки в зелёный госпитальный дворик, разговоры, чтения и многое другое. О чём он сейчас с грустью вспоминал за несколько минут до «Подъёма!», лёжа в своей поскрипывающей кровати.


Октябрь 2017 г.
Полоцк - Москва
Белоруссия - Россия




Дембельский год
  (Рассказ)   

- Ефрейтор Ковригин! - послышалась негромкая команда часовому.
- Я! - последовал ответ.
- На пост шагом марш!
- Есть!
И чуть погодя услышал он от сослуживца:
- Пост сдан!
- Пост принят!
Так было у знамени полка. Так или примерно так было в этот час на других постах в полку. Не повезло им крупно в тот год: хотя бы просто, как люди, встречали бы они, первая рота, Новый Год в своей казарме, а не в карауле.
Но самое обидное, что наступает семьдесят седьмой год, когда их призыв будет демобилизоваться по домам, и его тоже встретили они на посту. Нет, не одни они такие в армии, но всё равно обидно.
Ровно в полночь, когда наступает Новый Год, и люди за столом чокаются тем, что у каждого есть, они, десантники первой роты, заступают на свои посты. Одни ёжатся от двадцатиградусного мороза и пронизывающего белорусского ветра где-нибудь в поле или в лесу, где даже полушубок не спасает от холода.
Другие в тепле, у знамени полка, у какого-нибудь склада, на КПП или КТП, всё делают для того, чтобы не уснуть. В любую минуту, ночью,  может прийти проверяющий или дежурный по части, а с офицером не поспоришь.
0коло лвух часов на свежем воздухе хватает с избытком, чтобы и осмотреться по сторонам, пройтись туда-сюда, сжимая в руках своё оружие, и с соседями поболтать - если они есть, подумать о далёком доме и родных людях, и о многом другом, если, конечно, обстановка позволит. А потом выпадет им ещё два часа бодрствующей смены - для молодых. И только потом - сон да и то не полностью. Так и пройдёт ночь.
А потом наступит первый январский день года, когда караул продолжается, когда идут твои сослуживцы на пост и в столовку за «рубоном». У кого-то совсем другого голова будет побаливать от встречи Нового Года, и он весь день до вечера будет лежать в казарме, на своей кровати - положено. А они заняты нелёгким военным делом. Ну, а уж затем...
Всему приходит конец. Кончился и их караул. Вернулись они вечером в роту. И захотелось ребятам с одного призыва встретить по-человечески Новый Год, свой, дембельский. Снарядили деньгами и верхней лёгкой одеждой того самого ефрейтора Ковригина за местными «чернилами», проводили его из тёплой казармы на улицу, тёмную и морозную, а дальше он сам продолжит свой путь - Ковригин такой, сообразительный малый.
Путь ему предстоял, можно сказать, неблизкий, но, как говорится, для бешеной собаки преодолимый. Благо не такие уж высокие заборы окольцовывали их военный городок. Главное, чтобы этот путь лежал подальше и незаметнее от КПП и штаба полка, то есть, дежурного по части, и поближе к магазину, которому ещё оставался час работы, а его должно было хватить.
Пройдя вдоль побелённого каменного забора до нужного места, Ковригин взгромоздился на него и, перебросив ногу, уже было собрался спрыгнуть с другой стороны забора в снег, но остановился.
И тут аж перекосило всё его лицо, когда он увидел, что делается там. А там к нему бежал солдат из патруля, за ним второй, а чуть дальше и офицер. Не успел Ковригин убрать с забора ногу, как за неё ухватился этот солдат из патруля.
- К-у-д-а? - нараспев проговорил он.
- Туда! - ответил Ковригин и дёрнул ногой.
Но тот держал крепко - как говорится, мёртвой хваткой.
Подбежавший второй солдат тоже ухватился за эту ногу.
- Слезай сюда! - скомандовал появившийся с ними офицер.
Волей-поневоле пришлось Ковригину слезать с забора.
- В магазин намылился? - спросил его капитан, когда ефрейтор предстал перед его глазами, стоящим на заснеженной земле и крепко держащим солдатами с обеих сторон, - Новый Год отметить хотите?
Ковригин молчал, уставившись в  снег.
- Отметишь на «губе», - продолжал офицер, - Там сегодня много вашего брата.
Но ефрейтор молчал, как партизан. И тогда капитан сказал:
- Отвечай: фамилия, имя, рота, ваш дежурный из офицеров?
Ковригин ответил. Он жалел не себя - что попался: отсидит сутки-двое на «губе» - ничего страшного. Жалко ему своих ребят в каптёрке, ждущих с нехитрой закуской его «чернил», чтобы отметить дембельский год. Жалко ему стало своего взводного, почти ровесника лейтенанта Волина, к кому он был посыльным. Теперь уже ему не бывать им.
Услышав всё, что ему было нужно, капитан развернулся и первым направился в штаб к дежурному по части. За ним уныло поплёлся Ковригин, за которым шагали двое рослых патрульных солдат.
«От таких не убежишь!» - подумал про себя Ковригин.
Одно лишь радовало ефрейтора: больше они не держали его ни за какие части тела.
Меньше, чем через десять минут их ходьбы вдоль забора и через КПП, провожаемый сочувственными взглядами однополчан, вычищенными от снега дорожками в городке они пришли в штаб полка, где его данные записали в отдельную толстую амбарную тетрадь у дежурного по части - офицера полка. После этого патруль отвёл Ковригина на «губу».
Но ему повезло - должно же хоть где-нибудь повезти! В это самое время мимо штаба проходил знакомый сержант Волков из родной первой роты, правда, из другого взвода.
Обратив на себя его внимание и зная, что дежурным по роте сегодня назначен лейтенант Волин, Ковригин просил передать через Волкова лейтенанту, что он задержан патрулём и перепровождён ими на «губу» - пусть его там ищут.
Гарнизонная гауптвахта располагалась, слава богу, неподалёку от штаба полка. И легко одетый Ковригин не успел замёрзнуть, пока его вели. Возле ворот они расстались: уже один из солдат патруля повёл его на «губу», а остальные обогнули забор и скрылись за ним.
- Ловить отправились, - подумал про себя Ковригин.
Не обманул офицер, когда сказал, что на «губе» было в тот вечер много народу и довольно разнообразного. Кого там только не было! И молодые солдаты, и старослужащие, и сержанты, и даже старшина. Одеты, в чём были захвачены патрулём: в ношенных шинелях, в бушлатах, полушубках и прочей одежде.
Неодетых тоже хватало - а ведь на «губе» было довольно прохладно. Кто дремал - лёжа или сидя, кто стоял, облокотясь на что-нибудь, а кто ходил, как зверь в клетке, из угла в угол. Были там поддатые, но большинство - трезвые.
Ковригин нашёл себе свободное место и стал ждать своей участи. А участь его должна была решиться завтра утром, когда определённое количество арестованных «губешников» выйдет на очистку полковых туалетов, дорожек и прочих общественных мест.
За час, что провёл он на «губе», ещё прибавилось двое однополчан: один молодой солдат - сразу видно, за чем его, бедного, «деды» посылали, и один старослужащий - был он не одет по-зимнему и лыка не вязал.
За  этот минувший час стал замерзать Ковригин, пока его не окликнули по фамилии.
Ковригин узнал лейтенанта Волина. Под его ответственность забирался арестованный с «губы», о чём расписался лейтенант в гарнизонной амбарной тетради. Через несколько минут они уже шагали по направлении первой роты.


А ещё через некоторое время ефрейтор Ковригин заступил в наряд дневальным по роте. Но и тем он был доволен, даже когда говорил своим сослуживцам, что досталось ему от лейтенанта Волина ещё три наряда, и он не знает каких. Но то, что они будут, он не сомневался.


Сентябрь 2017 г.
Боровуха — Москва
Белоруссия — Россия




Мстители
(Рассказ)

1.
На утреннем разводе полка был получен ротой приказ: её первый и второй взвода направляются на местную овощную базу для армейской столовой - овощи всегда нужны, особенно зимой. Так что пусть работают, воины, перебирают их, овощи, не покладая рук - это приказ их командирам.
Два других взвода занимаются по собственному усмотрению боевой или политической подготовкой, благо погода летом позволяет не быть в расположении роты. Лес большой, места в нём всем желающим хватит. А кто не захочет идти туда, может заняться этим по дороге.
Первые два взвода быстро слиняли с плаца, на котором они стояли - их дожидались машины с овощебазы. Пусть видавшие виды, но всё-таки машины. Остальные два взвода возвращались в роту своим ходом для занятий. И, если в третьем было всё, как всегда, относительно благополучно, то в четвёртом... Но всё по порядку.
Во главе четвёртого вышагивал старший лейтенант Воробьёв, небольшого роста, но с большим от природы носом. За это офицеры полка за глаза звали его Буратино - и, слава богу, что так. Он, видно, догадывался, злился - и на них, и на всех. И за это его прозвали во взводе Чудиком - скорее, за его приказы или проказы, а не за внешний вид.
И сегодня он был особенно зол. «Надо отомстить!» - решил он. Но с плаца они ушли. Направился прямо в лес третий взвод. Остался только его четвёртый взвод: «молодые» и «деды», сержанты, ефрейторы и рядовые. На них Воробьёв и решил отыграться, что называется, по полной программе. Для начала надо было покинуть расположение роты, куда они пришли.
- Товарищ старший лейтенант, - спросил его рядовой Бондаревский, - карту вешать в ленкомнате или оружие в ружпарке раздать?
- Ничего не делать! - ответил Воробьёв.
- Как же без карты и без оружия?! - удивился Бондаревский, - Что же это за занятие?!.
- А вот такое: сегодня вы узнаете, как лежат на земле без карты и без оружия, - сказал Воробьёв, - Через десять минут всем строиться перед входом. Брать с собой только противогазы!
- Есть! - ответил замкомвзвода старший сержант Алтухов, стоя с ним рядом.
Ровно через десять минут взвод был построен для занятий по боевой подготовке - отрапортовал Воробьёву Алтухов. И вдруг он скорчился перед старшим лейтенантом. Оказывается,  у него после завтрака разболелся  живот.
Пришлось старшему сержанту остаться в роте и отлёживаться до вечера. А завтра - видно будет. Некоторые его ровесники и земляки - всё-таки хохол - ухмылялись при известии о животе у Алтухова. Уж они-то знали его! Пришлось назначать нового зама этого Чудика.
Быстрым строевым шагом, почти налегке, они вышли из военного городка через задние ворота. И Воробьёв не стал дожидаться леса, а приступил к воспитанию довольно суровыми методами военнослужащих прямо посреди дороги. Ну как тут не вспомнить «Курс молодого бойца»?!..
Была бомбёжка взвода справа и слева, спереди и сзади. И попробуй не упади в дорожную пыль, как их этому некогда учили! Прикрывая руками головы, без всякой служебной иерархии, они ложились ногами ко взрывам и вспышкам снарядов по разным сторонам света.
И даже команда: «Атом!» - была, от которого нет спасения. Была знакомая  команда: «Газы!» И они облачались в давно позабытые противогазы. А, самое главное, всё это сопровождалось неприменной матерщиной — она кому-то  «строить и жить помогает».
- Сколько можно?! - ворчали «старики».
- Сколько нужно! - отзывался старлей.
В общем не промахнулся Алтухов - знал, когда разболеться его животу.
Возвращались они к себе в часть усталые, пыльные, притихшие. Один Воробьёв выглядел довольным. Можно это назвать мщением: пусть это было бы громким, но где-то правильным с его стороны. Насытив какую-то часть души - если она у него, конечно, была - он шёл сбоку от взвода и улыбался про себя, вспоминая отдельные моменты.
Возвращался перед ними третий взвод, весьма довольный службой. Но у них был другой взводный, лейтенант, его зам, старший сержант - всё другое. И этими вещами не занимались. Хотя, кто его знает, этого Чудика?! Жди его очередного приказа или проказы. На то он и Чудик!

2.
Через неделю, на том же самом разводе полка, не находил себе места замкомвзвода старший сержант Алтухов. Теперь уже старший лейтенант Воробьёв сослался на боли в животе и остался в роте - отлёживаться, а не поможет - тогда придётся ему идти в медсанбат, ко врачу.
В прошлый раз Алтухов отлежался в роте, все его болячки в тот же день прошли. А сегодня уже не сослаться на них. Пока ротный о чём-то говорил с командиром полка, Алтухов ходил вдоль рядов четвёртого взвода и говорил вслух что-то неожиданное, что взбрело ему на ум:
- СА - Серёжа Алтухов; СА - Серёжа Алтухов, - повторял он и показывал пальцами себе на голубые погоны, подходя то к одному воину, то к другому, как будто это что-то могло значить.
Те солдаты, кому не раз доставалось - и крепко! - от него, лишь ухмылялись, услышав такие слова.
- Один в роте остался.
- Другой - на лицо!
- Здоров, нечего сказать!
- Что сегодня выкинет этот хохол?
- Этот мститель?!
- Опять зуботычину?
- С него станется!
- Под знакомые матюки!..
- Он по-другому не может.
Но оказалось, что ничего особенного сегодня не достанется от него никому, если не считать машину кирпича, которую надо было до обеда разгрузить его взводу - таким был ему приказ ротного. И старший сержант взял под козырёк.
Выдали им рукавицы, указали место, и взвод притупил к разгрузке. Встали они в цепочку, передавая кирпичи, разгружая машину. И работа закипела. Грузовик с прицепом не сказать, что был небольшой, но работы хватило почти до обеда.
А отряхивались они от кирпичной пыли долго и тщательно. Вот и прошло время. Лишь вполголоса матерился Алтухов, прохаживаясь между чистившимися солдатами. А потом совсем не осталось времени у четвёртого взвода.
И пошли они прямо в столовую на обед через свободный в эту минуту плац. Вёл его, четвёртый взвод, старший сержант Алтухов. Что-то с ним сегодня случилось, что-то он сегодня выглядел каким-то сентиментальным. Письмо получил, что ли?!..
Стал по команде Алтухова четвёртый взвод изображать своеобразный «дембельский» поезд, пристукивая по асфальту одной ногой сильнее других. Увеличивалась скорость поезда, увеличивалась и скорость прохождения свободного плаца взводом. Всё чаще притоптывали солдаты какой-нибудь одной выбранной ногой.
Сначала они шли, потом бежали - ну чем не поезд! В общем, изобразили они под конец «дембельский» поезд во всей красе - на потеху старшему сержанту. И повернул Алтухов голодный взвод с наработанным аппетитом к столовой.
А после обеда, в расположении роты, у канцелярии встретили они своего командира, старшего лейтенанта Воробьёва, живого и здорового. И Чудик принял бразды правления в свои руки - другого командира у них не было.

Май 2018 г.
Боровуха - Москва
Белоруссия - Россия

На почте
(Рассказ)

1.
Вечерело. С чемоданами в руках, в парадных шинелях и в головных уборах, ефрейторы Игорь Карташов и Егор Филимонов последний раз прошли КПП своей части и вышли в город. Шли они с гордо приподнятыми головами - как никак, а два «дембеля».
Выйдя на крыльцо, солдаты переглянулись и лишний раз осмотрели друг друга, как начищены и наглажены были они с утра. И не найдя изъянов в своей одежде и обуви, улыбнулись и не спеша пошли вперёд - в сторону вокзала.
По обеим сторонам проходившей мимо улицы лежал тротуар, заросший кустарниковой зеленью. Она разрослась так, что едва было видно прохожих, по какой либо  причине зашедших сюда. Чуть ли не по всей этой улице стояли, так называемые, административные здания, а взамен снесённых жилых домов ещё почти ничего не было построено.
Опадало наземь с деревьев их последнее октябрьское убранство. Под ногами в солдатских сапогах дембельской «гармошкой» шуршал лиственный ковёр, разноцветный, резной, пряный. Сегодня утром на торжественном построении части, когда командир полка толкал речь, провожая их, «дембелей», заметили, как появился над рядами солнечный луч.
И всё заблистало вокруг, заиграло красками на солнце. Немудрено! Осень в тот год выдалась сухой и тёплой. А в отсутствие луж - да и дворников с мётлами тоже - не было видно асфальта. Вместо него ложилась палая листва.
Прошли полпути, где-то с полукилометра.
- Ты - за билетами, а я, как обычно - на почту, - в очередной раз повторил Егор.
- Понял! - просто ответил ему Игорь.
- И выпивку обеспечь.
- Конечно.
И они разошлись: каждый пошёл своим путём. Времени до отхода их вечернего поезда было, как говорится, вагон и маленькая тележка. Оставалось Карташову  лишь зайти в магазин за оговоренной покупкой да оформить билеты до Москвы на вокзале в специальной воинской кассе, дождаться напарника и сесть в поезд.
Игорь смотрел вслед уходящему сослуживцу. И незаметно на него нахлынули воспоминания. Как первый снег, они кружились в голове, будоражили и говорили, что было до этого. А что есть - он и так знал. И ничего изменить не мог, даже если б и хотел.

2.
Они познакомились ровно год назад, когда он пришёл из стрелковой роты к ним - в редакцию дивизионной газеты «За Родину!» Мог и раньше оказаться там, учитывая его до армейскую специальность полиграфиста широкого профиля.
Но долго и упрямо играла романтика у него в одном месте. И после неоднократного посещения медсанбата - отнюдь не простым туристом - эта романтика испарилась, и на её место стала прагматика. И вовремя. Как говорится, хочешь жить - умей вертеться. «Дедовщина», она ждать не любит.
У каждого в редакции была своя работа: офицеры готовили газету - материалы для неё, а солдаты набирали, печатали и разносили-рассылали её по адресам. Ефрейтор Карташов не отказывался от любой работы - печатник, наборщик или рассыльный. Тем более, если иногда о ней просили. Пришлось ему по долгу службы в этом провинциальном городе несколько раз побывать на почте, что располагалась неподалёку от их части.
Это была небольшая контора с четырьмя работниками разных возрастов. Заведующая - «бабушка божий одуванчик», нестрогая, но дело своё знала и редко из своего кабинета на почте показывалась на людях.
И три работницы, каждая занятая своим делом: одна была на деньгах и прочем, с ними связанных; другая принимала или выдавала письма, посылки и бандероли; и третья имела дело с телеграммами, как общественными, так и личными.
Да мало ли какой работы выпадет им, троим - всё несут на почту. Двоим было лет по сорок, плюс-минус несколько лет, побитым жизнью и уже не мечтающих ни о чём. Последней, самой молодой и красивой, было лет двадцать с небольшим. Ей как раз выпала эта обязанность: два раза в неделю рассылать их газету по десятку адресов. В штаб дивизии, бывший в этом городе, редакция газеты относила сама. 
В первый год службы, когда он ещё был молодой, Егор безропотно носил газеты на почту, где и рассылали их по адресам. Уж как ему удалось, но он познакомился и разговорился с Лизой - так звали на почте самую молодую женщину.
И она ему поверила. И стала ещё краше. На то она и женщина. А когда срок его службы перевалил на второй год и можно было не ходить на рассылку, Егор всё равно ходил туда одним из двоих военнослужащих - повидаться и пообщаться с Лизой.
У Егора дома осталась знакомая девушка, с которой он переписывался. Но об этом никто в редакции Лизе не говорил. Да и ходили на рассылку в основном молодые солдаты, которые рассказывали особо интересующимся всё или почти всё, что знали и видели там.
Но много они не видели и не знали. А на втором году службы, когда десантник, по их словам, «бурел» и «дембелел», стал ходить на почту Егор не каждый раз. Находились причины. Но, видно, уже не так его интересовала эта засидевшаяся в девушках Лиза.
А ведь наступившею зимой, когда темнело рано, она не сводила своих глаз с входной двери, пока не появлялся на почте Егор. И она тогда расцветала. В ней просыпались дополнительные силы, которые она направляла не только на работу. А товарки только улыбались её неравнодушию.
Игорь Карташов там показывался редко - в основном, когда надо было кого-нибудь подменить. Он нёс на почту пачку газет, здоровался, когда заходили внутрь, и выходил наружу - курить, чтобы не мешать тем двоим.
Пока Лиза управлялась с ними, Егор заговаривал ей зубы. Он, Игорь, курил и смотрел, как на привокзальной площади загораются вечерние фонари, а на самом вокзале, предмете их заветных мечтаний, расцветают огни.
Загорались огни и на почте, располагавшейся на первом этаже здания, стоявшего неподалёку от вокзала. В это время, расцвеченный огнями, стуча колёсами на стыках рельс, уходил поезд на Москву. От нечего делать Игорь считал дни до своего поезда. Когда темнело окончательно, и он, скуривший не одну сигарету, присаживался на скамейку, выходил из почты на улицу Егор. И они шли к себе в часть.
Последние месяцы, сентябрь и октябрь, Егор не часто посещал почту, а с нею - Лизу. Игорь немногое знал о ней: что в своё время у неё кто-то был, а сейчас, кроме Егора, никого нет; что она не прочь уехать из этого провинциального города, но никто её замуж не берёт. А между тем, по нынешним временам, ей уже немало лет. Последнюю фразу она говорила тихо и полушутя-полувсерьёз. Вот и относись к ней, как хочешь.

3.
Всё это и вспоминал ефрейтор Игорь Карташов, когда после магазина, где купил бутылку «дембельского» коньяка, на вокзале оформлял билеты на поезд до Москвы себе и напарнику. Пока ещё было время до его отхода, он решил дождаться Егора Филимонова в зале ожидания. Окинув его медленным взором и не увидев знакомой фигуры, Игорь сел на первую попавшуюся на глаза свободную скамейку и замер в ожидании друга.
«Прощаются! Может, напоследок мурлыкают, влюблённые! - подумал он про них и тут увидел Егора.
Тот шёл довольно быстро, высматривая ефрейтора. Он встал со своего места, давая себя обнаружить. Когда они встретились, бросилось в глаза хмурое выражение лица у Егора. Молча протянув ему билет и документы, Игорь не стал ни о чём спрашивать Филимонова. А тот ни о чём ему не говорил.
Молча они прошли на многолюдный оживлённый перрон. С нахмуренного тёмного неба стал накрапывать дождик, холодный, мелкий, осенний, переходящий в снег. Слава богу, скоро подошёл их поезд. Солдаты тут же взошли в него, заняв свои места.
- Никто нас не провожает? - спросил друга Игорь.
- Нет! - всё так же хмуро и односложно ответил тот.
Игорь больше его не спрашивал, а только выложил на стол бутылку коньяка и две стопки. Через четверть часа они тронулись. Поплыл в окне поезда вокзал со своими огнями. А ещё вскоре Игорь наполнил  коньяком стопки, и они выпили: за свой «дембель», за тех, кто «в стропах», ну и за тех, кто остаётся в этом городе.
Егор с последним тостом промолчал, но выпил крепкий напиток. За ночь, пока они ехали, вдвоём оприходовали весь алкоголь, что у них был, который они везли домой, как память о своей службе. Но веселей и разговорчивей от этого ефрейтор Егор Филимонов не стал.


Март - апрель  2018 г.
Витебск - Москва
Белоруссия - Россия


3. Псевдоним.
(Рассказ)

Сначала, как известно, было слово. А потом, наверное, появился и псевдоним. Кому-то в силу ряда причин удобно скрывать за ним своё имя, не опускаясь при этом до анонимности. Кто-то вынужден ставить его из-за неблагозвучной фамилии, доставшейся в наследство от родителей. Но их не выбирают.
Один ёрничает, подписываясь витиеватым псевдонимом, другой модничает, третий скромничает. И по сей день чего только не встретишь на печатных страницах в конце творений авторов – великих и безвестных. Но, как говорится, хоть горшком назови — только в печь не ставь; лишь бы писал интересно, и было бы ради чего время тратить на чтение. Знавал я много лет назад одного поэта, печатавшегося под интересным псевдонимом.
 Служил я тогда в армейской газете «Гвардеец». Штат её редакции был небольшим: офицеры – главный редактор, его заместитель, военный корреспондент, фотокорреспондент, приходящая дама-машинистка без званий и наград, и пятеро солдат срочной службы – ефрейторы и рядовые - работники типографии и по совместительству, от случая к случаю, нештатные сотрудники «Гвардейца».
В то время на страницах нашей газеты довольно часто появлялись стихи отставного полковника, ставшего городским чиновником, Александра Яковлевича Рябкина. Публикаций у него в разных изданиях было много, но особых лавров он не снискал, выпустив к своим шестидесяти годам лишь одну небольшую книжку.
А человек он был доброжелательный и собеседник интересный. Будучи по выходным дням в увольнении в городе, я непременно заходил к нему в гости, где за угощением и разговорами засиживался допоздна, рискуя опоздать к себе в часть до конца увольнительной.
Принося в редакцию свои вирши, как он их называл, Александр Яковлевич заглядывал и к нам, в типографию, запросто здороваясь и интересуясь нашим житьём-бытьём. Каким он был полковником – не знаю, но в штатском звании для нас он был вполне своим человеком, что, правда, не мешало в то же время ребятам – моим сослуживцам – за глаза подтрунивать над ним.
А всё упиралось в его псевдоним, который он выбрал для своих стихов – А. Я. Берёза. Не Березин или Берёзкин, а именно Берёза. Объяснял, что больно нравится ему это истинно русское красивое дерево. И сам он русский. Ну, нравится, так нравится – что с того!
Но когда в типографию приносили подписанные главным редактором для набора в очередной номер газеты машинописные листы со стихами А. Я. Рябкина, то каждый из солдат-наборщиков, кому они доставались, увидев знакомый псевдоним, непременно во всеуслышание восклицал:
– А. Я. Берёза – А. Я. Дуб!
Довольные произведённым каламбуром и с удивительным постоянством его повторяя, они и не подозревали, как он работал против них самих, характеризуя уровень их эрудиции и такта. А зря: стихи у А. Я. Рябкина были неплохие. Но, как известно, язык мой – враг мой: бьёт порой, как бумеранг. А, бывает, и наоборот.
Однажды, уже под конец моей службы в редакции, случился неожиданный конфуз, если не сказать худшего. В тот день нам, как обычно, принесли для набора в печать очередные стихи А. Я. Берёзы.
И поначалу всё повторилось так, как было много раз до этого случая, с той лишь разницей, что громко произнесённую кем-то из солдат фразу по поводу двух деревьев с намёком на знакомого поэта услышал сам автор.
 Никем не замеченный, он неслышно зашёл в тот момент в помещение типографии и застыл в дверях, поражённый услышанным. Когда же обнаружилось его присутствие, то разом смолкли голоса, и повисло неловкое молчание.
Постояв в раздумье с минуту, старчески пожевав губами и ни слова не говоря, Александр Яковлевич повернулся и вышел из цеха. Как ни странно, но с его уходом никто, казалось, не испытывал никаких угрызений совести. И кое-кто даже острил:
– Ничего, новый псевдоним придумает – у нас деревьев много!
В тот день набранные стихи были опубликованы в газете под двойной фамилией автора: А. Я. Рябкин-Берёза. Потом прошёл месяц, но ни Рябкина, ни Берёзы мы за это время  в типографии не видели, как и не увидели больше его стихов в своей газете. Вместо них печатались графоманы срочной службы.
Как-то раз, навестив в увольнении Александра Яковлевича, я к своему удивлению нашёл его отнюдь не оскорблённым или сильно расстроенным. Видно, старик отнёсся к происшедшему философски, но всё-таки в наших с ним разговорах мы старались этой темы не касаться.
А вскоре я демобилизовался и навсегда уехал из древнего гостеприимного города Витебска домой, в Москву. Ещё несколько лет после этого мы переписывались с Александром Яковлевичем до самой его кончины `
Он присылал мне свои книги и новые стихи в рукописном варианте без всякой подписи или под двойной фамилией. И я уже не знал – под каким соусом он преподносил на суд читателей в печати своё творчество.


          1999 г.
Витебск - Москва
Белоруссия — Россия




Караул-2
(Рассказ)

Было очередное учебное занятие по боевой подготовке нашего третьего взвода. Впереди по лесу шёл командир взвода, лейтенант, за ним и вокруг него взвод бойцов - «деды» и «молодые», сержанты, ефрейторы и рядовые. Разделившись пополам, они партизанили с оружием в руках, находили чужих и «стреляли» нещадно по деревьям и кустам, где они обычно прятались. Затем - менялись.
Лейтенант вспоминал на ходу свою «боевую» молодость в рязанском училище, рассказывал не только о себе, о других и не замечал наши огрехи в военном деле. Но было весело, и время летело быстро. Когда же мы под шумок «перестреляли», кажется, весь личный состав подразделения, командир, наконец, объявил перерыв - для курящих и некурящих. Грех было его не объявить.
Невдалеке виднелись кусты спелой малины, которые так и просились сами в рот. Мало того, что мы пешком ходили по кустам черники и брусники. Так ещё малина! Собирай горстями или ешь - не хочу! Мы разбрелись по кустам, лакомясь крупными сладкими ягодами. И не нужно нам было никакой войны образца лета 1976 года, пока об этом не объявит командир взвода. Кстати, он сам, в отличие от нас, ничего не ел и не курил.
Поблизости высился глухой забор соседней части, откуда долетали неясные звуки. Мы не стали к нему приближаться и постарались обойти стороной. Вдоль забора к его воротам на входе вела тонкая тропинка, а за деревьями виднелось шоссе. Время от времени там раздавался шум заезжающих или проезжающих мимо машин. Поклевав некоторое время ягод, мы опять нырнули в лес и занялись до обеда своей «боевой» учёбой.
Когда до возвращения в часть оставалось по времени всего ничего, наш лейтенант пустился на военную хитрость: выбрал длинную бесконечную песню и запевалу, без голоса, но знающим слова назубок. И под эту песню, русскую народную, ускоренным шагом мы и во+шли к себе в часть. После обеда объявили, что рота заступает в наряд по части и неожиданно зачитали нас, человек десять из нашего взвода, в караул-2.
Некоторые, как и я, заступали в него впервые. В отличие от караула основного караул-2 небольшой, два или три поста всего. Да и много ли надо часовых для двух локаторов в открытом поле, где мы несли свою службу, где за несколько километров от тебя видно любую машину, грузовую или легковую, где откровенно отдыхаешь от службы в прямом и в переносном смысле.
Как обычно, перед караулом бывают постирушки, глажки и прочие чистки и готовности. Мы через это прошли. Часов в шесть вечера подогнали к роте открытую машину, и мы дружно залезли в неё. Наш командир, лейтенант, ставший на сутки начальником караула-2, занял своё место в кабине грузовика. Мы сели на свободные лавки в её кузове, и тронулись вперёд.
Через некоторое время показалась соседняя часть, перед которой наш шофёр намеренно притормозил. Тут, как по команде, привстали со своих мест старослужащие, а за ними и все остальные. И огласились дали нашим характерным выкриком на десять мощных молодых глоток, сверкнув тельником на груди:
- Ф - а - н - е - р - а!  -  Ф - а - н - е - р - а! -
Кто-то с синими погонами выглянул оттуда на этот возглас и, убедившись в его безперспективности, продолжал и дальше нести свою службу у ворот. А мы, прибавив газу, уносились на грузовике вперёд по шоссе. Через четверть часа езды показались наши караульные строения. Кому-то из нас надо было заступать первым на пост, меняя прежних часовых  и делать распоряжения насчёт рубона.
Я с разводящим пошёл на пост, а машина, что нас привезла, развернулась и с тремя бойцами с сержантом поехала за ужином. Через полчаса она уже вернулась с продуктами, которые тут же понесли на хутор - местным свинкам в обмен на выращенную картошку с луком и собранные в лесу грибы. Ну кто из солдат откажется от приготовленной жареной картошечки с грибами да ещё коровьего молока в какой-нибудь местной махотке?!
Короче, когда я пришёл с поста, во дворе уже ставили на огонь большую сковороду, чтобы на всех хватило. Но кто хотел традиционного полкового ужина - кусков  рыбы с капустой, не возбранялось - пожалуйста, ешь! Но таких я не видел. Всем хотелось чего-то такого, домашнего, забытого.
Где-то после одиннадцати ночи явился из полка долгожданный проверяющий - офицер, какой-то капитан. Он проверял нужные бумаги, смотрел в глаза начкару, что неотступно ходил за ним, заглянул в караулку, где мы отдыхали. Слава богу, на пост не пошёл: и далеко, и неудобно, и темновато было. Постращав караул на прощание, он уехал, предоставив нас самим себе.
После него лейтенант, по нашим понятиям, осушив не менее двух стаканов местного самогона, всю полноту власти возложил на своего заместителя - старшего сержанта, а сам уже совсем скоро захрапел во всю ивановскую.
А мы, не забывая вовремя менять своих часовых, ещё долго сидели во дворе караулки вокруг сковороды с грибной картошкой, приправляя её молоком или местным самогоном - кому что больше нравилось - и мало обращая внимания на сроки службы.
Когда ночной мрак стал редеть и сереть, тут уж мы пошли спать - кому положено. Остальные несли службу. В этот раз ничего не случилось. Так прошла короткая летняя ночь. Рассвело, и наступил новый день. Утром привезли наш завтрак - какую-то размазню с тушёнкой. Не сравнить с нашей ночной пищей!
Чай мы сами ставили - чаю надо было много! У некоторых болели головы - с самогона, что ли?! Командир наш не пришёл ещё в себя с ночи и всё храпел в караулке, раскинувшись на своём месте.
Но власть во взводе не уменьшалась. Строг был старший сержант, но дело своё он знал. Вот почему лейтенант, хотя бы временно, так отходил от службы, не боясь упасть в чьих-то глазах.
Днём мы вполне справлялись без нашего командира, доверяя его замкомвзвода или замкомпоморде. Придя на пост и обойдя его вдоль и поперёк, как и другие часовые, я потом усаживался в густой траве к большущему камню при входе на пост и загорал.
Как только вдалеке показывалась проезжающая мимо машина, я вскакивал и деловито проходил вдоль своего поста. Но машины были редкостью: хорошо две или три пройдут за полчаса. Так что иной раз сидеть надоедало.
Привезли из полка обед. Пришлось разбудить нашего командира, чтобы он что-нибудь поел. Но и после обеда он снова лёг и уснул. Снотворное что ли они добавляют туда?!Так что мы продолжали нести свою нелёгкую службу. Тем более, давно закончилось спиртное, а обед, как говорится, надо было разделить с товарищем.
Так прошло ещё полдня. И незаметно наступил вечер. Приехали новые часовые, приняли у нас имущество. И мы поехали на своём грузовике к себе в часть. Только перед этим разбудили и привели в чувство своего лейтенанта. Но всё равно зорко смотрели за ним.
Только, когда проезжали соседнюю часть, снова наш шофёр намеренно притормозил. Как по команде, привстали со своих мест старослужащие, а затем и все остальные. И огласились дали нашим характерным криком на десять мощных молодых глоток:
- Ф - а - н - е - р - а !  - Ф - а - н - е - р - а - !
И слегка улыбнулся видимый в зеркало машины лейтенант, а мы от этой улыбки облегчённо вздохнули.


Май 2018 г.
Боровуха - Москва
Белоруссия - Россия

Солдат Лука
(Рассказ)

После утреннего «Подъёма!» и физзарядки, после солдатского туалета и завтрака в столовой наступало время ежедневного прихода в роту её руководства.
- Дежурный по роте на выход! - прокричал дневальный Семёнов на тумбочке.
Сержант Мельников c командой: «Смирно!» поспешил навстречу пришедшему офицеру для краткого доклада. Командир роты капитан Воронцов молча выслушал сержанта и, протянув для пожатия руку, скомандовал: «Вольно!», хотя рота продолжала заниматься своими делами.
После этого он вдоль помещения по начищенной мастикой полу казармы прошёл к себе в канцелярию, сел там за стол и стал заниматься делами. А сержант вернулся к прерванным его приходом лазаньям по личным тумбочкам - что-то он в них искал или наводил там ежедневный порядок.
Пришли в роту командиры взводов, новоиспечённые лейтенанты, замполит Тропин, бывший боксёр, тоже лейтенант, но многое повидавший, и зампотех старший лейтенант Марков, собаку съевший в своём деле. Сколько при этом было разговоров среди них - у каждого что-то да и произошло за последнее время!
Но надо было заниматься делом. Можно было выстроить роту, дать всем задания и разойтись по ним. Но капитану этого было мало. И, когда была рота построена с командирами взводов во главе, капитан Воронцов и лейтенант Тропин приступили к своим обязанностям воспитателей.
Сначала матерился ротный, не жалея ни себя, ни подчинённых.  Про таких говорят,  что в промежутках между матерными словами он вставляет общепринятые. Даже, мягко говоря, о негативных вещах в роте он матерился с улыбкой или, вернее, с ухмылкой. И мат у него был какой-то изощрённый.
Замеченных в дедовщине они на пару с лейтенантом Тропиным заводили к себе в канцелярию на пять минут.  Потом «дед» с трудом выходил оттуда, пару дней отлёживался и делал соответствующие выводы. Но это было не так уж часто и эффективно. Гораздо чаще  замечал Тропин в строю одного из взводов солдата по фамилии Лукьяненко - был он к нему явно неравнодушен.
Рядовой Лукьяненко, или просто Лука, по крайней мере, для лейтенанта Тропина, был роста небольшого, с головой, несоразмерной с щуплым туловищем, какой-то весь волосатый и чернявый. То ли еврей, то ли цыган, то ли его предки такими были, а он унаследовал то, чем богат его род.
Но был он умным, или казался таковым, или был себе на уме - что есть в голове.  Кто-то говорил, что он был горьким пьяницей. Может быть, и пил, но до армии. А в роте до дембеля ему ещё было далеко — как, говорится, до Китая пешком. Но амбиций дембельских у него хватало.
И вот лейтенант Тропин замечал рядового Лукьяненко в строю, подходил к нему вплотную, смотрел ему в глаза и на полном серьёзе принимался читать вслух чуть ли не половину поэмы про «Луку Му..щева» А. С. Баркова. Было видно, что особенно ему нравилась строка, кончавшаяся словами:
«… Лука Му..щев, мой Лука».
Читал он громко, не стесняясь нецензурщины и называя вещи своими именами. Где он достал этого пресловутого «Луку» в то советское время семидесятых годов, чтобы выучить наизусть и применить на практике свой опыт?! История об этом умалчивает.
Кто-то прыскал от смеха в создавшейся ситуации. Офицеры ухмылялись и отворачивались. Но окружающие солдаты, особенно те, кто слышал всё это впервые, жадно впитывали живое нецензурное слово А. С. Баркова. И, казалось, каждое лыко здесь было у него в строку, и оно посвящено пулемётчику Лукьяненко.
Но он никак не реагировал на сей шедевр русской классики. И откуда это олимпийское спокойствие?! Повторялось всё это довольно часто, и любой бы уже как-то отреагировал на «Луку». Но только не наш Лукьяненко.
И вот Тропин, удовлетворив какую-то часть своей души, отходил в сторону, и наступала военная часть дела. Ротный давал взводам задания, и они уходили их выполнять. Если была обыкновенная игра в войнушку - это одно. Если связано было со стрельбой, а, тем более, на учениях - это другое.
Потому, что рядовой Лукьяненко стрелял плохо: что из своего ручного пулемёта, что из карабина, что из пистолета. То ли уж сугубо штатский человек он был, то ли ни на что больше не гож. И вот после стрельб разбирались в роте с «отличившимися».
Заставляли тех, кто стрелял в «молоко», отжиматься - там, где стоишь, прямо на полу. И принимали упор лёжа. Одни терпели, отжимаясь по двадцать - тридцать раз и более. Другим придавали скорости более доходчивым способом. Одним словом - дедовщина, хотя результативность стрельб в роте после этого повышалась.
Лукьяненко, «отличившийся» на стрельбах, после 5-6 отжиманий ложился плашмя на пол и глухо - а басить он умел - заявлял, что он «устал». И хоть ты что с ним делай, он, как говорится, с места не сдвинется. То ли он косил под такого, то ли на самом деле таким был. «Сачок», что ни говори!
Но вот наступала обеденная пора - столовая, балдырь или булдырь - и всё для него отступало на второй план. Как говорится: война войной, а обед по распорядку. Любил он поесть и был не привередлив в еде, называя разнообразную солдатскую пищу одним словом: пюрка. Или как он любовно выговаривал: пюрочка. Но на моей памяти никто из дедов его за пайкой не посылал.
С тех пор прошло много-много лет. Среди зимы я неожиданно уехал из роты. И не знаю, каким «дедом» стал со временем рядовой Лукьяненко. Гонял ли он сам молодых?! И так ли уж он выслушивал замполита?!
Меньше года я прослужил рядом с ним, но не забывается он такой. До сих пор в памяти остались стоящие вплотную друг против друга лейтенант Тропин и в ротном строю рядовой Лукьяненко.               
И звучат бессмертные строки Баркова:
«...Лука Му..щев, мой Лука».


Октябрь 2017 г.
Боровуха - Москва
Белоруссия — Россия


Несчастный случай

*(Рассказ)

Видно, не зря об этом говорили с самого начала весны. После майских праздников старший сержант Волчков официально перешёл из соседней роты в нашу. Говорили, что среди нас у него было больше друзей-приятелей, или, говоря по-современному, корешей. А в соседней роте с самых первых дней его службы в ней ходила печальная слава о нём. Но всё по порядку.
Год назад он закончил учебку и прибыл в соседнюю роту сержантом - командиром отделения. За это прошедшее время он дослужился до старшего сержанта, замкомвзвода, или в просторечье, замкомпоморде.
Был он видным командиром: косая сажень в плечах, ростом под потолок, и на широкой груди целый набор значков. Где бы он ни был, на всех смотрел свысока - с высоты своего роста. И голос у него был командирский, сильный, густой - как у дьякона в церкви.
В общем природа щедро наделила Волчкова. И он спешил воспользоваться этим преимуществом — тем более, в армии. Кто шёл против него, не выполнял его приказов или хотя бы придерживался иного мнения, на таких у него был один метод воздействия  - просто, по-русски, мордобоем.
С подчинёнными своего взвода, особенно молодыми, вообще не церемонился, действуя тем же русским методом и прослыв откровенным садистом. Офицеры в роте смотрели на происходящее сквозь пальцы. И эта безнаказанность только подвигала его на новые «подвиги».
В первый же день своего перевода Волчков построил для ознакомления взвод и начал всех учить уму-разуму, долго пугал солдат, показывая свои пудовые волосатые кулаки под самым носом, а в конце речи заявил:
- Чтобы жизнь вам не казалась сахаром, у вас не будет доброго командира, - говорил он, - А для начала личный состав займётся наведением порядка в расположении взвода.
- Только такого нам и не хватало в роте, - переговаривались мы между собой в соседних взводах.
- И кличка у него сродни фамилии - Волчара.
- А волка, как известно, сколько ни корми, он всё в лес смотрит.
- А ещё говорят, что горбатого лишь могила исправит.
Но каких бы пословиц и поговорок мы ни вспоминали, не думали и не гадали, что к концу лета, после одного случая, произошедшего чуть ли не на наших глазах, этот самый Волчара может настолько измениться! Но опять всё по порядку.
В начале лета нам объявили, что в июле будет выброска десанта в составе нашего и соседнего полков на новых и больших самолётах ИЛ-76. Готовились мы к этим прыжкам ежедневно на тренажёрах с муляжами парашютов, терпеливо собирали их на земле, изучали их устройство и пр. И вот настал день прыжков - только на другом краю Витебской области.
С утра мы собирали всё необходимое, паковали и сами одевались. После обеда построились по-ротно и зашагали из своего военного городка, постепенно вытягиваясь в длинную цепь.
В летних сумерках мы погрузились в поезд на железнодорожной станции, находящейся километрах в пяти от нашей части. Ехали, по нашим ощущениям, медленно, всю ночь. И на рассвете прибыли в город Витебск.
Там мы построились на привокзальной площади и пустынными улицами двинулись вперёд. Шли достаточно быстро и долго, время от времени поворачивая в нужном направлении, пока не прошли чуть ли не пол города и вышли на его окраины. А там уже был слышен рёв моторов мощных ИЛов, дожидавшихся нас. Скоро мы были уже на самом аэродроме.
Мы ждали ещё какой-то час, пока старшие чины что-то согласовывали. Наконец,  объявили посадку - у каждого подразделения был свой самолёт ИЛ-76. Ох и здоров он был: целый батальон влезает в него! Интересное ощущение при посадке, что, как бы ни был хорош этот самолёт, а ты на нём не приземлишься. Выбросят тебя из него в небе, и предстоит рассчитывать исключительно на себя самого. Ну, как тут не поволнуешься!
Но вот посадка закончилась. И какое-то время мы ещё сидели по самолётам. Наконец, они ещё более взревели моторами и поехали, выруливая на взлётную полосу. Через несколько минут мы уже летели, набирая высоту. Летели к месту выброски десанта - недолго, каких-то полчаса. Или это место так недалеко было, или у нас скорость была такой большой - не знаю.
Наш самолёт был не первый, но и не последний в этой выброске десанта. Напротив меня, чуть левее, сидел взвод старшего сержанта Волчкова, где я с трудом признал его самого. Даже одетый в шлемофон и камуфляж, он совсем не походил на себя, сильного и самоуверенного.
Если на земле он сиюминутно решал участь не одной физиономии, то здесь, в небе, все были равны и уже никому не прикажешь. Бледный, молчаливый, Волчков, казалось, не видел ничего вокруг. Так он, наверно, переживал каждый свой прыжок, каждое десантирование.
«Ну и шут с ним! - подумал я про себя, - Пусть переживает!»
Примерно через полчаса, как мы взлетели, забегали огни, и послышалась сирена. Открылись в самолёте задние створки и боковые двери - всего было четыре людских потока. Мы встали и друг за другом направились по своему направлению. Я прыгал в левую боковую дверь.
Сильный воздушный поток в одно мгновение снёс меня в сторону. Я отсчитал положенные секунды и дёрнул за кольцо. А когда раскрылся основной парашют, вынул, как учили, стропу запасного. И стал смотреть по сторонам и вниз.
Вокруг и около меня, надо мной и подо мной на синем фоне ясного неба колыхался белый шёлк куполов раскрытых  парашютов таких же десантников, как и я. Я узнал знакомые лица и окликнул их. Отозвались один, другой, третий. Это было ни с чем не сравнимое зрелище. Сразу успокоилось сердцебиение, и оставалась лишь одна радость полёта.
Прошло минуты две моего нахождения на высоте, и стала стремительно приближаться земля. Я развернулся в воздухе, чтобы не сломать себе шею или что-нибудь ещё. Приземлился я довольно успешно, быстро сложил свой парашют и засунул его в сумку, наблюдая попутно, как кого-то с чем-то сломанным понесли куда-то на плащ-палатке.
«Не без этого! - подумал я, - Сам виноват!»
 И посмотрел вверх. Вот тут я и заметил, что следовавший за нами самолёт выбросил последних десантников, и прыжки остановили. А остальные самолёты с десантниками на борту  поворотили к аэродрому, чтобы там высадить тех, кто был у них внутри.
- Что-то случилось! - решил я.
В пункте сбора нашей роты все были налицо и в строю, кроме одного перелома и двух сильных ушибов. На наш вопрос, что могло случиться, ротный сказал, что по предварительным данным произошёл несчастный случай. Всё остальное он может сказать нам только в ближайшие дни.
Через день мы сами узнали подробности случившегося - как никак, а всё это случилось в соседнем батальоне нашего полка. И заработало «сарафанное» радио. Из него мы узнали, что действительно погиб десантник, у которого не раскрылся основной парашют и  - почему-то; - запасной.
Мы также узнали, что ему оставалось служить меньше трёх месяцев, что завели дело, и работают следователи. Каким он был, об этом не говорят: либо ничего, либо только хорошее. Поэтому, мы не спрашивали, и нам не рассказывали. Несколько дней мы говорили только об одном и том же, переливая из пустого в порожнее, как будто это могло что-то изменить.
И ведь изменило: в нашей роте, в одном из взводов, где был замкомвзвода старший сержант Волчков. Ещё в тот же день, когда всё это случилось, был он неожиданно тих и задумчив, а, главное, справедлив, только исправно нёс свои служебные обязанности.
Служить ему оставалось меньше трёх месяцев. Но за эти три месяца, до самого своего дембеля, у него во взводе не только не было случаев мордобоя, но и хотя бы пальцем он тронул кого-нибудь. А ведь были ещё у нас прыжки, учения и стрельбы - много чего было. Но, видно, очень ему хотелось домой!


Октябрь 2017 г.
Боровуха — Москва
Белоруссия — Россия
Два в одном
(Рассказ)

1.
Между нами год разницы - не в возрасте, а в призыве - но кажется, что больше. Он начинает службу дедом, а я - черпаком. Так заведено в нашей солдатской иерархии. Нам с ним служить полгода из положенных двух лет.
Он, ефрейтор Мухин, только что переведён в нашу роту механиком-водителем БМД. Механик-водитель от бога: в технике разбирается, что в своей машине: возится в ней - что на марше, что на самообслуживании.
Вот, наверное, поэтому и начинает сходить с ума: запросто вешает молодым фонари под глазами и пересчитывает им зубы. И не считает это за дедовщину. А что тут такого, если сил у него не мерено, и он здоров, как бык?!
Хоть мы и в разных взводах, но в одной роте. Так и варимся в одном котле службы в ВДВ. И всё ему хочется попробовать на собственной шее, на собственной шкуре, пусть она и дублёная.
И фамилия у него говорящая о многом - Мухин. Муха - двукрылое насекомое,  подвижное, шустрое. Не он ли организовал в коридоре, перед тумбочкой дневального и ружпарком, своеобразное первенство по боксу в роте?!
Сделали подобие ринга, достали боксёрские перчатки и устроили бои. Сначала, для разогрева, пустили попроще: всех желающих с самым разным весом и ростом. Была просто молотьба друг друга, но публике это нравилось.
Потом боксировали уже основные противники. Бывший боксёр - замполит роты лейтенант Тропин, пулемётчик одного из взводов рядовой Андрей Кравцов и гранатомётчик Женя Назаров. И всем им противостоял ефрейтор Мухин.
Силе его ударов с обеих рук они противопоставили технику ведения боя: вовремя уходили из углов, вместо обмена ударами несколько раз довольно жёстко встречали ефрейтора встречными ударами и старались не подпускать его к себе, держали дистанцию.
Когда звучал гонг, пот градом катился со всех достойных друг друга боксёров. Чтобы не было никому обидно, давали ничьи по итогам боёв. Болели шумно, азартно, даже яростно. Но не прижилось это нововедение в роте, и со временем всё куда-то делось. А только показало, что Мухину можно было противостоять: и на Муху-старуху бывает проруха.
Как-то летом были мы, половина роты, на полосе препятствий, и часть её оказалась сломанной. И пока наш офицер решал, как с нами быть, чем заниматься, ефрейтор Мухин, как всегда, захотел себя показать остальным солдатам.
Он залез на сломанную вышку и повис снизу на руках, взявшись ими за каретку. А она возьми да поехала - по наклонной, со всё возрастающей скоростью. И ведь не отцепишься, пока не съедешь на ней наземь.
И вдруг она внезапно остановилась, как будто что-то попало под каретку - застряла  на пол пути. Не удержавшись руками и сходу неожиданно оторвавшись от неё, Мухин сделал пару головокружительных сальто в воздухе и с высоты десятка метров упал на утоптанную землю, надолго замерев. Был нехороший шлепок, словно, уронили на неё увесистый куль с чем-то. И всё на некоторое время стихло.
«Слава богу, что ещё шею себе не сломал», - наверняка, при этом подумал каждый.
Его, лежащего на земле, окружили, обступили, о чём-то спрашивали - видно, что где болит. Несколько минут он лежал без движения, весь белый. Потом с величайшей осторожностью и с посторонней помощью ефрейтор поднялся с земли.
Затем с помощью нескольких солдат, на которых он опирался, на тяжёлых ногах Мухин медленно побрёл в расположение роты. А мы занялись делом, которое нашёл офицер, занимавшийся с нами.
Как потом рассказал дневальный, придя в роту, ефрейтор Мухин сразу лёг в кровать, сказавшись тяжело больным. И три дня отлёживался, вставая только по неотложным делам. Все три дня за ним ухаживали, принося ему из столовой пайку и лекарства из медсанбата - обошёлся он без врача, будучи сильно ушибленным.
На четвёртый день Мухин потихоньку встал и пошёл, куда ему надо было. А ещё через неделю - осторожно побежал. Так всё обошлось для него в тот раз лёгким испугом. Но с тех пор он стал как бы немного потише. Больше занимался техникой, меньше стало мордобоя в роте, а о боксёрских боях даже не вспоминали.

2.
Так бурно на моих глазах прошли эти полгода в полку ефрейтора Мухина, пока не вышел срок его службы. И он, демобилизовавшись, поздней осенью уехал к себе домой. По некоторым данным, в совсем недалёкий отсюда Витебск, сменив деревню, где мы располагались, на город. И камень свалился с души: после отъезда ефрейтора стало без него в роте как-то тише, спокойней.
За ним ещё несколько дембелей уехало по своим домам. И на их место заступили новые деды - свято место пусто не бывает. Наступила зима с белорусскими снегами, льдами и морозами, прыжками с парашютом, батальонными учениями и дежурствами по части. И в конце этой зимы пришёл приказ о моём переводе в другую воинскую часть в Витебске. И я навсегда уехал из этого полка ВДВ.
Пролетел месяц март моей службы в областном центре, где я приглядывался к новой для себя обстановке, новым людям и ко всему новому. Совсем другая служба там пошла у меня. Не скажу, что лучше или хуже, но перемены меня устраивали.
Я служил, не жалея ни о чём и не вспоминая прошлого. Уже через месяц ходил в увольнение в город, его древнюю и современную части. Хватало времени для всего, ознакомиться со всем.
И вот как-то весной, по делам службы, прохожу я мимо ратуши, этого символа города, а мне навстречу идёт неспешным шагом молодой человек: в тёмном демисезонном пальто, с поднятым воротником, без головного убора. И лицо его мне хорошо знакомо.
Он тоже невольно замедлил шаги. Слегка присмотревшись, одновременно узнаём, что знаем друг друга, что недавно служили вместе. Только моя служба ещё продолжается, а он уже гражданский.
И потому без всяких разделений мы с ним при встрече чуть не обняли друг друга, обменявшись крепким рукопожатием. Бывший ефрейтор Мухин, ныне просто житель Витебска, идущий центром города к себе домой вечером после работы. И, если на лицо он мало изменился, то во всём остальном это был другой человек, начиная с того, что непривычно было видеть его в гражданской одежде.
Тротуар перед ратушей был широким. Мы стояли с Мухиным и разговаривали, не мешая прохожим, шедшим мимо нас в обоих направлениях. Он совсем не ожидал увидеть меня здесь и признался, что даже поначалу удивился  этой  встрече.
Ему всё было интересно услышать из моих уст, как сложилось в роте после его отъезда. Я, как мог, обрисовал нравы при нём и как стало без него. Как молодые солдаты уже не молодые, а сами рулят в роте - чем в немалой степени смутил его.
Заметив это, я перешёл на офицеров, припомнил ротного, его взводного, замполита, с кем он в своё время боксировал перед нами. Этим воспоминанием он ещё больше смешался, что озадачило меня. Потом некстати вспомнил случай на полосе препятствий и спросил Мухина, как аукнулось ему его падение с высоты? Не болит ли ничего у него с тех пор?
Вместо ответа он многозначительно помолчал, посмотрев себе под ноги и куда-то вдаль, только не на меня. А я не стал повторять случившееся и не знал, о чём с Мухиным ещё говорить. Какой бы стороны нашего армейского прошлого я не касался, везде он успел наследить: либо оно ему вышло боком, либо он кому-то крепко насолил. И то это мягко сказано.
Высказав Мухину ещё два-три слова и о себе, я почувствовал, что надо прощаться. И, на прощание обменявшись  рукопожатием, мы с ним разошлись, как в море корабли.
Я смотрел ему вслед и думал, что передо мною был другой человек, а не тот, кого я знаю, что, может быть, «виновата» среда, которая влияет на человека, и он становится другим. А потом пожинает плоды, им же самим когда-то посеянные.


Декабрь 2017 г.
Витебск - Москва
Белоруссия - Россия
Песня 1976
(Рассказ)

Говорят, что лето не резиновое, всё не вместит. Но сколько оно вместило в себя нашего полкового хозяйства! Опустим для ясности прыжки с парашютом и батальонные учения, стрельбы из любого вида оружия и дежурства по части или роты. А то, о чём здесь пойдёт речь, уже не спрячешь, не переименуешь. Но обо всём по порядку.
В то лето нам иногда в руки попадали газеты, но лучше бы не попадали. Не хотелось их раскрывать и читать - всё об одном и том же. А именно: обсуждение статей новой брежневской конституции. Чаще всего оно сводилось к одному: переливали из пустого в порожнее. И плюс всевозможная атрибутика к ней: гимн, стяг и всё, что с нею связано.
Вот этот гимн, а, вернее, текст его, мы и разучивали тогда - долго и упорно, и не только мы. Если выдавался выходной день, то выпавшее воскресенье наша рота посвящала этому гимну. Времени свободного был вагон - целый день.
И поэтому после завтрака  собиралась рота под командованием дежурного офицера в ленкомнате. Деды и офицер шли к себе и занимались своими делами, если они, конечно, у них были. А, если не были - изучали потолок над своей кроватью.
Остальные под руководством старшего сержанта с листком в руках в просторах ленкомнаты слушали и повторяли слова бесконечного гимна. Со стен её взирали на нас седовласые старцы из Политбюро, и главный среди них - мудрый бровеносец, еле двигающий своими челюстями. Разве мы могли хулиганить?!  Разве мы имели право, глядя на них, петь хором плохо?!
Может, сама по себе мелодия и неплохая была, но, если её слушать и повторять десятки раз, то она, как говорится, начнёт застревать в каждом зубе. Всему есть предел. Так мы до посинения репетировали, испытывая своё терпение. Любого солдата разбуди среди ночи, он, как «Отче наш», споёт тебе гимн семьдесят шестого года:
«В бессмертных победах идей комунизма Мы видим грядущее нашей страны.
И красному знамени нашей Отчизны Мы будем всегда беззаветно верны.
Слався Отечество наше свободное, Дружбы народов надёжный оплот.
Партия Ленина, сила народная, Нас к торжеству коммунизма ведёт!»
Мы отдыхали от него в нарядах по части - что выпадет: караул, столовая или рота. Да и то - репетировали до обеда, после которого готовились к наряду: стирались, гладились и пр.
К концу лета мне казалось, что кончились и наши музыкальные мучения. Но они только начались для меня. В один из нарядов по роте - уж не знаю, за какие грехи - деды посадили меня в ленкомнате писать им дембельскую песню.
Мои ровесники, тоже молодые солдаты, не приветствовали мою писанину. А писал я, мне казалось, долго и упорно. С точки зрения литературы она не представляла ценности. Может быть, я в тех строках льстил дедам и своеобразно узаконив  материал      на бумаге ухаживания за ними молодых. Всё писалось на мотив одной блатной мелодии.
«Пускай теперь попашут сыновья. Настала жизнь дедовская моя.
Скорей пришли бы праздники. И дедушки-проказники
Разъедутся шальные по домам».
После обеда, когда я уже написал больше половины песни, испортилась погода, небо нахмурилось, и пошёл дождь. Тем самым время подсказало мне концовку песни, над которой я бился. Да и само место, где мы служили, Белоруссия, не осталось в стороне.
«Прощай страна Бульбония, Лесная, не погодная.
Нас дома наши бабы верно ждут.
Вот новый день кончается. И дембель приближается,
Как до земли доносит парашют».
Так закончил я свой поэтический опус и представил его на суд дедам, думая, что на этом кончаются мои мучения. Но они только начинались. Нашлась для такого дела гитара. Нашёлся в роте и гитарист. Он же к словам песни написал и музыку, если таковую можно назвать музыкой. Но она понравилась - и не только дедам, но и более молодым солдатам.
Мало того, запись песни этого гитариста-виртуоза размножили на магнитофоне семидесятых годов прошлого века. И крутили её буквально с утра до вечера.
По всей видимости был совсем не против этой катавасии ротный. Мало ли что делается у него в роте. От дедов многое зависит в ней - рулят всё-таки они. Как говорится, чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало.
Мало того, что крутили у нас в роте, устроили этот матюгальник над входом в батальон. И теперь всякий входящий знал не понаслышке об этой песне. Видать, что с молчаливого согласия руководства батальона.
Я со страхом ждал, что меня в любой момент арестуют и отведут к дежурному по части или, в лучшем случае, проводят на «губу». Так, как там, в этой песне, было много «солёных» словечек, полу матерных слов, да и таких оборотов, что лучше было бы это на люди не выносить. И гитариста-певца по головке не погладят из-за меня.
Так закончилось лето. Потом пролетели сентябрь и октябрь. Но за мной никто так и не пришёл. Хотя эта дембельская песня звучала на прежнем месте чуть ли не каждый день. А в ноябре под неё стали демобилизовываться деды. А как уехал последний дембель, она и совсем перестала звучать.
А наступившей зимой, в Новом году, мне поступило недвусмысленное предложение,  что пора бы уже написать свою дембельскую песню. Понравилось моему призыву она настолько, что захотелось иметь свою.
Первое время я отнекивался, потом искал причины, а затем мне на выручку пришёл в феврале приказ о моём переводе в другую воинскую часть. И я уже не знаю, под какую песню  навсегда уходили из роты дембеля   моего призыва.


Январь 2018 г.
Боровуха - Москва
Белоруссия — Россия


Весёлый народ
(Рассказ)

Поздней осенью, в ноябре 1976 года к нам, в роту пришло пополнение - очередной призыв и полугодовики - после учебки. Было ещё то время, когда в Советскую армию стекались призывники со всех точек единой страны Советов, служили в ней и жили одной большой семьёй: хоть и дурной, но единой. Интернационал да и только!
Перед нами, перед нашим призывом, когда современной техники в армии было ещё мало, и требовалась простая физическая сила, служили в роте два армянина: два сильных и здоровых молодых человека. Они друг к другу обращались не иначе, как «брат», ставшим популярным после этого. Вряд ли тогда против них кто-то осмеливался что-то иметь. А вот против нас...
Никто не любил нас, москвичей: больно умные были, хоть и умелые и не слишком спортивные, но не все такие. Молчу о конфликте между нами и хохлами, которые не любили, когда их называли так. И в ответ они нас звали «москали». Ещё можно отметить у них неистребимую тягу к лычкам, постам и «хлебным» местам. И мы нецензурно повторяли эту тягу вслух.
Но более всех нас, русскую «молодёжь», не любили прибалтийцы, в частности, литовцы или, как мы их про меж себя называли, «лабусы». От знакомого выражения: «Лабусас вакарас» - добрый вечер, кажется. Было их в роте не сказать, чтобы много, но и немало. И держались они обособленно, своеобразной колонией.
Если                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                               
                разбирались, то в своём кругу, на своём языке, который мы, естественно, не понимали.  Но русский язык они знали и говорили на нём без акцента. Так вот: своих они в обиду не давали. А над чужими - русскими, хохлами, «бульбашами» - издевались откровенно, изощрённо. Одним словом, дедовщина помноженная на национализм.
Был у нас ещё один прибалтиец - чистокровный латыш, Айвар Гипке, по кличке Гибкий. Но он мало, чем отличался от наших молодых солдат: «пахал», как говорили в роте, наравне со всеми молодыми, своего призыва. И говорил он по-русски, как на родном языке. Вот только каким он стал «дедом» - не знаю.
И вот осенью среди пополнения прибыли к нам в роту несколько молдаван. Для нас это было что-то новое: ребята с юга, чернявые, крепкие, выносливые, по-своему лопочут и по-русски с акцентом говорят. Но рано мы радовались этому призыву.
Во-первых, ни одного после учебки среди них не было, то есть, ни одного командира или оператора - то ли ума им не хватало, то ли желания у них. Во-вторых, много чего они не понимали в армии или, может, косили под непонимание. Глаз да глаз был нужен за ними, особенно на прыжках или стрельбах.
А тут удачно - для молдаван - подоспел новогодний фестиваль художественной самодеятельности, в котором они, естественно, приняли участие. Посадили за баян самого умелого среди них, а сами встали полукругом за ним и начали петь. Неплохо получалось. И песни свои, не в пример нашим, застольным, живее, напевнее показались.
В общем, обычные ребята, непосредственные, весёлые. И ещё одну черту у них стоит отметить - отсутствие жадности, личной собственности. Не знаю, как сейчас, но тогда стоит у них что-нибудь похвалить, как он тут же протянет это тебе. И ты уже жалеешь об этом.
Но служить тоже надо было, даже автоматчиком или пулемётчиком. Помню случай, который приключился в карауле, где принимали участие и молдаване. Ночь по всем точкам прошла благополучно. А вот днём, перед обедом, пошли с разводящим и сменой часового на КТП - менять как раз молдаванина.
Но его не было на видном месте, у местных ворот - тоже. Прошлись по всему КТП - нет часового. В ангарах - нет его и на улице, проезжей части - нет. Уж не спрашивать у каждого встречного, механика или рядового, командира или в проходной - где он может быть?!
Прошлись ещё раз по всему КТП - нет парня. Разводящий, сержант, хотел уже начальнику караула, лейтенанту звонить - сообщить о случившемся. Тревогу объявлять не хотелось бы, но нет часового. И это среди бела дня, хоть и морозной зимой. Не мог же он провалиться сквозь землю: выкрали бедного или сам сбежал?!
Слава богу, у кого-то из наших мелькнула мысль зайти кое куда на КТП - облегчиться. А там и увидели молдаванина, сидящим в уголке, со стоящим в сторонке карабином. Не в порядке, по его словам, что-то у него внутри в этот час было. И это часовой с оружием!
- Пока мы, как собаки - язык на плечо - ищем его, - не сдержался разводящий, - он преспокойненько здесь сидит. И даже не боится всё себе отморозить. А если тревога?!..
 И по матушке, и по матушке его чехвостить.
Вряд ли за это того часового по головке погладили, но то, что «губа» ему светила - это неоспоримо. Новый часовой заступил на пост, а арестованный без оружия под контролем разводящего проследовал в караулку. А дальше всё зависело уже от начальника караула.
Можно ещё вспомнить, как целым взводом искали в снегу крышку от карабина, потерянную где-то одним из молдаван. Найденную потом случайно весной, когда сошёл снег, кем-то совершенно другим, когда уже по шее получили те, кто должен получить.
В общем, хоть и весёлые военнослужащие из братской республики, но, как говорится, только сто рублей убытка от них. И, слава богу, что это было так давно.


Январь 2018 г.
Боровуха - Москва
Белоруссия - Россия

Механик
(Рассказ)

В нашей армейской столовой - обед. Столовая старая, но для семидесятых годов прошлого века подходящая, двухэтажная, каменная, с колоннами. Со стороны плаца к ней маршем и строем подходят на обед всё новые и новые роты. Голодные и холодные, весной 1976 года они заходят друг за другом внутрь и растекаются там, занимая свои места.
Кто-то выходит, а кто-то заходит - вот и помещается свободно там весь полк. На столах стоят кастрюли с супом или щами, блюда с кусками мяса, хлеба - белым и чёрным: на ломоть чёрного хлеба намазываешь по привычке горчицу и посыпаешь солью - чем тебе не объедение! Если ты - ещё молодой, и тебе не досталось мяса. Кастрюли со вторым, чаще с тушёнкой, и третьим, компот или кисель - на вид, пустые стаканы - на десять человек разных сроков службы. Всё здесь зависит от её иерархии.
В столовой шумно, но не кричат, а только отдают отрывистые команды. Каждой роте отведено своё место и накрыто нарядом для неё. Каждый солдат знает, что ему здесь положено делать: от сержантов до офицеров, от «молодых» до «дембелей». И поэтому нет пустой ненужной суеты. Но бывают исключения, на которые невольно обращаешь внимание. А, если они из родной роты - вдвойне интересно!
Кто-то кого-то отчитывает - громко, назидательно. Ну как тут не прислушаться, когда ты совсем рядом со столом сидишь! А отчитывают, оказывается, ефрейтора Звонкова из твоей роты. Его, механика, и нескольких человек перевели в неё минувшею весной. Службе Звонкова тогда исполнился год. Он много чего уже может, но много с таких и спрашивается.
А выглядит он - как большинство солдат. Стриженный ёжик сверху, чуть скошенный рябоватый лоб, серые глаза, небольшой красный нос, в минуты волнения делающийся ещё краснее, ничем не примечательные рот и подбородок довершают его портрет. Роста он среднего, в садизме и дедовщине не замечен. Вот пока и всё.
Его отчитывают. А он сконфуженно покраснел и потупился, стоя, не в силах даже оправдаться. Молчит да и только! Принимает всё, как есть: то ли опоздал на обед, то ли не додал чего, то ли наткнулся не на того. И выслушивает, как себя вести в общественном месте - долетают отдельные слова, чаще непечатные, из гневной обвинительной речи.
И вдруг всё меняется - кардинально и на глазах. Звонков поднимает голову и расплывается в улыбке. Затем он обнимает за плечи своего супротивника и что-то говорит ему. И становится ясно, что встретились два старинных друга, с одного призыва, но с разных рот, и разыгрывают друг друга. А потом вкратце обмениваются новостями между собой, и, наконец, расстаются.
Звонков садится за обеденный стол и принимается за чуть было не упущенный, малость  остывший, свой обед. Когда же он закончился, и прозвучала команда: «Встать! Выходи строиться!», вместе со всеми не спеша пошёл на выход из столовой. И тут я обратил более пристальное внимание на Звонкова, хоть он был не моим механиком.
Не придавал ефрейтор такого серьёзного значения своей одежде и обуви, во что был одет и обут здесь, в армии. Ровесники его, перевалив на второй год, выпендривались, как могли: ушивались и украшались сверху донизу. Один Звонков не реагировал на это и ходил в том, что есть, было на нём: в гимнастёрке, в штанах хэбэ и в кирзовых стоптанных сапогах. Как говорится, жил и радовался. И трудно понять, кто перед тобой: «молодой» или «дед»?!
Интересно посмотреть на Звонкова на самообслуживании в техпарке. Мало того, что ремень его болтается на самом непотребном месте. Он ещё весь день ходит грязный, чумазый, и руки в масле. И не стесняется  этого - в технике он разбирается, его машина работает, как часы. И не гоняет он «молодёжь»: сам за чем, если надо, сходит - возьмёт.
Письма он получал и тем более писал очень редко, да и то приходили они в основном из дома. Да он не переживал: чтоб там какую-то гламурность сотворить или придумать в этом роде, для него это слишком сложно. Может быть, до армии он кому-нибудь и нравился, но я не ручаюсь за тот срок, про который говорю.
Тут внезапно объявили батальонные учения с вверенной нам техникой. А мой механик - в отъезде, в отпуске. И вместо него поставили механиком в мою машину БМД, где я был не снайпером, но всё-таки - оператором-наводчиком, ефрейтора Звонкова. Уж за какие грехи - не знаю!
Десантировались мы благополучно. Разобрались по экипажам и на машинах поехали. Ехали долго: днём и ночью. Хорошая нагрузка для механиков и их машин! Правда, были остановки, помимо санитарных - с картой сверялись, что ли? В одну из них кто-то сверху подал ведро яблок. Судя по началу лета - мочёных. В другой раз - молоко, только посудины не помню. Хорошо, что не алкоголь!
Ел и пил механик - не знаю, но на остановках он не отдыхал, а вечно что-то в машине БМД подкручивал, разбирал и собирал снова. Необходимость заставляла - не в ущерб общему движению?! Как будто, в своей машине ковыряется - вот ведь душа неуёмная!
Полночи ехали, полночи отдыхали: где-то среди природы поставили палатки и легли спать. Потом проснулись, встали, поиграли батальоном в войнушку, постреляли на стрельбище из разного вида оружия и на исходе дня поехали по ротам отдыхать.
Только на следующий день после развода должно было быть самообслуживание техники, а мой новый механик свалился с повышенной температурой. Пришлось его приводить в чувство. Видать, умная голова да тело хилое - от погоды зависит.
А между тем заметно похолодало на улице. По небу поползли тяжёлые лохматые тучи, цепляясь за верхушки деревьев. Резкие порывы ветра приносили капли холодного дождя. И это наступившее лето! Кашель, сопли, чих.          .
Где-то простудился механик. Одетого в короткий бушлат и подпоясанного ремнём, провожал Звонкова в медсанбат дневальный по роте. Еле уговорили его сходить - думал отлежаться. Они вдвоём медленно прошлись под окнами вдоль роты и скрылись вдали.
И мне стало жалко Звонкова с его словесными  выкрутасами и театральными номерами. Слава богу, скоро вернулся старый механик и взялся за дело. Всё-таки это армия, а не что иное.


Май 2018 г.
                Боровуха - Москва
Белоруссия - Россия
Гвардеец

(Повесть)

Часть 1.
На исходе зимы 1977 года, в начале марта, наконец, пришёл приказ о переводе ефрейтора Мыльникова из полка ВДВ под Новополоцком в редакцию армейской газеты «Гвардеец» в  Витебск. Сам же полк в тот день снялся с места и                поехал туда на прыжки уже без ефрейтора. А Мыльников в это время утрясал свои бумажные дела. Вечером он был в поезде. а на рассвете — в самом городе.
О  нём уже давно знали в этой газете, когда начали печатать его стихи и прозу о десантниках. Но когда он сообщил в письме о своей доармейской профессии и, тут же перевели из одной части в другую.
Раньше надо было писать, жалел  об этом А Мыльников, скорее всего. в одном месте у него  взыграла                романтика               
               
                Из стихов  А Мыльникова

Была  тревога. Ветер выл,
В лицо позёмкою швырялся,
Над полусонными смеялся
И отстающих торопил.               
Всё было, словно первый раз:
Ревели дружные машины,
Несли патроны, шлемы, мины,
Читался боевой приказ.


И он поехал, повторяя тем самым маршрут полка. В Витебске их дороги разошлись - как говорится, отныне и навсегда. В штабе дивизии ко всему прочему ему сообщили адрес редакции.  через час   с небольшим ефрейтор Мыльников уже пожимал руки солдатам в «Гвардейце», выстроившимся, чтобы поприветствовать будущего сослуживца.
Как он потом узнал, в редакции служили четыре офицера: главный редактор газеты в звании капитана, его заместитель старший лейтенант, военный корреспондент лейтенант Колотило, или как его называл старшина, Молотило, и военный фотокорреспондент - тоже лейтенант с неброской незапоминающейся фамилией: один писал, другой снимал.
И ещё там была одна женщина Зоя, без всяких званий и наград, штатская машинистка. Работником она была неплохим, но, помимо всего прочего, любила душещипательные разговоры с солдатами редакции на тему: ждёт или не ждёт.  Но однажды она, бедная, простудилась, нос у неё распух, и она долго не показывалась на люди, пока он не пришёл в норму. По крайней мере, так говорили; ей можно было зависеть от внешности.
Непосредственно солдатами командовал старшина по фамилии Шерембей. Когда главный редактор был в хорошем настроении, то он, бывало, напевал себе под нос известную арию, но так, что было слышно окружающим:
«Опять в садах колдует Шерембей».
И не раз - что солдаты, что офицеры - провоцировали его на принадлежность той или иной вещи с его стороны.
- Тую, тую, - говорил он им в ответ на конкретный вопрос или просьбу.
Ещё он был ярым б лельщиком, в частности хоккея, а командиром среди солдат был  сержант Михайлов. Ну как тут было не обыграть его фамилию с центрфорвардом ведущей тройки сборной СССР!
Солдат срочной службы в редакции «Гвардейца» было пятеро вместе с ефрейтором Мыльниковым. Делились все они по срокам службы, но дедовщины и всё с нею связанное, как в других ротах, не было. И на место выбывшего по случаю демобилизации брался новый военнослужащий - не обязательно полиграфист. Как говорится, лишь бы человек был хороший.
Этим новым военнослужащим и был ефрейтор Лёша Мыльников. Для него непривычным делом наборщика стал набор им свинцовых литер. Если в первый день он ещё         приглядывался ко всему в типографии, то потом замелькали дни, словно литеры под рукой, которые он уже привычно набирал, не глядя в кассу.

2.
И у ефрейтора Мыльникова началась как бы новая служба. Размещались солдаты редакции в автороте на третьем этаже. Там, в небольшой пристройке, стояли пять её кроватей. Рано утром, только дневальный на тумбочке, словно петух на насесте, прокричит: «Подъём!», пятеро солдат редакции вместе со всеми поднимаются с кроватей, быстро одеваются, крутят портянки и бегут на выход из казармы.
Только у входных дверей на первом этаже их пути с бегущей ротой расходятся. Одни целый час на свежем воздухе, в любую погоду, бегают и делают физзарядку, другие, имея ключи от комнаты, на двери которой написано «Корректорская», ныряют в неё друг за другом и замирают, досыпая это время. Двое - на диване под шинелью, один - у тёплой батареи под окном, один - у письменного стола и один - где придётся.
Когда же за дверью «Корректорской» на лестнице вновь раздаётся топот ног возвращающихся с зарядки в поте лица солдат автороты, то к ним незаметно присоединяются пятеро выспавшихся солдат редакции и в умывальне продолжают свой утренний туалет. После него убирают кровати и выходят на улицу со всеми на завтрак в столовой или действуют по распорядку дня.
В девять часов утра начинается трудовой день редакции газеты «Гвардеец» с перерывом на обед и продолжается до шести вечера. В неделю выходят два номера газеты. Набирают, верстают, печатают, разносят и рассылают номера сами солдаты под неусыпным контролем старшины Шерембея. Вечером заканчиваются все работы, и типография закрывается. Офицеры уходят по домам, а солдаты - кто куда.
В «Корректорской» собираются в основном гитаристы, свои и пришлые, которые интересно здороваются - двумя пальцами у виска. Они играют и разучивают современные мелодии. Здесь царствует музыка. Вот только гитары старенькие и не так хорошо звучат.
В ленкомнате, где на столах лежат подшивки газет и журналов, а на полках стоят классики марксизма-ленинизма, где есть шахматы и шашки, где есть телевизор и приёмник с набором пластинок, собираются «деды» или такие, у кого нет с «физикой» проблем - почитать какой-нибудь журнал, или написать письмо домой, или телеящик посмотреть, или  потрепаться с кем-нибудь, услышав свежий анекдот.
Выбирай, к чему душа лежит. Ведь ни в какие наряды по части редакция не ходила. Вечером солдаты её занимались своими делами, а в выходные дни ходили в увольнения, в основном, в городской парк культуры и отдыха или целый день пропадали в Доме Офицеров, где была неплохая библиотека. И вот там часто бывал Лёша Мыльников. Но с ним всё было ясно: он много писал в газету. Вот такая жизнь, наполовину армейская, наполовину гражданская, ожидала его наступившей весной.
                Из стихов А. Мыльникова:
            Небо лазурное гулом встревожено
                Всё до мельчайших деталей продумано.      
Тень самолёта проносится молнией.          Всё на земле учтено и проверено.
Ждут купола, что надёжно уложены,         Встали, пошли и - как ветром всех сдунуло.
Мига, чтоб ринуться в дали просторные.  Вот оно - чувство свободы падения.            
В мае месяце было ровно полтора года армейской службы ефрейтора Мыльникова, он становился «дедом» и сам себе начальником. Поэтому каптёрка принадлежала его призыву. Кто-то из солдат автороты мог приехать в её расположение заполночь, а, значит, его не проверяли. И он спокойно приносил для своих друзей желанные «чернила» местного розлива, которые по случаю и выпивались ими за его здоровье.
Но не все в роте был такими, кто пил и курил. Даже братья-близнецы с говорящей за себя фамилией Бжезинский были разными. И, если Лёша Мыльников стрелял курево у одного, то оказывалось, что тот был не курящий и наоборот. До самого дембеля ефрейтор Мыльников - да и не только он - так и не смог их отличить друг от друга.

3.
Самое интересное Мыльникова ждало, как ни странно, после отбоя, ближе к полуночи, когда дежурный офицер подразделения уже отправлялся спать. Вот тогда и оживала пристройка в автороте, где стояли кровати редакции, где в любое время ночи приезжали и отъезжали в штаб дивизии солдаты-связисты.
Дело в том, что окна пристройки выходили на улицу, где на её противоположной стороне находилось женское общежитие какого-то предприятия и его учебного заведения. И кличка этого общежития у солдат была почему-то неожиданной и недоброй - Пентагон. И, если женщины и девушки занавешивались по вечерам, когда включали себе свет, то только от тех, кто мог их увидеть с улицы.
Но ведь не знали они и не догадывались - а, может, напротив, всё делали специально - что на третьем этаже стоящего напротив здания с погасшим в нём светом бессонно сидят на краю  двухэтажных кроватей, стоящих у самых окон, с вожделёнными лицами молодые люди и смотрят на раздетый слабый пол. Кто-то из солдат увлекался этим, кто-то наоборот - не переваривал, но, время шло, а в полку желающих не убывало.
Кстати, о женщинах. Любимым ругательным словом у Шуры Михайлова было:
- Турки! Ну, турки!
Причём тут Турция и её жители?! А, оказывается, оно было обращено к наборщикам, что набирали какой-нибудь текст. А почему женщины? Да потому, что каждый день в типографию заходила Зоя и с порога заявляла:
- Я готова!
И они с Михайловым удалялись в «Корректорскую» читать оттиски с того, что было набрано руками наборщиков. Потом прочитанное исправлялось ими, а что-то и перебиралось - что в стихах, что в прозе.
                Из стихов А. Мыльникова:
И улетают в небо самолёты                Вам никогда такое не приснится:
Наперекор кочующим ветрам.            Паденьем рассекая синеву,
Нас ждут ещё нехоженные тропы      Мы в солнечных лучах парим, как птицы.
По этим белоснежным облакам.         Как боги, мы нисходим наяву.
Шло время. Уже на носу был месяц май. Давно сошёл снег. И на ветках деревьев напружинились клейкие горькие почки. И вот в самом конце апреля Шура Михайлов предложил Лёше Мыльникову сходить с ним на Первое Мая в Дом Офицеров. Там вечером будут танцы, музыка, женщины, девушки. Не всё же ему киснуть над книгами и журналами.
На танцы Мыльников не привык ходить ещё до армии, но тут было трудно отказать, когда тебя просят. Он понял это по-своему. То ли кто-то не придёт, то ли наоборот - кому-то будет пары не хватать. А в общем-то для поддержки населения, то есть, солдат части, он должен пойти туда. И ефрейтор Мыльников согласился.


4.
Наступило Первое Мая, праздник, нерабочий день. С утра, после завтрака Мыльников сходил в Дом Офицеров и в тамошней библиотеке к дате написал стихи для газеты. Потом решил пройтись по городку. Стояла тёплая погода, настолько тёплая, что он расстегнул пиджак на все пуговицы, а фуражку сдвинул на затылок. Пригревало солнце. На деревьях лопнули почки. Берёзы и тополя окутались светлой листвой, а яблони и груши - ранними цветами. Кто-то из ребят принёс фотоаппарат: грех было не запечатлеть себя на таком фоне.
                Из стихов А. Мыльникова:
Когда над полями багряные зори              Разносится дробное эхо от залпов
От ночи холодный зажгут небосвод,        Крылатой пехоты, вступающей в бой -
Мы прыгаем в небо - лазурное море -      За то, чтобы чёрным от зарева завтра
И слушаем песню натянутых строп.        Не стал бы над миром простор голубой.
В шесть вечера, начало всех торжеств, Лёша Мыльников был уже в Доме Офицеров. Благо, он был не так далёк и являлся частью стены, которой был огорожен военный городок. Актовый зал был празднично разукрашен искусственными цветами и разноцветными шарами. Там, со сцены звучали речи и чтецы, а потом были театральные композиции. Но Мыльников скучал на них чуть ли не до зевоты.
Стало поинтересней, когда послышалась музыка, и начались танцы. В фойе ДО было шумно и многолюдно. Толпились танцующие, а остальные стояли и подпирали стенки. На  возвышении, где стояли колонки со светомузыкой, диск-жокей ловко и умело менял диски с мелодиями - быстрая, медленная.
При этом женщины и девушки хорошели, а мужчины, солдаты и офицеры, расправляли плечи. И все болтали друг с другом о том, о сём. Лёша тоже о чём-то говорил с Шурой Михайловым, даже не говорил, а кричал ему и слушал так же в ответ. Такая громкая была здесь музыка.
Чуть попозже подошли ребята, Шурины знакомые. Оказывается у них была своя компания. И Лёша Мыльников почувствовал себя в ней лишним. Он уже собрался было уходить к себе в роту, как его пригласили на танец.
Какая-то девушка, набравшись храбрости или наглости, подошла и, не слова не говоря, взяла Лёшу за руку и повела в гущу танцующих. Он не сопротивлялся ей. Она обняла его за шею, а он был вынужден взять её за талию. Ощутив под руками крепкое девическое тело, ефрейтор задвигался в такт медленной музыке. Так начался их танец.
За их красноречивым молчанием Мыльников попытался было в полумраке танцев рассмотреть девушку, пригласившую его. На вид ей было столько, сколько ему - лет двадцать, ростом она была чуть меньше его, при этом обладая стройной фигурой и остальными женскими прелестями.
Лицо у неё было такое, что, как говорится, днём в толпе пройдёшь и не обратишь внимание - простое и незамысловатое, но без каких-то видимых изъянов. И одета она была не столь уж современно и модно: в обыкновенные тёмные брюки и светлую блузку. В общем, ничего особенного. И взглянула она на него за это время раза два-три, опустив глаза или отвернувшись от него.
Но вот кончился танец. И они, наконец-то, обменялись репликами:
- Спасибо! - первой сказала она.
- Это вам спасибо! - ответил он.
- Вы хорошо танцуете!
- Никогда бы не подумал!
- Вы танцуете бездумно?!
- С вами можно и не думать.
- До следующей встречи! - она улыбнулась ему.
- Почту за честь! - только успел сказать ефрейтор, а уж незнакомка повернулась, пошла к себе и смешалась с толпой, исчезнув в ней.
Всё произошло так неожиданно для него, что Мыльников какое-то время стоял на месте, приходя в себя, а потом неохотно вернулся к Шуре Михайлову. Тот всё ещё стоял на прежнем месте, где он его оставил, и крутил головой.
- Я смотрю: ты стоял рядом и куда-то пропал, - сказал ему Михайлов, увидев сослуживца, - А ты в это время с кем-то танцевал?
- Да я даже имени её не знаю, - ответил Лёша.
- Ничего, ещё узнаешь, - попробовал он утешить его, - Тут таких много.
Поделав какие-то свои дела, Михайлов с друзьями уже собирались уходить к себе в часть. И Мыльников был вынужден с ними уйти, не увидев больше свою незнакомку.


5.
Всю последовавшую потом неделю между майскими праздниками Мыльников посвятил проводам Шуры Михайлова. Отслужил парень и мог теперь пятого мая ехать в свою родную Нарву. После его отъезда первое время стало как-то пусто и скучно без Михайлова в редакции. Загрустил Шерембей, но с ним всё было ясно - у него работа такая.
Но, как говорится, свято место пусто не бывает. На место командира заступил верстальщик ефрейтор Серёга Маслеников из Перми. Он тоже помимо своей основной работы вёрстки неплохо играл на гитаре, и у них с Мыльниковым получился своеобразный певческий дуэт. А Мыльников всё писал для газеты. Так что главный редактор кому-то говорил по телефону, что повезло им - как с наборщиком, так и с литератором.
                Из стихов А. Мыльникова:
Пристёгнуты за тросы карабины.              Уже открыты люки в самолёте.
Ревут моторы - нет пути назад.                А ты стоишь, зажав в руке кольцо.
Ты стал частицей этой грозной силы -      Мгновение - и ты паришь в полёте.
Через минуту взвиться в небеса.                И ветер хлёсткой плетью бьёт в лицо.
Так в делах и заботах пролетела неделя. И тут, накануне нашего главного праздника Дня Победы, Мыльников вспомнил незнакомку. Ему захотелось вновь увидеть её и спросить, почему же именно его тогда она выбрала?! Случайно или нет?! Пришлось просить Серёгу Масленикова сходить с ним на танцы в Дом Офицеров. С ним было веселей. И он не отказал ефрейтору - всё-таки они были с одного с ним призыва.
Они специально пришли попозже, когда кончилась официальная часть, погас верхний яркий свет, заиграла музыка, и начались танцы. Свою незнакомку Мыльников увидел сразу, как только они вошли в Дом Офицеров и окунулись в толпу танцующих.
Девушка была в кругу своих подруг, только чаще оборачивалась, словно искала кого-то. Она узнала Лёшу Мыльникова и улыбнулась ему, как знакомому. Следующий медленный танец был их. Они пошли навстречу друг другу и соединились в танце.
В фойе царил полумрак, но Мыльников увидел, что сегодня незнакомка была одета довольно смело: в открытой блузке с декольте и мини-юбке, а на ногах её были светлые красивые туфли. Волосы её были распущены, глаза подведены, губы подкрашены, а на щеках играл румянец. Хороша она была!
- И всё-таки, почему же выбран вами именно я, далеко не самый-самый? - танцуя, спросил он её.
- Просто тогда я поспорила со своей подругой, что приглашу любого десантника, и он мне не откажет, - ответила она, теперь уже не пряча от него своих карих глаз, - Так что чисто случайно выбор пал на вас. Вы совсем не танцевали, но не отказали мне. А потом мне стало стыдно и жалко вас. Вот и всё.
- Только вашей жалости мне и не хватало.
- Ладно, не буду вас жалеть.
- А я даже не знаю - как вас зовут.
- Наташа, - сказала она.
- Алексей, - машинально ответил он.
Трёх минут с копейками танца, даже медленного, было им мало, чтобы наговориться, что называется, досыта. И поэтому ему пришлось не один раз приглашать девушку потанцевать. За танцами их разговор продолжался.
- И в вашем возрасте, Наташа, у вас нет своего молодого человека?
- Был да в вашу Красную Армию угодил.
- А вы в это время ходите на танцы?!
- Но я же не спрашиваю, есть ли у вас девушка.
- А я вам отвечу, что есть, только далеко - в Москве.
- И вы, Алексей, в своих письмах перед ней отчитываетесь?!
- Да как вам сказать.
- Можете не говорить, и так понятно.
- А вы язва, Наташа.
- Такая же, как вы, Алексей.
Под самый конец Мыльников невинным тоном задал ей ещё один вопрос. Хотя и не горел особым желанием провожать её, но любопытство распирало его:
- А вы красивая, Наташа!
- Спасибо за комплимент!
- Кто же такую красивую провожает до дома?
- Никто, - ответила она, - Мы с девчонками гурьбой идём.
Быстро пролетел вечер. И, когда погасли огни светомузыки, Наташа с грустью в голосе произнесла:
- До следующей встречи, Лёша! Приходите ещё!
- До свидания, Наташа! - ответил он, - Приду!
Так они и расстались. Как говорится: милые бранятся - только тешатся. До следующей брани всего-то неделю осталось обоим подождать.

6.
Но, наверное, чтобы не скучали ребята, на следующей неделе случилась небольшая «война» в типографии между солдатами. Был среди них наборщик москвич рядовой Мишка Хмель с большим горбатым носом, который называли шнобелем. При случае он любил рассказывать про свой город и свой дом, про школу и училище. Был у него такой грех: любил он похвастать, а, тем более, перед земляком - Лёшей Мыльниковым.
Четвёртым у них в типографии числился ещё один прибалтиец, из Риги, хотя и русский, самый молодой и самый высокий, Аркаша Полетаев. Вот они, Лёша с Аркашей, просто закрывали глаза на этот грех вранья. Один Маслеников, как командир, имел своё мнение. Он его и высказал однажды вслух, когда в типографии не было старшины Шерембея.
- Да какой ты, к чёрту, коренной москвич? - сказал он, - Ты - коренной хохол!
- Много ты понимаешь, Маслёнкин хренов! - ответил ему Мишка.
По призыву он был на полгода моложе Масленикова и Мыльникова, но про таких говорят, что бодливой корове бог рогов не дал.
- Ты мою фамилию не трожь!
- А ты меня не трожь!
- Буду трогать!
- Только попробуй!
И Мишка схватил в руки деревянный молоток, которым выстукивают печатные формы. Пришлось Лёше с Аркашей встать между ними, чтобы - не дай бог! - не произошло драки. Мишка был меньше Серёги да ещё тот занимался по вечерам боксом. Но, как говорится, попадёт шлея под хвост и трудно остановиться. Такой был Мишка.
И впрямь в нём текла крутая хохляцкая кровь. Иногда у Мыльникова складывалось впечатление о Мишкиной неадекватности, как будто он не соображал, что делал. Не раз и не два им с Аркашей приходилось разнимать командира со своим подчинённым. Вот такой невесёлой выдалась неделя.
                Из стихов А. Мыльникова:
Звенят, как струны, на ветру          Когда за строем строй идёт,
Тугие стропы поутру.                Честь обелискам отдаёт -
И вся земля внизу, как сон.             Хранит традиции десант.
Оставив в самолёте страх,              За счастье всех людей земли
Мы держим солнце на руках,         Уносят вновь нас корабли,
И каждый в этот мир влюблён.      Скрываясь в синих небесах.
Но пролетели рабочие дни, и настало воскресенье. Ребята типографии были каждый сам по себе: кто пошёл в увольнение, кто на гитаре играл, а кто просто отсыпался. Мыльников, как обычно, с утра сходил, в библиотеку Дома Офицеров, а вечером решился пойти один на танцы. Не избалованный вниманием женщин он был не прочь снова поговорить с девушкой Наташей. Это необычное знакомство вдруг стало ему нравиться.
Но в этот раз её не было ни среди танцующих, ни среди тех, кто стоял возле стенки. А спросить про неё Мыльников не решался. Он подождал ещё два-три танца и уже собрался было уходить, как кто-то рядом подошёл и тихо коснулся его руки. Он дёрнулся и увидел Наташу. Была она не столь разодетой и крашенной, как в прошлый раз.
- Здравствуй! - произнесла она и посмотрела ему в глаза.
- Здравствуй! - ответил он, не отводя взгляда.
- Ты ждал меня?
- Ждал.
- Я пришла.
Мыльников даже не заметил, что они перешли на «ты».
- Ты в увольнении? - спросила девушка.
- До десяти часов, - вместо ответа сказал он.
- Пойдём лучше погуляем, - предложила она.
- Пошли! - согласился он и повернулся вслед за ней.
Так они вышли из Дома Офицеров и не спеша пошли по левой стороне улицы до самого вокзала, потом перешли на её правую сторону и пошли назад. Уже вечерело. Повсюду зажигались огни. Улица всё больше пустела. Становилось меньше машин и прохожих. Он и она медленно шли вперёд.
Наташа была какой-то грустной и малоразговорчивой, больше слушала и исподволь поглядывала на говорящего кавалера. Тот рассказывал о своей недавней службе в полку, о прыжках с парашютом, пока не перешёл к типографии «Гвардейца». Да и то он едва успел упомянуть её в двух словах, как Наташа проговорила:
- Ну вот мы и пришли.
- Ты здесь живёшь?! - удивился он, когда узнал женское общежитие под названием Пентагон, видимое из окон автороты.
- Что тут удивительного?
- Я думал, что ты из самого города и у вас своя квартира.
- Я родом из-под Витебска, пятьдесят километров к югу наша деревня Озерки. А здесь я учусь в вечернем техникуме текстильной промышленности на предпоследнем курсе на технолога и днём работаю на предприятии «Гигант». А это общежитие от нашего предприятия, здесь мы живём.
- И ваш молодой человек родом тоже из ваших Озерков?
- Да, мы с ним с детства в одном классе учились, за одной партой сидели, и он постоянно у меня списывал. А потом ушёл в армию - вместе с тобою в одно время - и теперь этой осенью должен прийти домой. Пишет в письмах, что скучает и никому меня не отдаст.
- А ты?
- Тебе нужно идти, - посмотрев на часы, вместо ответа на его вопрос сказала она.
- Я увижу тебя через неделю? - снова спросил он.
- В будущее воскресенье, - ответила она и, неожиданно поцеловав его в щёку, добавила, - Если хочешь, можем, Лёша,  днём встретиться, не дожидаясь вечерних танцев.
- Тогда в двенадцать на привокзальной площади под часами. Пока!
С последним словом он попробовал ответить ей тем же поцелуем в щёку, но её уже не было на том месте, где она только что стояла.
- Озорница! - вслух подумал ефрейтор, повернулся и быстрым шагом пошёл по направлении КПП своей части.

7.
Мелькали дни за днями. Кончилась «война» между Серёгой Маслениковым и Мишкой Хмелем. Всё началось с того, что в типографию прислали самого молодого солдата Костю Рыжикова. Маслеников тут же взял его под своё особое покровительство, несмотря на разницу их весовых категорий и близость фамилий. Один был здоров, как бык, а другой чуть ли не в два раза тоньше и меньше. Вот, наверное, чего Серёге не хватало!
Только почему-то он всё время звал Костю другим именем - Семён. Дурачился - может быть, но на дедовщину это не было похоже. И - слава богу! Тот принял эту своеобразную игру и не сопротивлялся. Было довольно таки занятно быть свидетелем того, как ефрейтор Маслеников выходил куда-нибудь на лестницу и зычным голосом звал своего подчинённого:
- Семён! А Семён!
И тот отзывался на зов.
Но уже через несколько дней он стал напевать ему из репертуара И. Кобзона о Штирлице. Видно, что Костя что-то переборщил в их игре:
«Тень моя, ты покинь меня!»
Только Мыльникову было грустно от всего этого. Он считал свои дни до встречи с девушкой Наташей. Любил он её? Вряд ли, считал Лёша. Тут здесь другое. Поставь эту Наташу рядом с его Татьяной в Москве. И всё станет для него ясно - кто из них красивее и лучше. Но ведь каждый день он думает о Наташе, будь оно всё трижды неладно!
                Из стихов А. Мыльникова:
          Зелёный плафон на прощанье мигнул,     Зажатое хваткой смертельной кольцо
          И - сдунуло в сторону хлёсткой струёю.  Рванулось и - выстрелил ввысь белый купол.
          В бездонном просторе небес я тонул,       А солнце горячее било в лицо.
          Земля каруселью неслась подо мною.      И пели сухие упругие губы.
Наконец, настало воскресенье. Но как же медленно для Мыльникова тянулись последние минуты до двенадцати! Он пришёл к вокзалу задолго до им же самим назначенного  времени и встал под часами.
Наконец, ещё вдалеке он узнал знакомую фигурку с перекинутой через плечо маленькой дамской сумочкой. И у него камень свалился с души. Потом эта фигурка превратилась в живую Наташу. А он всё никак не мог на неё насмотреться. Незаметно для себя они взялись за руки и только расставались иногда и неохотно - день большой.
Они долго бродили по набережной Западной Двины, в парке с аттракционами и стоящей там боевой техникой, поднимались наверх по ступенькам лестницы и спускались по ней. Их роли поменялись: теперь Мыльников больше молчал, а говорила, в основном, Наташа. Говорили обо всём: об армии и о «гражданке», вспомнили своё босоногое детство и мятежную юность.
- А в школе у тебя кличка была, даже у такой отличницы? - спросил он её.
- Фамилия у меня такая, что как ни крути, а кличка одна и та же.
- Интересно - какая?!
- Зайкович Наталия - зайка. А у тебя? - несколько смущённо спросила она.
- Фамилия у меня характерная. Потому,я и есть Мылоед. Я им доказывал, что не ем я мыла. Всё равно мылоед - отвечали мне они.
И они оба улыбались друг другу.
На обед Наталья проводила Мыльникова к нему и пошла к себе: два часа светиться у ворот части не хотелось да и надо  было переодеться в  модные по тем временам рубашку.потёртые джинсы и кроссовки.
                Мыльникова Наталия немного стеснялась. сторонилась ,как модница-огородница, солдата охмурила,  а он  и  рад .Многое из разговоров в тот день они узнали друг о друге, на многое по-другому cтали смотреть они. Но как ни хорош был этот день, но надо было расставаться. Они стояли на пороге женского общежития. Только тогда и узнал Мыльников главное - грядущую разлуку с любимым человеком.
Через неделю они могут и не встретиться. По окончании предпоследнего курса Наталию Зайкович, как успевающую по всем предметам, должны послать на летнюю    преддипломную практику. А это надолго и, самое главное, далеко от города. И, значит, до осени они не увидятся.
А она уже привыкла к нему и не может жить  без него. Говоря эти слова, Наташа пристально, до слёз, всматривалась в Лёшу Мыльникова, словно хотела его запомнить. А, когда он молча взял её лицо в свои ладони и принялся его целовать, не сопротивлялась, а закрыла глаза, словно одобряя его. И выражение её лица было бесконечно счастливым.               
Им было всё ровно что на них обращают внимание прохожие, смотрят из окон общежития   в казарме автороты. Они были в этом мире одни. Она только шептала, что ему надо идти, что время поджимает, что армия шутить не будет, а сама всё тесней и тесней прижималась          к   нему. И чтобы       не     опоздать из увольнения чуть ли не бегом устремился он к себе в часть.    
               


             Часть   2            

                1.

Кончилось  доверие для солдат типографии, гитаристов которые так общались между собой с помощью «Корректорской»  Кто-то нажаловался  главному  редактору капитану Соколовскому. Армия же  не дом родной.  Пришлось подчиниться. т. е. взять под козырёк.
Хотя в этом плане Мыльников особо не старался привезти  себе из дома для зарядки спортивную форму ему грозил отпуск на родину сроком до десяти дней. Поезда на Москву из Витебска отходили каждый вечер, и одни сутки сразу экономились на дороге, если до конца дня отъезда выписать увольнительную. Правда, он должен был что-то там привезти из столицы главному редактору-автолюбителю и солдатам из типографии. Но с пьющими и курящими ребятами было попроще.
В общем, все мысли у Мыльникова сейчас были о своём отпуске. Он ему достался с формулировкой «За победу на поэтическом конкурсе и воспитание в молодёжи высоких патриотических чувств!» Если он был такой - конкурс.
Но, когда он вспоминал о Наташе Зайкович - его зайке - то сразу делался грустным и задумчивым. Даже Серёга Маслеников это заметил и спросил того как бы мимоходом:
- О ней думаешь?
- О ком же ещё? - вопросом на вопрос ответил ефрейтор.
- Только с ума не сходи.
- Само собой!-   отвечал    он,      набирая очередной текст.
                Из стихов А. Мыльникова:
Белоснежного шёлка лоскут          А земля разложила внизу
На лазури бездонного неба -          В сизой дымке гадалкою карты.
Будто снова к нам зимы идут         Я весь мир познаю наяву,
В белом танце мохнатого снега.    Как когда-то за школьною партой.
Но вот пришёл долгожданный день начала его отпуска. Билет на поезд до Москвы уже заранее лежал в его кармане. Когда застучали колёса поезда, а в окне поплыл вокзал, Мыльников совсем успокоился.
Напротив него сидела девушка, простенькая, немного конопатая, и смотрела в окно. Чтобы как-то скоротать дорогу, молодые люди познакомились и разговорились. Девушка ехала до Смоленска, а, значит, до этого города слушала пустую болтовню солдата и заодно стихи, начинающего, но уже напористого небесталанного автора.
Проехали Смоленск, и до самой Москвы никто больше не подсаживался к Мыльникову. Под равномерный стук колёс он уснул. И ему снились грустные карие глаза. А он мучительно вспоминал, кому они принадлежат. И вспомнил: совсем недавно он целовал эти глаза. И - проснулся уже в Москве. Его за плечо тормошила - так не кстати! - толстая проводница, когда ранним утром поезд уже подъезжал к Белорусскому вокзалу.
А дальше было: метро, родной дом и соседи, родители, друзья и знакомые. И разговоры, разговоры - как говорится, с три короба разговоров. А вечером Мыльников был на Новом Арбате. Там, у подъезда одной из высоток он встречал с работы свою Татьяну. Она была всё такая же красивая, ухоженная и модная.
Позволила при встречи поцеловать себя в щёчку. И они направились в какой-то ресторан - отметить его приезд. Там они оставили - Мыльников это отметил про себя - довольно приличную сумму. А потом он провожал её до дома. Там она ещё раз позволила себя поцеловать в щёчку, и на этом они расстались.
Быстро пролетели эти десять дней отпуска, которых Мыльникову едва хватило, чтобы объехать и обойти всех своих родных и знакомых, с каждым или с каждой наговориться от души. А по вечерам он звонил Татьяне, и они подолгу говорили с ней по телефону.
Они обходились без признаний и клятв и принимали обоих, как само собой разумеющееся. Когда-то их познакомили друзья. И они решили, что подходят друг другу по всем параметрам. Браки по расчёту, как они где-то вычитали, самые крепкие. А любовь пусть остаётся в книгах и в фильмах тем, кто верит в неё.
Уезжал он дослуживать оставшиеся пять   

                2.
              Уезжал  он дослуживать оставшиеся пять               
         месяцев днём с Белорусского вокзала. Никто его не провожал. Со своими родными он простился ещё дома; с кем-то по телефону,  с кем-то глазу на глаз или во дворе своего дома. Татьяне, по  её словам, посреди трудового дня  грех было на кого-то обижаться. Да и грех было на кого-то обижаться, когда он всё успел, всё сумел сделать так, как надо и в срок - для главреда и своих друзей. Он вёз для ребят роты водку. И вёз её в грелке. Дорогой она стала протекать от него разило, как из пивной бочки — по крайней мере так ему казалось.
Когда же ему предстояло пройти КПП. то ему  протянули из ящика стола конверт. На конверте вместо номера его воинской части стояло что-то с обратным  белорусским адресом. Сказали, что дней десять  назад его принесла сюда какая-то мадам и просила передать по назначению. Тут его, как будто молнией пронзило: от Наташи! Он убрал его за пазуху и шагнул по направлению своего корпуса.             
Его ждали, не спали. волновались. В каптёрке собрались все свои, разлили водку, выпили за его здоровье, поговорили о том, о сём, поделили между собой привезённый им блок сигарет Ява и пошли её курить. И только после этого Мыльников мог позволить себе уединиться в курилке, чтобы прочитать Наташино письмо. Надорвав конверт, он вынул оттуда двойной листок. Две небольшие кляксы  украшали его. Всё становилось ясным, в каком состоянии она была тогда.
«Здравствуй, Лёша!» - писала Наташа  на третий день, как они приехали на место. «Это, можно сказать, передовая по сравнению с нашим городом. Первые два дня мы осваивались с жильём, а теперь приступаем к делу, ради которого будем здесь до осени грызть гранит науки. Ты далёк от всего этого, и тебе это малоинтересно. И поэтому я  не описываю  тебе  комбинат.
Написала, задумалась и увидела твоё лицо посреди листа бумаги, для меня нет ничего удивительного. Куда не посмотришь, везде ты в своей форме десантника. Прямо какое-то наваждение, болезнь какая-то преследует меня. А, может быть, не болезнь, так и должно быть, если это первое, настоящее. Я теперь не одинока в этом мире, если ты со мною,        твои   руки.     твои  губы.  каждый день, каждое мгновение.         Пусть немного  сумбурно.  но зато оно искренне. Вчера  еле уснула - всё  вспоминала тебя,твои руки,  твои губы.   
  Всё мне в тебе нравится, только было всего разочек,  маленький кусочек счастья.ну как тут его  не вспомнить?!     А ты ещё  гадал, как он мог внушить такое чувство?! Чем он заслужил такое отношение?! Но где-то у кого-то есть такое высказывание:    что у нас  лю                бят не  за что, а вопреки.
что .может  быть. в голове моей строчки - не о небе и десантниках, а о любви и влюблённых.  сейчас   складываются                Из стихов Мыльникова 
И друг от друга  вдалеке
Всё ощущать ежеминутно
Тепло руки в своей руке
И тот же голос слышать смутно.
Но нам на встречу полчаса
Судьбой отпущено в награду,
А мы глядим глаза в глаза,
И никаких нам слов не  надо
  И сочинял ответное  будущее письмо Наташе и видел, что
ничего не годится.  Он напнсал вполне традиционное письмо, где описывал, чем он занят днём, какие у него друзья, солдаты и офицеры, что он не танцует  по вечерам в Доме Офицеров так, как тот на лето закрыт на ремонт да и вряд ли с кем-то из женщин он искренно танцевал бы, что   ему никто ему не нужен кроме неё, что письмо он не решился послать. Не хватало в его лексиконе нужных и откровенных слов, которые помогли бы отразить, как из рога изобилия-нибудь он напишет, когда голова будет лучше соображать.
               
                3.

                Однажды воскресным вечером,когда он,сидя в Ленкомнате. что-то писал для газеты. к  Мыльникову неожиданно подошёл Серёга Масленников. Странно, но он стал тогда рассказывать о себе, о своей девушке Жене, об их знакомстве и отношениях до армии. Рассказывал, как перед его приходом в типографию он ездил в отпуск - домой и к ней, как она его приняла тогда и как ждёт теперь. Показывал фотографию, где была его девушка, в дoвольно симпатичной белой пушистой   кофте, застёгнутой на все пуговицы.                Говорил  много  и  охотно, юморил. пока Мыльников не прервал его;            
- А зачем ты всё это мне сейчас рассказываешь?         
-Во-первых не помешает напомнить о ней, такой хорошей, любимой и близкой.  Во-в торых.,вам ехать месте полпути  железной дорогой.
           -  Что ты хочешь этим сказать?- начинал догадываться Мыльников.
- Не с той ты связался, кого мог бы быть достоин.
- Ты на что намекаешь? - начинал заводиться Мыльников.            
 
               
               
                - Я давно  не намекаю, а предупреждаю.  -  отвечал Маслеников  - Уж я и, местных, побольше, получше  твоего знаю. Был я и в этом Пентагоне. Провинциалка она и есть провинциалка. Не нужно быть москвичом, чтобы понимать это. На сколько я их знаю - строить глазки они умеют.
                - Не  будет  она любить тебя так,      как ты этого захочешь. Для этого нужно родиться в Москве, в ней жить, быть москвичом  по духу.
- Правда, Мишка?-обратился он уже к лежавшему рядом другу, который  что-то ещё насвистывал. Спокойной ночи!
-  В твоей ахинее есть мысль.- сказал  тот.
. Но не получив должного ответа   на свои слова,    он   вроде бы  как  быстро уснул.
И только Мыльников ещё долго ворочался с боку на бок. Спать не хотелось.  Голова его была забита «информацией к размышлению». 
                4.
                Прошёл ещё один  летний  месяц. Вернее, был его конец. А ефрейтор Мыльников был ещё там. где сих пор не удосужился послать письмо той, которая написала ему по приезде на место ещё два месяца назад. Он регулярно писал и посылал письма домой, друзьям и знакомым,  но     только не ей - Наташе. И всегда находил на то веские причины.
           -   Конечно, можно будет потом отговориться своей не любовью  к письмам  вообще. И то с  глазу на глаз  ней будет проще, - думал он, - она добрая: всё поймёт и простит.
Единственная,  с кем можно было разговориться, была машинистка Зоя. Хлебом её не корми, а дай только поговорить о любви женщин и  мужчин. Но Мыльников уже больше, как говорится, на пушечный выстрел никого близко  не подпускал.
   Что-то удерживало его писать, а, тем
 более отвечать на письма. Эта невольная  разлука роковым образом
повлияла на отношения между ними. Другими за этот период  становились и стихи.
                Из стихов А. Мыльникова
 В минуты затишья, присевши в сторонке,      Признанья скупые у самого сердца
На вырванном наспех листке из б\локнота,    Ношу я поныне  так вышло когда-то.
Писал я стихи о далёкой девчонке                Мы разными вышли с тобою из детства               
Как будто  слова мне нашёптывал кто-то.       Ты - замуж, а я на два года в солдаты.
Несколько раз за лето Мишка Хмель проверял свою машину. Мало того, что у него были права на неё. Один раз Лёха Мыльников увязался за ним, чтобы её посмотреть - ради любопытства. Оказался обыкновенный «зилок» с походной типографией, типа фургон, которую по тревоге выводят из гаража, грузят вместе со всеми в самолёт, везут и сбрасывают в нужный район. Там собирают её, и выпускают газету. Всё просто, только суетно как-то, как показалось Мыльникову.
В конце июля главный редактор газеты «Гвардеец» капитан Соколовский, прохаживаясь перед солдатами типографии, построенных по его просьбе старшиной Шерембеем, заявил:
- Ещё в прошлом месяце июне в центре городе я нашёл в урне нашу газету. Сегодня, уже в другом месте и тоже там же видел новый  экземпляр. Там хорошие снимки:
про нашу боевую технику, наши воинские подразделения.  Словом, наше печатное издание  не для всех!  И что я вижу?! Все, кому не лень, её читают, используют по назначению и не по назначению.
- Про какую он газету говорит, товарищ старшина? - провокационно на ухо спросил того ефрейтор Мыльников и тут на полном серьёзе,  старшина Шерембей, указывая глазами на будущую газету, которую только  начали печатать, ответил ему: 
 - Учтите - враг не дремлет, - капитан Соколовский покосился на шепчущихся и продолжал, - Поэтому, к рассылке и разноске нашей   «ходить ещё строже и ответственнее! Пусть это будет занимать ещё больше времени, но спокойнее будет всем нам. Я никого не обвиняю - боже упаси! - но это не игрушка! Пусть постоянно у вас перед глазами будет плакат с вещей надписью: «Болтун - находка для шпиона».
Он ещё сказал немного нужных в этом случае, правильных слов и удалился к себе - в комнату главного редактора. А ребята пошли курить, чтобы вкратце обсудить эти слова. Курили только ефрейторы Маслеников и Мыльников, остальные были некурящими. Что ж, руководство старалось выдерживать, хоть и неустойчивую, но  свою линию и брать к себе в типографию тех,  кто исповедовал здоровый образ жизни,
               
5.
Через две недели, в середине августа, Мыльников получил письмо из Москвы от Татьяны. Он и до этого получал их, но это письмо, как говорится, взволновало его до глубины души. В нём она писала, что со вчерашнего дня ей дали долгожданный отпуск, а уже завтра она с подругой по работе летит на отдых в Турцию.
Дней через десять, по возвращении оттуда, в последних, двадцатых числах августа - она ещё даст телеграмму конкретно - приедет к нему, в Витебск, чтобы, как она писала, решить с ним некоторые личные вопросы. От него требуется снять ей номер в гостинице и оформить себе отпуск - три дня ему дадут. А трёх дней им вполне хватит. Он и так должен её на руках  носить за то, что она приезжает к нему.  Он  показал это письмо главному редактору капитану  Соколовскому и решил с ним   все организационные проблемы с номерами гостиниц в городе. Надо было только дождаться и встретить её,  Татьяну. Мыльников послал ей письмо, что всё готово,  как ему  быть.
Не приходилось думать, зачем была с её стороны эта поездка накануне его дембеля - как никак, а всего два месяца с небольшим оставалось ему служить. Можно было упереться рогом и отказать ей, но это - и крепко! - обидело бы обоих. Зачем было испытывать судьбу?! И он решил, что жизнь сама за них всё решит - пусть будет, как есть, и так будет!
                Из стихов А. Мыльникова:
Над чувствами не смейтесь, господа!       Над чувствами не смейтесь, господа!
Они и так извечно в дефиците.                Не дай вам бог бездушными остаться
Ведь это только из-под масок в цирке      И, жизнь прожив за гранью святотатства,
У клоунов - не слёзы, а вода.                Не ведать за грехи свои стыда.
Ещё через две недели, двадцать восьмого августа, они, Алексей и Татьяна, встретились. Поезд её из Москвы в Витебск пришёл на вокзал рано утром. И Татьяна не один час дожидалась, пока после завтрака придёт руководство редакции и выпишет ефрейтору увольнительную на три дня. После этого, отметившись на КПП, Мыльников поспешил на вокзал к Татьяне.
Он нашёл её в зале ожидания, сидящей на скамейке, отнюдь не в жалком дорожном виде, а посвежевшей и загорелой после жаркой Турции. О чём не преминул сказать, что было ей приятно слышать. После всех непременных поцелуев при встрече и того, что они заранее купили в кассе обратный билет ей, молодые люди направились к гостинице «Витебск». Там их обоих ждал забронированный номер на двоих. После завтрака и принятого душа Татьяна решила отдохнуть с дороги и вскоре сладко посапывала в своей постели. А Мыльников, занавесив на окне шторы, караулил её сон.
После сна и обеда в неплохом ресторанчике недалеко от гостиницы они захотели пройтись по городу и посмотреть его. Но уже через полчаса прогулки Татьяне сделалось скучно, и они снова вернулись в гостиницу. Там, уже в номере, за импровизированном столом, Татьяна рассказала    им, как отдохнула в Турции, где там побывала и что повидала.
А вечером к ним в номер гостиницы пришли Мишка Хмель и Аркаша Полетаев, ходившие в штаб дивизии и носившие  туда  экземпляры «Гвардейца». Хоть и побыли они недолго в номере, но незаметно для Татьяны Мишка не один раз показывал большой палец Мыльникову, кивая ему на неё. Мол, хорошая девица! Давай, парень, действуй!               
И    он начал действовать с того  самого вечера.  Они гуляли  по  городу,  его      древностям и современностям. Мыльников, как мог, развлекал Татьяну, рассказывал ей о службе и дружбе, упиравшимся, конечно, в любовь между мужчиной и женщиной. А утром и вечером    они были заняты делом,  ради которого  она и приехала   за два месяца до  его дембеля.
Уезжала Татьяна в самом конце вгустаповсюду в наступившей темноте горели городские фонари и вокзальные огни. Понимая, что между ними всё уже решено, незримая грань пройдена, оба молчали - всё, что надо, было междуними высказано друг другу.  Стоя  на продуваемом ветром перроне, Татьяна накинула на себя тёплую кофту, а Мыльников лишь поводил плечами под гимнастёркой.
Наконец, она чмокнула его в щёку сказала «Пока!» и вошла через дверь в       вагон, появившись  в его  окне, ещё через  десять минут тронулся  и весь поезд,                увозя пассажиров до места их назначения. Помахав на прощание рукой и послав воздушный поцелуй, Мыльников не стал задерживаться среди провожающих на перроне вокзала, повернулся  и медленно  побрёл к себе в часть.               

                6               
Когда он сегодня отмечался на КПП, навстречу ему поднялся  сержант Шведюк, дежурный по КПП.
- Пока  вы там были,-сказал он, - К вам  приходили.
 -Кто?-тут же поднял на него взгляд ефрейтор
- Как говорят у нас в Одессе: а я знаю?!
- Хоть женщина или мужчина?.
- Девушка.
- Как её хоть зовут?
- Она не предъявила никакого документа и никак не назвалась.
- Чего же ей  от меня надо было?
               -Тебя спрашивала.   
                -Зачем?
               - Это ты у неё спроси.
                - Я   у твоего напарника спрошу.       
                -Он  спит в соседней  комнате.
               -Ну и служба — только бы спать.   
-Такая служба!
Тогда Мыльников обрисовал ему детали Наташиного портрет.
- Вроде похожа: может, и она.  Чемодан и плащ на нём, остались у двери - видно, сразу с вокзала, сама она прошла немного вперёд, ну и спросила про тебя.
- Что ты ей сказал про меня?
- Сказал, что ты сейчас отпуске.
- Ну что это за отпуск — три  дня,Саня?!
- Я сказал, как было: что к тебе какая-то женщина приехала.
- Значит, ты сказал этой Наташе, что меня в части  не будет?
             -   Так точно!  -  ответил исполнительный   сержант,-
           И в ближайшее время не будет.               
                - Это  её не обрадовало?
- Не обрадовало, судя  по тому, как она себя вела.
- А как она вела себя?
- Она закрыла на минуту лицо руками, а потом - ничего, отошла.
- Что-нибудь она говорила потом?
- Сказала, что поедет завтра же к себе домой, в эти...как их…
- В Озерки,  Саня.
- Точно, в Озерки;               
  Что её там очень ждут. Родители?!Помнишь?   
                Но нам на встречу полчаса
               Судьбой отпущено в награду.
               А мы глядим глаза в глаза
               И  никаких нам слов не надо.    Пока что родители.               
- Что значит — пока она там что-то про кого-то  говорила.
- Что она говорила?
 Сержант наморщил свой лоб, вспоминая и даже  потирая его в ответ:
- Вроде, друг детства и скоро должен прийти.
- Ты ей про меня что-нибудь ещё рассказывал? - заволновался ефрейтор.
                Никак нет,- ответил верно несущий службу сержант,- иначе она так бы не ушла.
- А как она ушла?   
- Медленно, опустив голову, - ответил сержант, - И весь вид у неё был какой-то жалкий, потерянный. И на глазах  её были слёзы. Я её окликнул: мол, девушка, ещё не всё потеряно.   А,  может, что-нибудь сделать для него, письмо там какое-то или что-нибудь ещё, но она на всё лишь отрицательно качала головой. Я долго тогда стоял на нашем крыльце
И на том спасибо!   - в ответ                \                - сказал Мыльников сержанту и, тоже опустив голову, грустно побрёл к себе в автороту в ко рпусе.                Из стихов А. Мыльникова 
Мы уходим – со странной готовностью Уходить, ни о чём не жалея.
Видно, жизнь с театральной условностью
Разонравилась двум лицедеям,


               
               
                                7.
Мы уходим – в тоску одиночества.
И с желаньем в себе разобраться,
Потому, что отчаянно хочется
Только встретить и не расставаться.
                Это был для них  праздник, настоящий, большой, невыдуманный, который, не один, можно и  нужно, по пальцам перечесть. Это прозвучало для них, Серёги Масленикова и Лёхи Мыльникова, гимном страны  Советов. Знакомый, воодушествляющий, он вышел ещё двадцать шестого сентября  вместе с приказом министра обороны страны Устинова и местной воинской властью.
        Последние два месяца, сентябрь и октябрь,  выдались самыми тяжёлыми, насыщенными. Вставали  по  утрам в шесть часов, делали вместе со всеми зарядку,  работали когда по 8 час; когда по 10,  а когда и 12 часов. Всё зависело от работы на данный момент. И ребята не протестовали. И вот они закончились. Настал час прощанья.               
                Из стихов  А.  Мыльникова
Ноябрьский ветер снег метёт.       За этот день, за этот часто
Глядят завистливые лица.              Мы отдаём два лучших года.
И мы выходим из ворот,                Пускай не все дождутся нас,
Чтобы сюда не возвратиться.         Кто переменчив, словно мода.
По дороге они зашли магазин и там купили в дорогу  алкоголь, чтобы чинно и благородно отметить, как тронется поезд, сие неодназначное событие .Тем более, караулить  им явно не хотелось вопреки  в зале ожидания не оказалось ни одного билета:  ни в военной,ни   в
гражданской.  А караулить кассу  им явно не хотелось И они застыли перед кассой. Что делать?!
Так прошло не менее получаса. И вдруг по толпе  пронёсся слух, что к поезду до Москвы цепляют вагон. И скоро в кассе появятся на него билеты. Ребята подсуетились, и  тут же встали в очередь. Но скоро пронёсся ещё один слух, что в прицепной вагон сажают без билетов. Была там живая очередь по принципу: кто не успел, тот опоздал.
И солдаты побежали к вагону. Всё было верно: народ, цепляясь за поручни и толкая друг друга локтями, лез в этот вагон. Не долго думая, Серёга с Лёхой врубились в эту толпу, отчаянно работая руками и ногами и не думая о внешнем виде дембеля. Через несколько минут этой работы в поте лица они уже были внутри вагона.
А ещё через некоторое время поезд тронулся. Рассчитавшись с кондуктором этого плацкартного вагона, ребята на занятых с боем местах стали вскрывать свой изрядно помятый багаж. От купленных фужеров остались одни лишь осколки да воспоминания о них. Зато бутылка коньяка - самое ценное - была цела. Серёга где-то достал гранённые стаканы, и из них пришлось им выпить за свой дембель.
Всё чаще стучали колёса поезда. Всё реже за окном вагона мелькали огни. Уходила из глаз вечерняя белорусская земля. Соседи уже без всякого стеснения - и мужчины, и женщины - раздевались и укладывались по полкам на ночлег. И Серёга Маслеников после всех треволнений уже начинал клевать носом. Один только ефрейтор Мыльников сидел в сумеречном плацкартном углу. Сна у него не было ни в одном глазу, хотя он и устал за день. У ног его лежала сумка с осколками от фужеров.
Вся его жизнь сейчас представлялась ему разбитым хрусталём, который ничем не склеить, не исправить, чтобы использовать по назначению ещё не один раз. А выбросить - выпить - жалко, уж больно красива посуда! уж больно красив организм!. И поэтому любой благородный напиток приходится пить из простых гранённых стаканов. Так и в жизни. Ему ещё не раз предстоит испробовать этот хмельной напиток любви из неудобной посудины. В  то время, как другая, красивая и изящная, уже бывшая в его руках, навсегда разбита.
                Из стихов А. Мыльникова:
Вам, женщины, простые эти строки,       Она придёт, всех ближе и дороже,
Скупая дань растроганной души,             Как будто бы на свет рождая вновь.
За то, что вечно сходятся дороги              Пусть даже мы расстанемся, но всё же
У ваших ног - и в бурю, и в тиши.            Я повторю: «Да здравствует любовь!»


Октябрь 2017 г.
Витебск - Москва
Белоруссия - Россия
      


Преодоление
(Короткая)
(повесть)

1.
Всё началось с того, что сержант Ушаков построил курсантов, в числе первых прибывших в расположение учебной роты, а потому, после принятия присяги, имеющих возможность заступать в караул. У некоторых болела ещё с похмелья голова, но надо было службу нести.
Вот и устроил им сержант своеобразную поверку, познакомился, правда поверхностно, с каждым из них. Но и этого, видно, для первого раза ему показалось мало. Он с еле заметной издевкой в голосе спросил, прохаживаясь перед строем вытянувшихся перед ним в струнку курсантов - будущих операторов-наводчиков:
- А теперь те, кто успел жениться перед армией, можете только поднять руку?
Таких изо всего взвода набралось всего один курсант - по фамилии Теплов.
Послышались голоса из строя:
- Ну и дурак!
- Поторопился, парень!
- Что без этого жить нельзя?!
- Разговорчики! - оборвал их Ушаков и обратился к тому, кто поднял руку.
- Откуда сам?
- С Урала.
- А конкретнее?
- Городок есть такой - Лысьва, что под Пермью.
- Скажи откровенно, тебя заставили или сам женился?
- Сам.
- Кто такая: старше или моложе тебя?
- Одноклассница, вместе в школе за одной партой сидели.
- Всё, вопросов к тебе больше не имеется.
Зато они появились у курсантов, когда те обратили на своего товарища внимание:  кто он такой?! А он, не выделяясь среди них ростом, будучи не ахти какого телосложения, как говорится, «не гигант мысли» и что-то там выдающееся, был самый обыкновенный, только  чернявый, с большими удивлёнными глазами и оттопыренными ушами, начинавшим уже брить свой подбородок и над верхней губой.
А остальное было у него таким же, как у других курсантов учебки. Учебки такой, про которую говорят, что «пусть всё в ней безобразно, зато однообразно», где ты не курсант, а курок, где тебя спрашивают на полном серьёзе: ты курсант или человек, где тоже много чего нецензурного. Но на то она и армия, а - не Дом отдыха.
Тогда, в семьдесят пятом году, это была территория Советского Союза. Но в Прибалтике, в частности, в Литве, под Ионавой, где они служили, их не отпускали в увольнение. Рассуждали так, что в стране, где тебя считают оккупантом, всё может быть. Ещё живы были в памяти волнения местной литовской молодёжи.
И поэтому, курсантам предстояла ссылка на полгода, где у тебя перед глазами всё это время были только военный городок и стрельбище - в поле, за лесом. Да и то стрельбы по мишеням были - хорошо, если раз в неделю. Основную службу - боевая учёба или дежурства по части - курсанты несли в военном городке.
В шесть часов утра дневальный на тумбочке кричит: «Подъём!» и до восьми - час на добросовестную зарядку - пробежку вокруг части и занятия на спортгородке - и столько же на умывание, уборку помещений и подготовку к завтраку.
Но как часто взмыленные курсанты прибегали со своей зарядки уже в восьмом часу и в ускоренном темпе умывались и делали всё остальное. Потом с песней шли на завтрак, а после него, для профилактики, делали ещё пару кругов по плацу, и потом уже заворачивали к себе в казарму, чтобы там, в курилке, успеть ещё покурить.
Теплова откровенно не любили в роте, особенно в его родном первом взводе. Некурящий - раз, бросил курить, а потому не общительны/й с другими курсантами. Далёкий от армии - два, даже мотать портянки по тревоге не умел. А ведь при беге они сбивались в ногах, натирали их, и вечером, при таком влажном климате на тех местах уже были мозоли.
Женатый человек - три. Хоть и ровесник, он, Теплов, был чересчур серьёзным и держался таким со всеми. Почти ни с кем не разговаривал, а, если уж говорил, то по необходимости. Так, или примерно так, считали курсанты. Поэтому, у него не было друзей. Так, или примерно так, считал он.
После завтрака наступало самое трудное для них время: час политзанятий, когда в прихожей роты вешалась большая карта Союза, а курсанты брали свои табуретки и  рассаживались на них ровными рядами. И всё это время замполит, как заведённый, рассказывал им решения съезда партии и дорогого генсека и просил повторить сказанное.
А ты попробуй усиди на месте, когда толком не отдохнул за ночь, и подняли тебя раньше времени, и после сытного завтрака в сон клонит, а рядом ещё кто-то бубнит про «народное счастье», и в казарме относительно тепло и светло, а за окном валит снег - белый, рассыпчатый, и мороз всё круче ярится, а зима всё смелее входит в свои права.
Вот и успел заметить старший лейтенант, что один из курсантов в третьем ряду явно закрыл свои глаза и, уронив голову, уснул во время его лекции - непорядок! И самое удивительное, что этим курсантом был Теплов. Уж ему, женатику, и спать!
- Товарищ сержант, - обратился замполит к сержанту Ушакову, сидящему с другими сержантами в первом ряду, - разберитесь со своим курсантом, что спит на моих политзанятиях. А я пока объявляю перерыв на политзанятиях.
- Первый взвод! Подъём, твою мать! Выходи на улицу строиться! - вскричал Ушаков.
И загремели тяжёлые солдатские сапоги по ступеням лестницы. Улица их встретила крепким ядрёным декабрьским морозом, и скрежетом лопат у солдат, чистивших плац.
Через минуту-другую к ним, курсантам первого взвода, построившимся во мгновение ока, обратился их сержант. И тяжёлый мат повис над окрестностями подъезда:
- Вас нужно разбудить, едрёныть! Что ж, я не против. Трёх километров вам хватит. Пробежите вокруг части в полную силу, ети вашу мать! А с тем, кто уснул, и благодаря кому вы бегаете, на ходу разберётесь сами, мать вашу ети! Нале-во! Бегом марш!
И курсанты устремились вперёд, но уже без своего сержанта: он, покуривая у подъезда казармы, наблюдал за ними. Теплов бежал где-то в середине взвода. Особой усталости он не чувствовал, как вдруг ощутил откуда-то сзади удар кулаком про меж лопаток. От неожиданности он охнул и тут же почувствовал новый, ещё более сильный, удар - опять сзади, кулаком, уже по почкам.
На снежной утоптанной дороге, по которой бежали курсанты, было довольно скользко - на ней ещё не убирались солдаты. Теплов от удара потерял равновесие и упал. Но, быстро, хотя и с напрягом, поднялся и, на ходу приложив руку к болезненному от удара месту, побежал догонять убежавших вперёд курсантов.
Всё это было проведено без слов, в молчании, но и так было ясно и понятно, кто прав и виноват. Минут через пятнадцать первый взвод, окончательно проснувшийся после зимней пробежки, занимал свои места на табуретках возле карты Союза.
Только сержант Ушаков на ходу спросил Теплова, сделав удивлённые глаза:
- Ещё живой, курсант Теплов?!
- Как видите! - недовольно ответил курсант.
- Как отвечаете, курсант?!
- Живой, товарищ сержант! - вытянулся перед ним Теплов.
- Вот так! - сказал Ушаков.
Через две недели у курсантов болью отзывались все мышцы на лестнице при спуске и подъёме на свой этаж. Так с ними занимались на физзарядке, и они адаптировались к новому для них образу жизни - ко всему привыкают.

2.
Когда же объявлялись стрельбы и всё сдвигалось по времени: отменялась ненавистная утренняя зарядка с пробежкой вокруг части и завтракали раньше времени - шли ротой на стрельбище. Туда ещё полбеды, если, конечно, не достанется какая-нибудь мишень из фанеры размером два на два при большом ветре. Там, на стрельбище, полдня предстоит мёрзнуть, дожидаясь своей очереди, чтобы в очередной раз промазать, - так или примерно так считал курсант Теплов и готовился к самому худшему.
На обратном пути в знак наказания сорока килограммовый ящик с патронами нёс, конечно же, один курсант Теплов за свои промахи. Стрелял он очень плохо из любого вида оружия: то ли его зрение тут виновато, то ли ещё что-то.
Отбывал, то есть, нёс - в прямом смысле - своё наказание он терпеливо, без каких-то ни было громких слов и надежды на помощь со стороны других курсантов. Хотя кряхтений и выражений по определённому адресу, охов и ахов с его стороны хватало на все шесть километров до части.
Новый, семьдесят шестой год, встречали в своей казарме, без грамма спиртного - по крайней мере, для курсантов - но с устроенным скромным угощением. Развлекали собравшихся собственными силами, но таланты были жидковаты и чрезвычайно редки. И тут, на удивление всех, выручил курсант Теплов, рассказавший, как встречают Новый Год разные народы.
Забылись, хоть на время, невзгоды и недопонимания между курсантами. И Теплов мог ещё долго говорить, что знал - а, знал он, оказывается, немало - но через час прозвучала команда: «Отбой!» И все дружно пошли - не побежали, а, может быть, впервые, если не считать дня принятия присяги! - пошли спать.
А в январе месяце, посреди ночи, шедший в туалет курсант Бочаров на обратном пути неожиданно увидел свет в ленкомнате и заглянул туда. А там, примостившись за одним из столов, сидел неодетый  курсант Теплов и беглым почерком писал кому-то письмо.
- Ты чего не спишь или время для писем не хватает? - спросил он его вполголоса, подойдя поближе.
Тот дописал до конца предложения и уж потом повернулся к подошедшему:
- Если бы не смеялись надо мной, я бы вечером среди других курсантов писал.
- Я не смеялся: что я, не понимаю, что ли, - оправдывался Бочаров.
- Ладно, верю тебе.
- Так кому ты пишешь?
- Своей второй половине.
- А мне, кроме матери, некому писать, да и много ей не напишешь.
- Тут совсем по-другому. Ничего не придумываю, а пишу так, как есть в армии.
- Неужели?!
- Становится неудобно перед женой Олей за себя, и это мне помогает.
- Неудобно за то, что мажешь на стрельбище и засыпаешь там, где не следовало?
- Прибавь сюда ещё пару ударов сзади, - признался Теплов.
- Ну, хоть не по морде? - уточнил Бочаров.
- И на том спасибо.
- Пожалуйста.
- Эй, вы, курки, «кушать подано - садитесь жрать, пожалуйста!», - дежурный по роте, сержант Матвеев, заулыбался, цитируя известный фильм, - Если не хотите жрать до блеска в туалете на двоих, чтоб через минуту оба лежали в своих кроватях!
Совершая очередной обход помещений роты, он увидел не положенный ночью свет и распорядился по-своему. Оба курсанта, застуканных там в одних подштанниках, быстро погасив свет в ленкомнате, повыскакивали оттуда и вскоре тихо лежали на своих местах.
Через какое-то время, к концу первого месяца года, рота, как обычно, заступила в наряд по части. Курсанты Бочаров и Теплов попали в караул, на самый дальний пост - склад боеприпасов в сосновом лесу. Мало того, что стоял сильный мороз, им ещё шагать туда предстояло в тёплых валенках, которые на три размера были больше и заранее надевались ими в караулке.
А чтоб не спали на посту, когда проходили мимо одного заброшенного барака,  разводящий, сержант Иванов, всякий раз пугал часовых излишними подробностями из его истории, полезной для них.
Это когда-то, в начале пятидесятых годов, там вырезали караул «                лесные братья». В живых остался только один военнослужащий, сидевший недалеко в кустах с острой нуждой в животе. Он-то и поведал о том, что там тогда произошло. И потому решили оставить этот барак для истории - пусть стоит, хлеба не просит, только пугает своей заброшенностью.
Склад делился на две равные части, и охраняли его двое часовых, которые при заступлении на пост менялись верхней одеждой - овчинными тулупами, длинными до пят.
«В таком не замёрзнешь, - отмечал про себя Теплов, - хоть на снег ложись и спи!»
Но эта тёплая одежда сослужила ему глубокой ночью недобрую службу. В первый час он два раза обошёл вверенный ему пост между рядами с колючей проволокой. Видел соседнего часового, но говорить с ним не хотелось. Постоял, послушал, как шумят тёмные сосны в лесу, шагнул к складу с закрытой на амбарный замок дверью и затих. 
Перед складом стояла цистерна с горючим, где к отверстию в ней наверху снизу вела лестница в два марша. Вот на неё-то и залез Теплов: сначала прислонился, потом присел, обнял своё оружие и почти мгновенно провалился в сон. Фамилия что ли такая у него была?! Но было ему тепло, удобно и хорошо там! Только тусклые лампы светили над головой.
И вот, когда пришёл разводящий, чтобы поменять караул на обоих постах, то, не видя часового, он несколько раз позвал его. Сквозь сон всё-таки услыхал свою фамилию Теплов и, пробудившись ото сна, поспешил им навстречу, загремев этой треклятой лестницей, спускаясь с неё. И пока он обменивался тулупом с пришедшим часовым, разводящий допрашивал его:
- Значит, говоришь, не спал на посту?
- Никак нет, товарищ сержант!
- А кто ж тогда лестницей гремел?
- Не знаю: может быть, ветер?!
- Это какой такой ветер может быть?!
- Вам виднее какой, товарищ сержант!
- Ладно, хрен с тобой, ветер так ветер!
Теплов не возражал в ответ, только пожал плечами.
- На посту ничего не случилось?
- Никак нет, товарищ сержант!
- Слава богу - ещё с таким часовым!
После этого они втроём зашли к Бочарову, сменили его и направились в караулку. Знавший, почему загремела лестница на соседнем посту, Бочаров об этом молчал. Смолчал он об этом и в караулке, ночью. А днём, когда сошлись вместе двое часовых - там, где сходятся два поста за колючей проволокой, один из них не выдержал и заговорил:
- Никто нас здесь не слышит, и вот что я хочу сказать.
- Слушаю тебя внимательно, - ответил Теплов, чувствуя подвох.
- Выспался ты ночью на своём посту? - с насмешкой спросил Бочаров.
- Ты это разводящему скажи, - хмуро отозвался курсант.
- Смотрю я на тебя и удивляюсь: то ли армия так на тебя действует, то ли ты такой и до армии был? Прикидываешься или на самом деле такой дурной?
- Может, и не дурной, но я и в школе был не лучше, хотя много читал и знал. Про таких говорят - «ботаник» без очков.
- Так как ты жениться смог или тебя на себе женили?!
- Да я и сам удивляюсь, что во мне такого нашли, чтобы замуж за меня пойти.
- Но ведь говорят, что любят не за что, а вопреки, или вы - два сапога пара?
- Может, ты и прав, но за три месяца, что мы в армии, я только лучше становлюсь — преодолеваю себя.
- Лучше?!
- Лучше!
- Преодоление?!
- Преодоление: на политзанятиях уже больше не сплю, на стрельбах стреляю, как все: ящик с патронами больше один не таскаю за промахи, научился быстро мотать портянки, на зарядке бегу не последним и на турнике в сапогах делаю норматив: три раза  подъём переворотом.
- Вот когда греметь в карауле лестницей не будешь, тогда я, может, и сам тебя похвалю.
- Так за это время, за три месяца, мы другими не станем, но изменимся в лучшую или в худшую сторону.
- Сейчас ты точно изменишься в лучшую сторону - наша смена идёт! - Бочаров не стал ждать от Теплова ответа и пошёл к своим деревянным воротам на посту.

3.
Это случилось через месяц после их откровенного разговора, на исходе зимы, там же - на посту, в сосновом лесу. Курсантам Бочарову и Теплову снова повезло быть вместе в карауле - охранять в одно и то же время знакомые склады боеприпасов.
Сержантские часы показывали без малого полночь, когда разводящий, сержант Лосев с фонариком в руке и двое часовых подходили по лесу к нужному посту. Тропинка, освещаемая тусклым светом фонарей, вилась между стволами сосен. Не было ни ветерка и ни души, если не считать встреченного часового у ворот!
Доложив разводящему о состоянии поста и передав тулуп новому часовому, курсант пошёл за сослуживцами, чтобы то же самое повторилось и на соседнем посту. И вскоре военнослужащие отправились в караулку, а мёртвая тишина опустилась на склады и окрестности. Теплов вышагивал вдоль каждого склада, проверяя амбарные замки на нём и прислушиваясь к опустившейся на строения тишине.
Была уже глухая ночь. От тепла в одетом тулупе он почувствовал, как ему захотелось спать, но это было обманчиво. Теплов знал, что стоит только присесть или прислониться к чему-нибудь, как он тут же провалится в сон, крепкий и сладкий настолько, что он сквозь него уже не будет ничего видеть и слышать.
Какой он после этого часовой?! На соседнем посту, за колючей проволокой, тоже не спит часовой, хотя и стоит на месте. Теплов негромко свистнул в его сторону. Тот обернулся и подошёл поближе, чтобы можно было говорить.
- Что свистишь? Случилось чего?
- Нет, тебя увидел и захотелось поговорить.
- Ну, как оно, - спросил Бочаров и ухмыльнулся, - очко играет?!
- Как обычно, - отозвался Теплов, - всего хватает.
- Спать на посту не будешь?
- Нет!
- Смотри!
Он повернулся, поднял воротник тулупа и не спеша пошёл вдоль складов на своём посту и скоро пропал из глаз. А Теплов постоял у колючей проволоки и двинулся в очередной раз у себя, останавливаясь возле каждого склада.
Над ними чернело небо, усыпанное мигающими, крупными и мелкими,  разноцветными звёздами. Можно долго смотреть на них, составляя  созвездия, но не надо забывать, кто ты и зачем здесь. И Теплов подолгу не задерживался там.
Наверное, прошёл уже час, оставалось по времени самое сложное - пошёл второй час ночи. Так он, Теплов, дошёл до соседнего поста и вскоре невдалеке увидел фигуру часового в тулупе. Он не стал опять окликать Бочарова - что-то удержало его. Да и стоял он, повернувшись в противоположную  сторону.
И тут какая-то большая тень пронеслась над ним. Теплов инстинктивно отпрянул в сторону и прикрылся руками. Этим или другим действием он отпугнул её. Какая-то огромная белая птица, бесшумно пролетая над обеими постами, села на плечи сзади Бочарову и вцепилась своими когтями в его белый овчинный тулуп.
Надо было слышать тот крик, которым огласил окрестности своего поста часовой, наверное, всё-таки от страха, чтобы воочию представить его. Вслед за этим криком - поднявшийся Теплов это видел и слышал - Бочаров упал навзничь на снег, сорвал с плеча свой карабин и, повернувшись, произвёл из него навстречу непонятной опасности несколько выстрелов.
Одним из них он, скорее всего, ранил улетевшую в лес птицу. Больно неуклюже она скакала потом, пытаясь взлететь. Ищи теперь пятна крови на снегу! Теплов побежал к тому месту, где сходятся два поста, и со своего места попытался успокоить часового, что, мол, напрасны все его переживания, что это всего-навсего птица, хоть и большая.
Он видел, что это была белая полярная сова с двухметровым размахом крыльев, неведомо, как очутившаяся здесь. Но часового аж трясло, так его напугала неожиданность и бесшумность прикосновения к нему сзади. Но он всё-таки нажал тревожную кнопку.
Через несколько минут прибежала из караулки тревожная группа. Они к тому же слышали произведённые выстрелы из карабина часового и теперь разбирались: почему они были произведены, так или не так, но было нападение на пост или на часового.
Всё это время Теплов, как свидетель нападения, и Бочаров, как пострадавший, делали разные признания: один говорил, что это была напавшая на часового большая птица, полярная сова. Другой, не в силах успокоиться, доказывал, показывая свой разодранный тулуп и пятна крови на снегу, что было нападение на часового.
Так и подошло время смены караула. Сменившись, они вместе с тревожной группой направились в караулку. Там никто не спал, и только гадали «на кофейной гуще» - что это было. Теплов и Бочаров повторили старшему лейтенанту Лунину, начальнику караула, сказанное ими на посту. Офицером был составлен и подан соответствующий рапорт командиру части.
Но это отнюдь не успокоило курсантов. И до конца караула курсант Бочаров больше не появился на своём посту. Решили не рисковать, и его подменяли из состава караула. А самого курсанта в тот же день направили в медсанбат, чтобы его проверил врач. Не каждому дано пережить такое!

4.
А вскоре отпустили морозы, а с ними ветра и снега. И наступила долгожданная весна, природная и календарная. В дорожных колеях было много талой воды, а в полях и на лугах осевший почерневший снег обернулся весенней распутицей. На деревьях от этого дневного тепла на пригреве напряглись бугорками почки. Не сегодня-завтра они лопнут, и появится на свет первая, светло зелёная, листва.
Утром курсанты с трудом натягивали на ноги непросохшие за ночь даже в сушке сапоги, быстро завтракали и снова уходили на стрельбище. Приходили или, вернее сказать, приплывали, они уже вечером к себе в часть - по колено в воде, перемешанной с грязью.
Было горячее время - учебных стрельб и упражнений на тренажёрах с перерывом на дежурства по части. Время, по итогам которого выносится решение, достоин ли курсант профессии оператора-наводчика и звания ефрейтор. Что стрельба - дело серьёзное, считали по тренажёрам: промахивались на них и отжимались, как говорится, по полной программе.
А потом был, так называемый, полевой выход. Когда неделю жили в этих самых полях, в брезентовых палатках, по несколько человек, по взводам, недалеко от учебки. Разминались на зарядке по утрам и умывались, бегая за два-три километра на ближайшую речку, разбивая там, у берега, наросший за ночь лёд. Было холодно, особенно по ночам, но никто не простудился и не заболел. Наверное, каждый был в это время на взводе.
После завтрака в условиях полевой кухни была теория и стрельбы из БМД, по итогам которых выносилось то или иное решение - сначала взводным, а потом и командиром роты. Ну, и «физика», конечно. Хоть и пугали курсантов этим выходом, но завершился он вполне благополучно.
А вслед за ним, через неделю нахлынувшего тепла сошёл снег, подсохла земля. И стало лучше ходить на стрельбище, а в части и так хватало асфальта. А, когда распустились и зацвели деревья, всё, казалось, стало по-другому.
Курсанту Теплову служилось даже легче, чем прежде. И письма его своей второй половине становились короче. Он всё меньше писал молодой жене о службе, но всё больше о любви. Чувствовал он, что не разлюбил Олю и писал ей о своих чувствах - как никак, а именно она и помогла ему в самый непростой период службы, её начало.
А теперь он бывалый солдат, хоть и курсант ещё. Его, как молодого перспективного воина, взял к себе посыльным командир взвода лейтенант Новиков. И Теплов снова закурил - сначала лейтенантские, а потом и свои сигареты. В тот день он старался больше не курить.
Когда по тревоге он прибегал к дому, где жил лейтенант, поднимал его и, пока тот собирался, от нечего делать курил. Потом угощал его командир взвода, когда они вдвоём шли к месту сбора. И на учениях Теплов стрелял метко, хотя и не лучше других, но и не хуже.
Так и прошёл ещё один месяц. И курсанты уже считали дни до окончания учебки, кому-то ненавистной, кому-то необходимой, но оставившей свой заметный след в судьбах тех, кто попал сюда и прошёл через неё.


Октябрь - ноябрь 2017 г.
Гайжюнай — Москва
Литва — Россия
Мельник
(Рассказ)

1.
Фамилия его была Мельников, и он на поверке охотно отликался на неё, но Мельником его называли в основном старшие ребята, более ранних призывов. Он с первых дней им доверял, был не против этого. Да и как же ему было непротив, когда на его погонах, правых и левых, легли по две маленькие жёлтые полоски младших командиров.
Хоть и небольшим, а был он тогда начальником. Хлебом не корми, а дай некоторым хоть немного покомандовать! Кстати, о хлебе. Гоняли их, как чертей, поэтому кормили, как на убой. Но на это они не обращали внимания.
Хоть и некрасивым был он, даже неуклюжим, курсантом, сержантом, с какой-то вихляющей задницей «бабскою» походкой, но на здоровье и отсутствие внимания он никому не жаловался. Вот и называй его после этого сибиряком.
Оно, здоровье сибирское, ему было нужно тогда, лишь в первое время, когда их, нескольких худощавых прыщавых восемнадцатилетних пацанов, только начинавших бриться, прислали по окончании литовской учебки в полк на места командиров отделений, навсегда отсюда выбывших по причине демобилизации.
Умели они стрелять из разного вида оружия, совершили несколько прыжков с парашютом, кое-что водили, знали по технике и тактике ведения боя, но их основное умение - командовать, чему их учили ежедневно. И не просто они храбрились, а ничего не боялись, кроме своего начальства. И самые большие изменения были в их третьем взводе.
Двое командиров, оставалось в их взводе, и один из них был замкомвзвода - он решал подчас вопросы, как говорится, глобального масштаба - всей роты, а остальное уж выпадало на долю его подчинённых. И так мельник постепенно становился второй масштабной фигурой в роте. А с такими меньше всего хотелось быть откровенным, общаться, как говорится, на «дружеской» ноге.
И, если кто-то из них по своей природе был силой не обижен, или наоборот - как раз обижен, но нашлись заступники у них среди дембелей, то и здесь он был не накладе. Пришлось ему поработать, потаскать, поносить, не раз и не два, с собой это тяжёлое «дембельское» оружие, незаменимое в  бою.
Но мельник знал его, словно «Отче наш» - среди ночи его разбуди, без запинки ответит на любой вопрос по этому поводу. Знал, что на него, если что, могут положиться - в прямом и переносном смысле. Ну, а что некрасивый: ну так не воду же с лица пить! Главное, сильный! Но это «палка о двух концах».
Захотел младший сержант быть своим с «дедами» и молодым с «молодыми»: с «дедами» крыть, чем ни попадя, пресловутую «дедовщину», помноженную на национализме дыхание, читать письмо в стихах любимой девушке, искренне признаваясь в своём чувстве.
Но на двух стульях сразу, бывает, по-началу трудно усидеть, держа равновесие. И, признав это, запастись терпением  или, как говорят сейчас, свою толерантность показать - придёт ещё его время.
iА роста он был среднего, но по-сибирски широк в плечах и в бёдрах. На турнике не выпендривался - нечем. А, главное, отличался феноменальной выносливостью: что утром на зарядке, что днём, на марше.
Только вечером, снимет он гимнастёрку, а она от края до края в мокрых пятнах. И дело не в погоде, когда жарко бывает всем. Ему дали отделение, и он растворился в нём: крутился-вертелся, признавал ошибки - в общем, работал.




2.
Так прошли первые полгода в полку. В этом году зима пришла в часть ранняя, по-белорусски, снежная, морозная. И кто-то из дембелей вспомнил немного садистский обычай или обряд: посвящение в «деды» пряжкой от ремня или головой в сугроб. Все, естественно, выбрали последнее - меньше крови.
И с наступившими сумерками выходного дня началось посвящение. По два, реже, по три дембеля заносили скрученного по рукам и ногам грядущего «деда» головой в сугроб и держали там несколько минут. Большинство солдат чуть ли не сами ныряли в снег.
 И всё бы прошло быстро, тихо и мирно, если бы не одна заминка, если бы этого захотел сам мельник. А он этого не захотел, судя по его фигуре, облепленной со всех сторон солдатами его роты. Всё это напоминало в густых сумерках охоту на кабана с пустыми руками. На чём только не висел солдат?! Долго так его уламывали, пока всё-таки…
Всё равно и до ременной пряжки дело дошло. Процедуру эту                (правда, не по полной программе) провели  в солдатской бане. И досталось тогда  солдатам. А так все были вывалены в снегу, долго пришлось вытряхиваться, но не замёрзли же. Молодость! Всем было весело, все, кому надо было, посвятились, но здоровье от этого не прибавилось ни у кого, и дружней от этого они не стали.
Любил Мельник до мелочей знать, что у него во взводе делается. Поэтому довольно часто  устраивались шмоны в личных тумбочках военнослужащих или в их личных вещах. А пока занимались наведением порядка во взводе силами в основном «молодых».
Всё стремительно шло к тому, что со временем станет на свете одним старшиной больше. А каким старшиной, плохим или хорошим, для дембелей и молодых, не знаю — наши пути-дороги, в феврале 1976 года разошлись. Пусть - не шедевр, но то, что у Мельникова это получится, я ни минуты не сомневался.


Сентябрь  2018 г.
Боровуха - Москва
Белоруссия - Россия

С Урала
(Рассказ)

Небольшой уральский городок в Пермской области был известен своими элетроплитами, чайниками и прочими изделиями многократного домашнего пользования. Это было полсотни лет тому назад, а сейчас может быть известно другое оттуда - чем можно похвастаться. Но для меня он в памяти остался совсем по иной причине. Я никогда не был там и вряд ли когда буду, но не забуду его, кажется, никогда.
А началось это в мае месяце 1977 года, когда моей службе в ВДВ исполнилось полтора года. Я стал долгожданным «дедом», сам себе хозяин, и в моей жизни появилось много свободного времени. Надо было куда-нибудь его девать. Молодых я не гонял. Дурью «дембельской» не маялся. Высыпаться уже было неактуально. И тут мне повезло - так я считал.
До моего «дедовства» я растерял всех своих подруг по переписке: кому-то плакался в жилетку, перед кем-то хвалился, кого-то учил уму-разуму, а кого - наоборот - слушал, разинув рот. Кто-то из них вышел замуж, а кому-то я наскучил, надоел, и сами меня однажды бросили. В общем, остался я у «разбитого корыта». Писал письма только домой, а писать надо было - всё-таки дом родной.
Всё началось с хотения, его-то у меня было, как говорится, хоть отбавляй. Был у меня сослуживец с одного призыва Женька Никодимов: родом с Урала, из маленького городка Лысьва в Пермской области.
Получал он регулярно письма - однажды украдкой я посмотрел обратный адресат на конверте - от своей девушки Ларисы и попросил его дать мне адрес какой-нибудь знакомой по своему городку.
Он не долго думал, и не много советовался со своей девушкой, и дал его, адрес, мне. И скоро я уже писал ей, Тане Сургановой - немного, в меру своего хвастовства и откровения. И отослал написанное письмо без надежды на регулярную переписку с незнакомкой. Каково же было моё удивление, когда через две недели пришёл ответ на моё письмо!
Пусть он был традиционным, с общими словами о трудностях моей службы и готовности разнообразить мою жизнь насколько хватит её - восемнадцатилетней девушки Тани. И следующее моё письмо было не только скромнее предыдущего, но и серьёзнее. А, главное, что можно будет попросить у неё фото, чтобы иметь ввиду - кому я пишу.
 И я решился. Каким было второй раз моё удивление, когда через те же две недели я получил письмо от неё, где между его исписанными листками лежала фотография. Я это почувствовал, ещё когда держал конверт в своих руках. Достал и рассмотрел фото с краткой и трогательной надписью на обороте: «На долгую память Григорию с пожеланиями успехов и удачи в нелёгкой армейской службе. Таня». Дата и роспись. 
На фото под новогодней разукрашенной ёлкой стояла девушка с крупными правильными чертами лица, в нарядном чёрно-белом платье. Может быть, на улице пройдёшь мимо и не обратишь на неё внимание.
А здесь, под ёлкой, в окружении Деда Мороза, Снегурочки и других игрушек, стоящих и висящих вокруг и около, она была красива - даже в своём простеньком платье, чулках и в белых туфлях, с густыми тёмными волосами и не очень-то накрашенная.
В своём письме Таня писала, как встретила дома Новый Год, как сама выбирала и украшала ёлку, под которую положила подарки, а на следующее утро под ней же обнаружила,  что и о ней помнят и любят - подарок ей - и была счастлива! Вот почему она выбрала эту свою новогоднюю фотографию.
В ответ я вынул какое-то своё армейское фото из демальбома: немного бравурное, с оружием в руках и в парадной форме. Написал ей что-то увлекательное о прыжках с парашютом и оставляемых в небе самолётах, об учениях со стрельбами и ночёвками в лесу. Два-три слова  уделил тому месту и городу, где мы служим. И просил Таню написать хоть немного о себе, чтобы знать - с кем переписываешься.
Ровно через две недели пришёл от неё ответ, из которого я узнал, что год назад Таня закончила школу. Не сказать, что она была отличницей, но хорошисткой была. Мечтала о другом, но всё в жизни довольно быстро меняется. И она неожиданно переменила свою мечту. Или засунула её в долгий ящик.
От инфаркта она тогда потеряла своего отца. Беспомощный, он лежал в местной  больнице. И его не смогли спасти. Не было ему ещё и пятидесяти. Вот почему после школы она была вынуждена пойти в медицинское училище, чтобы ухаживать за другими больными. Что она сейчас и делает: днём работает в больнице, а вечером изучает теорию в училище. Устаёт, но что поделаешь.
И тут я понял, что жизнь её не сахар, и потому она всё воспринимает всерьёз - даже нашу переписку. Чего тут скрывать - надо было меняться! Таня - серьёзный человек, даже когда спрашивает о вещах вроде бы несерьёзных:
Ходил ли я до армии на танцы - в парке или в ДК? (как будто у меня не было других увлечений?); ведут ли себя московские девушки так, как провинциальные? (не могут поделить ребят?); злоупотребляют ли парни вином? (а без него нельзя, что ли?) и пробовал  это вино я?
Её интересовало многое. И я обстоятельно отвечал на каждый её вопрос. И мне было чертовски приятно кому-то открывать Америку - то, что она, в отличии от меня, казалось бы, не знает очевидного. Хлебом не корми, а дай поучить других.
Тем временем кончалось календарное лето, которое пришлось на близкое знакомство по переписке с Таней. Много чего прозошло у нас в части за три его месяца - даже наши «дедовские»: и прыжки с парашютом, и учения со стрельбами, и дежурства по части, и ежедневные разводы на занятия и работы.
А за окнами роты уже полетела с наступившим похолоданием с деревьев наземь жёлтая осенняя листва. Грустно внешне, это говорило и о том, что наш дембель не за горами, и надо к нему готовиться
И мы с Женькой Никодимовым готовились к нему — не только внешне,но и  внутренне-мы уже ко всему были готовы. Оставались последние мероприятия в части, которые я и описывал в письмах Тане Сургановой. С ней я делился сокровенным и в ответ получал то же самое. Кто бы мог подумать, что в этом уральском городке живёт девушка, перед кем я распахиваю душу.
И вот настал ноябрьский день, когда мы с Женькой простились, с кем надо в части, и пошли на вокзал, чтобы взять там билет на поезд уже до дому. В чемодане моём среди подарков домашним лежала небольшая коллекция писем из городка Лысьва Пермской области - от Тани Сургановой. В последнем своём письме она писала, что рада за меня, за наш «дембель».
В Москве мы простились с Женькой, и он поехал в свою Лысьву, откуда мне приходили письма от Тани. И я выкладывал ей душу, не тая. Я написал ей в своём письме, какой был праздник: у меня и у домашних, у всех, кого я знал и любил, когда переступил желанный порог дома. В общем, я демобилизовался.
В декабре, когда уже наступила московская зима с её снегами и морозами, оттепелью и лужами, а мы готовились к Новому Году, я получил долгожданное письмо из уральской Лысьвы. В почтовом ящике среди газет лежал конверт.
Ёкнуло в сердце, когда я его взял в руки. На конверте был незнакомым почерком написан  знакомый адрес - всё было то же самое и совершенно другим, пока я не вскрыл и не прочитал письмо - прямо не отходя от «кассы».
Писала её мама, Светлана Николаевна. Она благодарила меня за внимание к дочери, к её вопросам в письмах и за мои ответы ей. У них нет тайн друг от друга. Поэтому она в курсе всех событий. Она писала, что у Тани всё хорошо, и чтоб у меня было всё тоже хорошо.
Я понял, что она пишет не случайно - так надо, что это письмо вероятно последнее, что в её письме много ненужной «воды», что она заговаривает мне зубы. Но ей виднее. Тем более - вежливая. Значит, переписки нашей конец. И я уже ничего не могу изменить.
Я могу только сказать мысленное «спасибо»: за те письма в мои армейские полгода, за те сомнения и мысли, поселившиеся в последнее время, за то, что она, Таня, есть на этом белом свете.
Я не стал отвечать ей на это, мамино, письмо. Пусть всё остаётся, как есть. Каждый занят своим делом и счастлив или несчастлив по-своему. Что ж, они сами выбрали этот путь, сами этого захотели. Так всё и осталось - больше писем не было.
Забегая вперёд, скажу ещё, что меньше, чем через год проездом через Москву вечером заехал ко мне Женька Никодимов. Мы с ним по-приятельски обнялись и проговорили почти полночи. О чём только ни говорили с ним, но лишь не касались личной жизни каждого. Видно, она у Женьки тоже не складывалась. И я ничего не узнал про Таню, хотя они из одного города, из одного района. Больше я Женьку не видел.
За прошедшие годы Танины письма куда-то делись, а фотография девушки под новогодней ёлкой сохранилась. И я могу время от времени доставать её и, глядя на фото, вспоминать, что было, и представлять, что могло бы быть.


Март - апрель 2018 г.
Витебск - Москва
Белоруссия - Россия

 Сослуживец
(Рассказ)

Тихим тёплым октябрьским вечером гвардии ефрейтор Дмитрий Заварзин возвращался к себе в часть. По-осеннему рано темнело. Календарь показывал воскресенье.  Дмитрий находился в увольнении. Свободного времени было у него ещё вагон. И поэтому он не спешил идти обратным путём.
А навестил ефрейтор сегодня своего приятеля, офицера в отставке, уроженца сих мест. Был у него - если не целый день, то большую его часть. Там же, у этого приятеля и его жены, он и пообедал - по-граждански, а не строем, за общим столом в десять человек. И поэтому, сейчас, вечером, довольный Дмитрий неспешно шёл, кидая взор свой по сторонам.
На бульваре уже зажигались фонари. Было там довольно оживлённо в этот выходной вечер. Сияли витрины. Народ глядел на них и заходил в магазины, продовольственные и промтоварные, в аптеки и сбербанки, в другие общественные заведения, и просто прохаживался туда-сюда.
Слетали на землю резные, жёлтые и красные, осенние листья. Обнажилась большая часть деревьев. Стало просторней и светлее на бульваре. Только в окнах окружавших его невысоких домов то тут, то там вспыхивал свет, на короткое время, за раскрытыми шторами показывая лица людей и часть обстановки квартир.
- Димка! - услышал он прямо перед собой чей-то громкий знакомый голос.
И Дмитрий узнал своего сослуживца ефрейтора Андрея Фоменко, наполовину русского, наполовину украинца, по-разговорному - хохла, родом с Белгородчины. Друзьями их не назовёшь, но близкими знакомыми назвать можно. Служили они вместе в одной воздушно-десантной роте. Пусть Дмитрий на полгода был старше Андрея и уже готовился к дембелю, это нисколько не мешало их знакомству.
У них были разные, можно сказать, весовые категории. Андрей был заметно выше и крепче Дмитрия, но не кичился этим, не напрашивался на дружбу. Выглядел он старше своих лет, и считался неформальным лидером в любой обстановке. А водился он с тем, с кем считал нужным.
- Здорово, Андрюха! - ответил Дмитрий.
И завязалась у солдат традиционная беседа ни о чём: кто, куда, откуда и зачем. Андрей тоже возвращался из увольнения, из городского парка отдыха, где ему сегодня обломилось поухаживать за кем-нибудь из местных девушек - чего скрывать?
Идти к себе в часть на три часа раньше обоим воинам не хотелось, податься некуда, заняться не чем, а потянуло молодёжь в десантной форме на подвиги. Ведь не каждый выходной день бываешь в увольнении.
Они стояли посреди тротуара, курили и громко общались между собой, не замечая, как к ним приглядываются тоже двое людей, гражданских, примерно таких же по росту и телосложению, о чём-то переговариваясь.
Один был постарше, лет пятидесяти с небольшим, попроще - и на лицо, и по одежде. Другому на вид было лет тридцать пять, интересный и немного развязный тип с хитрыми глазами. Было видно, что он молодится и модничает.
- Эй, служба, дай прикурить! - наконец, обратился тот, кто был помоложе, к Андрею.
Андрей повернулся к нему со своей сигаретой, раскурил и протянул её. И это было только началом, предлогом для более тихого, если не сказать, вкрадчивого, мирного разговора, который - слово за слово - завязался между ними.
Дмитрий терпеливо ждал, чем он кончится.
Вскоре Андрей обратился к нему.
- Димка, выпить хочешь? - спросил он.
- Не отказался бы, - ответил тот.
- Предлагают нам эти двое за компанию.
- Вот эти? - он посмотрел на тех, двоих, - Ну, если только за компанию.
- С десантниками никто не откажется выпить.
- Но учти: у меня нет ни копейки.
- Сами предлагают, - сказал Андрей и кивнул молодому.
Тот понял жест десантника, как одобрение его намерений, и тут же скрылся за дверями ближайшего продовольственного магазина с витриной, оставив двоих солдат в компании второго, более пожилого, незнакомца.
Он стал вспоминать свою молодость, свою службу в армии. Но уже скоро, минут через десять, появился молодой с четырьмя бутылками - каждому по штуке - «чернил» местного розлива и закусоном в виде пары свёртков. Всё это он держал по-простому - в охапке под своим лёгким чёрным пальто со стоячим воротником.
- Тут во дворе есть один необитаемый дом, - обратился он к Андрею, - Для нас нежилой. Там мы и выпьем. И никто нам не помешает.
Вчетвером они прошли за угол, во двор окружающих домов и скоро были возле одного двухэтажного деревянного дома, явно предназначенного на снос. Уже окончательно стемнело, и с помощью горевших фонарей было видно только тех, кто шёл рядом. А впереди были двое гражданских, указывавших дорогу, за ними шли двое солдат.
Ну как тут не идти им, когда есть халява?! Это сладкое слово халява! Ведь знали же они, что бесплатный сыр бывает только в мышеловках или не знали? А ведь не дети - двадцатилетние дяди, бывшие на службе, шли на второй этаж замусоренного дома из нескольких опустошённых квартир и в голове не держали, что нужно от них этим двоим.
Вскоре они были на месте, насиженном и обжитом бомжами, хотя и заброшенном. В открытое, высаженное кем-то окно, светил фонарь. И можно было не промахнуться, наливая кому-нибудь из присутствующих.
Этим воспользовался молодой, у которого нашёлся мерный стаканчик. Бутылки им были выставлены на стоящий у стены колченогий стол и открыты. Нашлись и стаканы, и для них чистый носовой платок. И пир начался. За тамаду был, естественно, молодой.
Первый тост был, естественно, за знакомство. Второй - за службу, а третий - за жизнь вообще. Всё обставлено было и так, и этак. Пили, крякали, заедая не мудрёной закуской. Когда зашумело в голове, сначала у Димки, потом у пожилого, составились своеобразные пары.
И, обнявшись, они негромко запели. Только москвича Дмитрия тянуло на современный импорт, а Андрея всё больше на фольклор - советско-украинский, из тех мест, откуда он был родом.
Молодой самозабвенно спел присутствующим - чуть ли не сплясал - что-то из репертуара француженки Мирей Матье, а сам всё время подливал вино в стаканы солдатам, которое они пили в обнимку со своими «халявщиками».
Тем временем, пока Дмитрий не расставался со «старым солдатом» - по его словам, двое других мужчин спустились вниз - как они сказали, стрельнуть курево у кого-нибудь из местных мужиков. И ушли.
Пяти минут не прошло, в течение которых ефрейтор Заварзин всё тщетно силился понять, что говорит ему на ухо пожилой, что ему от него надо, пока он снова не услышал снизу знакомый голос из темноты:
- Димка! Димка! Спускайся скорей ко мне - я здесь! Я тебе потом всё объясню! Димка!
Дмитрий оттолкнул - насколько позволяла его нетрезвая голова - своего напарника и загремел вниз по лестнице. Выскочив наружу, он обнаружил стоявшего у входа в развалины дома своего одинокого сослуживца.
- А где твой напарник? - спросил Димка.
- Стукнул я его пару раз, он и затих, - ответил Андрей.
- За что? - удивился тот.
- По дороге объясню, - сказал сослуживец, смачно сплюнув на землю .
И они быстрой походкой направились с тёмного двора на освещённый бульвар. Когда же они вышли на него и пошли по направлении своей части, тут Андрей и рассказал о недвусмысленном предложении того молодого напарника ему, солдату. На что, естественно, молодой человек - да ещё заведённый халявным вином - тут же оскорбился, как он сказал, до глубины души. Ну и врезал за это от души  пару раз ему.      
Хорошей походкой они прошли весь бульвар. У Дмитрия от услышанного быстро прояснилось в голове. И он несколько раз оглянулся. Но рядом был сослуживец Андрей Фоменко. И он быстро успокоился - с  ним было ничего не страшно.
Они прошли бульвар и повернули на тёмную и пустынную улицу, ведшую к их части. Время на часах уже показывало им обоим, что увольнение заканчивается, а КПП части уже близко. Пройти оставалось всего ничего - два шага.
И тут показалась развязная компания из четверых долговязых подростков, шедших им навстречу по тротуару. Когда же они сровнялись, Дмитрий оказался справа, на грани зарослей, и ему ничего не было.
Весь удар на себя принял Андрей, которого они, подростки - преднамеренно или непреднамеренно - задели своим плечом. И захотели тут же припугнуть - дёрнулись для драки. Но, видимо, не всё рассчитали.
Андрей не стал выяснять, кто прав и кто виноват - что зря время терять.
- Ты, ты и ты - кто самый смелый - в сторонку со мной отойдём, - он указал рукой на своих обидчиков, - А тебе, Димка, придётся уж один на один.
И пока они вдвоём не кулаками махались, а маленько потолкались, объясняя свои права и обязанности, четверо обидчиков уже через пять минут выяснили свои отношения. И пошла присмиревшая компания своей дорогой, а солдаты - своей.
А тут и КПП части показалось. Взошли десантники на крыльцо, оглянулись назад и,  ничего криминального не заметив, толкнули дверь. Там они поздоровались с дежурным  офицером, сержантом и рядовым. Только - от греха подальше - не дышали напрямую на них. И уже по двору военного городка не спеша пошли к себе, в роту.
Слава богу, ещё одно их увольнение закончилось.


Февраль 2018 г.
Витебск - Москва
Белоруссия - Россия




Порванное письмо
(Рассказ)

1.
Взвод маршировал, хотя до КПП было рукой подать. Прежде, чем уйти на выделенные для него ротным работы после полкового развода на плацу, его замкомвзвода сержант Мишин решил - как говорили старослужащие - «чесануться» перед  начальством и пройти со своим взводом строевым шагом перед ним.
Но для этого надо было хоть немного пройтись строем по асфальтовым дорожкам с многочисленными на них трещинами в их военном городке - говоря штатским языком, потренироваться. Это надо было видеть, как взвод ходит перед приветствием козыряющего сержанта Мишина: «Здравствуйте, товарищи!»
С ответным рявканием: «Здравия желаем, товарищ сержант!» первые ряды взвода, самые высокие, плечистые и молодые солдаты чеканили шаг и тянули ножку так, как их об этом просил Мишин, громко матерясь. Это он умел делать, легко и непринуждённо.
В то же время последние ряды, сплошь состоящие из старослужащих воинов, как бы делая одолжение, шли обычным шагом за передними рядами и чуть ли не держали руки в карманах штанов, несмотря на жаркую летнюю погоду. Их не касались громкие команды сержанта - они своё ещё раньше отходили.
- Вань, - начинал кто-нибудь из них, - кончай прикалываться!
- Время идёт, Вань! - подхватывал другой.
- Валим отсюда! -  канючил, третий.
- Работа ведь ждёт! - заканчивал четвёртый.
Но, видно, Мишину этого было мало.
- Запевай! - командовал он.
И первые ряды затягивали в который уже раз куплет за куплетом:
«Не плачь, девчонка, пройдут дожди!
Солдат вернётся - ты только жди!»
Когда кончилась песня, то сержант вдруг снизошёл к подчинённым, скомандовал взводу перейти на обычный шаг и держать направление к КПП - на выход из военного городка. А сам нырнул туда же, чтобы засвидетельствовать количество солдат.
- Наверное, начальство исчезло из виду, - предположил ефрейтор Козлов.
А, идущий с ним рядом Зайцев, тоже ефрейтор и уже не самый молодой по призыву, в ответ только пожал плечами. Ему было в этот миг всё равно.

2.
Им со скрипом открыли железные ворота КПП. А через десять минут быстрой ходьбы они уже стояли перед местной булочной-пекарней. Скомандовав взводу: «Перекурить!», а сам зайдя внутрь её, сержант Мишин договорился там с молодой и грудастой продавщицей в белом халате, что на станции его солдаты разгрузят железнодорожный вагон с мешками муки для булочной-пекарни. Видно, не только одни мешки с мукой были у неё на уме, если она так и тёрлась возле сержанта.
В это время Зайцев пытался прочитать письмо, лежавшее в нагрудном кармане его гимнастёрки. Пришло оно по почте сегодня утром в роту. И ефрейтор не успел с ним толком  ознакомиться, как дневальный на тумбочке позвал всех строиться на утренний развод. Перед его глазами замелькали строчки, в смысл которых он не сразу вникал.
«Здравствуй, Валера! Может быть, это последнее моё письмо к тебе. Я не удивлюсь, что ты не ответишь на него, на мою новость - не только для тебя. Я встретила его, своего мужчину - одного единственного в жизни. И теперь ничто не препятствует нам с ним на пути друг к другу. Ты думаешь, что это легко - обещать и ждать в этом мире, где мы живём?! Легко выдумывать то, что нет на самом деле?!
Валера, мы живые люди, и с нами в любой миг может быть, что угодно. А на правду не обижаются - ты это знаешь. Свою судьбу ты выбираешь сам - я сделала свой выбор. Да я такая, какая есть, иначе я бы тебя дождалась. Но не обо мне сейчас речь. Я знаю, что такие, как ты - не живут, а выживают среди нас. Ты - добрый! Тебе нужно быть другим, измениться - как, я не знаю. Прости мне мой сумбур, но по-другому я не могу».
- Становись! - скомандовал взводу, появившийся на крылечке булочной-пекарни сержант Мишин.
Зайцев быстро свернул вчетверо листок и сунул его в карман своей гимнастёрки. Через минуту они уже шагали строем - не в ногу - к железнодорожной станции, до которой было четверть часа хорошей ходьбы. Козлов что-то ещё сказал ему на ходу, но Зайцев опять ничего не ответил, обескураженный содержанием письма. Ефрейтор только покосился на своего друга, но ничего не сказал и лишь сокрушённо покачал головой.

3.
С Надеждой, от которой он получил сегодня письмо, они сидели в школе на соседних рядах в классе и не были увлечены друг другом - в то время у них были другие увлечения. Потом, после десятилетки, она поступила в институт, а он не поступил и пошёл работать на ближайший к дому завод, а через полгода «загремел» в армию.
На свои проводы он позвал нескольких человек из их класса, и в том числе - Надежду. На проводах она - или перебрала, или на полном серьёзе - заявила ему, что будет ждать его из армии. И он, обрадованный, в это поверил: стал ей писать, а она отвечать. И вдруг - как обухом по голове! - сегодняшнее письмо от неё.
Но вот течение его мыслей, когда он просто переставлял ноги, было нарушено - они пришли на станцию, на какие-то её задворки. Им показали вагон, обыкновенный, вместительный, какой они должны были разгрузить. И они тут же приступили к работе. Почти под потолок в нём были аккуратно сложены матерчатые мешки с мукой в пятьдесят килограмм весом.
По двое солдат с разных концов - слева и справа - брали и нагружали мешки на толстый фанерный спуск, под который подходил кто-то из солдат, ловивший, носивший на спине и скидывавший их в подъехавшую поблизости грузовую машину, где тоже двое солдат укладывали мешки в ровные ряды. Работа не сказать, чтобы была для них очень тяжёлая, но кто уставал - менялся на время и отдыхал где-нибудь в стороне от мучной пыли.
Через час работы они были все белыми от муки, а через два - с тёмными пятнами пота в подмышках да и на спинах гимнастёрок тоже. Все были такими «красивыми», не смотря на свой срок службы - работа есть работа. Наконец, машина была заполнена, что называется, под завязку. И она, медленно и тягуче урча, тронулась с места.
Последовала команда: «Перекурить! Перемотать портянки! Привести себя в божеский вид!» И, отряхиваясь, солдаты направились в курилку, где, устало присев на скамейку или стоя, закурили. Один лишь ефрейтор Зайцев достал из кармана листок и углубился в чтение. И опять покосился на него ефрейтор Козлов, не теряя его из виду.
«Ты спросишь, а как же единство противоположностей?! Да, мы с тобой разные: не только, что я женщина, а ты мужчина, но и по своим вкусам, наклонностям и предпочтениям. Значит, кто-то в семье будет постоянно уступать. Как говориться, кто-то должен быть и в ней громоотводом. Иначе, эта семья, этот союз, эта ячейка общества, распадётся. Но это голая философия, если она ничем не подкреплена, подкрепить её может только любовь.
Мы с тобою, Валера, не любили друг друга - я это знаю даже по нашим письмам - потому, что, сравнивая вас, двух мужчин, я прихожу к одному и тому же выводу: нам надо расстаться. Да, в первое время тебе может быть трудно, даже тяжело, но, я уверена, ты не будешь мне делать сцен, по крайней мере, в письме. И мы с тобой расстанемся, как друзья-одноклассники, каковыми и являемся».
- Становись! - прокричал взводу сержант Мишин.
И солдаты стали не спеша строиться. Ефрейтор Зайцев задумчиво сложил письмо, положил его в кармашек гимнастёрки и занял своё место.
- Что, Заяц, теперь в роту отдыхать? - спросил его Козлов.
Тот молча кивнул в ответ. И они тронулись в обратный путь.

4.
Через четверть часа взвод уже стоял перед булочной-пекарней и курил. А неподалёку стояла нагруженная ими машина, но никого из них она уже не волновала. Свою работу они сделали, пусть разгружает её кто-нибудь другой после обеда. Внутрь булочной зашёл сержант Мишин. Через минуту-другую он пригласил туда ефрейторов Козлова и Зайцева.
Немного погодя, они вынесли в сумках оттуда и раздали солдатам за работу разные булки: с творогом,  с повидлом, с изюмом, с орехами и обсыпные. Что делать: солдаты такая дешёвая рабочая сила. И пока все с устатку уминали за обе щёки эти булки, один лишь Зайцев не жевал ничего, а, достав из нагрудного кармашка сложенный листок, снова читал своё письмо.
«Валера, напоследок скажу, что сама я жива-здорова! Подружка тут звонила, предлагала мне горящую путёвку. И я не отказала ей. Кончились успешно все экзамены за курс, и я теперь свободна. Сейчас мы с ней на пару отдыхаем в Турции. Страна так себе: гористая, выжженная и разрушенная да ещё мусульманская.
Но море хорошее, тёплое, чистое! И поэтому мы с ней каждый день пропадаем на песчаном пляже. Но и там смотри да смотри за солнцем и мажься кремом: как бы не обгореть. Развлечений на любой вкус хватает, были б только деньги и фигура. Я бы тебе больше рассказала, но не знаю - будешь ли ты отвечать на моё письмо».
Вокруг солдаты уже доедали булки. И Зайцев, не дочитав письмо до конца, сложил его и убрал в карман гимнастёрки. Солдаты доставали сигареты и курили, пуская кверху дым. Ефрейтор Зайцев на удивление тоже закурил, задумчиво глядя вдаль. Через некоторое время, когда солдаты уже докуривали, на крылечке появился Мишин и не таким уж громким и решительным голосом, скорее произнёс, чем приказал:
- Становись!

5.
Через минуту они уже тронулись к военному городку, а ещё через несколько минут прошли КПП и очутились в своей части. До обеда оставалось чуть меньше полчаса, когда взвод был уже в родной казарме.
- Ну, что, Заяц, неприятное письмо получил? - спросил его Козлов, - Я за тобой сегодня давно наблюдаю.
- Да как сказать, - ответил тот и неожиданно прибавил, - Пошли со мной!
- Куда это? - поинтересовался он.
- Увидишь и сразу поймёшь - что объяснять!
Они прошли в курилку, где Зайцев достал из кармана гимнастёрки письмо и, развернув его, на глазах изумлённого друга порвал на мелкие кусочки, медленно высыпав его в мусорку.
- Была и нет её, - добавил он.
- Кого? - озадаченно спросил Козлов.
- Мечты, Николай, мечты, - сказал он и горько улыбнулся.


Ноябрь 2017 г.
Боровуха - Москва
Белоруссия - Россия


В Старом городе
(Маленькая)
 (повесть)
1.
Пути Господни неисповедимы. Кто бы знал, что сорок лет спустя он окажется в этом городе, где «на заре туманной юности» служил в родной Советской армии. Тогда это был один из городов единой страны Советов. Теперь это центр области северо-востока независимой Беларуси - Витебск. А сам Виноградов, москвич, располневший и постаревший в последнее время, оказался в нём по делам его фирмы, где он работал.
Всё началось с вокзала, куда Вадим Николаевич прибыл рано утром и который нашёл не сильно изменившимся, только более блестящим и ухоженным, а, значит, и дороже. И он пошёл не спеша по улице, ведущей к месту его бывшей службы. Этой улицей он часто ходил молодым солдатом. Старые дома на ней сломали, а новые пока ещё не построили. Их место заросло мелкой порослью. И улица из-за этого стала какой-то заброшенной, малообитаемой.
Знакомый до боли трёхэтажный старинный дом Вадим Виноградов узнал ещё издали, когда-то на целый год ставший родным домом для него. Как там у Сергея Михалкова:
«Вот через площадь мы идём И входим, наконец,
В большой, красивый, красный дом, Похожий на дворец».
Подойдя поближе, он увидел, что бывшее КПП наглухо закрыто и посмотреть что либо можно только со стороны улицы. Да он особенно и не надеялся увидеть там что-нибудь - всё-таки столько лет прошло!
Виноградов подошёл и заглянул в наполовину скрытые от постороннего глаза мутные окна первого этажа бывшей казармы. Все вещи были вынесены ещё четверть века назад, а пустое пространство внутри сейчас наполнял густой слой пыли.
Он отпрянул от окна и, обойдя дом с правой стороны, подошёл к высокому каменному забору, скрадывавшему подъезд, через который они когда-то проходили семь раз на дню. А летом, в погожий день, выходили покурить на свежий воздух.
Стало грустно от увиденного.

2.
Там, возле летней импровизированной курилки он впервые увидел Ивана Петровича Подберёзкина. Вадим Николаевич, тогда ефрейтор Вадим Виноградов, старослужащий, сидя в одиночестве на скамейке, курил и читал газету «За Победу!», в которой на четвёртой, последней, странице была размещена подборка стихов отставного полковника Подберёзкина на военную тему.
На первом этаже казармы размещалась редакция и типография газеты. Вот в эту редакцию и заходил со своими стихами Иван Петрович. Видя, как увлечённо читает в курилке его стихи в знакомой газете ефрейтор, отставной полковник остановился, держа в руках свой портфель.
- Нравятся стихи? - спросил он с тайной надеждой.
- Ничего, - оторвался от газеты  Вадим и, посмотрев на него, спросил, - Ваши?
- Мои, - не без гордости ответил тот и добавил, - Любите поэзию.
- Так её, хорошую, ещё надо достать где-то, - улыбнулся ефрейтор.
- У меня в домашней библиотеке есть томики стихов русских и советских поэтов.
- Но вы же меня не знаете.
- Главное, что ты увлечён поэзией, - он присел рядом с ефрейтором, - Пишешь?
- Есть у меня тетрадь со стихами, - сказал Вадим, - но я её никому не показываю: и слишком откровенно, и рано ещё для публикации.
- Вот, когда в выходной день, молодой человек, ты будешь в увольнении, - сказал Подберёзкин, - милости прошу ко мне. Я тебе дам свой домашний адрес, ты зайдёшь ко мне, и мы посмотрим твои стихи, а ты заодно - мою библиотеку.

И он достал из кармана пиджака блокнот, начеркал в нём несколько строк, вырвал                                листок и протянул ефрейтору. Иван Петрович, хоть и был отставным полковником, но сразу перешёл с ним на ты, в то время, как Вадим обращался к нему исключительно на вы - в силу возраста. 
- Я живу в так называемом Старом городе, на той стороне реки, слева, в одном из старых домов, - сказал он и добавил, - Квартирка небольшая, но рабочий кабинет у меня имеется. Буду ждать.
Виноградов, мельком глянув в листок, свернул его, положил в нагрудный карман гимнастёрки и в свою очередь продиктовал Ивану Петровичу интересующие свои данные. На том они тогда и расстались: один пошёл на выход из военного городка, другой - к себе, в подъезд.
Редакция и типография располагались рядом с ними. И Вадим был наслышан про них, особенно про солдат типографии. Наслышан про их юмор, про то, как утром, входя к себе на рабочее место, они в шутку чокались между собою стоявшим у каждого пластмассовым стаканчиком прежде, чем взяться за работу, со словами, стоявшими в названии их газеты. Были и другие их юморные действия, о которых Виноградов уже позабыл по прошествия лет.
***
Многое позабыл Вадим Николаевич, вспоминая прошлое по возвращении улицей, которою шёл от вокзала к месту былой службы, и потом бульваром от него к центру города. Он прошёл мост через Западную Двину, многоводную и мелкую, широкую реку, обогнул драматический театр с колоннами и портиком и повернул налево.
Впереди высился восстановленный Свято-Успенский собор, но он, не доходя до подъёма на него со множеством ступенек на мраморных лестницах, свернул вправо, перейдя по мостику речку Витьба. Там начиналась улочка старых невысоких домов с увеселительными заведениями на первом этаже и съестными подвальчиками, упиравшаяся в Свято-Воскресенскую церковь. Где-то здесь и жил Иван Петрович со своими близкими.

3.
На календаре кончался июнь месяц, когда в воскресенье ефрейтор Виноградов в увольнении решил посетить Ивана Петровича Подберёзкина. К себе его влекла не только фигура отставного полковника, писавшего, в целом, неплохие стихи, а, скорее, его библиотека с томиками самых разнообразных авторов, столь разрекламированных их хозяином. Немало покружив между старыми домами, Вадим всё-таки нашёл нужные ему дом и  квартиру.
Поднявшись по широкой лестнице на второй этаж трёхэтажного дома - в который, быть может, когда-то заходил сам Марк Шагал - он нажал на звонок. Дверь открыл Иван Петрович. Когда Вадим вошёл, он представил своих близких - от жены до детей и внуков (слава богу, что их было не так много, отметил про себя Вадим) и провёл его в свой кабинет.
Пока Подберёзкин с иронией рассказывал о себе, о своей манере писать и, наконец, стал читать свои стихи, ефрейтор знакомился с его библиотекой. Не прошло и часа, а он уже рылся в ней, как у себя дома. И Вадиму было не скучно. Глядя на его одержимость поэзией, Иван Петрович любезно позволил взять с собой пару стихотворных томиков.
Потом Вадим прочитал свои стихи из той самой тетради, которую никому ещё не показывал. И услышал от Подберёзкина не только достоинства, но и недостатки в них. По его словам, исправив и доведя до кондиции, их можно было показать главному редактору газеты, что печатала и его стихи.
Потом ефрейтора угостили чаем с вареньем. Когда же Вадим допивал свой чай, в прихожей стукнула дверь. Иван Петрович сразу всполошился и, извинившись, вышел из кабинета. Не прошло пяти минут, как он вернулся и не один, а с девушкой - дюймовочкой да и только: что ростом, что всем остальн
- Моя внучка, Ирочка, - представил он девушку, - Только что успешно сдала последний экзамен за третий курс института - будущий филолог, спокойно деда за пояс заткнёт, кнопка этакая. Ну, всё знает, всё помнит!
- Да, ладно, тебе, дед! - слегка смутившись, сказала Ира.
Вадим встал изо стола, козырнул и слегка пожал ей руку. Они представились друг другу. Виноградов взял  свою тетрадь и томики со стихами.
- Может быть, что-нибудь своё почитаешь, - кивнув на тетрадь, предложил ему Подберёзкин.
- В другой раз - надо идти, - сказал Вадим и прошёл в прихожую.
- Раз надо значит надо - так в армии говорят,
- сказал хозяин дома и  посмотрел на Ирину. Провожали его дед с внучкой до входной двери на самую уцу, чтобы он больше не блуждал, когда придёт в следующий раз.

4.
А в следующий раз он пришёл по уже знакомому адресу через неделю. На улице стоял жаркий июль, макушка лета, и окна в квартире Подберёзкина были открыты настежь, только занавешены и заставлены политыми цветами в горшках. Веяло желанной прохладой с реки, куда выходили часть окон.
Входную дверь ефрейтору открыла девушка Ира.
- Здрасте! - сказал он и добавил, - Я к Ивану Петровичу!
- Дед, к тебе пришли! - крикнула она и ушла на кухню - там пахло чем-то вкусным.
Дверь кабинета тут же открылась, и на его пороге появился Иван Петрович. Он подождал, когда разоблачится ефрейтор от фуражки и армейской обуви и увёл его к себе. Пройдя в кабинет и попутно отвечая на вопрос, как его дела, Вадим сел с одной стороны письменного стола, достал две книги, данные ему в прошлый раз, и тетрадь со своими стихами, новыми и старыми, приготовившись читать. Подберёзкин сел с другой его стороны, приготовившись слушать. Но все их планы смешала неожиданно появившаяся Ирина.
- Я вам не помешаю, - заявила она, - Я, как мышка, тихо буду сидеть и слушать в этом кресле, - она указала на стоящее у стены кресло, - Мне, будущему филологу, всё интересно - особенно ваши споры, если они будут возникать.
И она уселась в большое старинное кресло, неизвестно, как очутившееся здесь.
- Ну, проказница, слушай наши разговоры, - сказал Иван Петрович, - Только я тебя знаю: не утерпишь, а своё выскажешь и будешь третьей в нашем общении.
- Ну, что, ефрейтор, скажешь по поводу прочитанного? - обратился он к Вадиму.
- Прочитал я обе ваши книжки, - ответил он, - По поводу Мандельштама скажу, что не вижу в нём величия, как пишут про него, как нарасхват кидаются на него. Да, он мученик режима, при котором он жил, но это не умаляет его мастерство поэта - всё-таки не Пастернак.
- Скажите пожалуйста!
- Да, вот так! Второй, Волошин, поинтересней будет, как поэт. Но много философии у него в стихах, которая может кому-то и необходимая, но не поэтичная и мне не интересная. Сразу скажу, что поэзия, в отличии от прозы, слишком субъективная. И всё, что я вам сказал, это мой личный взгляд. Можете с ним не соглашаться.
У Подберёзкина поначалу блуждала дежурная улыбка, но потом лицо делалось всё серьёзней и серьёзней. Он был прав, когда перед этим сказал про свою внучку, что она не утерпит, а, выскажется по полной программе и будет третьей в завязавшемся споре.
Когда Вадим замолчал, она буквально вскочила со своего места, опередив деда. Подойдя вплотную к ефрейтору, стала ему доказывать - не просто, что он не прав, а столько он не знает! Потому так поверхностно судит о людях, о поэзии того времени.
В тот день он выслушал небольшую лекцию о двух поэтах, знаменовавших собою эру так называемого Серебрянного века -  может быть, по мнению Вадима, самого интересного периода в поэзии вообще, а, если быть, точнее, несколько десятилетий жизни страны, непростой и даже сложной. Вадим лишний раз убедился, сколько много знает и помнит Ирина. А ведь на дворе была только вторая половина семидесятых годов, и откуда-то она черпает свои знания.
Он не спорил, а просто взял с собою ещё две новые поэтические книжки - Ахматову и Цветаеву, а свои стихи не раскрывал, пока его об этом не попросил сам Иван Петрович. На удивление они оба прослушали их внимательно - всё, что он прочитал. А потом стали наперебой его хвалить, а он поначалу смущался, сопротивлялся, но всё таки смирился.
В общем, под конец всем стало веселее. Особенно, когда Ира вышла из кабинета, а вошла с подносом в руках. А на подносе лежал пирог - красивый, а, самое главное - вкусно пахнущий. Как в сказке: все стали пить чай да нахваливать мастерицу. А маленькая мастерица скромно сидела в сторонке, пила из своей любимой чашки и выслушивала похвалу в свой адрес.

5.
С тех пор прошло много, очень много лет, и ныне живущие на том, знакомом месте даже не помнят о Подберёзкине и иже с ним. А одним воспоминанием сыт не будешь. Время близилось к полудню, когда Вадим Николаевич почувствовал, что надо подкрепиться - баснями соловья не кормят.
По делам фирмы с забронированным номером в гостинице он ещё пройдёт, а сейчас не плохо было бы чего-нибудь съесть и попить. Он обогнул Свято-Воскресенскую церковь слева, прошёл городскую Ратушу справа и пошёл вверх по мощённой улочке, глядя голодными глазами по сторонам.
Старый город уже проснулся и зазывал к себе за столики рекламою витрин и матерчатых навесов уличных кафе, наличием в их меню всевозможных блюд и напитков, написанных белым мелом на чёрных досках. Перед съестными заведениями по тротуарам выстроились в ряд столики с поделками местных мастеров и другой экзотической продукцией на память о Витебске - были б только деньги да и те белорусские.
Вадим Николаевич зашёл в первое попавшееся на глаза недорогое кафе, из глубин которого пахло чем-то вкусным, заказал себе это вкусное и вышел наружу под навес - за свободный столик. Ему тут же принесли, и в этот с утра жаркий и душный день, высокий большой бокал холодного пива, а скоро - и всё остальное. Прихлёбывая пивом, он накинулся на «всё остальное», чувствуя, как проголодался.
Когда же всё было съедено и выпито, и он рассчитался за угощение, то вставать и идти опять под жаркое летнее солнце не хотелось, а надо было. Вспомнил он свою семью: заботливую супругу, сына - такого же умного программиста и дочь - прирождённого психолога, даже десятилетнего внука вспомнил - дедову слабость. Как они там без него?!..
И тут он увидел двоих - он и она, солдат срочной службы и его девушка. Может быть, местные, а, может, она к нему приехала. Молодые ребята, совсем юные внешне, держась за руки, они стояли рядом и рассматривали разнообразные поделки на одном из столиков перед кафе, где он сидел.
«Счастливые! - отметил про себя Вадим Николаевич, - Неравнодушны друг к другу, а, главное - возраст: какие их годы! А ведь когда-то и мы были такими, и так же стояли перед столиками, сплошь заставленными местной продукцией. Только за руки не успели взяться».

***
На исходе был месяц июль, когда ефрейтор Виноградов пришёл домой к отставному полковнику. Дверь ему открыла внучка Ивана Петровича. Они поздоровались, как старые знакомые. Больше никого не было.
- А где все остальные? - сразу обратив внимание на тишину в квартире, спросил он.
- Родители в отпуске: в Чёрном море купаются и лазают по горным тропам Крыма, тётки и дядьки у себя, а бабушка на пару с дедом по комнатам лежат от поднявшегося давления и не встают с постели. По крайней мере, я за ними смотрю и все их дела делаю.
- А сама как? - обеспокоенно спросил ефрейтор.
- Ничего, от учёбы отдыхаю, потому я и здесь, - ответила «дюймовочка», - Через месяц всё наоборот будет.
- Значит, мой сегодняшний визит к Ивану Петровичу отменяется?
- Да, - вздохнула девушка.
- Ну, хоть поздороваться с ним можно? - спросил Вадим, - Ведь не напрасно же шёл сюда.
- Можно, - улыбнулась Ира, - Дед будет рад тебе.
Вадим прошёл к нему, вернул прочитанные книги, справился о здоровье и собрался было уходить. На что больной Иван Петрович сказал:
- Так и быть: заменит меня внучка - она и больше моего знает, и к тебе привыкла, да и в институте ей это пригодится. А, чтобы нас с бабушкой не беспокоить, пройдитесь на свежем воздухе - вам, молодым, эта прогулка только полезная будет.
Девушку не пришлось долго уговаривать. И скоро они с Вадимом уже спускались по широкой лестнице их дома. Они прошлись по Старому городу, где ещё не было ни одного католического храма, зато хоть квартал старых домов сохранился - и на горе, и под горой. Они перешли по мосту Западную Двину, посидели, немного отдохнув, на бульваре и снова вернулись к Ратуше.
Если поначалу их разговор вертелся вокруг да около литературы, поэтов разных эпох, их влияния на умы людей разных времён и народов, потом перекинулся на её институт, его строгих преподавателей и несчастных студентов, а затем, слово за слово, о чём угодно, лишь бы обоим было не скучно и интересно.
А, когда они проголодались, то пообедали возле Ратуши в недорогом полуподвальном безалкогольном кафе - ему, солдату срочной службы, алкоголь не положен, а она вообще его не признавала. А потом ещё раз прошлись по её улочке, и, наконец, расстались. 
Прав был Грибоедов, сказавший: «Счастливые часов не наблюдают». И поэтому им не нужно было время - они его просто не замечали.
***
И долго Вадиму Николаевичу казалось, что он совсем недавно видел собственную молодость, юность, которая с укором прошла мимо него, привлекательная своей простотой и  непосредственностью. И стало ему в этот миг грустно и печально!



6.
Но ещё более грустно и печально было ефрейтору Виноградову, когда в августе месяце он, как обычно, пришёл в увольнении к отставному полковнику. Нет, с ним и его женой всё было нормально - с их давлением и здоровьем. Но на улице, перед подъездом, он неожиданно встретил его внучку Ирину. Она явно дожидалась его и была непривычно грустной и серьёзной.
- Пойдём куда-нибудь - город большой, - поздоровавшись с ним, предложила она.
- Сегодня ты опять вместо Ивана Петровича будешь?
- А ты против?
- Нет, только «за», - сказал Вадим, - просто спросил.
- Я тебе всё объясню, - призналась Ирина, - но чуть попозже.
И они пошли вперёд. Она больше молчала. А Виноградов рассказывал про армию в целом, про свою часть и роту в частности, благо они никуда не спешили. Прошли до конца улочку, где стоял её дом, потом свернули направо, на проспект, преодолели несколько перекрёстков со светофорами и поднялись на возвышенность. Когда впереди показалась площадь с монументом, фонтанами и вечным огнём, с парком над рекой, аттракционами и зелёными насаждениями, присели на одну из свободных скамеек.
- Ну, давай, колись, как говорят в детективных романах! - со смехом сказал ей Вадим.
- Ты ещё их читаешь?! - удивилась она.
- Раньше читал, а сейчас - нет, - поспешил заверить её Виноградов.
- Отвечаю: просто вчера приехали с юга мои родители, - начала Ирина, - Выглядят они на все сто: загорелые и посвежевшие, соскучившиеся по своим родным. И вчера они же провели со мной душеспасительную беседу о моём моральном облике. А моральный облик мой был для них невысок: я в их отсутствие бросила бедных бабушку с дедушкой и прогуляла целый день с молодым человеком. Можно только догадываться, кто им настучал про нас с тобой.
- А своё начальство надо любить, - продолжал Вадим, - Родители - это как начальство: сегодня - одно, завтра - другое.
- С сентября начнутся занятия в нашем институте, - как будто не слыша его,  говорила дальше девушка, - На них вся надежда моих родичей. Тогда уж, на четвёртом курсе, отменяются все мои прогулки и ухаживания, только учёба остаётся. Институт и больше ничего. Нет, они не ругались, но дали мне понять.
- А ты как сама на это смотришь?
- Как на тебя, - она взглянула на него.
- То есть?! - задал он ещё вопрос.
- Ты есть, а всё другое - вторично.
- Спасибо за откровение!
- Не стоит! А ты как?!
- Как прикажут - так, кажется, у нас в армии говорят.
- Ты соображаешь, что говоришь?!
- А что я такого особенного сказал?!
- Ты - не хозяин собственным словам?!
- Чего ты хочешь от меня?!
- Сначала ты говоришь, а потом думаешь?!
- Хватит придираться ко мне.
- Это - не придирки, а констатация факта.
- Много ты знаешь!
- Достаточно, чтобы сделать вывод: ты - не тот, за кого себя выдаёшь.
- Ой, как ты ошибаешься!..
И он долго и упорно ей что-то говорил, оправдывался перед ней, разубеждал, даже уговаривал, что она тоже много значит в его жизни, но всё было напрасно. Со свойственным ей юношеским максимализмом она больше не верила ему, не слушала его оправданий. Вот уж действительно, слово - не воробей, вылетит - не поймаешь. Такая категоричная была «дюймовочка».
Пока, наконец, она не встала и сказала, не глядя на него:
- Проводи меня до моего подъезда!
- Всегда готов! - ответил Вадим.
Они спустились вниз по проспекту, молча прошли перекрёсток, мостик через речку Витьба и мимо Ратуши повернули налево - на улочку, где был её старый трёхэтажный дом.
У подъезда стоял незнакомый мужчина, который, ни слова не говоря ефрейтору и его спутнице, обнял за плечи поникшую головой Ирину и повёл её в подъезд. Но, сделав так два шага, девушка обернулась к опешившему было от неожиданности Виноградову.
- Это мой отец, - сказала она, - Пока!
- Пока! - ответил ей Вадим.
Так они и расстались. Он повернулся и, опустив голову, пошёл по тенистой улочке, потом мимо театра повернул на мост через Западную Двину, прошёл его весь и по бульвару проковылял до вокзала, а там поворотил к себе в часть. Хотя по времени ещё можно было побыть в увольнении, но не хотелось никого ни видеть, ни слышать после сегодняшнего дня.

7.
Кончалось лето семьдесят седьмого года - последнее лето в судьбе ефрейтора Виноградова. Через два месяца он должен был демобилизоваться и уехать домой в Москву.  Достаточно быстро пролетело оно за успехами и недостатками по службе. Молодых он не гонял и заискиванием перед власть имущими не занимался. За карьерою, то бишь, лычками, не гнался, а только бы благополучно прошёл срок его службы. По крайней мере, так ему казалось.
Однажды днём он сидел на скамейке в летней курилке, курил и читал напечатанные его стихи в газете «За Победу!» Когда-то свёл его с главным редактором газеты отставной полковник Подберёзкин. Ефрейтор рассказал главному о себе, показал тетрадь со стихами, из которой он отобрал несколько его стихотворений.
И вот теперь Вадим лишний раз просматривал их, твердя себе, как бы теперь не загордиться. Кличка у него среди сослуживцев возникла сама собой - Поэт. И кто-нибудь при встрече обязательно прибавлял: «Погиб поэт, невольник чести!»
В тот день он зачитался своими стихами и не заметил стоящего рядом Ивана Петровича. Давно они не виделись. Давно не ходил в увольнение ефрейтор, а Подберёзкин, если и приходил в редакцию, то судьба как-то не сталкивала его с Виноградовым. А сам он не считал нужным заходить к Вадиму - какие они друзья?! И вот они встретились.
- Здравствуйте, Иван Петрович! - расцвёл в улыбке Вадим, поднялся со своего места и подал для приветствия руку.
- Здравствуй, здравствуй! - ответил он и, задержавшись на мгновение, подал свою.
- Как ваши дела? - спросил Виноградов скорее из вежливости.
- Напечатали? - вместо ответа кивнул на газету Подберёзкин.
- Спасибо вам! - ответил ефрейтор.
- Пожалуйста! - он пожал плечами.
- Что-нибудь нового принесли?
- Да есть кое что, скоро увидишь.
- Как здоровье ваше и супруги?
- Нормально.
- Может, зайти к вам в увольнение по старой памяти?
- Давай без заходов твоих к нам - только лучше будет!
- Как скажете, Иван Петрович.
- Если что передать или на словах что-нибудь - через главного редактора.
- Можно и через него.
- До свидания или вернее - прощай!
И Подберёзкин старческой походкой засеменил к КПП.

***
А Вадим Николаевич тем временем шёл к забронированному номеру в гостинице.


Ноябрь - декабрь 2017 г.
Витебск- Москва
Белоруссия - Россия




5. Читая «Далёкое и близкое»

Родился я через десять лет по окончании войны в июне 1955 года на юго-восточной окраине Москвы у станции Перерва Курской железной дороги. Сейчас это микрорайон Марьино, а тогда это была Московская область. Между станцией и деревней Марьино располагался квартал серых приземистых бараков, в одном из которых на Южном проезде –  ныне улица Иловайского – я и жил до 1965 года. Бараки – это было ещё не самое худшее в то полуголодное, неустроенное, послевоенное время. Рядом жили в товарных вагонах, землянках, подвалах, но жили и радовались мирному времени. Учились мы в одной на всю округу школе №1148, летом купались в чистой тогда ещё Москве-реке, ходили в баню у Николо-Перервинского монастыря, смотрели с железнодорожного моста на пробегающие под ним огромные, дымящие чёрным дымом, паровозы. В общем, при желании можно много чего вспомнить из своего далёкого детства, но не об этом речь.
Четверть века спустя, в начале девяностых, я снова вернулся на свою малую родину, уже в новое многоэтажное Марьино, где и живу до сих пор. С детства приобщившись к литературе, я писал о чём угодно – актуальном, сиюминутном и, казалось, волнующем до глубины души – как в прозе, так и в поэзии. Но десять лет назад, пережив уход из жизни с разницей в два года моих отца и матери, я задумался о своём сыновнем долге перед ними. В меру своих литературных способностей я решил поведать читателям о том, какой нелёгкой выдалась жизнь у моих родителей, каких усилий стоило преодолеть те беды и невзгоды, выпавшие на долю их поколения. Я знал, что с юных лет мой отец был на военном фронте, а мать – на трудовом, что несколько моих близких родственников погибли на войне, что моим дедам и прадедам сполна досталось на поворотных и переломных моментах нашей истории. Но всё это было в общих чертах и слишком поверхностно.
Ещё в раннем детстве – а я был самым младшим, самым тихим в семье – до меня долетали отдельные реплики в разговорах моих родных, когда они при встречах предавались воспоминаниям. Но я не понимал тогда, почему же они в ответ на мою просьбу так неохотно рассказывали о своём прошлом. Я ведь не знал, что вся причина была в той зловещей аббревиатуре ЧСВН – членов семьи врага народа – моего репрессированного раскулаченного деда. И когда пришла пора писать семейную сагу, пришлось заново пересмотреть и переосмыслить всю нашу отечественную историю – Советскую и дореволюционную. Я начал пытать свою память и ещё немногих живых, уже давно немолодых людей, кто бы мог что-то знать об истории нашей семьи и помочь мне в её написании. Я задумал написать не только об отце и матери, не просто краткую родословную до самых её корней, а нечто большее: ведь история рода неотъемлема от истории нашей Отчизны. Я решил создать художественный роман-хронику «Далёкое и близкое». Для этого нужно было окунуться в эпоху, понять, чем жили, что чувствовали в ту пору мои далёкие предки и поступали именно так, а не иначе.
Но материала было мало, и надо было находить его, а не выдумывать. И я, как в омут с головой, окунулся в работу над книгой. И – закрутилось, завертелось на долгие девять лет. Я писал письма в областные госархивы, МО и УВД, делал запросы на моих близких родных и более далёких предков, списывался и созванивался с работниками архивов и музеев. А потом, будучи в отпуске, ехал в эти малые и большие города России и работал в их архивах, музеях, библиотеках, военкоматах и других учреждениях, встречался с местной администрацией, с краеведами, поисковиками, энтузиастами. Правда, не везде мне везло на архивные находки, но везло на интересных и отзывчивых людей, которые совершенно бескорыстно помогали мне словом и делом. Тем самым, накопав материала для книги, я возвращался домой и садился к своему письменному столу, вернее, к компьютеру, и из найденных разрозненных сведений и фактов придумывал сюжеты в своём романе, перемежая для достоверности художественное документальным.
Но и этого было мало. Надо было достать и перечитать гору необходимой литературы, чтобы знать, порою досконально, до мелочей, то, о чём приходилось писать. Сам неверующий – благодаря советскому атеистическому школьному образованию – я должен был знать историю религии, церковные службы, обычаи и обряды, начиная с раскола церкви и кончая гонениями на неё при Советах. Ведь мой дед по отцу ещё до революции служил в Тамбовской епархиальной консистории, а когда после революции её закрыли, был сторожем сельской церкви до своего раскулачивания в 1930 году. Ещё более ранние мои предки, по рассказам тётушек, сестёр отца, были иконописцами и расписывали церкви в Тамбовской губернии. Надо было хорошенько разобраться в технологии иконописи, побывать в родном селе отца и своими глазами увидеть эти церковные фрески. Предки матери на Рязанщине были плотниками и бондарями, рубили крепкие избы и красивые церкви, а бондари, подавшись на заработки после отмены крепостного права, делали на стороне свой штучный товар. И с этим тоже надо было ознакомиться и изучить премудрости дела.
А ещё пришлось поездить по местам боёв Второй мировой, в которых принимал участие мой отец-фронтовик, посетить братские могилы, где покоятся погибшие на войне его старшие братья и мой родной дед, отец моей матери, привести в романе хронику этих боёв, отобразить фронтовую жизнь и подвиги солдат. А ведь были ещё подвиги и в тылу, когда, на пределе и за пределом сил, женщины и девчонки рыли окопы, валили лес и копали торф, принимали раненых с передовой порою под бомбёжкой и обстрелом, голодали и холодали – ведь всё у нас шло для фронта, для Победы. И очень мало мне об этом рассказывала мать, принимавшая во всём этом непосредственное участие – может, из скромности, может, от тяжести воспоминаний. Не мудрено, что как раз много места в романе уделено именно Великой Отечественной войне – событиям на фронте и в тылу.
По своей композиции роман «Далёкое и близкое» делится на два больших тома: «Отец» и «Мать». Первый том начинается где-то с середины XIX века, второй ещё раньше – с 1700 года. И заканчивается в них обоих повествование в 1950 году, когда встретились мои будущие отец и мать. В каждом томе рассказывается об истории села, откуда родом мои предки, об истории сельской церкви и о владельцах этих сёл, неординарных, заметных в нашей истории личностях. В разное время судьба разносит героев романа и по разным местам: в Питер, Москву, Одессу и другие города Российской империи, а уж затем и Советской России. Найденные архивные данные порою были настолько интересные и содержали уже почти готовый сюжет, что сами просились запечатлеть их на страницах романа. Право, будет излишним пересказывать эти сюжеты, лёгшие в основу написанных глав, а лучше прочитать самую книгу. В этом отношении автор завидует своим будущим читателям – ведь он уже всё знает, а у них всё впереди.
Хотя должен оговориться, что это не развлекательная, а, скорее, увлекательная литература. Она требует определённого усилия ума и души при чтении романа, в котором вся первая половина XX века повествует об общественных катаклизмах и потрясениях. Это три русские революции, приход к власти большевиков во главе с неистовым атеистом Лениным, развязанные им красный террор и гражданская война, народные восстания, страшный голод 1921 года, бесчеловечная коллективизация и последовавший за нею не меньший голод 1932 года, сталинские репрессии тридцатых годов и как венец всему – выстраданная народом его колоссальными жертвами и одержанная неимоверными усилиями Победа в Великой Отечественной войне.
            Конечно, невозможно объять необъятное, но на примере рассказанной истории рода своего в течение нескольких поколений я хотел вкратце рассказать и историю Отчизны. С каждым годом у нас в стране всё меньше читают, всё меньше интересуются отечественной историей, а, значит, всё больше появляются «Иванов, не помнящих родства». И если роман «Далёкое и близкое» хоть в малой степени поможет восполнить этот пробел, я буду только рад, что мои многолетние усилия по его написанию не пропали даром.

01.06.2015 г.


О знакомых людях литературы

И. В. Чепурко

Нет ничего удивительного в том, что у человека на склоне лет круто меняется жизнь. Школьный медалист успешно учится на химфаке республиканского университета и по его окончании посвящает свою жизнь науке. За многие годы работы в ней в творческом багаже учёного свыше двух десятков научных трудов и докладов на конференциях, защита диссертации и очерки в университетской печати. И вот в самом конце XX века неожиданный переезд из Казахстана в Москву: перемена мест, смена деятельности, взглядов и увлечений. И вот уже после многолетнего напряжения ума на передний план выходит состояние души человека, её эмоциональная составляющая, подкреплённая терпеливой, подчас рутинной, работой на результат. А на поверку оказывается, что все эти годы в человеческой душе попутно жили, зрели и ждали своего часа поэтические образы, музыка слова в той или иной форме стихосложения и собственное поэтическое видение окружающего мира.
Вот такая метаморфоза произошла с Инной Всеволодовной Чепурко, автором многочисленных публикаций в периодической печати и коллективных сборниках, успевшей за несколько лет работы в литературе выпустить свою первую книгу стихов «Загадаю желание» Москва, 2009 г. По натуре мягкий и добрый человек Инна Всеволодовна и в своих стихах лирик, тонкий и отзывчивый. «Прижавшись к сильному плечу, Не страшной кажется дорога», «Всколыхнулись до донышка Все изгибы души», «Без тебя нет пути, Возвращайся скорей, И в холодной ночи Мои губы согрей» – с такой пронзительной откровенностью о любви может писать только женщина, верящая в Любовь, нашедшая своё выражение в поэзии, чистой, интимной и возвышенной. И пусть в большинстве любовных стихов И. В. Чепурко звучат грустные мотивы, как, например, в давшем названии всему сборнику стихотворении «Загадаю желание», но это «светлая печаль», потому как автор не теряет надежды на лучшее: «А, может, начнём всё сначала, С забытым волненьем в груди?!..».
Не обошла стороною Инна Всеволодовна в своём творчестве и тему минувшей войны, потому как именно на военное лихолетье пришлись первые годы её жизни в далёком тылу. «Здесь не рвались снаряды, Солнце летнее жгло. В Казахстане когда-то Моё детство прошло. Чувство голода дети Заглушали игрой. И лепили конфеты Мы из глины с тобой», – эти самые яркие и сильные воспоминания той поры остались у автора стихов на всю жизнь. «Нивы сгорели, леса и жнивьё, Над пепелищем – одно вороньё. В чёрных платках обгоревших берёз, Будто бы вдовы, поникли от слёз» – видимо, не случайно под пером И. В. Чепурко рождаются такие горькие, пропитанные болью утрат, строки о войне. В 1941 году в народном ополчении под Москвой у неё погиб старший брат отца, талантливый учёный, высокопоставленный работник МИДа.
Вот почему Инна Всеволодовна уже несколько лет отдаёт немало сил и времени работе в разных архивах страны и пишет документальную историю своих славных предков. Не давая им кануть в Лету, она в своей очерковой прозе воспроизводит колоритные портреты и нелёгкие героические судьбы неординарных, близких ей людей на фоне событий 30-х – 40-х годов прошлого века, приводя много интересных сведений и фактов из истории страны. Сочетая сухой язык публицистической прозы, сохранившихся документов и писем с живыми художественными красками автор правдиво и захватывающе передаёт эпоху «роковых сороковых». И. В. Чепурко пишет в самых разнообразных жанрах поэзии: здесь и зарисовки природы, житейский юмор и сатира, духовные и гражданские стихи. На некоторые из них написана музыка, и они стали популярными песнями. Можно порадоваться энергии, работоспособности и творческому росту И. В. Чепурко.
12 октября 2010 г.

Г. А. Арутюнова

«Пусть простят меня за откровенность те, которых простить не хочу», – написала в одном из своих стихотворений Гертруда Александровна Арутюнова. В этих двух строках видна её жизненная позиция и творческое кредо: неравнодушие ко всему тому, что её окружает, и желание высказаться об этом в той или иной литературной форме. Человек уже немолодой, но жизненно активный и целеустремлённый, педагог по образованию и призванию, она за долгие годы работы в школе в тесном контакте с людьми разных возрастов накопила большой объём знаний людской психологии, став, по сути, «инженером человеческих душ». И Гертруда Александровна щедро делится с читателем этим богатством, говоря словами А. С. Пушкина, «ума холодных наблюдений и сердца горестных замет».
Она много пишет в равной степени поэзии и прозы. Бог дал ей к писательскому дару ещё и редкий дар терпения в рутинной работе над прозаическим словом, языком и образностью в стихах, умение отсеивать лишнее и выявлять главное, невольно заставляя задуматься над прочитанным. Ведь Г. А. Арутюнова пишет не просто беллетристику: в созданных ею рассказах и повестях о школе она обращает внимание на острые проблемы житейского бытия с первых послевоенных годов до сегодняшнего времени, осмысливая и усиливая их в своём творчестве.
Это взаимоотношения детей и взрослых в школе и в ВУЗе («Шестибешники», «Другая школа»), межнациональные отношения при Советской власти и в современной России («Поездка в Вильнюс», «СШ-92»), последствия репрессий тоталитарного режима и неустроенность жизни простых людей («В Гремячинск», «Украинская»), отношение к религии и вопросы людской нравственности («Судьба такая», «Неуд в зачётке»). И всё это излагается автором на достаточно высоком художественном уровне бытописания.
И в стихах о любви автор тоже не ищет некой безликой спокойной середины:
«Ты – мои крылья и на ноги камень, душ ледяной и сжигающий пламень» – признаётся она любимому человеку. Художник слова, Гертруда Александровна ищет краски даже в обыденной серости будней – в природе, в городской жизни, в общении с людьми. «Серое сено в стогу под берёзами, серый рассвет, только чуточку розовый» – пишет она в своей лирике. Не удивительно, что нашли своё отражение в циклах её стихов красоты российской и итальянской архитектуры, события истории и национальный колорит.
Но, наверное, самым важным и волнующим для Г. А. Арутюновой, как писателя и человека, стала тема Великой Отечественной войны, не обошедшей стороною и её семью. Если она и пишет, что «родилась в победном сорок пятом», то тут же с болью в сердце признаётся: «Но война не может завершиться, если похоронены не все». Этой болью буквально пронизаны  многие её поэтические строки, посвящённые как близким для неё людям, так и другим героям-бойцам, «безусым и усатым», отдавшим свои жизни во имя Великой Победы.
Гертруда Александровна Арутюнова уже многого добилась в жизни и творчестве. Многочисленные доброжелательные отзывы читателей на опубликованные ею рассказы и повести из жизни школы и студенчества отдают должное её многолетнему труду педагога. А ещё она член литературного объединения «Марьинская муза», член Русского литературного клуба, автор нескольких сборников стихов и прозы, ею написана пьеса и переводы с английского (поэзия и проза). И она не собирается останавливаться на достигнутом.

14 апреля 2010 г.



И. Труфанова

«И в гармонии лада и спора – Куст сирени со жгучей крапивой» – не в этих ли двух строках одного из многочисленных стихотворений Ирины Труфановой так ярко и образно выражена суть её поэзии, в которой главенствует любовь, красивая и жгучая: к людям, к природе, к отчизне. Именно в любви лежит вечный эмоциональный «спор» с любимым человеком, мучительный и в то же время благородный: «Тебя однажды я не поняла, А ты меня не понимал ни разу». Это ранящее душу непонимание оборачивается жестокой тоскою одиночества: «А мы теперь с тобой чужие – Везде чужие и нигде, И пляшут капли дождевые В холодной сумрачной воде». Сознание ушедшего недолгого счастья, когда всё осталось позади, отболело, отгорело, рождает новые образные строки: «А деревья медленно роняют Искры догорающего лета».
Душевные метания лирического героя ищут выход эмоциям и находят своё воплощение именно среди природы, в её «гармонии лада и спора»: «Бесприютна деревня в ночи. Тихий шёпот стоит до утра». Поэт не просто растворяется в окружающей его среде, он говорит её поэтическим языком: «Пронесётся, как сон, отзовётся, как эхо… Ветер шепчет мне, пряди волос теребя». И язык этот может быть фольклорным по форме, философским по содержанию или этюдным по колориту красок, но он всегда музыкален. Вот где сказывается музыкальное образование Ирины Труфановой, её собственный голос, искренний, волнующий и чистый. И не здесь ли кроется причина разлада двух по-разному настроенных инструментов из того дуэта в её творчестве, где главную партию ведёт любовь, а любая фальшивая нота отметается дирижёром под названием жизнь.
Музыкант и филолог по образованию Ирина Труфанова остаётся для читателя, прежде всего, художником слова. Корни её поэзии уходят в добрую классическую литературу, но отнюдь не грозят ей анахронизмом. Ведь, кроме интимно личной, любовной лирики поэтесса живо откликается на все значимые события в её жизни. Особенно показательны в этом плане стихи Ирины, посвящённые Великой Отечественной войне. Вот где у неё проявляется редкое в наше время чувство незримой сопричастности к людской трагедии давно минувших лет, способность чувствовать чужую боль, как свою. «Я была этой девочкой в платьице белом, И сама на допросе держала ответ» – пишет она в стихотворении, посвящённом подвигу Лизы Чайкиной. «А кругом, как тяжёлым набатом, гремело – Мерный стук костылей, будто стук каблуков…» – так заканчиваются стихи о выступлении юной поэтессы в госпитале ветеранов войны.
В стихотворении И. Труфановой «Погибшим под Сталинградом» скупым и скорбным языком, но выпукло и зримо, не только выражена боль утраты близких автору людей и дань уважения памяти всех героев-сталинградцев: «Им рвать цветы в полях не суждено – Они ушли из жизни слишком рано», но и показано вечное обновление жизни, которое не одолеть никаким силам зла: «Чтоб в майский день в звенящей тишине Цветком на камне алым повториться». Эта новь, эта вера и надежда незримо присутствуют во всех стихах Ирины, даже в её самой грустной лирике, но это, как у великого классика – «светлая печаль». Поэзия И. Труфановой несомненно находит живой отклик у читателей не только своим профессионализмом, но и тонким лиризмом и проникновенной выразительностью. У неё много публикаций в периодической печати и большие надежды на будущее.

17. 05. 2010 г.

                С. С. Корчагина               

Светлану Семёновну Корчагину я знаю не первый год по совместным занятиям в литстудии «Марьинская муза», по общественным культурным мероприятиям, по её стихам и прозе. По характеру она открытый добрый человек, и потому в её творчестве преобладают светлые позитивные начала, но отнюдь не в розовых тонах. В наше непростое время, когда в художественной литературе громкий сиюминутный успех приносит лихо закрученный сюжет, потусторонняя мистика или очередной эксперимент со стихотворной формой, явным дефицитом стали литературные произведения, что называется, для души, идущие от нашей старой, проверенной веками, доброй классики. Обладая духовным родством с нею, в то же время Светлана Корчагина в своей прозе лишена неизбежного при этом анахронизма потому, что не уходит от актуальной злобы дня. Находясь в замкнутом круге насущных проблем бытия героев своих рассказов, она озабочена их достойным выходом из сложившейся ситуации. И здесь наиболее приемлемым их решением автору видится не противление злу насилием, а все покоряющая сила любви к человеку: женщине, ребёнку или животному.
В этом плане наиболее характерным представляется небольшой рассказ «Святая», где его героиня, наша современница, обыкновенная многодетная мать, незаслуженно обиженная судьбой, забитая жизненными неурядицами и элементарным бытом, вдруг поднимается до высот Рафаэлевской Мадонны и всё расставляет по своим местам. Этой любовью буквально пронизаны и остальные рассказы С. С. Корчагиной: «Юный натуралист», «Ласточкина школа», «Вилька и Филька» и другие, где дети любят всё живое, а взрослые учат этому детей или сами рядом с ними обнаруживают у себя недостаток этого чувства. Педагог по образованию, Светлана Семёновна за долгие годы работы с детьми досконально изучила природу ребят, их доверчивые и порывистые души, которые особенно остро чувствуют и переживают любую несправедливость и обман по отношению к ним. Всё это также отражено в рассказах Корчагиной «Национальный вопрос», «Неправильное прозвище» и многих других, опубликованных в разное время в периодической печати. Но, как говорится, талантливому автору все возрасты покорны: с редким подлинным вниманием и проникновенной нежностью она пишет о ветеранах войны и труда в своих рассказах «Во мне не будет старческих костей» и «Два дня Победы». Всё, что волнует душу, пробуждает совесть и заставляет задуматься над жизнью, так или иначе, находит своё отражение в творчестве Светланы Корчагиной.
Но, несомненно, её главным многолетним трудом является трилогия «Сагалиен – любви родник». В 2008 году в издательстве «Готика» вышел первый том романа, и сейчас она работает над его продолжением. Каждое слово в названии трилогии не случайно для С. Корчагиной. На Сахалине писательница родилась и потому знает природу острова и людей, его населяющих, до мельчайших подробностей, будь то картины природы или страницы истории. Любовь – это определяющая тема романа, на ней завязан и развивается его динамичный сюжет, именно она помогает его героям преодолевать выпавшие на их долю трудности и лишения. Родник – это и те же чистые искренние человеческие чувства, которые находят неизбежный отклик у читателей, и неиссякаемый источник вдохновения писателя, дающий ему силы для написания своего большого труда. Говоря о высокой эмоциональной заряженности романа, знании автором людской психологии его героев, о лёгком и колоритном языке и общем профессиональном уровне подачи того многочисленного материала, которым наполнена книга, вряд ли кого-то творчество Светланы Корчагиной оставит равнодушным.

13. 10. 2009 г.
М. В. Скворцова

Марину Владимировну Скворцову я знаю с 2004-го года – со времени выхода в свет в издательстве «Книжник» её первого сборника стихов «Раздумья». Марина Скворцова – редкий человек, сочетающий в себе в равной степени «физика и лирика». В своё время закончив Казанский авиационный институт им. Туполева и ныне работая преподавателем английского языка, М. В. Скворцова являет собой истинно поэтическую натуру, буквально выплёскивая из своей души поэзию и совершенствуя её, как по форме, так и по содержанию. Следуя классическим традициям стиха, она пишет о вечных и по-своему увиденных темах: о природе и любви, о добре и зле, о светлых и тёмных сторонах жизни и отношениях между людьми.
По природе женщина, тонко чувствующая движения человеческой души, она не ограничивает своё творчество только рамками женской поэзии. В равной степени её сердце волнует любовь к родной земле и близкому человеку, дань уважения к ветеранам войны и труда, тревога за «погоду в доме» и в самой природе. Это может быть её малая Родина – затерянное в глубинке село на Волге и встающие в памяти лица ушедших из жизни родных людей. Это могут быть даже незначительные детали природы: упавшие с неба капли дождя или пробившийся сквозь тучи солнечный луч, осенний  кленовый лист или узоры инея на окне.
Всё это вдруг пробуждает в душе автора интересные ассоциации с жизненными коллизиями и философскими умозаключениями. При этом особенно радует то, что поэт ищет своё, только им увиденное и прочувствованное, пишет, что называется «не в лоб», а образами – неожиданными и красивыми, ещё больше волнующими и цепляющими за душу читателя. Обращает на себя внимание постоянный поиск новых, необычных поэтических форм в стихосложении и в стиле их написания, начиная от фольклора и кончая жёстким современным ритмом. Отсюда появляется и неизбежная музыкальность стихов Марины Скворцовой. Не зря же некоторые из них стали популярными песнями.   
Последние несколько лет М. В. Скворцова много пишет, ведёт активную общественную жизнь, занимаясь в разных литературных студиях Москвы и области, устраивает свои поэтические и музыкальные вечера. Главное, что она выходит со своим творчеством к читателям, любителям поэзии, истинной, негромкой и талантливой, имеющей своё лицо. Помимо сборника «Раздумья» стихи Марины Скворцовой опубликованы в поэтических сборниках и альманахах «Родники народные», «Российская Голгофа», «Ступенька», «Литклуб» и в других газетах и журналах. В настоящее время ею готовится новый поэтический сборник. Чувствуется, что в душе молодого автора ещё много невысказанного в своих стихах, а потому у него большое будущее. И дай бог ей удачи и терпения.

19. 10. 2006 г.

Е. Ф. Селезнёв

Во все времена в России были поэты-философы и поэты-лирики, в равной степени стяжавших себе славу властителей дум современного им общества. Правда, отдавая должное первым, вторых любили больше. Так и сегодня читают больше Есенина и Фета, нежели Баратынского и Тютчева. Но нужны и те, и другие. И вдвое радует, если в стихах одного поэта можно встретить высокую гражданскую направленность, и одухотворяющую любовь к женщине, полемические строки о роли и предназначении поэзии в жизни и живописные стихотворные этюды буквально с натуры, философские размышления о сути человеческого бытия и не лишённый подтекста добрый юмор.
Всё это можно найти в лучших стихах Евгения Фёдоровича Селезнёва. За плечами этого сложившегося поэта со своим видением окружающего мира большой жизненный опыт прожитых нелёгких лет учёного-физика, давший богатый материал для его поэтического творчества. Отсюда и эта неизбежная философия в стихах, попытка разобраться в своих мироощущениях, докопаться до сути вещей – до их сердцевины. Может быть, стихи Евгения Селезнёва не так популярны, как у тех же модернистов, ярких, броских и незамысловатых, но у него есть свой серьёзный, вдумчивый читатель, ищущий ответы на те же вечные мучимые их вопросы.
У Е. Ф. Селезнёва за последние несколько лет вышли уже три поэтических сборника: «Верхотурье», «Плач души» и «Признание», свидетельствующие о росте его мастерства. Автор в своём творчестве продолжает традиции высокой классической поэзии гражданской направленности и философии стиха с долей пафоса для придания ещё большей силы проникновения в душу читателя. В то же время поэт всё время ищет новые формы стихосложения, находя порою неожиданные по новизне и интересные по звучанию решения. Некоторые из них по своей внутренней музыке имеют направленность романсов или фольклорных народных песен.
Наверное, время подтвердит жизненную обоснованность и долговечность творческой позиции автора. Для этого у него есть всё - талант, трудолюбие и творческий не покой.

12.12.06г.

А. В. Мусатов

Если человек талантлив от природы, то он талантлив и во всём, к чему лежит его душа. Но редко кому удаётся выразить себя в трёх основных ипостасях искусства: музыке, живописи и литературе. Анатолию Васильевичу Мусатову это в равной степени удалось. За плечами этого уже немолодого человека два высших гуманитарных образования: консерватория и Строгановка. И они помогают ему не только смотреть на мир вокруг себя, но и видеть его своими глазами, а, самое главное, осмыслить увиденное, облечь в литературную форму и передать на бумагу. В том, как он строит фразы в своих повестях и рассказах, расставляет акценты и композиционную энергетику, чувствуется некая музыка прозы, свойственная только музыкантам. А в тех изобразительных средствах языка, к которым по ходу повествования прибегает писатель, сразу виден художник: краски его всегда сочны и колоритны, будь то пейзаж или портрет героя, сцены прописаны до мельчайших деталей и в своём подтексте несут смысловую нагрузку.
Но не только во внешних данных прозы А. В. Мусатова видна его самостоятельность и неповторимость. Она лишена модной в нынешней литературе дешёвой гламурности и расхожей тематики. Можно сказать, что Анатолий Васильевич тоже вышел из классической «гоголевской шинели» – «Местечковая легенда», «Короли садов Мамоны» и другие, когда героев своего очередного рассказа он выбирает из простого дворового народа и работяг-золотарей, занятых рутинной, порой неблагодарной, жизнедеятельностью. Но в то же время эти люди неординарны по своему мышлению и взгляду на жизнь. Преодолевая немалые трудности, выпавшие на их долю, они, по сути, бескорыстны и готовы к самопожертвованию ради конечного результата. И в этом они резко отличаются от стоящих выше их в общественной иерархии людей, лицемерно и с пафосом говорящих на каждом углу о вечных человеческих ценностях. Эта проза А. В. Мусатова несомненно найдёт своего читателя динамичностью сюжета и откровенной правдой жизни, узнаванием ситуаций и коллизий, в которые попадают его герои, а также доскональным знанием писателем материала, из которого он создаёт свои произведения, и варьированием стиля повествования: от обличения до юмора и сатиры.
Но настоящему писателю всегда бывает тесно в одних и тех же, пусть даже и успешных, устоявшихся с годами, рамках творчества. И он ищет новые темы и новых героев. Прибегая к приёму параллельного повествования в разных временных отрезках, как в рассказах «Встреча», «Вопрос чести», «Дароносец» и другие, при сохранении динамики сюжета А. В. Мусатов по-новому раскрывает внутренний мир героев этих рассказов. У людей, попадающих в непростые условия мирной жизни или смертельной опасности на войне, по-разному проявляются обычные человеческие качества. У одних это обострённое чувство справедливости и желание подняться над животным страхом смерти, а у других – меркантильность и шкурничество. И даже дети не остаются в стороне от этих острых событий. Но, видимо, самое ценное в творчестве Анатолия Васильевича заключается в том, что, как бы трудно ни пришлось его сильным и благородным, хотя немного и доверчивым, героям, и пусть даже где-то у него верх берут силы зла, но всё же остаётся ощущение надежды на лучшее.

13. 05. 2010 года.

Т. В. Дербенёва (Корзо)

Татьяну Васильевну Дербенёву (Татьяну Корзо) я знаю с конца 1999 года – со времени её прихода в ЛИТО «Марьинская муза», где я был его руководителем. С первых же дней её появления в студии она обратила на себя внимание своим творческим своеобразием, коренным отличием от других авторов. Далёкая от сиюминутной злободневности по содержанию или оригинальности по форме своих стихов, Татьяна Корзо пишет, что называется, от души, как дышит, а, значит, на все времена. Кому-то её стихи покажутся старомодны – из прошлого и даже позапрошлого века. Да она и сама этого не скрывает: «Мне бы в прошлом столетье гулять в золотом очарованном парке Под белым зонтом кружевным, на свидание тайно спеша.». Но она спешит на свидание со своим читателем из сегодняшнего ХХI века. Потому, что за внешним изяществом и классической ясностью её стихов, это далеко не умозрительная поэзия, это её обнажённый нерв, сгусток нервов, облечённый в рамки стихотворения: «Мой пуст и тёмен дом, и полон смутных звуков. И лишь кровоточит негаснущий камин.», «И занавеска билась белой птицей, Попавшей в заколдованный силок.», «Жизнь вспыхнула звездой – но отгорела спичкой; Лечу, лечу вперёд – да только под откос.»
А то, что время подвластно Т. В. Корзо, она с блеском доказала в своём триптихе «Золотое руно», окунувшись в доисторические времена Древней Эллады. Под её вдохновенным пером зримо оживают герои древнегреческих мифов, мы кожей чувствуем их мечущиеся души между долгом и коварством, между любовью и ненавистью, бескорыстием и меркантильностью. И всё это на фоне роскошной, описанной до мельчайших подробностей, средиземноморской природы. Здесь уже в немалой степени нужно обладать талантом художника-этнографа, психолога и филолога. Ведь почти каждое стихотворение Татьяны Васильевны – это, своего рода, маленький рассказ-исповедь: ностальгия о светлом детстве и мятежной юности, о трудных поисках своего места в жизни и мучительных взаимоотношениях с любимым человеком.
Одно из главных достоинств стихов Т. В. Корзо – её живописность, слияние стихотворных дум и чувств их автора с природой, олицетворяющей её второе я: «Как хочется писать, вдыхать цветы и рифмы,», «Ну, что мне осталось? Теперь всё равно. В берёзовый омут я брошусь на дно.», «Дождь тихий моросит, врачуя и колдуя, И в небе слышен звон серебряных подков.». Но автор не замыкается в кругу своей тонкой интимной лирики. В силу наблюдательности и неравнодушия она проникновенно пишет воспоминания в стихах о родном отце, погибшем на фронте, о тыловых мытарствах матери-вдовы с маленьким ребёнком, о наступлении бесчеловечной городской цивилизации на природу и человека, о хрупкости и неповторимости человеческой жизни перед лицом рока, о призыве к гражданскому состраданию и милосердию. А лейтмотивом всего творчества Т. В. Корзо является любовь – к жизни, к человеку, ко всему живому. 
«Поэзия любви» – именно так и называется один из многочисленных сборников, в которых опубликованы стихи Татьяны Корзо. В их числе и несколько выпусков литературного альманаха «Третье дыхание», «Созвучие», «Из века в век», «Поэтический Олимп», «Поэзия жизни» и многие другие. Видно, что автор не останавливается на достигнутом и пишет новые стихи, ищет новые формы самовыражения, в частности – сонеты. В этом чувствуется хороший фундамент в качестве высшего гуманитарного образования – филфака КГУ и второго высшего экономического образования, практика работы журналистом и переводчиком. Можно упомянуть об участиях и победах Т. В. Корзо в нескольких литературных городских конкурсах, но, главное, это её стихи, её творческий непокой, её новые несомненные успехи в будущем.
 
05. 12. 2006 г.



Ю. Д. Коренев

Талантливый по природе своей человек талантлив во всём, за какое бы дело он ни взялся. В этом лишний раз убеждаешься, когда знакомишься с творчеством Юрия Диомидовича  Коренева. У него счастливая судьба в достижении успехов в разных ипостасях: медика и юриста, музыканта и бизнесмена. И всё это несомненно сказывается на его писательских способностях. Наверное, русская литература после Антона Чехова и Михаила Булгакова обречена на то, что в неё приходят писатели-медики, досконально знающие людскую психологию, а с нею и разные стороны современной жизни. Остаётся только всё это разложить по сюжетным и жанровым полочкам прозы и, не размениваясь по мелочам, радовать своих почитателей новыми книгами.
Юрий Коренев по праву занимает свою нишу в современной русской прозе. Его рассказы востребованы именно актуальностью, на злобу дня и написаны для разных возрастов и жизненных категорий: для детей и взрослых, для простого народа и эрудированной интеллигенции. Все рассказы его отличаются одной характерной чертой: заинтересовать читателя с первых страниц произведений и выдерживать нить повествования своей непредсказуемостью финала. Но в поступках их героев прослеживается жизненная логика, порою нелицеприятная и даже драматическая, но которая не умаляет их значимости. Даже в самом популярном ныне жанре современного детектива рассказы Юрия Коренева отличает от других подобных рассказов любовь автора к истории родного края Сибири, которая наполняет их содержание.
Рассказы Юрия Коренева разнообразны по теме и по жанру. Это может быть реальный случай из жизни, и философская притча, и диалог героев по той или иной проблеме бытия, где фон окружающей обстановки уже не играет особой роли. Потому такими разными выходят рассказы по стилю и языку в зависимости от сюжета и времени действия, а читаются легко и быстро. В этом и сказывается мастерство писателя, его видение жизни и отображение её в своём творчестве. Перефразируя известное изречение, скажу, что Россия прирастает ещё одним талантливым сибирским писателем.

01.05.2012 г.


К. Синтюрина

1.
– Здравствуйте, я ваша Кира! – перефразируя известное высказывание, говорит читателю автор предлагаемой книги. Она, писательница, такая же, как и мы, она хочет быть с нами, пусть на время, пока мы будем читать её прозу. Человек доскональнейше, до мелочей, изучившая и на собственной шкуре истытавшая все прелести бытия современной, до мозга костей, женщины (одни подробности описания дамской косметики чего стоят!), всё-таки верит в сказку – все мы родом из детства. И верит не в то лицемерное светлое будущее, которое мы некогда строили под руководством единственной, определяющей и направляющей силы общества.
Пусть это наивная и смешная со стороны, но естественная мечта о лучшей доле, которую мы заслуживаем в заморочке наших ежедневных будней («Московская сказка»), или трогательная забота и внимание к противоположному полу, которые так часто пропадают в приевшейся с годами однообразной семейной жизни («Аз есмь»), или попытка глазами домашнего кота взглянуть на наш холодный и циничный мир людей в их жестокой и подчас бесчеловечной борьбе за тёплое место под солнцем («Илларион»).
А, может, это и не просто вера в добрую иллюзорную сказку, а, скорее, объективное, оправданное муками стремление оттыскать в своих жизненных бедах какой-нибудь стержень, за который можно крепко ухватиться обеими руками, или найти некую твёрдую опору под собой на той дороге, которая одних выведет к храму («Матронушка»), других – к свершениям в той или иной сфере деятельности («Чужой»), а то и просто, чтобы выжить в криминальной ситуации, заранее прибегая к помощи астрологов – «предупреждён, значит, вооружён» («Противостояние»).
Настоящий писатель никогда не даёт готовых рецептов разрешения острых жизненных конфликтов и коллизий, подобных в судьбах своих героев. Порою в нелогичности их завершения есть своя закономерность – ничего случайного в мире нет. Даже в нелепости произошедшего есть причинно-следственная связь, которая по-новому открывает нам человека («Прозрение»), или через долгие годы рутинной работы, ошибок и неудач, поисков и метаний в преодолениии различных невзгод проявлется истинная душа человеческая, бескорыстная или меркантильная, как у персонажей рассказа «Золушка».
Как бы ни был категоричен автор в своих суждениях и оценках на страницах книги, он прежде всего задаётся целью беспристрастного показа действительности, в которой живут и действуют его герои, находится над происходящим и невольно заставляет задуматься над их типичностью, жизненной философией, разделяющей их мировоззрение на главное и второстепенное. Это профессор с чужой фамилией из одноимённого рассказа, под старость лет избавившийся от своего душевного одиночества и нашедший себя в новой жизни. Это и героиня повести «Мистическая Прага», которая в ущерб удовольствию от знакомства с заграницей попутно решает там свои головоломные проблемы, даже в комбинациях чисел находя следы мистики.
Эта повесть стоит особняком в книге не только из-за своего объёма, но и особого эмоционального настроя автора, духовного подъёма в осмыслении заронивших ей в душу сомнений всё того же астролога. Это не чистая беллетристика с динамичным сюжетом, неожиданными поворотами в судьбах героев или их страстными признаниями в своих чувствах. Это сродни поэмы в прозе. Запрограммированная грядущей встречей со своим «Учителем, духовным другом и наставником», её героиня живёт этим ожиданием на каждой странице повести, поначалу похожей на путевой очерк.
И вот уже описания этих древних замков и дворцов, мостов и фонтанов Злата Праги отходят в сторону, уступая место мучительной работе души над извечными вопросами в предверии обещанной встречи: кто я? что я? для чего живу? в чём моё предназначение? Можно было бы, конечно, наплевать на всю эту мистику и оторваться по полной программе отдыха турпоездки. Но ведь душа у нас живая, она болит и не даёт покоя, а мы не даём покоя близким. Так замыкается круг нашего бытия.
Но, слава Богу, что из таких поездок и рождается одно из редких в своей искренности, откровенное признание человека, как он приходит к Тому, что помогает в духовном очищении и приобщении к истинному и высокому. Можно называть это Богом, Всевышним, Спасителем – сути это не меняет. Как говорит в конце повести автор, «мне стало легче дышать» – и телом, и душой. Если же по прочтении этой книги кто-то тоже почувствует прилив сил, значит, нам нужны такие книги.

2.
Предлагаемые читателю новые рассказы Киры Синтюриной совсем не похожи на традиционные в классическом понимании произведения малой прозы. В присутствии одного, реже нескольких героев, описываемых событий в каждом из них главным, ведущим героем является сам автор. Он не просто пересказывает и комментирует ту или иную коллизию выдуманных и реальных лиц, а сам переживает её душой и телом. Не удивительно, что почти во всех рассказах повествование ведётся от первого лица: настолько остро и достоверно описаны малейшие психологические нюансы. Да и не мудрено: автор не выдумывает захватывающих сюжетов, в итоге ставя всё с ног на голову, не прибегает в погоне за популярностью к распространённым приёмам, купаясь в море крови и потоках слёз. Цель у него совсем другая.
Писательница просто, без прикрас, рассказывает нам о жизни со всеми её проблемами и противоречиями. Все эти жизненные испытания, выпадающие на долю героев своих рассказов, она каждый раз пропускает через себя – особенно там, где речь заходит о вечном, о духовном. Этим она только усиливает воздействие на читателя от прочитанного им, невольно заставляя его задуматься над своей судьбой: кто я? что я? так ли я живу и пользуюсь тем, что даровано мне Богом?
У Синтюриной своя дорога к храму, найденная в нелёгких раздумьях о насущном бытие, буквально выстраданная в переплетениях человеческих судеб близких ей людей. Её рассказы отнюдь не для приятного времяпровождения: они не развлекают, а создают благодатную почву для работы сердца и ума, призывают быть искренним в своих чувствах, чтобы подняться над повседневной суетой.
Правда, в некоторых произведениях Кира всё же уходит от своей привычной жизненной философии, возвращаясь к проверенному временем критическому реализму. Это наглядно видно в рассказе «Парикмахер» – этакому синтезу из Манилова, Плюшкина и Обломова вместе взятых и выведенному под её пером современному «Феликсу из 44-й квартиры». Менее удачным вышел рассказ из истории и последствиях Великой Отечественной войны «Без вины виноватые». По-своему хорош рассказ «Географиня» – своеобразная исповедь учителя географии о том, что есть и что должно быть в сегодняшней школе. Вот только если бы всё в нашей жизни зависело лишь от нас и получалось бы так разумно и светло, как у этой «географини»!
Хотя автор уже в самом названии своего следующего рассказа даёт нам не просто панацею от бед и горестей в судьбах людей, а своеобразный наказ, призыв: «Главное – не сдаваться!» – и всё будет хорошо. Привлекает к себе внимание цикл зарисовок «Девочка моя», в котором самая удачная первая зарисовка, похожая на философскую притчу. А в целом – это дневник современной девочки, постигающей с годами взрослый мир с его разнообразной информацией и человеческими чувствами.
Не ставя себе целью пройтись по всем предлагаемым автором рассказам, можно попытаться представить их будущего читателя, сильного и благородного, живущего по законам чести и совести, а не по понятиям общества, к которому он принадлежит; читателя серьёзного, вдумчивого, не разменивающего себя по сиюминутным приятным мелочам, а ставящего определённые цели в жизни. И дай Бог, чтобы такие книги, как эта, только помогали ему этого добиться!

2010 -2012 г.

Содержание


I Cтихотворения

1. Путешествие в осень
Я не прошу..
О любви
Листопад
Осенний этюд
Калина красная
Осенний дождь
Погорельцы
Поздняя осень

2. Звонок в прошлое
Белоснежное
Исход
Звонок в прошлое
Твой дом
Зимой на даче
Встреча одноклассников
Интимное
Под Новый Год

3. Из раннего
По тревоге
Письмо из дома
В медсанбате
Утренний развод
   Десантники
В ожидании
На прощанье
Со службы

4. Тепло души
Вам, женщины
Двадцать пять
Небосвод
Разговор с зеркалом
Женщина в светлом
Тепло души
Подмосковный отшельник
Гроза

5. Под крышей знаний
Уходящая деревня
Под крышей знаний
Черты лица
Снег
Одноклассники
Прощёное воскресенье
Последний день зимы
Сон
Одноклассникам

6. Юмор и сатира
Поэты-классики
Поэты-шестидесятники
Детские поэты
Фронтовые поэты


II Повести, рассказы, очерки
1.
Мятежники (Повесть)
Горький дым Отечества
Идущие в ночь (Повесть)
Московская осень
Окопницы (Повесть)
Письмо с фронта
Встреча в аэропорту
2.
Начало
Око за око
Пайка
Глухой ночью
Отражение
Дембельский год
Мстители
На почте
3.
Псевдоним
Караул-2
Солдат Лука
Несчастный случай
Два в одном
Песня 1976
Весёлый народ
Механик
4.
               Гвардеец (Повесть)
               I часть
               II часть
Преодоление
С Урала
Мельник
Сослуживец
Порванное письмо
В Старом городе

5.
Читая «Далёкое и близкое»
6. О знакомых людях литературы