Юрий Пахомов. Прощай, Рузовка! гл. 15

Виталий Бердышев
В ту пору в Военно-морской медицинской академии преподавали ученые с мировыми именами: Быков, Орбели, Джанелидзе, Лазарев – список крупных деятелей отечественной военной медицины можно было бы продолжить. Одни были излишне академичны, другие суховаты, третьи слишком уж  суровы. На всю жизнь запомнились профессора с чудинкой, к тому же имеющие дополнительные, порой неожиданные интересы, как, например,  профессор патологоанатом Соломон Самуилович Вайль.

Первый раз я увидел его в парке академического городка – бывшей Обуховской больницы. Стоял конец сентября, бабье лето. Мы, курсанты, собирали в кучи опавшие листья и жгли на костре, – ароматный дымок плыл между деревьями. Он шел по аллее, переваливаясь на коротковатых ногах, тужурка с серебристыми полковничьими погонами расстегнута, фуражка лихо сдвинута на затылок, старый разбухший портфель оттягивал руку. Полковник покачивал квадратной головой в такт шагам, сладко жмурился и что-то напевал. Я приставил к дереву грабли, вытянулся и отдал ему честь. Он приветливо помахал мне рукой и по-домашнему сказал:

– Здравствуй, голубчик. Погодка-то? А-а? Прекрасная пора, очей очарованье!
Снял фуражку, его лысая голова как бы высветилась изнутри, напоминая матовый плафон, что висел у нас в шестой аудитории.
– Кто этот чудак? – спросил я у приятеля.
– Профессор Вайль, патологоанатом.
– Тот самый?
– Ну!

Дело в том, что среди курсантов вот уже месяц гуляла рукопись поэмы «Сифилиада», принадлежавшая перу ныне покойного петербургского поэта Семена Ботвинника. Поэму сопровождала легенда, что будто бы Ботвинник, в те времена курсант Военно-морской медицинской академии, на экзаменах по патологической анатомии предложил профессору Вайлю прочесть эту самую поэму, ибо в ней была глава, посвященная гистологическим особенностям вторичного сифилиса. Профессор не только не выгнал Сему с экзамена за нахальство, но и заставил прочесть поэму целиком и вывел в его зачетке пятерку с плюсом.

Как нередко бывает с любимыми профессорами, имя Соломона Самуиловича Вайля было окружено легендами, байками и анекдотами. Вот некоторые из них. У Вайля была привычка, входя в трамвай, снимать калоши и ставить их рядом со скамейкой, на которой сидел. Так вот, входит профессор в трамвай, снимает, как обычно, калоши, садится и мгновенно засыпает. Сопровождающий его адъюнкт, чтобы не тратить зря время, – ехать далеко, в больницу имени Коняшина, начинает «клеить» соседку-студенточку, та кокетничает, резвится и роняет на колени спящему профессору батистовый платочек. Девушке пора выходить, платочек нужно взять, но так, чтобы не смутить старика. Адъюнкт наклоняется, что-то шепчет на ухо профессору, осторожно указывая на платочек. Вайль сконфуженно розовеет и, приняв спросонья платок за уголок рубашки, вылезший из ширинки, начинает его торопливо заталкивать.

Эту якобы подлинную историю я слышал в Москве уже в качестве анекдота. Другая байка: Вайля как ведущего прозектора города пригласили в медицинский институт возглавить экзаменационную комиссию. Экзамены уже близились к концу, когда в аудиторию развинченной походкой вошел студент и, не обращая внимания на членов комиссии, принялся рыться в экзаменационных билетах. Не найдя, видимо, ничего подходящего, хмыкнул и направился к выходу. «Молодой человек, –  остановил его Вайль, –  дайте, голубчик, ваш матрикул». Тот, немало удивившись, вернулся и протянул зачетку. Профессор неторопливо начертал в ней: «Удовлетворительно». Наступила очередь удивляться экзаменационной комиссии. «Студент ведь что-то искал, значит, он все же что-то знает, – пояснил Вайль. – Как же я могу поставить ему неудовлетворительную оценку?»

Как ни был я подготовлен к встрече с профессором-оригиналом, он меня все же поразил. На одной из лекций, в самом начале, Вайль вдруг умолк, некоторое время сумрачно глядел в аудиторию, потом, усмехнувшись, сказал:
– Все, что я вам толковал сейчас о печени алкоголиков, – чепуха! Я за всю многолетнюю практику ни разу не видел классической печени алкоголика. Да-с! И вообще, мне сегодня не хочется говорить о скучных материях. Поговорим о вечном… Скажем, об эстетике. В том смысле, как понимал ее Кант, то есть науке о правилах чувственности вообще…

Я впервые прослушал лекцию по философии, в которой и Кант, и Гегель  выглядели не скучными придурочными идеалистами, которые свихнулись на «вещи в себе» и прочих буржуазных штучках, а вполне понятными, привлекательными гениями. И возможно, впервые задумался о смерти и бессмертии, которое начинается здесь, на столе прозектора, либо не начинается вовсе, и с пугающей ясностью осознал беспощадность исчезающего времени.

На одной из очередных лекций Вайль дал нам развернутый литературоведческий анализ… романа Пушкина «Евгений Онегин». И вот что любопытно, столь необычные лекции, где философия и литература соединялись с патологической анатомией, запоминались намертво, словно кирпичики укладывались там, в голове, не оставляя никого равнодушным.

Считалось, что Соломона Самуиловича невозможно вывести из себя. И все же один раз мне довелось увидеть гнев профессора. Случилось это во время зимней сессии. Из-за эпидемии гриппа запретили увольнения. Настроение у масс достигло самой нижней черты. Экзамены мы сдавали прямо в казарме в одном из «кубриков». Второпях организовали «службу спасения»: шпаргалки решили передавать на двух связанных между собой лыжных палках. Я вошел, взял экзаменационный билет и уселся за крайний, поближе к двери, стол, ожидая, что сработает «служба».

Профессор Вайль прихлебывал из стакана с серебряным подстаканником чай и доброжелательно разглядывал нашего ротного красавца Витю Денисенко. Тот плыл по всем правилам военно-морского искусства, при этом хлопал девичьими ресницами и на лице его запечатлелось выражение, какое бывает у человека, когда с ним внезапно случился детский грех.

– Хорошо, – вздохнул профессор. – Приведите мне, голубчик, в завершение пример инволюции человеческого органа.
Имелась в виду вилочковая железа или что-то в этом роде, но в бедной Витиной голове инволюция перепуталась с эволюцией и он, выпучив глаза, брякнул:
– Головной мозг!
Вайль хрястнул авторучку об пол и, розовея, заорал:
– Болван! Это у тебя инволюция! Убирайся вон и зайди через полчаса.
В этот момент я почувствовал легкий укол в спину, – вступила в действие «служба спасения»: мне передали шпаргалку. Я снял отвратительно похрустывающий лист бумаги с острия лыжной палки, и мои глаза встретились с глазами профессора. Лицо его снова обрело благодушное выражение. Когда я вышел отвечать, он спросил:
– По бумажке будешь читать или так поговорим?
Меня обдало жаром:
– Лучше так, товарищ полковник…
– Отлично, отлично. Расскажите-ка мне, голубчик…
Произошло нечто невероятное: словно от прикосновения волшебной палочки в голове моей прояснилось, я увидел аудиторию, расположенные амфитеатром ряды кресел и услышал голос профессора Вайля. Я заговорил и, наверное, со стороны наша беседа напоминала дискуссию. Только в одном месте Вайль меня прервал:
– Погодите, коллега, кто вам сказал такую глупость?
– Вы…На лекции.
– Хм-м, –  профессор вытер лысину платком. – К сожалению, я говорю глупости не только на лекциях. Да-с!
Расписываясь в моей зачетке, он задумчиво сказал:
– Царство мертвых не для вас, молодой человек. Для этого вы слишком честолюбивы. Вам подавай что-нибудь драматическое, в стиле Гуго Глейзера.
Профессор оказался прав: книга австрийского врача «Драматическая медицина» лежала в моей курсантской тумбочке, я рвался спасать человечество, и с патологической анатомией мне было не по пути.

Среди многочисленных легенд о Вайле ходила еще одна: старый прозектор был фанатичным поклонником балета, и якобы в Мариинке хранятся хрустальные вазы с надписью: «От прозектора Соломона Вайля». В это почему-то не верили. Но вскоре мне неожиданно представилась возможность найти подтверждение этой удивительной версии.

Году в пятьдесят шестом я познакомился со студентом хореографического училища имени Вагановой Олегом Виноградовым. Сейчас уже не вспомнить, кто нас свел, кажется, мой однокашник Толя Соловьев, ныне известный профессор психолог, – у Толи уже тогда были обширные знакомства среди питерской богемы. Впрочем, к Виноградову это слово как-то неприменимо. Жил Олег тогда на улице Дзержинского, бывшей Гороховой, в коммуналке. Мама, брат, отец погиб на фронте. Я хорошо помню ту квартиру, особенно кухню, всегда чисто убранную, но где каждая деталь, начиная с авоськи с продуктами, вывешенной за форточку, говорила о бедности. Страна по-весеннему бредила «оттепелью», ее влажное дыхание проникло даже в нашу казарму на Рузовской улице. Слегка опьянев от призрачной свободы, мы, курсанты морского факультета академии, – Игорь Кравченко (поэт, редактор), я (ответственный секретарь, прозаик), Шура Орлов (художник, прозаик), –  тайно издавали рукописный журнал «Эйфория». Олег Виноградов выступал в нем в качестве литературного и театрального критика. До сих пор удивляюсь, как наша деятельность не оказалась в поле зрения оперуполномоченных КГБ. Подпольный журнал в престижном военном учебном заведении! Жуть! Правда, в «Эйфории» не было ничего контрреволюционного, так, просто стихи, слабенькая проза, размышления об искусстве, да и вышел-то всего один номер. Но сам факт! Жаль, что единственный экземпляр этого литературного творения пропал.

Возня с журналом нас очень сблизила. Мы много читали,  спорили, шатались по выставкам, вернисажам. Иногда Олегу удавалось раздобыть контрамарки, и тогда мы отправлялись в Мариинку. Запомнился еще выезд за город, кажется в Вырицу, – что-то импрессионистское: яркая зелень, деревянный стол под сосной, а на столе среди бутылок и рюмок – попискивающий крохотный цыпленок, золотая капля оплывшего солнечного луча. И еще музыка, что-то классическое. От того времени у меня осталась фотография с дарственной надписью, на ней Олег Виноградов в костюме пажа и Лена Шатрова в воздушной пачке.

Однажды по контрамарке мы пошли смотреть балет «Лебединое озеро». Среди исполнителей были и студенты училища имени Вагановой. И вот, когда в зале погас свет и занавес тяжело заколыхался, по проходу, неслышно ступая, прошел пожилой лысый человек в черном костюме и сел в первом ряду, где сидели преподаватели, члены жюри и театральные критики. Я не поверил своим глазам: это был Вайль.
Так, неожиданно образ прозектора и тонкого знатока  балета соединился в неразрывное целое. А я благодаря обстоятельствам соприкоснулся с тем, что исповедовал старый мудрец, – вечностью, точнее с теми, кто будет, несомненно, принадлежать ей.
У меня и сейчас стоит в ушах смех Вайля и его характерный голос (дело происходило в библиотеке):
– Нет, милая, про советскую любовь дайте почитать моей жене, а я лучше возьму Бунина.

С Семеном Ботвинником я познакомился много лет спустя, на съезде Союза писателей РСФСР. Представил меня друг, известный к тому времени поэт Игорь Кравченко. В памяти как-то размылись черты автора «Сифилиады»: среднего роста, усохший, седой. В чем-то сером. Столь же незаметной была и жена. Запомнились: грустная улыбка Ботвинника и вяловатая, как бы лишенная плоти рука.

Продолжение следует.