Юрий Пахомов. Прощай, Рузовка! гл. 10

Виталий Бердышев
Повседневная жизнь, рутина. Лекции, семинары, практические занятия. После блуждания по морским просторам и ароматного юга запахи анатомички пришибли меня. На мраморных столах анатомического зала лежали распотрошенные во время препарирования трупы, в белых кюветах органы: почки, печень, гениталии. В препараторской в стеклянных банках скалились жмурики. Одни головы в формалине. А ведь когда-то эти головы улыбались, глаза излучали свет. Любовь, счастье, удача и… финал. Курсант Женя Анохин поспорил с приятелем, что укусит труп за нос. И укусил. Цинизм спасает медиков от страха перед смертью.

Реорганизация курса ограничилась сменой командиров рот. Игорь Кравченко остался в первой роте. Дружит с Витькой Подоляном. Витька типичный профессорский сынок, узкоплечий, с пухлым, немощным телом, военную службу переносит с трудом, старшины не дают ему поблажек – таково требование отца. Зато Виктор превосходный пианист. Второй пианист Виталька Бердышев – классом ниже, но все равно и у него получается здорово. Я ни черта не смыслю в музыке, но когда слышу скерцо Шопена в исполнении Подоляна, у меня что-то обрывается внутри и я вижу фрагменты картин: сады на окраине Краснодара, густой подлесок на островке посреди реки в паводок, слышу мелодичное посвистывание ветра в камышах, что растут в заводях Старой Кубани. Иногда вижу маму, и тогда к горлу подкатывает ком и влажнеют глаза. Наверное, подлинные ценители музыки испытывают нечто иное, чем я, провинциал, только в Ленинграде впервые попавший на концерт классической музыки в филармонии.

Игорю сейчас не до меня. У него полный разрыв с Ниной. Он потрясен, но держится. Именно в это время Игорь стал писать настоящие, взрослые стихи.

После выпуска из академии его направили служить на Тихоокеанский флот,  там он  ухитрился настолько достать кадровика, что тот упек его в военно-строительный отряд, расположенный в таежной глубинке. Сосны, белки, снег по пояс, весной сопки в пламени цветущего багульника, затем Владивосток, остров Русский, Камчатка, Авачинская бухта, сверкающие на солнце вулканы, Паратунька, Долина гейзеров. Поэту незачем было собирать материал, он жил в нем, с каждой новой книгой набирая уверенность и силу.

Сейчас, когда жизнь, в сущности, прожита, я могу с уверенностью сказать, что едва ли найдутся еще два-три человека, которые оказали на меня такое влияние, как Игорь. Мы ровесники, но в те далекие годы он всегда  был немного старше меня. Во мне слишком долго держалась полудетская наивность. Не будь Игоря, я вряд ли стал бы профессиональным литератором. О моих сомнениях на этот счет немало записей в той самой голубой тетради. Кажется, Чехов сказал, что очень хорошо начать плохо. Что-то в этом роде. Я начинал настолько плохо, что нормальный человек давно бы бросил это пустое занятие. Да и карьера у меня складывалась вполне удачно. Зачем попусту портить бумагу?

Зимой 1967 года я сжег рукописи и решил серьезно заняться наукой. Для этого были все условия: превосходно оборудованная лаборатория в санэпидотряде, тема диссертации, солидный руководитель. Я с ходу сдал часть экзаменов на кандидатский минимум, а в начале мая прилетел в Северодвинск Игорь. Группа молодых поэтов после совещания в Москве разъехалась по стране. Кравченко выбрал Север, чтобы повидаться со мной. У него уже готовилась к печати вторая книга с вступительной статьей Павла Антокольского. Мой друг был на подъеме, выступал в клубах, Доме офицеров флота, студенческих общежитиях, и везде его встречали громом аплодисментов. Он принес с собой в наш северный город дыхание океана, простора, какой-то иной жизни. «Тебе нужно встряхнуться, - сказал он, - приезжай ко мне, во Владивосток. Это другая страна, другие масштабы».

Через год я вылетел во Владивосток и пережил ощущение, которое испытывает молодой матрос впередсмотрящий на корабле – захлебнулся от вольного ветра.
Владивосток конца шестидесятых! На западе России, в центре давно уж погас освежающий ветерок «оттепели», интеллигенты перебрались судачить на кухни, замирая от сладкого ужаса при звонке в дверь, и только многоликий, переменчивый поэт продолжал утверждать, что «поэт в России – больше, чем поэт».

На солнце уже легла тень грядущего застоя. О генеральном секретаре каждый день рождались новые анекдоты, партийные съезды напоминали сборища глухонемых, а народ играл в своеобразную игру, в которой главным был не результат, а правила. Соблюдай их, и все будет хорошо.

Облако, отдающее душком разложения, еще не докатилось до восточных окраин огромной страны. Во Владивостоке, как после майской грозы, пахло озоном, «оттепелью». Здесь поэты еще были почитаемыми людьми, их знали в лицо, на поэтические вечера было трудно пробиться.

Меня поразил сам город - с белыми свечами многоэтажек на сопках, со сверкающей голубизной бухтой Золотой Рог,  с центральной бесконечной улицей Ленина, по старинке называемой Светланкой, с бриннеровскими домами (вспомним знаменитого голливудского актера Юла Бриннера – дома принадлежали его семье), таинственной Змеинкой и кораблем-памятником у причала.

Многоярусная конструкция города то ввинчивалась вверх,  забираясь на рыжие сопки, то соскальзывала вниз, в распадки, и случалось так, что, прогуливаясь по скошенному тротуару неподалеку от центра, вы могли заглянуть в окно третьего этажа застывшего ниже дома. И все это было соединено мостами и мосточками, арками, за которыми открывались узкие переходы, внезапно ныряющие в тупики. Еще сохранилась Корейская слобода, где среди новостроек  крепенькими грибами прорастали фанзы с иероглифами на ставнях.

Владивостоку вообще несвойственны прямые линии, но меня как-то особенно поразила Китайская улица, взбирающаяся вверх, к основанию сопки. Однажды по этой улице с невероятным грохотом скатился на коляске с мороженым друг Игоря  известный поэт Илья Фаликов. В городе об этом рассказывали с удовольствием и даже с гордостью, как о некой достопримечательности.

Во Владивостоке любили поэтов, актеров и авантюристов и вообще все нестандартное.
Обилие воды, чайки, простор, солнце, теплые дожди и каждый день неожиданные встречи – вот впечатления первых дней.
Утром, наскоро перекусив, мы с детским топотом скатывались по крутым лестницам-трапам мыса Диомид к причалу, садились на катер и через полчаса оказывались на тридцать шестом причале, в самом центре Владивостока. После плоского, уныло-болотного, серо-деревянного Северодвинска замечательный приморский город выглядел чем-то вроде Сан-Франциско или Рио-де-Жанейро. И обитатели Владивостока были ему под стать.

В той поездке я осознал, что означает слава. Игоря узнавали на улицах. Мы беспрепятственно проходили в молодежные кафе, хотя там стояли очереди. Вскоре друзья Кравченко отправили нас в составе съемочной группы на острова Римского-Корсакова. Телевизионщики снимали фильм «Изобата 50» о погибшей шхуне  «Восток», описанной еще Гончаровым. Потом мы оказались на острове Попова, выступали перед рыбаками, жили в доме старого шкипера, ловили трепангов, бродили по острову, где росли лопухи в человеческий рост, а плоды шиповника были величиной с яблоко, подружились с молодыми учительницами, ходили ночью купаться. Вода фосфоресцировала, и было жутковато, когда рядом всплескивала  крупная  рыба. Как-то во время путешествия вдоль ручья, стекающего в море, набрели на островок, сплошь усеянный махаонами. Когда бабочки шевелили крыльями, казалось, островок вспыхивает радужным пламенем. Это был какой-то другой, сказочный мир.
Дружить с Игорем непросто. Он яростный спорщик и в споре может обидеть. Спорили мы до хрипоты, часто ссорились, как-то по нелепому поводу два года не переписывались, не звонили друг другу. Но потом все забылось. А сейчас чего уж нам делить, когда жизнь катится под уклон и звук бубенцов все глуше и глуше. Я держал на руках его сыновей, из которых выросли славные мужики, крепкие и надежные. И жена Игоря иногда ворчит на меня так же, как и на мужа.

 Мы – два хрупких сосуда, в которых бережно хранится память о прожитых годах. Уйдет Игорь, обрушится целый мир, но не исчезнет, сохранится в моей памяти. Останется краснодарский двор с белыми одноэтажными домиками, где жила тихая и дружная семья. От того дома не осталось  и следа, но я помню его в деталях. Уйду я, в памяти Игоря сохранится приземистый дом на улице Ворошилова, сохранятся лица моей матушки и тетки. На донышке его памяти будет жить наша комната, старинная люстра с резервуаром для керосина, дешевый радиоприемник, аквариум с рыбками и столик из красного дерева со следами балки, что рухнула на него во время ашхабадского землетрясения.

Во вступительной статье к книге Игоря «Капля неба»  Павел Антокольский писал: «Когда-то один очень умный писатель обмолвился афоризмом: «В поэзию надо входить в калошах». Форма афоризма настораживает своей парадоксальностью, но здравая мысль, заключенная здесь, ясна и правильна! В поэзию нужно входить не прихорашиваясь, не становясь ни на какие котурны, как говорится, – в чем Бог послал: в затрапезе жизненной прозы, вводя в нее все живое достояние.
Во многом, в основном, это удалось Игорю Кравченко…»
Наше поколение литераторов, не дотянувшее по возрасту до раскрученных «шестидесятников», входило в литературу в калошах, причем латаных. Других у нас не было.

Продолжение следует.