Красное каление Том третий Час Волкодава гл. 3

Сергей Галикин
                КРАСНОЕ КАЛЕНИЕ

                Том третий

                Глава третья

       Солнце, разморенное за день,  еще час назад заливавшее весь мир горячими своими ливнями, уже быстро садилось за чуть тронутые первым осенним багрянцем высоченные липы, посаженные, как говорят, еще при царе «Ляксашке». Но томная прохлада уже робко струилась тонкими ручьями на вспотевшие шеи лошадей и такие же потные после жаркого дня шеи всадников. Стаи горластых грачей, щедро разбавленные уже заметно подросшим, суетливым  молодняком, испуганно перекидываясь с дерева на дерево, шумно порхали впереди двух конных, размеренной рысью пыливших по петляющей промеж дикого терновника  тропинке.
   - Т-пр-р-ру!
  Один из них, невысокий, но коренастый гражданский в форменном милицейском картузе ловко соскочил с буланой кобылы, поправил висящую на боку кобуру, сноровито нагнулся подтянуть седельную подпругу.
    Его попутчик, милиционер средних лет с глубокосидящими внимательными серыми  глазами, уже успев отъехать несколько метров вперед, резко развернул своего вороного жеребца, вернулся, хмурясь, вопросительно взглянул на своего попутчика:
-Кожу ноне стали выдавать… Будто бы свиная. Тянется, как твоя тряпка.
-Я, Григорий Панкратыч, и сам дурак,  – не разгибаясь из-под брюха кобылы, мягким стелящим голосом проговорил гражданский, - еще, почитай… Да-к! Прошлой зимой давал это седло одному недоумку. Из Бело - Балковской МТС. Так он и своему жеребчику садно с кулак набил и седло мое угробил. Хорошее было седло, казачье. Погубил. Не сушил, как следоваеть, падла.
    Тронулись в угрюмом молчании дальше, лошадей пустили уже шагом, уже показались  низенькие, густо набеленные мазанки пришлого люда, гуртом потянувшегося в город с завершением коллективизации, до горотдела НКВД оставалось недалеко.
   Гришка первым нарушил молчание:
-Ты, Степа, в Ростове на сессии был… Што там? – и пристально вгляделся в серое, чуть подернутое вчерашней щетиной,  лицо товарища.
Тот долго молчал, тупо глядя перед собой и будто бы подбирая слова. Потом чуть приостановил кобылу, развернулся:
-Я, Григорий Панкратыч, давеча  у товарища одного  ночевал, по Первой Конной еще дружили. А… Он в Пролетарском горотделе служит, ну и сели вечерять. Выпили пару бутылок «Рыковки», ну у ево язык и развязался. Говорит, секретный приказ пришел. Люшков-то наш… Который тебе орден вешал… Правая рука Евдокимова… Говорить, еще летом в Китай перебег, японцам сдался!
-Та ну-у-у!.. – лицо Гришки вытянулось, стало багровым. Он невольно натянул повод и его меринок загарцевал на месте.
-Вот те и «ну»! Белобородов уже в Москве, а  Малинов в Ростове сидять и на каждом допросе валять теперь всех, кого тока знають! Белобородов мало того, что назвал троцкистами Ароцкера и Пивоварова. Он же и Шеболдаева сдал. Он же в троцкисты записал и Рудя, и Попашенка, и начотделов Гатова, Волкова, даже Баланюка туда же впер! Всех их уже забрали! И еще говорять, - тут он зычно высморкался, воровито огляделся по сторонам, неловко запихивая в нагрудный карман гимнастерки носовой платок, - кучу начальников райотделов, падла, туда же записал! В общем все, хто по четыре - четыре семь приказу в Кулацкой операции больше всех старался, так они все там уже. Или, - он чуть запнулся,многозначительно взглянувши на собеседника,  - почти все.
-Да, дела-а-а… Вишь ты как Степа, - Григорий сплюнул, вздохнул, вытер рот рукавом гимнастерки,  - у нас за тридцать шестой год почитай никого Шеболдай так и не расстрелял. Сажать – сажал, а вот што б стрелять… А кругом што делается? Сколько же... врагов выявляется! Вот и обозлились, видать,  на Москве. Им крови надо-ть…
-Ларина сдал, - продолжал Степан,- Ларин – троцкист! Полный абсурд! У ево ж руки по локти в казачьей кровушке! Он токо в восемнадцатом годе одних казачьих генералов расстрелял четырнадцать человек! В Новочеркасске!
Гришка в усы себе горько усмехнулся:
-Та их там стреляли, как зайцев, все, кому не лень… Рождество ж было. Куражилися хлопцы.
-Та и конкорпус Миронова взбунтовался, почитай,  из-за ево «комиссарства»…  А ты, Гриша, - он испытывающее вгляделся в равнодушное лицо Григория, - ты… С Белобородовым раньше… Нигде не пересекался? Ты ж рядом с Думенко был? А он… В те самые годы…
Григорий сузившимися глазами тоскливо всматривался в галдящих с серого неба ворон:
-Не, нигде. А хто я был? Так, порученец. Мелкая блоха.
И, щелкнув плеткой, вдруг поторопил коня.
         А сам вдруг вспомнил, как все силился выговорить правильно эту фамилию тот латыш, истязавший его в сыром подвале Богатяновки: - «То-фа-рищ Пе-ло-поро-доф!»
И глубокий, проникающий под самый дых взгляд самого Белобородова:
«-А ты не прост, Григорий…»
    -Меня што, на ихние совещания пущали? Я им хто?
И пронзительно вгляделся в спокойное лицо Карташова.
      Они были знакомы уже давно, с тех лет,  когда сам Григорий ходил еще в рядовых операх райотдела. Карташов тогда был простым  рядовым бойцом охраны. Шинкаренко его отчего-то не любил, здоровался с ним подчеркнуто холодно, лишние разговоры при нем не вел. И при случае все повторял:
-К тебе, Карташов, спиной поворачиваться не стоит. Ты с виду в доску свой, а вот за пазухой у тебя завсегда камушек припасен…
А Гришка тогда вовсе не понимал, к чему это клонит старшой.
     Как-то, незадолго до увольнения в запас по болезни,  вконец доконавшей старика к тридцатому году, вызвали Шинкаренко в крайуправление, срочно вызвали. Вернулся на другой день злой, как черт. Угрюмо молчал целый день. Почти не выходил из кабинета.
А хлопцы, свободные от дежурства, как всегда смеялись да балагурили в курилке.
Гришка, развеселившись,  что-то ляпнул про буденовские усы. Мол, за такими усищами и всю Красную армию не разглядишь.
Так ляпнул, что все вдруг умолкли. Раньше только заржали бы да добавили еще... А теперь... Не то теперь время!
  А уже вечером, собираясь на дежурство, услыхал за спиной тихий, но твердый  голос Шинкаренки:
-Гляди, Григорий… За язык теперя бьют прям под дых! А... Тут у нас стукачок завелся. В крайуправлении теперя лучше меня знают, хто у нас тут чем дышит.
     Карташов, спешиваясь, вдруг повернулся и, как будто что-то вспомнив,  очень тихо сказал:
-Нынче последняя у нас с тобой «тройка», Григорий Панкратыч. Приказ уже в области. С первого числа – все. Лаврентий требует все по закону. Следствие, дознание. Суд с прокурором и адвокатом. Свидетели, защита, отводы, в общем вся эта мура протокольная. Пора, мол, преодолевать… ежовщину!

        -Утро кра-сит нежным све-том
Стены древнего Кремля-я-я-а!
Просыпа-ется с рассве-том
Вся сове-тская земля-я-а! – весело неслось из динамиков.
   Григорий был с утра мрачен, как и впрочем все последние дни.
Думки, нехорошие думки, одна чернее другой, так и лезли в голову. Тяжело, как удары пудовой кувалды, с ехидцей (так вот ты каков, орденоносец!), с издевочкой, падали на последнем бюро горкома слова секретаря Кузьменко, недавно назначенного из Кировского совнархоза:
-Вы потеряли политическую бдительность, Остапенко… ( даже поскупился на слово «товарищ» ), Вы в Сальском отделе полностью развалили всю профилактическую работу… пригрели у себя в горотделе сынков офицерья и прочих врагов народа… лично ухаживаете за могилой Шинкаренки, чистого троцкиста, который никогда и не скрывал этого…
-Холо-док бе-жит за во-о-рот,
Шум на у-ли-цах сильней!
С добрым ут-ром, ми-лый го-род!
Сердце Ро-дины мо-ей!
Звонкий пионерский голос летел над мокрыми от недавнего ливня крышами Воронцовки, блестящими тускнеющей уже  листвой тополями, уносился эхом в синее-синее,  теплое еще  октябрьское небо. Григорий потянулся, сладко прикрыл глаза.
   Но опять эти думки!
Што ж ты, Генрих, наделал! Сколько теперь народу под топор пойдет...
    Вчера вечером стало известно, что уже арестованы начальники горотделов Батайска, Аксая, Шахт, Каменска… Арестованы как члены правотроцкистской организации. Готовившей, мол,  белоказачий мятеж. Чер-те-што!
 Кто ж, как не Троцкий и угробил основную массу казаков.
Да многих из них, тех, кого теперь записали во врагов народа,  Григорий знал еще по Первой конной, преданнейшие революции и партии большевиков бойцы… Кровью полившие победу революции… Теперь – троцкисты. Вот был бы живой Мокеич… Тот бы не дал пропасть! Хто ж ево к троцкистам причислил бы? Ежели он у Гришки, да и всех остальных штабных на глазах - орден, полученный из рук иуды Троцкого закинул куда подальше… Эге-е-е… Далеко ты глядел Мокеич. Далеко! А может, просто хотел быть самим собой? Ни к тем, ни к другим прибиваться не хотел?
Гукнули тревожно из той памятной туманной ночи на станции паровозные гудки, пробежали по коже легким морозцем слова хмурых конвойных:
-За нами, Григорий Остапенко! И - не балуй!
И отозвались эхом из темного угла штабного вагона:
-Я - Смилга! А ты, боец, не бойся...
Ох, как тогда хотел товарищ Троцкий заполучить таких, как Думенко! Как хотел! Орден ему поцепил... А сколько он их... и заполучил в свои ряды? Может и уцелел бы ты, Мокеич, прибившись к троцкистам, может быть. А Буденный с Ворошиловым - к Сталину. И што вышло бы со временем? Да опять бойня гражданская вышла бы! Только теперь красных с... красными?

    Всю ночь Ольга беззвучно плакала, безвольно распластав на постели полнеющие свои руки, положив голову на его грудь. Гришке и самому было тошно, глаз не сомкнул, то и дело ходил курить на крыльцо.
   В глухой пустоте осеннего неба звезды отчего-то горели ярко, как летом, перед Троицей, тихо светился Млечный Путь, и вдруг Гришка поймал себя на том, что в последние дни и недели он как-то уж часто все глядит и глядит в ночное бездонное и немое небо…
-Аль ждете вы меня там, хлопцы? Батя, мамаша? Ни-че-во-о-о… С делами маленько подуправлюсь… И, куды я денусь…  Прибуду, небось.
    Потом бросал подале недокуренный окурок папиросы, топтался-топтался, шел медленно в дом, стараясь не разбудить Ольгу.
   А она и не смыкала глаз. Брала его за широкую мужицкую ладонь, тупо смотрела в набеленную стену:
-Дети, Гриша… Дети наши? За себя не страшно мне, нет, не страшно... За деток боюсь! Станут копать, они, твои большевики,  тебе не только твоего Думенко… припомнят. Все раскопают.
  Гришка вздрогнул, опустил голову:
-Да эти про Думенку знають, та не все…
-Знаешь, я - то смерти не боюсь. И… Давно не боюсь, - Ольга подошла к окну, ее по-прежнему стройная, не по-бабьи угловатая фигура в ночной рубашке в голубом лунном свете была еще завораживающе красивой, - я за деток наших боюсь, Гриша. А смерть… Что смерть, если веришь в Него? - она перевела взгляд в потолок, -ты знаешь, я как-то даже хотела застрелиться, уже и браунинг взвела…
-Во как! – Гришка отчего-то вдруг оживился, привстал на подушке, - это када в плен попала к нашим…
-Ты опять?! – возвысив голос, она испуганно повернула голову.
-Прости… Башка-то забита всякой чепухой.
     Они давно, еще лет пятнадцать назад,  раз и навсегда условились, что нет теперь у них промеж собой ни «наших», ни «ваших», а, коли уж зашел разговор,то есть их семья, есть их любовь и уважение друг к дружке и там, в мутной глубине тех кровавых лет нет уже для них ни "своих", ни "чужих", нет вражды, нет ненависти, нет злобы и отчаяния, а есть просто - красные и белые…
Только вот Память...
-Так вот, представь себе, не тогда. А когда… красные нажали под Касторной и мы тогда получили много, очень много раненых. Их бронепоезда били шрапнелью, а наши, ой, прости, белые – не отступали. Ну, был такой приказ - стоять насмерть! И… И эти изрубленные картечью, еще шевелящиеся, еще живые, думающие, кричащие в голос кровавые куски человеческого тела, бывшие раньше молодыми, здоровыми людьми, но еще живые, говорящие, плачущие… Гос-по-ди-и-и... Сотни, сотни умирающих солдат… По всем палаткам санчасти. На улице, ведь не помещались. И…
  Она умолкла, уперлась лбом в запотевшее стекло окна, сжимая тонкими пальцами узорчатую занавеску:
    - А на весь санотряд  у нас доктор, хирург,  был всего один. Один, понимаешь? И этот доктор приказал мне, очень строго приказал, что бы я велела санитарам нести ему в операционную только тех, кто может выжить, кому операция еще поможет. Только тех! Ты бы видел, что там делалось, Гриша…
-Та приходилось… Как же. Было.
-Нет, не спорь, у тебя было все не так. Ты там был одним из них, раненых… А я – одна на всю санчасть. Одна!! И эти сотни умоляющих глаз… И эти тянущиеся к тебе синеющие уже руки... И эти крики, последние окопные ругательства, эти животные, предсмертные  стоны, мольбы, Христа ради, матери ради… А я должна была хладнокровно указывать пальцем: этого – на стол. Этого – не надо… Этого… На стол! Этого...
И я не выдержала, Гриша!
Хотя и знала, что ношу уже под сердцем… Вышла во двор, реву, как девчонка, достала пистолет.
   Она задохнулась, отдернула занавеску окна, открыла ставню.
Свежая струя ночного воздуха ворвалась в спальню вместе с дальним гудком паровоза на станции. Глухим, не своим голосом Ольга закончила:
-Остановила меня, Гриша, простая мысль: вместе со мной тут же умрет и мой ни в чем не виноватый малыш. И это будет мое самое… страшное преступление перед Господом. Все!
     -Ты вот чего, Оленька, - Григорий поднялся, положил руки ей на плечи, - ты не дрейфь… Ты, родимая... Ежели чево… Ты сама затаись, живи и работай, как ни в чем ни бывало! Искать меня не вздумай, никаких там... передачек, их все равно жрет охрана. Ни в коем случае меня не ищи, свидание могут дать только для того, чтоб тебя заманить. И - туда же. Никаких, поняла? Выберусь - дам знать. Максимка наш, он школьник еще. Не тронут. Петра я завтра же отправлю в Песчанку, там ему помогут. Пригодится тамошнему колхозу! Он готовый кузнец, деда Панкрата племя… Наши с тобой меньшие пацаны… Далеко, в военном училище их то же не тронут, думаю. Ну, дочка за мужем, далеко, фамилия другая, не станут искать. Да и товарищ Сталин што сказал? Сын за отца не в ответе!
-Что-то не то творит твой товарищ Сталин, - приглушенно выдавила Ольга, отчего-то тревожно оглянувшись.
-Ставню-то прикрой. Дуеть што-то… Да это не Сталин... Это... - он замолчал на полуслове и уже бодро выпалил:
-А вообще, Оля, я не пропаду! Ить уж меня-то сам товарищ Буденный знаеть!
-Нужен ты ему... Как снег прошлогодний!

    Робко дохнул сквозь мелкую кованую решетку в распахнутое окно райотдела прохладный вечерний ветерок.
«Тройка» уже заканчивала длиннющий список подсудимых.
Григорий перед заседанием дошел только до середины списка. Помешала большая зеленая муха, нагло ползавшая по краю стола. Трижды сдувал, она трижды уселась опять.
Карташов, страдающий одышкой, несколько раз выходивший во двор подышать, выглядел явно утомленным. Он расстегнул ворот гимнастерки и на его багровой шее вздулись крупные жилы. Заметив Гришкины тщетные потуги в борьбе с мухой, процедил сквозь зубы:
-Закусывать на рабочем столе не надо...

   … Вошедший мужик, высокий, лет сорока на вид, с посеребренными и аккуратно стриженными висками на округлом крестьянском лице, едва войдя,  повернулся боком и вперился своими острыми бесцветными глазами поверх судей, в глухую серую стену.
  Гришка открыл его дело, казенным голосом начал:
- Вы есть Сивогуб Лаврентий Макарович, одна тысяча восемьсот девяносто седьмого года рождения, русский, уроженец  Екатеринославской губернии?
    Подсудимый презрительно скривил толстые растрескавшиеся губы, бросил мимолетный взгляд на Гришку и снова уставился в серую стену:
-Я.
Затем он опять вдруг повернул свою крупную седоватую голову, пристально всматриваясь  в лицо Григория, его губы дрогнули, шевельнулись и вдруг презрительная усмешка скривила их:
-Так вот де… Встернуться нам довелося… Гриша. А я…
Гришка вздрогнул, но виду не подал, лишь бровь предательски полезла вверх. Он сам не сразу узнал в вошедшем своего бывшего однополчанина. Но как тяжкой кувалдой ударило: - Это ж… Сивогуб!
   Перебил, будто и не слышит:
- Вы, Сивогуб, с одна тысяча девятьсот шестнадцатого года по восемнадцатый участвовали в Империалистической войне? А чуть позже попали к деникинцам и служили в Алексеевском полку рядовым?
-Та шо ты, Гриша? Не в одном мы с тобой окопе вшей кормили? Ну... Да было такое дело, чего уж там. Все мы, Гри…
- Я Вам не «гриша»! Из армии Деникина Вы попали в полк краскома Гаврилова? Как?
-Известно как, Гриша, через плен и… попал. Казачки, с каковыми я ехал в разведке, едва нас окружили красные, тут же и спороли свои лампасы… А я… Я...
- Вы в бою при Маныче…, -тут Гришка запнулся, онемел, руки его затряслись, но деваться ему было некуда, надо было читать скупые строчки дела Сивогуба,  и он, чувствуя себя как на самом краю холодной темной пропасти,  чуть дрогнувшим голосом тихо продавил:
-Попали снова в плен к белым?
Сивогуб неловко потоптался на месте, разминая в жилистых руках заношенную кепку:
-Так мы же, Григорий, усе… нас забрали тады человек сто, хто тады уцелел от трехдюймовок… Аль забыл ты? Ну и я… и ты, и… комполка Гаврилов, в контузии, правда, нешто ж ты… позабыл?! Усе ж попали!Нас согнали белые...
И потупив голову, умолк на полуслове.
   Члены  «тройки», сидевшие слева и справа от Григория, молча переглянулись, откинувшись на спинки стульев позади широкой Гришкиной спины.
 А по спине пробежал колючий холод.
-И Вы опять перешли в армию Деникина? -Гришка буднично раскурил папиросу, хотя делать это запрещалось.За спиной опять переглянулись.
-Перешел, Гриша, перешел, ить шлепнули бы, а у мене пятеро детишков. А ты сам рази… Тебя ж тада…
-Из армии Деникина Вы тоже дезертировали, - невозмутимо и твердо продолжал Гришка, выпуская сизый дым и нарочно хмуря брови на каждом слове, - в Вашем деле есть показания свидетелей…
-А ты… Ты, Григорий, - Сивогуб поднял голову, вперив в Гришку жгучий взгляд, - как так… уцелел? Ить вас же, заодно с комполка Гавриловым… Из строя вывели и...В расход?!
-Тут я!!! – приподнявшись и краснея, как бык, взревел Гришка, грохнув кулаком по столу, - мы! Пролетарский народный суд задаем вопросы! Понятно это те… Вам, подсудимый?!
-Отчего ж непонятно, гражданин… Гриша, - спокойно ответил Сивогуб, потупив голову.
-Не Гриша, а…
-Эх-м… ну, уж извиняйте, как привык! Мы с тобой, кады беляков били, али кады с тобой же ту опозоренную деваху в колодец совали, на «ты» перешли, небось…
-Молча-а-ать! Гнида!! Та я ж от тебя… Мок-ро-во мес-та не оставлю…, -зашипел Гришка и отчего-то мельком взглянул на секретаря «тройки». Тот сидел, сжав губы и потупив голову.
Гришка сел, потушил папиросу, спокойно продолжил:
- Вас, гражданин подсудимый, в двадцатом году арестовали за контрреволюционный саботаж продразверстки и осудили…, -Гришка, картинно наклонясь,  удивленно всмотрелся в мелкие чернильные строчки, - на три месяца исправительно-трудовых работ, было такое?
- Было, как же не быть-то… А…, - он прищурился и усмехнулся, - Вас, Григорий, заодно  с комполка из нашево  пленново строя выдернула контрразведка белых. Гаврилова-то, сказывали люди знающие, в расход пустили, а…
-Молчать!!! – взревел Гришка и, подлетев к подсудимому, хлестко  ударил его кулаком в лицо. Тот упал, харча кровью, корчась и закрывая лицо ладонями.
Члены «тройки» еще раз многозначительно переглянулись. Карташов казенным голосом, брезгливо кривя тонкие губы, сказал, отрешенно глядя поверх Гришкиной головы:
-Сядьте, Григорий Панкратович. Сядьте, Вы не на допросе. Здесь… Народный суд.
Сивогуб то же сел, прямо на полу, качаясь и утирая кепкой разбитый в кровь нос.
    - Вы в двадцать девятом году опять были осуждены на два месяца ИТР, - Гришка, вытирая ладонь надушенным платком (Ах, косточка моя, белая!), искоса поглядывая на Сивогуба, перелистнул его Дело, - а в тридцать первом году опять, опять! – он выразительно посмотрел на судей, хотя судьба Сивогуба и так была уже предрешена, - были арестованы за… саботаж госплатежей и уже, хм… осужден на три года! Ты не платил, сука? Кр-р-расную Армию кормить не хотел?!
-Григорий Панкратович, здесь, я повторяю, суд. Не допрос!
- Пятеро детишков, с чево платить-то было?
- Другие и с двенадцати ртов платили! Ладно, читаю дальше. И тут вот начинается у нас самое интересное, Сивогуб.
-Самое интересное, Гриша, у нас с тобой там, на Маныче осталося…
   Сивогуб, задравши назад седую вскосмаченную голову, всхлипывал и все силился остановить текущие сквозь окровавленные пальцы струи крови. Секретарь «тройки», смутившись, подал ему свой носовой платок.
-А я… И не знал, што ты у нас предатель, Гриша. Гаврилова-то, говорять,  шлепнули в контрразведке Деникина, а ты, вишь, уцелел… Ты таким и был... Всегда. Хитрый, как ящерка изворотливый. К начальству без мыла в задницу... лез. А теперя вот своих…
-Молчать! Двадцать шестово октября тридцать седьмого года Вы, Сивогуб, арестованы потому, что вместе с кулаком Должиковым хвалили и идеализировали расстрелянных по приговору народного суда фашистких шпионов и убийц Тухачевского, Якира и… Других! Других бандитов в контрреволюционных целях! Так?
  Сивогуб сник, долго молчал. Потом вдруг поднял глаза, полные слез, сделал несколько шагов к столу так, что часовой с винтовкой даже чуть стронулся с места.
Указательным пальцем с силой вдавил прильнувшему спиной к  спинке стула и оторопевшему от неожиданности Гришке в грудь:
-Ты есть враг. Ты, Гриша! А я так, стружка. Метлюх прошлогодний. Мене усе равно помирать теперя, я знал, куды шел, в третий раз от Совдепии пощады не будеть. А про твои дела тут сказал, штоб не мучили вы меня долго. Хучь тут и стреляйте. Мене усе равно!А ты... Ты попомнишь мое слово: и тебе глотку твои же волчары перегрызуть!
    Секретарь порывисто поднялся и, отведя глаза в стену, хрипло проговорил:
- Ваше дело, гражданин Сивогуб, как не разоружившегося врага народа, как упорно продолжающего вести контрреволюционную деятельность, передается на рассмотрение «тройки» УНКВД по Ростовской области. Охрана! Увести.


    -Эх, служба ты моя, служба… Черный ворон… Я не твой!
Григорий глубоко вздохнул, закрыл папку, отбросил перо, вытянул вперед затекшие пальцы:
-Р-раз-два! Р-раз-два, р-раз-два!
   Да-а… Теперь-то уж точно, загребут. Эта падла Карташов уж постарается. Все до последнего слова передаст, куда надо.
А Сивогуб себе не смерть скорую выгадал.
А еще несколько месяцев кровавых подвальных допросов.
      В коридоре послышался стук сапог, раздались шаги бывшего кавалериста, один чуть короче другого, это из-за привычки носить на боку всегда пристегнутую шашку.
 В комнату ввалился, весь запорошенный первым ноябрьским снегом в громадной волчьей папахе и оттого казавшийся и сам белым великаном Трофим Денискин.
-Что делать-то будем, Григорий Панкратыч? На носу конец года, а план наш тю-тю! Не выполнен и на семьдесят процентов? По пятьдесят-восемь один и два?
   Он поставил ударение в слове «процентов» на первую гласную, как Гришка еще сегодня утром сказал и сам, да Ольга, чуть усмехнувшись, тут же поправила:
-Проце-е-ентов, Гриша!
      Гришка задумался. Уголовки – хоть отбавляй, тот родную сестру убил, тот сапоги спер со склада колхоза, тот узкими хомутами тягловых кобыл погробил в разгар осеннего сева, тот в сельмаг по пьянке залез…
-Ты знаешь, што, …. Ты вот што, Трофимка. Думка тут есть одна.
   Гришка пристально всмотрелся в раскрасневшееся лицо  Трофима.  Сколько годков вместе службу ломают! А вот… Можно ли ему верить? Человек он добрый, такой, что и последнее скинет да отдаст, а все ж… Такое оно теперь времечко.
-Ты… Ну давай, Трофимка, мы  так рассуждать будем: вот гляди… Тот, как ево… Зайцев Никита, што хомутами кобыл… Встали кобылы в разгар посевной? Встали. По этой причине не успели отсеяться в срок? Не успели. Будеть недобор урожая? Будеть! Ослабеет от того наша социалистическая страна? От одного этого случая – не сильно ослабееть. Страна у нас большая!  Ну... А ежели, к примеру,  завтра половина колхозников так поступять? Те кобылу, те быков, те плуг, те трактор ухандокали?! Ослабнеть! Армия без харчей и корма лошадям! Так просто ли это разгильдяйство? Нет! Нет, Трофимушка! Это… Вред! Это вред нашей стране в целом!
     Он отошел к окну, зашторил поплотнее отвернутый угол казенной зеленой занавески, отчего-то провел пальцем по давно некрашеному подоконнику и продолжал уже громче:
-А на каком таком историческом этапе у нас наносится такой вред? А?!
Трофим было и рот раскрыл:
-Тебе, Григорий Панкратыч,  на митингах высту…
-А на том историческом этапе, што нам, дорогой мой боевой товарищ Трофимка,  теперя не то што годы, у нас кажный денек на счету! Ты видишь, как мировой капитал и фашисты…
Тут уже перебил Трофим, не подымаясь с табурета и испуганно вращая удивленными зрачками:
-Так… Што ж… Теперя…. Панкратыч нам… Всех воров и барыг под пятьдесят восьмую подводить? И кражу велосипеда?
-А што? – Гришка медленно прошелся по кабинету, - это еще у кого украли! Вот… Ежели, к примеру, велик увели у какой-то маньки-многостаночницы, то это одно. И х…р с ней! Она своей…, гм,  своим причинным местом еще один велосипед заработаеть! А ежели у крали велосипед у колхозного землемера? Тот же вред! Ты понял? Под пятьдесят восемь, и шабаш!
     Трофим чуть заметно сощурил широкие восточные глаза, хитровато  взглянув на начальника:
-В тридцатой камере сидить Прошка Костогрыз. Ну, тот самый, што… Хм… Снасильничал девку. Уж... Ему-то, бедолаге,  как тут пятьдесят восемь притулить?
-Эх ты, следак. Где твое классовое сознание? Девка та была… - довольно ухмыльнулся Гришка, облизнув сухие губы, - комсомолочка небось?
-А хер ее знаеть, в деле энтого момента нету.
- Так вот надо, што б такие моменты, Трофимушка, были в кажном деле. В кажном! И шабаш. А Костогрызу, брат, гораздо сподручнее как раз по пятьдесят восемь в лагерь загреметь, чем по своей статье. Ему теперя в лагере за ту комсомолочку урки так очко развальцують, што мало не покажется.
Трофим тщедушно расхохотался, скаля ровные ряды желтых прокуренных зубов.
       Григорий широко улыбнулся, но тут же посуровел и сказал уже другим, глухим голосом:
 - Иди, работай, а у меня еще один… подследственный.
          Едва за Денискиным затворилась дверь, он подошел к громадному, на пол-стены коричневому сейфу и, открыв его малую дверцу, взял в руку тонкую папку, недавно заведенную и еще пахнущую типографской краской.
   Бросил небрежно папку на стол, прошелся, разминая затекшие ноги по кабинету, в раздумьях остановился у окна, сквозь толстую облезлую решетку вглядываясь в быстро надвигающиеся осенние сумерки.
      Когда на прошлой неделе ему принесли свежие дела на вновь поступивших в ДПЗ, он, бегло просматривая только фамилии на обложках, вдруг остановился и замер на одной фамилии, это была женщина, учитель истории из  средней школы.
… Ионова Марина Александровна, Ионова Марина, Марина… Рожденная в станице Великокняжеской, отец Ионов.., мать…
Такое знакомое имя. Такое знакомое… Как-то так, остро, глубоко врезавшееся в память. Но… Где?
    Где, на каких своих дорожках встречал он эту Ионову Марину? Такое знакомое имя, все-же… Ионова. Ионов. Ионов?
    Он тогда открыл дело, внимательно всмотрелся в фото обвиняемой, но как ни бился, не нашел ни одной знакомой черты в  простоволосой, с короткой стрижкой женщине с чуть вздернутым тонким носом на испуганном худощавом лице, вчитался в короткий текст первого допроса.
   По доносу некоего Резвухина, коридорного этой же школы, инвалида Гражданской войны, Ионова давала на уроках старшим классам суть теории перманентной революции Троцкого. И причем делала это не таясь, требуя домашние задания, ставя отметки, ну и все, как в школе…
Ионова, Ионова Марина… Давно, давно… Может, в Отечественную? Та не-е-е... Может, в Гражданскую?
     И вдруг из мутного тумана тех тяжких лет опять навалился, придавил грудь, ясно возвиделся ему набеленный, густо засиженный мухами потолок в низенькой мужичьей хате, мелькнули  перед ним золотые погоны и желтое, с кровавой юшкой на треснутых губах  осунувшееся  лицо умирающего поручика Ионова, ясно услыхал он клокочущий, какой-то уже потусторонний,  его сиплый голос:
- Страшный ты человек, Григорий… Страш-ный, чер-ный… Дочь… У меня осталась… Дочь. В Великокняжеской, Ионова… Марина. Ты уж, не обидь, коли где встретишь.
     У Григория перехватило дух:
-Эх, до чего же ты круглая, мать-земля наша… Вот так да.
   Растворил пошире холодную дверь:
-Дежурный! Веди из девятой гражданку Ионову!
      А сам углубился в дело. Что эта еще натворила?
Восьмого года рождения. Сирота. Детдомовская. Не замужем. Детей нет. Показала на предварительном допросе, что вовсе не приобщала четвертый класс ни к какому  троцкизму, а просто давала то, что есть в программе, написано в учебниках…
Не подымая головы, сказал твердо:
-Дежурный, свободен!
     Перед ним, переминаясь и безвольно опустив к полу руки с тонкими длинными пальцами, виновато опустив глаза, стояла невысокая худенькая женщина в накинутой на острые девичьи плечи старой шерстяной шали.
           Гришка медленно навел на нее желтый пучок света из лампы:
-Садитесь.
Та, прикрывая ладонью лицо от света,  вдруг раскраснелась и робко опустилась на край табурета, мелко заерзала ногами, обутыми в явно великоватые для нее заношенные ботинки.
- Вы есть Ионова Марина Александровна, девятьсот восьмого года рождения?
-Гм… Да, это… я.
-Где Вы работаете? - и повысил голос, - мне отвечать четко, по существу!
    Ионова подняла воспаленные от бессонницы большие серые глаза, глухо всхлипнув, ответила:
-Учителем истории. В первой школе.
-Хорошо. Вы допускали на своих уроках пропаганду… вредительских идей  троцкизма? – Григорий пристально всмотрелся в осунувшееся, посеревшее  лицо. Совсем девчонка. Некрасивая. Худосочная, характер слабенький. Пропадет в лагере, если и вовсе «оперативная тройка» не определит ей теперь вышку… Ну, или суд с адвокатом.
-Так допускали или нет?!
-Нет, я говорила только… то, что написано в учебнике Шестакова…
-А что там написано на этот счет? – Гришка чуть заметно усмехнулся, поднял голову:
-Дежурный!
   В кабинет просунулась голова милиционера в короткой белой буденовке. Приторный запах чеснока быстро дохнул внутрь.
-Ты опять… жрешь на посту?! Мигом пошли вестового в первую школу и доставить мне, э-э-э,  учебник истории для старших классов. Только быстро!
     Ионова казалась еще меньше, потому что, как-то сжавшись, втянувши голову в плечи, сидела, чуть заметно раскачиваясь. Лицо ее было бледно, плечи заметно дрожали. Шаль, незаметно для себя, она стащила с плеч и теперь комкала ее на коленях мелко дрожащими пальцами.
     Гришка налил из графина, протянул ей стакан:
-Выпейте воды и… не волнуйтесь... Вы так. Разберемся. А пока… Советую Вам говорить только правду.
-Я  и говорю… Я говорила… Что Троцкий враг, убийца. Как и пишут в «Правде» все я говорила… А потом… Потом…
  Она запнулась, поджала губы и умолкла.
-У меня в шестнадцатой камере сидят четверо мальчишек, тринадцати и четырнадцати лет. Играли на улице в Троцкого, Бухарина, Рыкова и… Сталина. Вы меня понимаете? А теперь они сидят. Мальчишки. Есть заявление и - они уже сидят.
Гришка пристально всмотрелся в лицо Ионовой, сжав губы, и уже глуше добавил:
- И уже у меня они. Донесли, что «Троцкий» у них всегда побеждает «Сталина». По Указу Политбюро Це-Ка партии от седьмого апреля тридцать пятого года… Ничего хорошего их теперь не ждет! А они – мальчишки. Мамки теперь передачки носят!
        Ионова вдруг тонко, по-бабьи завыла, стыдливо  закрывая мокрое лицо уголком шали.
     -Свободен пока, - Григорий кивком головы отпустил вестового и раскрыл доставленный учебник. Перекинул несколько страниц:
-Ага, вот здесь… Читаю Вам, гражданка Ионова, - медленно выговаривая слова, проговорил Гришка, - что же ИМЕННО написано в учебнике. Краткого курса. Под редакцией профессора, этого, - он мельком взглянул на темную обложку, - Шестакова А. Вэ. А потом, с Вашего позволения, я Вам прочту, что в Вашем деле написано со слов неграмотного гражданина Резвухина. Хорошо?
  Ионова молча кивнула и опять беззвучно разрыдалась, мелко тряся русой головой со строгим пробором.
- … они, друзья Троцкого, Зиновьева и Каменева, а с ними Рыков и Бухарин… злодейски убили … Сергея Мироновича Кирова. Они же, - Гришка поднял голову, нахмурился:
-Да успокойтесь Вы!
Ионова вздрогнула, выпрямилась, вытерла краем шали мокрые глаза и притихла.
-… они же добились смерти великого русского писателя Максима Горького… Умертвили Куйбышева, Менжинского… Вредили, как могли: портили машины на фабриках и заводах, взрывали шахты, мосты. Мечтали об уничтожении совхозов, о разрушении нашего могучего колхозного хозяйства… Мечтали нашу богатую Советскую Украину, - Гришка многозначительно поднял вверх большой палец, - отдать немцам, а Дальний Восток – японцам. Они мечтали о войне и военном поражении СССР.
     Он умолк, поднял голову, с чуть заметным  удивлением всмотрелся в Ионову. Уже совершенно спокойная, с невозмутимым лицом она вдруг поднялась с табурета и, выпрямившись,  твердо закончила текст по памяти:
-Советская власть беспощадно и своевременно уничтожила врагов советского народа. В СССР победил социализм!
-Ну вот, видите… Все и сами знаете.  Садитесь! - Гришка повеселел, открыл дело, отодвинул учебник, но опять нахмурился и стал читать:
-   « Она же, учительница Ионова Эм. А. говорила деткам, что Троцкий был истинным создателем нашей непобедимой Красной Армии, товарищи Ленин и Сталин тут не при чем. Так же говорила, что без Троцкого Красную Армию враз… одолели бы белогвардейцы и казаки…»
    Гришка с силой захлопнул дело, ударил широкой ладонью по нему так, что Ионова вздрогнула и сжалась на табурете. Прошипел, багровея:
-Здесь написано… Со слов участника… Ты, дур-р-ра, хоть… понимаешь, что тут написано?!!
    Расставив широко ноги в малиновом галифе, уперев руки в бока, он уже стоял над нею как стоит палач над своей жертвой на эшафоте.
-Пятьдесят восемь – десять, Ка-эр пропаганда или агитация тут написана!!! Десять лет… тут написано. И то… Если суд жалостливым окажется!
               Ионова с каменным непроницаемым лицом молча сидела на табурете.
«Что, что же с нею делать? Вынести на милицейскую тройку? Да пару лет впаять поселения… Опасно, время теперь не то… Этот Резвухин… Или на суд… Секретарь комитета меня побаивается, он вот-вот и сам загремит, скорее всего, теперь всех шеболдаевцев чистят… А вот… Прокурора не уговорить, человек новый, опасно. Что же делать-то с тобой, Ионова Марина, учитель нашей советской истории, дочь белогвардейского офицера?»
     Вдруг она встала и с тем же каменным лицом, глядя в серую стену твердо сказала:
-Я вижу, Вы не знаете… Он… Этот Резвухин,  меня домогался. Этот противный мерзавец инвалид. И сказал, что сгноит в лагере если я… ну, в общем… Ну, Вы понимаете... Не буду с ним… спать.
    Григорий аж вздрогнул от неожиданности, поднял удивленные глаза на арестантку:
-Домогался? Так... Напишите заявление. А впрочем…
«Что такое «домогался», когда ты, дур-ра, форменный  троцкизм проповедуешь… Ну дала бы, што ли… Ведь не красотка. А в общем, нет. Белая ж косточка!»
    Что же делать?
    Решение пришло само собой.
 «Я ему устрою молоденькую бабу… Внукам и правнукам закажеть, падла!»
-Сядьте. Я вижу, Вы не виноваты. Вот Вам я выписал пропуск, идите домой. Постарайтесь три-четыре дня не выходить из дома. Для всех Вы пока… У нас. А там поглядим.
       Едва она ушла, Григорий раскрыл дверь:
-Дежурный! Где сегодня Хломов? Пригласи мне севодня ево…, - он мельком взглянул на часы, уже показывающие полночь, - завтра, на восемь утра!

    Едва одел тужурку и нахлобучил фуражку, уже и дверь открыл, да пришлось вернуться.
   Зазвонил телефон, в трубке замурлыкал голос майора НКВД Распопова, дежурного по области:
-Не спишь? Работаешь? Да-да. Гриша, тут у нас по делу право-троцкистов и бело-казаков всплыли кой-какие моменты. Нужен хороший оперативный работник. Тебе приказом по УНКВД велено прибыть завтра к шести вечера в Управление. Сдай дела… временно сдай дела капитану Приходько, тут одной неделей не управимся.
-Понял, - буркнул в трубку Гришка, - буду.
Он положил трубку, рука как-то так непривычно вздрогнула.
   Распопов, чудом уцелевший после лютых Евдокимовских чисток, как и многие в Управлении области, питая скрытую неприязнь к нему, заслуженному орденоносцу-буденновцу, всегда называл его или казенно по фамилии,  не скрывая какой-то металл в голосе, или, что было уж и вовсе редкостью, по имени-отчеству. А тут вдруг: - Гриша…
  Хмурясь,  опустился на стул, забарабанил пальцами по столу.
-Заманивают, суки? Или и правда потребовался?
Эх, бросить бы все, да... Вспомнилось отчего-то, как на том самом ипподроме, где взбунтовались во время парада двадцатого года бригады Сводного корпуса, году в тридцать втором, кажется, узнал Гришку, издаля ведь узнал! сам Семен Михалыч Буденный, послал ординарца за ним, пригласил после скачек к себе.
Поздоровался очень тепло, начал издаля:
-А што там, Григорий, кобылка та... Што я тебе... Отблагодарил... С чубчиком буланым?
Гришка малость оторопел, уж больно простым, земным человеком так и остался Буденный, но в руки себя взял и отчеканил, как на разводе:
-Отличная кобыла, товарищ Буденный! Я на ней... Банду взял! -соврал, невозмутимо глядя в глаза Буденного.
Выпили. Еще пять раз выпили. Посмеялись, поговорили.
  Провожая Гришку, Семен Михайлович вдруг привлек его к лицу и, хоть никого рядом вроде  и не было, прошипел в самое ухо:
-Ты, Григорий, вот чево... Ежели там чево... Ну, знаешь... Дело такое. Шумни! Буденный обид не прощаеть. Но и добро - Буденный помнить!
  Заманивают, дураку понятно.
Но делать нечего, приказ есть приказ. А дела… Есть еще одно дело.
    Он достал папиросу, закурил, обдумывая обстановку.
Всплыли вдруг в памяти как-то слыханные им по радио слова первого секретаря Азово-Черноморского крайкома Евдокимова: не надо, мол, оставлять на свободе близких родственников арестованных врагов народа. Они с одной стороны будут мешать работе следствия, требуя соблюдения советских законов и освобождения своих близких, а с другой стороны, они же могут выступать источником возмущения общественного мнения против работы органов.
Эх, Евдокимов, Евдокимов, чекист Евдокимов... Да если и дальше так пойдет, то и тебе не сносить головы...
   Несколько дней назад, уже после того райкомовского разноса, поздно вечером, когда Ольга уже захлопнула свою обычную книгу и поднялась, чтобы потушить в спальне свет, он каким-то уж будничным голосом вдруг сказал тихо:
-Надо бы нам, Оля... развестись.
Она повернула голову и распущенные ее волосы медленно потекли по плечам, а голос дрогнул:
-Как... развестись? Ты... Ты встретил другую?
Гришка поднялся, привлек ее к себе и, немного смутившись, добавил, глядя ей в глаза:
-Я тебя любил. Люблю! И буду всегда любить!И именно поэтому нам надо... оформить развод. И как можно быстрее!
    Ольга села на край кровати, глядя куда-то сквозь стену и беспомощно опустив подрагивающие руки. Глухо проговорила:
-Ну, тогда изволь объясниться, Гриша. Мало нам... досталось...
Он взял ее за плечи и, когда ее наполненные слезами глаза встретились с его твердым взглядом, заговорил, медленно подбирая каждое слово:
-Скоро, может быть... Меня могут... Арестовать, Оля!
-Ка-а-ак?! За что?! - она в ужасе отшатнулась, а он, еще крепче сжав свои ладони на ее плечах, невозмутимо продолжал:
-Дело обычное. Теперь много наших... сажают. Чистка идет. И мне на последнем заседании райкома уже... Ну в общем, прозвенел звоночек!
-Но... Разводиться! При чем тут...
-Ты что, не понимаешь?!- он отошел к окну, закурил, и уже другим, каким-то не своим голосом, продолжал:
-Если я... Да... Если меня ТУДА отправят... Ты и наши дети тут же становятся ЧСИР! Член семьи изменника Родины! По приказу НКВД за номером два ноля четыре восемь шесть!И вы то же подлежите... Ну в общем, -он отвернулся к стене, -до восьми лет в лагерь!А Максимку, как несовершенно летнего, так вообще, в детдом... А так...
   Склонив голову, в одной ночной рубашке, она уже молча сидела за столом. Сухо выдавила только:
-Что... так?
-А так, - он закурил опять, едва затушив недокуренный окурок, - тебя или вообще не тронут, ибо ты мне... никто. Понимаешь? Или согласно другого приказа номер два ноля шесть восемь девять, тебя могут арестовать только, если докажут, что ты... В общем, или знала, да не донесла или поддерживала и помогала...
-Что знала? Кому... помогала?! Что не донесла?
-А так, в случае чего... Мы с тобой люди посторонние. И... не живем уже... вместе.
-Да нас же весь город знает! -всплеснула руками и тут же поникла:
-Абсурд. Театр. Бред какой-то...
-Оля, мы должны это сделать. Я понимаю, может быть это... Напрасно и не поможет... Но ведь... Надо же что-то делать! Ну... Хоть что-то надо делать!
  Она в задумчивости сидела на кровати, свесив босые ноги на связанную ею цветную лоскутковую дорожку. Наконец чужим, не своим голосом произнесла:
-Только ради... Максимки. Ради детей!


Он снова приоткрыл дверь:
-Дежурный! Хломова срочно!
            Было уже за далеко полночь, когда лейтенант Хломов, громадный детина с тщедушным лицом сельского гармониста,  втолкнул в подвальный кабинет оторопевшего и сильно хромающего старика Резвухина. Тот, сгорбившись,  нервно теребил в руках рваный треух, тяжело и сипло дыша и блестя слезящимися глазами.
«Э-эх! Тебе осталося тока по девочкам шляться, старый ты кобель…»
-Вы Резвухин Петр Петрович? Одна тысяча восемьсот восьмидесятого года рождения?
-И… И.. И с-тин-но так, В-в-ваше… Благородие. Я… Хм…
Он вдруг запнулся, дернулся, поднял седую косматую голову:
-Товарищ милиционер.
  Гришка, широко  усмехнувшись, погрозил пальцем:
-Эх вы, старорежимники! Привычка? Понимаю-с… - он поднялся и, упершись на кулаки, приблизил уже строгое лицо к лицу Резвухина, -а… А может, Вы, потому и ляпнули про «ваше благородие», Резвухин, что таким образом кого-то и теперь Вы иногда называете?
-К-каким… таким об-разом? – вытянулось желтое  лицо старика и слезящиеся  глаза его вдруг стали округлыми.
-Ну… кто к Вам, - Григорий, по-прежнему глядя в упор на Резвухина,  спокойно положил окурок в пепельницу, пока не гася его, - приходит время от времени, передавая свои сообщения для городского троцкистского центра?
-Я… Я… Я н-никого… Н-не  знаю! Н-ни какова такова… центру! Я… Я! Инвалид! Ветеран!! Я… на деникинских фронтах… Я… Кровью!..
-Ну-ну, будет тебе, пес. Тут и не такие кололись. Тут на тебя заявление имеется, от гражданки Ионовой. При нем и медсправочка с больнички. Ты знаешь, инвалид, что тебе будет за изнасилование советской учительницы? Да еще в… школьной котельной?! Давай, рассказывай, как на духу. Ты в Гражданскую где служил? Только правду!
    Резвухин смутился, задышал часто-часто, опустил глаза под седыми мохнатыми бровями:
-В шестой кавдивизии ! В частях товарища Буден…
-Так-так-так-та-а-ак! Што-то я там тебя, ветеран,  сроду не видывал, - Гришка отчего-то повеселел и, чуть заметно кивнул скучающему  Хломову:
-А ну, товарищ лейтенант, принеси-ка ты мне… списки личного состава, э-э-э, -он перевел блестящие глаза на Резвухина, -какой бригады или полка шестой дивизии Первой конной? А, Резвухин?!
     Инвалид сидел, низко опустив давно нечесаную косматую голову, чуть подрагивая и сцепив узловатые пальцы рук. Его губы чуть заметно шевелились и было видно, что он в смятении.
 -Я жду, дядя! – Гришка встал во весь рост над скрючившимся Резвухиным и тот оказался в его тени, как в полной темноте. Наконец он поднял слезящиеся глаза, чуть слышно проговорил, заикаясь:
-П… Пра-вда в-ваша… А й-й-ежели я… с-с-сознаю-сь… Там, -он поднял палец вверх, -за-чтет-ся?
Гришка сел за стол, взял в руку перо, строго взглянул на инвалида:
-Торговаться? С Советской властью? Там все зачтется. Валяй!
    Резвухин сел, выпрямившись, уже другим голосом заговорил:
-Приходили двое, перед Троицыным днем. Во-от. В двадцать пятом годе.
-И ты, кур-р-ва белогвардейская, умолчал, не донес?! – Гришка хлопнул по столу кулаком, вперив заблестевшие глаза в осунувшееся лицо Резвухина. Тот от неожиданности  подскочил на табурете, опираясь на его края ладонями и пробуя поймать уходящий из-под своих ног  каменный пол следственной части. В его горле клокотали какие-то бессвязные слова, но выдавить из себя он так ничего и не мог.
-Какой же ты… жидкий-то, на расправу, дядя.
Гришка спокойно прошелся по кабинету, с любопытством всматриваясь в дрожащие щеки подследственного. Наконец он остановился возле стола, взял в руки первую подвернувшуюся папку:
- Гляди. Вот тут – тут… Показания тех… Кто тебя побеспокоил в двадцать пятом годе. Мы их взяли, они уже… далеко отсюда. А вот тут, вот тут - он раскрыл папку с доносом на Ионову, - твой гнусный донос на честную советскую учительницу, отказавшую тебе, пес, в близости! И ты, падла продажная, сейчас возьмешь в руки перо и напишешь сам, своей рукой, што… Просто хотел опорочить ее за отказ… войти с тобой в связь. Эту, интимную связь!
-Так она и правду, говорила…
-Следствие разобралось в твоем доносе! Со слов всех до единого учеников старшего класса, всех до одного, инвалид! – Гришка назидательно поднял вверх большой палец, -  говорила Ионова только то, что написано вот в этом, -он поднял книгу, - советском учебнике и не тебе, собака, судить, где революция, а где контрреволюция! – Гришка наклонился почти вплотную к втянутой в подрагивающие плечи голове Резвухина, усы его встопорщились и Резвухин, краем глаза заметив эти усы, сжался и приготовился к удару.
- А што касаемо тебя, дезертирская морда… Мы проверили, тебя и близко никогда не было в шестой дивизии. И вообще, в Красной армии! И посему, ты останешься пока… у нас. И еще. Я теперь уеду в командировку… Советую тебе, гражданин Резвухин, про Ионову забыть, и делать все, чтоб самому хоть не попасть под рас-стрель-ну-ю ста-тью. Держи перо и бумагу и не вздумай мне кобениться!

       Григорий решил не прощаться. Авось, да и вывезет! Да и времени уже не оставалось. Позвонил с вокзала Ольге, сказал, как будет возможность, пришлет весточку. И все.
Потом позвонил Митрофану, тот с уголовкой давно завязал, женился даже и работал теперь в ресторане на набережной:
-Сегодня вторник, а в пятницу я тебе позвоню. Ежели не позвоню, ищи меня сам знаешь, где!
Тот понимающе хмыкнул и заржал в трубку, как сивый мерин на попас:
- Што, Панкратыч… Поприжали и тебя твои большевички?..
-Ты не гунди! Передачки будешь носить?
-Чубчик... Чубчик... Чубчик ку-че-ря-я-вый. Не кипишуй, Григорий Панкратыч! Скажешь, и тебя вынесем!
     Капитану Приходько сдал дела, приказал ему дня через два инвалида отпустить на все четыре, ничего не объясняя. Пусть покуражится, как карасик на крючке, авось успокоится.
    Едва в сереющих сумерках вагон Сталинградского поезда плавно тронулся с выложенного диким камнем перрона, задернул занавеску и, отгоняя всякие нехорошие думки,  завалился спать. Снились под мерный перестук колесных пар все какие-то бабочки цветастые да дальние мерцающие огоньки.
   И когда, едва спрыгнул на перрон ростовского вокзала, тут же молча подхватили его под локти двое громил в штатском, усмехнулся себе в усы и пробормотал, вроде как сам себе:
-Эх ты… Долетался? Мотылек! Чуб-чик, чуб-чик... Чуб-чик ку-че-ря-я-я-вый!
   Заморосил скупой холодный дождик. Почти пустой перрон тут же почернел и матово заблестел.Издали долетел протяжный гудок паровоза.
    Редкие в этот ранний час прохожие с удивлением наблюдали, как двое гражданских в одинаковых серых плащах заламывали руки за спину милиционеру, выдирая из его кобура револьвер, спешно ведут его к новенькой черной машине, а тот, вовсе не противясь, все улыбался и напевал себе что-то под нос.

        На томном излете осенней  прохладной ночки, когда и ленивого солнышка-то еще не видать, а только сполыхнет желтое зарево по-над загоном, когда и росы лазурные еще толком не упали дымчатой паутиной на луга и пади – так сладко спится председателю колхоза, страсть!
    До полуночи все не спал Андрей, ворочался – то старая Митрошиха из думок не выходит - и сама доить не хочеть коровок колхозных и молодок круг себя подбиваеть на саботаж. Дура! Надо бы завтре ей хвоста накрутить, а то это дело может нехорошо закончиться - уголовным сроком. Да еще… Вон на дальней  Панкратовой заимке отчего-то овес пока не всходить. Уж пора бы. Семена хорошие, влага там хучь и скупая, а от речки по утрам роса падает. Не дай Бог не взойдеть, план по поставке овса в Красную армию не выполнишь – еще и вредительство пришьют. Тут и без греха виноватый, а то, так...
   Сидел-сидел, курил перед затухшей печью, думки думал. Как же он взойдет, овес-то, коли ни одной капельки дождя так и не капнуло? Да и сеяли, почитай, в сухую землю.
   За полночь тихонько лег, Надежда только что-то сердито пробормотала во сне.
   И тут же провалился в сон. Тот же дядя Панкрат, кузнец, сидит в своем задубелом фартуке перед кузней на лавочке, седой, как лунь, сгорбился, что-то так прутиком рисует на песке. А кругом – благодать Божья! Тепленько-то как… Почки распускаются, кой-где уж картошка тянет востренькие листочки к свету, всходит. И тихо-тихо так. А Андрей рядышком мостится, шарит-шарит по карманам – нету кисета.
- Што ж ты, Андрюшка, ко мне не йдешь в молотобои? – кряхтит дядя Панкрат, пряча усмешку в бороду свою косматую, щурясь на  солнышко, глядит поверх Андреевой головы, глядит куда-то вдаль, - я уже и ждать – пождать тебя замаялся…
- Так... Беда у меня, дядя Панкрат, - говорит Андрей и голоса своего не узнает, говорит сам, а голос другой, чужой чей-то, - на твоей дальней заимке, што по Лозоревой балочке, овес-то не всходить.
    Дядя Панкрат задумчиво шамкает беззубым ртом, задирает к небушку бороду свою нечесанную, радостно так улыбается:
- От чего же не всходит-то? Завсегда там добрый всход был. Я, милок, кадысь глухими ночами да с двумя брюхатыми девками ту самую заимку сеял… От разверстки тайком, а все ж  отсеялся. А какой хлебушек тогда вырос!
    И опять уткнулся себе в землю. Палочкой все песок ковыряет. А песок теперь и не песок вовсе, а шлак да сажа!
-Не всходить, дядя Панкрат, и все тут… И семена были добрые…
Дядя Панкрат вдруг поднимает свое лицо, и не лицо это вовсе, а искаженное злобой не его, чужое какое-то, бородато-усатое рыло, скалится по-волчьи  и шипит, кривя красные губы, как змея подколодная:
- А ты… не лезь кочеток - на чужой шесток!! Не лезь! Не лезь!
И отдается, летит по округе эхом долгим:
-Шесток! …ток! …ток!...
     Оцепенел от видения этого, в смятении еще раз огляделся Андрей, а ведь и нету уже ни дяди Панкрата, ни скамейки, ни картошки… Только раскатисто доносится из балки стук его молотка по наковальне. Да так явственно, так забористо, что у Андрея аж глаза сами и открылись.
    Вздрогнул председатель, аж привскочил с кровати: из приоткрытого окошка, теребя цветастую занавеску, ранний колючий  ветерок в комнату просится. А с ним…
Стук-перестук! Бим-бом! Бим-бом-м-м!
   Выскочил в одном исподнем на улицу Андрей, прислушался. Вроде тихо.
Сплюнул, вернулся в хату. Вот наваждение-то…
-Што там, Андрон, - заворочалась сонная женка, - петухи и те… спять … А ты зорюешь…
-А-а, - вроде как нехотя отмахнулся Андрей, -дядька Панкрат-кузнец покойный снился, к дождику, видать. А то и к месту: на заимке Панкратовой овес никак не всходить. Одни встрехи. То тут, то там.
   Вышел, глотнул воздуха свежего, рясного. Разинул рот:
-Дзинь-бомм!! Дзинь-бомм – опять донеслось из-под балочки.
-Т-твою ма-ать! Та это ж... В кузне-ж куют!
Вот те и сон.В руку!
   Конь приветливо всхрапнул под навесом, почуяв хозяина. Хотел Ветерка подседлать, да махнул рукой, пехом побежал низом, по-над балочкой. А там веселятся-хохочут над наковальней легкий молоток с тяжелым молотом:
-Дзинь-бом! Дзинь-бом!
-Да твою ж ма-а-ать!! Не снится ли?! Аль пацаны сорвали замок да и балують? Ну, я вам!..
    Кузня кузнеца Панкрата под широко разросшейся шелковицей, с набок покосившейся жестяной  крышей уже не казалась тем заброшенным строением, что была раньше, когда Андрей, правясь в колхозные поля, объезжал ее боком, каждый раз сетуя, что вот, нет у них на Песчанке своего кузнеца…
Приходилось везти каждый пустяк – лемех там или боронку, или аж в Ольшанку, к тамошним мастерам, или на станцию.
-Дзин-нь-бом-м! – радостно звал металл.
-Ах-ты, Хос-спо-ди… Да не снится ли? Ить кует! Кует, штоб я пропал!
   Обшарпанная, уже косо обвисшая за эти годы, заскорузлая дверь шириною с метр, была распахнута настежь. Налетавший с низины степной ветерок слабо, со скрипом,  колыхал ее туда-сюда. Оттуда пахнуло свежей окалиной и терпким теплым духом древесного угля.
Пригнувшись, Андрей уверенно шагнул вовнутрь.
    В полутьме увидел согнутого над горнушкой кузнеца – в том самом кожаном переднике, что надевал покойный Панкрат. Тот, услыхавши скрип двери, медленно разогнулся, обернул лицо.
   Андрей от неожиданности аж отшатнулся: в него спокойно смотрели те же глубокие остапенковские глаза из-под густых бровей, тот же широкий панкратовский подбородок…
-Я предколхоза… тутошний, - держась за почерневший косяк, он невольно остановился но пороге, все еще всматриваясь в незнакомца, - а тебя, мил человек, и спрашивать не стану, и так вижу. Ты, небось – Остапенко?
   Тот опустил голову, вытер широкой ладонью потное лицо:
-Я…
Вдруг одернулся и быстро сказал:
-Я внук нашево дедули, ну…  Панкрата-кузнеца. Правильно Вы говорите, Остапенко.
Андрей уже уверенно прошел в середину кузни, до самого дна легких томно вдыхая тонкий запах свежей окалины, присел на старый обчуханный пень, шмыгнул носом:
-И ты... Петюня? – и вдруг, невольно смерив косую сажень в плечах парня под два метра, поправился, закашлявши, - Гм… Петр? А меня ты помнишь? Нет, конешно. Што там батя? Григорий? Жив-здоров?
   Парень смутился, как-то сник, опустил широкие плечи, отвернулся к закопченной стене.
-Посадили ево. Отца-то. Сидить теперь... в Ростове.
-Ково… посадили, - сглотнул сухой ком Андрей, - Ко-во? Гришку?! Орденоносца? Буденновца?! Правая рука самово… Думенки?
-От за то и посадили. Припомнили, видать,  ему ево службу при этом... Думенке.
-От... горе-то! - он помолчал, достал кисет, закуривать не стал, а, отчего-то размявши его в ладони положил обратно.
-А ты?
-А што я... Я хотел в армию пойти, границу держать. Как товарищ Карацупа…
-Ты, Петюня… Петя… Ты вот што, - Андрей смущенно опустил глаза, достал опять кисет и тихо сказал, глядя в проем полуоткрытой двери:
-Ты об энтом, ну, про то, што сидить батя-то… Никому более… Не…
-Та знаю, дядя Андрей. Мне батя, перед тем, как ево… забрали и говорить:
-Ступай, сын, в нашу Песчанку. Она тя не выдасть. Хучь ты, да спасешься. Скажешься там пришлым, ноне таких много по свету шляется. Первое время остановись в нашей кузне, а там… Найди Андрея, ему уж скажи правду. Он пособит.
-Н-ну… Н-ну… дела-а-а! - Андрей сел на колоду, обхватил лысеющую голову жилистыми руками, - если даже таких… беруть. Што ж он сделал-то… Гриша. Супротив Советской власти? А?! – поднял он глаза, полные слез, - ить… Он же сам ее… И сберег от... беляков? Што же это… делается-то…
   Он еще с минуту отрешенно глядел куда-то в дальний темный угол  а потом заметно заволновался, хлопнул ладонями по коленям, поднялся и тихо заговорил:
-Ты это… Там разберутся. Ты… Ты на хуторе никому пока не показался? И… И не показывайся пока никому! Тут дело непростое, парень.
-Што так, дядя Андрей? Мне батя так и сказал, найди Андрея, он…
-Та так, так… Оно так, - Андрей устало махнул рукой, - все так. Мы с твоим батей с мальства пылюку по улице голыми своими драными пятками месили. Вместе зареченских мутузили, вместе и по морде отхватывали. И вот ведь какая штука! Задирал всегда Гриня! На империалистическую то же вместе нас забрали.
-Батя рассказывал…
-Башкой твой батя никогда не думал! На рожон лез! А куды он пропал с эшелону, твой батя тебе не обсказывал? – вдруг твердо перебил Петра председатель, -нет? Это ж не Гриня, ежели куды не влезеть! Сядь, расскажу.
Он присел на колоду, достал обратно свой кисет, неспешно скатал, обслюнявил и раскурил самокрут, выпустил с глухим кашлем дымок:
   -Вот, нельзя мне курить, а я курю… Та и Надюха..., ну женка моя, ругаеть, што курю. А бросить не могу! Так слухай, парень. Забрили нас в солдаты, загнали в вагоны телячьи. Повезли. Ссадили ночью нас на станции, кажется, Лихая. Сказали, будете ждать еще команду, пока не наберется сколько нужно. Расселили в казарме пожарников. Гляжу, Гриня мой день нудится, два нудится, а отчего тоска - не говорит. А под вечерок глядь - и вовсе пропал. Утром – нету! Обедать – нету Грини! Я – к подпрапорщику, так и так, земляк пропал. «Да нахамил офицеру твой земеля, на гауптвахте сидит! Десять суток влепили!» - отвечает. Ну, я дело известное – прикупил в лавке пряников, вареных яичек, сала шматок – да и пошел на гарнизонную губу, не допущу же я, чтоб дружок на баланде там сидел. Спрашиваю, мне такого-то. «Нету тут такого!» - говорят. Вот те раз! Я в разнос пошел, не могеть такого быть кричу, тута он! Нету и все, отвечает дежурный. Да еще грозится и меня прикрыть за неуважение. А потом вышел один вольняшка, да и говорит: ты за ево не сильно-то убивайся. Он кому надо золотой перстень всунул, да и сгинул в неизвестном направлении.
И пошел я обратно, пряники те хлопцам раздал, поминайте, мол, родню мою… А Гриня, батя твой, через недельку объявился. Худющий, но собой довольный. Где ты был, Гриша, спрашивается? А?
      Петр все это слушал тихо, слегка наклонив с широких остапенковских плеч крупную, вихрастую, как у мальчишки голову вперед.
  Андрей умолк, поймал этот невозмутимый, сильный взгляд.
Был на днях оперуполномоченный из Сальска. Пил, ел. Очень уж нахваливал женкину сметану. Да… Все про них, про Остапенковых, расспрашивал. Крупную птицу взяли, мол. Из троцкистов. Заговор, враги. Ты, мол, Председатель, ежели чего, шумни, мол…
А тут... И што теперь делать?!
   Но кузнец позарез нужон! С каждой мелочью отправляет он бричку на станцию. Или в Ольшанку - к тамошним кузнецам.
С Гриней друзья были с мальства самого. И… Гриня – враг?!Продать... дружбу?
Не верю!
   Он вдруг вскочил, багровея, прижал парня локтем к засмаленной каменной стенке кузни, любовно сложенной еще его дедом:
-Ты, хлопец… Ты! Чего хочешь?!..
    Тот хрипел, разведя жилистые руки и пытаясь вдохнуть воздуха. Наконец, прошептал прямо в ухо Андрея:
-Я… Это… Дядя Андр… Крест хочу сковать… На могилку деду. Железный крест… А потом... Уйду, ежели...
    У Андрея и поджилки затряслись. Сник вдруг, подошел к горнушке, взял в руку кайло.
Сухой ком сдавил глотку, дышать стало нечем. Кайлом воткнул в пылающую отдушину горна, повернулся к парню:
-Ну так и… Куй, кузнец!!! Меня када-то твой дедуня… тоже ть, к себе в молотобои звал. Када еще единолично жили, а я тада с фронта пришел, то есть из госпиталя, после тифа.
     У Петьки и глаза заблестели, улыбка скользнула по губам:
-И чево – пошел?
-Та куды там! – махнул рукой председатель, -меня тада ветер шатал, как былинку... Люди кормили, хто шо подасть… Я те продухтов вечером пришлю. И, -он бегло осмотрел голый топчан в углу, - матрас какой-никакой. Так што ты... Кошуйся, кузнец!

    Красный с широким прищуром глаз безразлично глядит в зарешеченное окно. На мерно двигающихся губах – желтая пена и кусочки тонкой травы.
-Ишь ты… На территорию лошадей-то не пускають… Отчево бы это, а? Штоб часом не подседлал никто?
    Гришка, превозмогая острую боль в выбитом накануне плече,  подвинулся ближе к окну, всего  на три кирпича поднятом над полом, вытянул, сколько мог руку, потрепал верблюда по вскосмаченной шее:
-Эх ты… Басанка. Буденновец. Небось.
Верблюд , не мигая, вперился в него взглядом, но только на пару секунд, а потом отвернул рыжую гривастую голову.
-Ну здравствуй, Богатяновка…
Гришка криво усмехнулся, с трудом растягивая набрякшие от побоев разбитые губы:
-Не думал, не думал, што еще свидимся… Ан – привелося.
Он оглядел обшарпанные стены, потолок. Только решетки сменили, покрепче воткнули. А так… Все, что еще от царя осталось.
     Те двое, что арестовали его прямо у подножки вагона Сталинградского поезда, привезли его горотдел НКВД Ростова в трехэтажном салатного цвета здании. Молча спустили по лестнице в подвал. Там обычно располагались ДПЗ - дома предварительного заключения, а иначе - внутренняя тюрьма. Скомандовали "лицом к стене, руки за спину!" и тщательно обыскали. Отобрали часы, кошелек, сняли ремень, с галифе срезали все железные крючки и пуговицы, один из них при этом протянул Гришке тонкую (на такой не повесишься!) веревку:
-Подвяжись. А то штаны потеряешь.
  Долго вели по темному и сырому, с редкими тускло горящими лампочками, узкому коридору. Наконец напротив камеры номер тридцать два опять повернули к лицом стене, руки за спину.
С грохотом отворилась тяжелая стальная дверь, матово блеснув недавно прикованным бронированным листом.Из камеры дохнуло крысиной мочей, холодной сыростью и гробовой тишиной.
-Руки!
Гришка протянул скованные на запястьях свои руки и один из конвойных ловко снял наручники, одетые ему на перроне.
   Дверь с таким же грохотом затворилась.Он остался в полной темноте.
Рука наивно и по привычке потянулась во внутренний карман за спичками...
На ощупь нашел топчан, сел с краю, глаза потихоньку привыкали к темени и в камере стали проступать стены и углы. Он поднял глаза наверх и понял, что тонкая, очень тонкая струйка света все ж проникает в этот сырой и холодный каменный склеп из-под потолка, являющегося, по-видимому и полом для верхней камеры и разделяющего надвое небольшое зарешеченное с запыленными стеклами оконце.

    Он вдруг вспомнил как вчера при допросе молодой следователь, заметив, что Гришка внимательно оглядывается в кабинете с едкой ухмылочкой процедил:
-Что, убежать хочешь? Не выйдет, дядя. Тут в двадцатом году сам Думенко, враг Советской власти, сидел. Слыхал про такого? Нет? Был такой… Так его вся дивизия явилась выручить из Богатяновки. И ни-че-во у них не вышло, дядя. Так-то вот.
Верблюд отчего-то двугорбый, каких Гришка отродясь не видывал, подошел совсем близко к окну камеры. Вдруг задний горб его, накрытый старым тряпьем, зашевелился, оз-под тряпок вынырнула тонкая полудетская рука и  тут же малость оторопевший Гришка увидел, как эта рука, свесившись из-за широкой верблюжьей шеи, вдруг, сквозь решетку,  швырнула в камеру перетянутый веревкой сверток.
И тут же скрылась. Верблюд, кем-то понукаемый, отошел на противоположную сторону тюремного дворика.
Следователь с едва играющей улыбкой на тонких губах говорит медленно и мягко, будто-бы крадучись:
-Вы, обвиняемый Остапенко Григорий Панкратович, являясь оперупономоченным Воронцовского отдела ГПУ , за полный разгром банды белобандитов получили орден Боевого Красного Знамени, так?
Гришка молчит, туго соображая, зачем он про это… Поднимает голову:
-Ну, дали орден.
-Хорошо. Но ведь Вы не могли в одиночку разгромить целую банду в триста клинков, ведь нет? И вопрос первый… Кто внутри этой банды Вам помогал?
Гришка смотрит на следователя и удивляется, ну как на такую работу взяли этого сосунка?
-Вы не ответили на вопрос, гражданин Остапенко!
-Никто тогда мне не помогал. А банду перестреляли на льду хлопцы из…
-Врете!! – следователь нежной плоской ладошкой хлопает по столу, -врете! И по-прежнему выгораживаете поручика царской армии Распекаева, который и помог Вам разгромить ту банду!
Следователь две-три минуты молча не сводит глаз с Гришки, пока его глаза не начинают часто мигать. Гришка молчит, уставившись в пол. На табуретке привинчена к полу всего одна ножка из трех, вырвется легко, шарахнуть ему по черепу, размер формы вроде подходит…
-Того самого поручика, который Вами был отпущен на все четыре стороны, Остапенко! Вместо того, чтобы привести его в отдел и предать справедливому пролетарскому суду!
-Так ведь… Это была война, война гражданская, гражданин следователь… А на войне, тут… Он временно стал нашим. И здорово помог тогда.
Гришка так же смотрит в пол.
-Нет! Нет! Вы хоть знакомы с «Кратким курсом»? В тридцатом году на территории СССР Гражданской войны уже не было! Ну, были отдельные боестолкновения в Средней Азии с несознательными дехканами, а так, весь советский народ… А вам известно, гражданин подследственный, что указанный поручик Распекаев являлся как раз активным исполнителем приговоров красновских судов в Ростове в период временного занятия города деникинскими силами и его руки по локоть в крови ростовских подпольщиков, рабочих и большевиков? Вам это было известно? Тогда, когда Вы его отпускали с полной обоймой в револьвере?
-Все-то вы знаете… Не было известно, конешно…
-Итак, Вы показали… Что зимой двадцатого года, после разгрома корпуса Думенко на Маныче - Вы заболели тифом и не помните, что было дальше. Так? Очнувшись в марте того же года, Вы тут же примкнули к шестой дивизии Первой Конной, так?
Следователь вдруг подошел к Гришке очень близко и, нагнувшись к его уху, спросил сладко, как та цыганка дурачка на базаре:
-А кто, по_Вашему… в те дни  убил комиссара… Микеладзе, а?
Гришка поднял невинные глаза младенца:
-Ково? Ми… Микеладзе? Да откуда ж мне…
-Вы что - не знали такого?
Сладкая улыбочка не сходит с его румяного лица. Гришка это не видит, чувствует и хорошо знает, что это значит.
-Кто ж ево не знал-то? Нешто ж не понимаем. Знали все. А убили ево, наверно, перепившиеся с третьей бригады, хто – неизвестно. Он их агитировал в партию, а они ево…


    Следователь сел на свой стул, устало откинулся на спинку. Прикрыл глаза.
Ему вдруг в прохладном подвале ростовской ЧеКа стало невыносимо душно, да так, что он аж невольно потянул воротник гимнастерки, высвобождая бронзовую от загара шею из духоты. Душно было от полного непонимания своего подследственного.
Ну ладно б там… Вон, в прошлом месяце отправил он на Соловки майора. На пять лет. Напился, да сдуру изнасиловал помощницу - замужнюю бабу. А та возьми, да и стукни… Но тут…
   Тут…  Эх! Вот он, легенда НКВД! Герой Гражданской. Герой и наших дней. В одиночку такую банду уничтожил. Вернее, завел под пулеметы. Положено сто двадцать белобандитов с  консоставом на лед речки этой, как ее… Маныч? Нет. Под Романцовкой. А! Егорлык! Сам? Не может этого быть! Без помощника тут никак. А помощник со слов свидетеля, некий поручик Распекаев. Значит, были знакомы раньше. Где? И знать бы никто не знал. И служил бы дальше герой, орденоносец. Да только вот этот поручик, чтобы не подохнуть с голодухи в Сербии, выпустил там книжку своих воспоминаний… Где и указал, как он выбрался из цепких лапок смерти в сальских степях. А в Москве зря время не теряют. Взяли ту книжку где следует, да и прочитали. Ой, дурак… Но шьют-то ему не это. Случай с отпущенным им поручиком это так, зацепка. Да и наказание за это так, пшик... Шьют орденоносцу участие в заговоре Шеболдаева, Белобородова и Ароцкера с участием бывших руководителей УНКВД области! Заговор против товарища Сталина с целью убийства его на дачах в районе Туапсе!Нити этого заговора тянутся за границу, в Югославию, к казачьему генералу Збровскому, нити были натянуты через уже расстрелянных Рыкова и Жлобу...В Югославию, куда и убежал этот Распекаев.
   -Так где Вы познакомились с Распекаевым? Вы подпишете, что Вы были с ним знакомы с восемнадцатого года и завербованы им? Убили по его приказу Микеладзе? А когда он оказался в банде э-э, Романцова , он помог Вам уничтожить банду и за это Вы его провели на берег Каспия, где он, как он сам пишет, сел на баркас и отплыл в Персию?
   Гришка молчал, угрюмо уставившись в каменный щербатый пол, равнодушно рассматривая на нем глубокие трещины с плохо отмытыми прожилками чьей-то запекшейся крови...
-На Вас есть еще показания, Остапенко. Как Вы объясните свое... чудесное спасение из рук белогвардейской контрразведки после пленения Вас и комполка Гаврилова в апреле девятнадцатого года на Манычской переправе? Комполка белые расстреляли, а вот Вы... По показаниям известного Вам неразоружившегося врага народа Сивогуба, Вы просто были завербованы этой контрразведкой. Вы и дальше будете молчать?
    Гришка даже не зрением, а затылком вдруг почувствовал, что конвойный уже стоял позади его спины на расстоянии вытянутой руки чуть правее и Гришка понял, что его сейчас будут бить. Он и сам много-много раз прежде, еще в той, оставшейся теперь в мутном тумане своей жизни, занимал эту позицию, ибо она позволяла наверняка свалить допрашиваемого одним ударом, втоптать его в пол, подавить его сопротивление и мораль...
  Но он оставался спокоен, не втянул голову в плечи, не сжался и не сцепил зубы.
  Тяжелый удар кулака здоровенного конвойного охранника он принял с чуть заметной улыбкой на измученном многодневной бессонницей лице.
   И, с маху ударившись виском об этот весь в засохших кровавых шкварках пол, потерял сознание.

      Город небольшой и его быстро облетела весть об аресте врага народа, скрытого троцкиста - начальника райНКВД Остапенко.
   Гос-споди, как же тяжко, проходя привычным путем по палатам, во время обхода, ощущать на себе эти мимолетные взгляды, эти шепотом недосказанные фразы, эти умолкнувшие и тот час онемевшие лица... И опущенные глаза. Тех, кто еще вчера был так добр, так любезен...
   Ольга кое-как доработала до вечера.
То, что он уже не вернется, она поняла еще пару дней назад, когда получила звонок от какого-то незнакомца:
-Панкратыча арестовали в Ростове. Велел передать, штоб не переживали больно.Выкрутится!
И - гудки в трубке, короткие,  острые, в самое сердце.
  Директор школы, молоденькая, только что заступившая на место посаженного Гришкой же такого же "троцкиста" Аркадия Ивановича, пришла вечером сама, в дом не вошла, вызвала ее отчего-то в садик, уже романтично шелестящий дружно опадающей после первого заморозка рыжей листвой и, воровито оглядевшись по сторонам, вдруг заплакала, уронив свою красивую кудрявую голову в сплетение тонких девичьих пальцев:
-Вы понимаете, Ольга Нико... на... Я... Я... Не могу... Не должна... Иначе!Не могу-у-у! У... У меня сын, понимаете?! Сын! Да Вы ведь знаете. Вы мне... его прошлым... летом спасли... От сепсиса.Вы помните? Алеша Струмилин? Аппендицит лопнул?
-Успокойтесь, милая моя. Ну что Вы, - Ольга взяла в ладони ее распаренное от слез тонкое лицо, улыбнулась, -Алешка? Помню, как же. Хороший такой мальчик, добрый. Ну и... Что я... Чем обязана?
-А теперь я... Должна...Ваш сын... Максимка...
   И она опять зарыдала, уже по-детски уткнувшись в колени Ольги.
Дождавшись, пока она выплачется, Ольга взяла ее за ладонь и хотела повести в дом, ибо сквозь скупую садовую листву уже начал накрапывать холодный ноябрьский дождик. Та вдруг отстранила руку, переменившись в лице, произнесла твердо:
-Парторг школы... Товарищ Телятников велел мне... В общем, чтобы Ваш сын, Ольга Николаевна... Написал отказ от своего отца!Осудил... Отрекся!
   И испуганными округлившимися глазами вперилась в лицо Ольги, сжимая до боли ее ладони.
  Ольга отдернула руку, поднялась, отошла к окну. Задернула занавеску, обернулась и с багровеющим лицом тихо выдавила:
-Так вот. Передайте Вы... Этому товарищу... Что мой Максим... Его отец... НИ в ЧЕМ НЕ ВИНОВАТ! ОН ВСЕГДА БЫЛ ЗА... СОВЕТСКУЮ ВЛАСТЬ!!! И никто от него никогда не ОТРЕЧЕТСЯ! Его здесь... Любят и ждут!
  Уже в дверях директорша школы обернулась и ее, еще минуту назад мокрое от слез лицо вдруг стало жестким и холодным:
-Вы не понимаете... Мы хотели Вас спасти. Это же Вам... приговор! Вы сами...
-Идите, милая. Желаю Вам добра.

       Николай Арнольдович, едва Ольга вошла в кабинет главврача больницы, по своему интеллигентному обыкновению не поднялся, не предложил ей присесть и даже не ответил на ее едва слышное "здравствуйте, Николай Арнольдович". Он молча отложил в сторону газету и какое-то время внимательно всматривался в ее лицо, словно не зная с чего начать.
   Затем он, не отводя равнодушных глаз,  полез в ящик стола и вынул оттуда лист бумаги, зачем-то осмотрел его с обеих сторон и так же молча, уже пряча глаза,  протянул его Ольге.
-Что это, Николай Арнольдович?
  Тот продолжал молчать, затем порывисто поднялся, подошел к распахнутому окну, плотно прикрыл его и, обернувшись заговорил, глядя больше в пол, и только изредка подымая глаза:
-В-видите ли, Ольга Николаевна!Я всегда ценил... Вас, как хорошего хирурга. Все мы...
Он был явно смущен и неподдельно расстроен. Его голос дрогнул, но он тут же собрался и решительно выпалил:
-Вы должны... покинуть больницу. Да!
Ольга не стала его дальше мучить.
-Давайте бумагу. Напишу по собственному, Николай Арнольдович!
И, уже закрывая дверь, едва услышала испуганно-приглушенное:
-Мы Вас ценим. И в виновность Вашего мужа... Не верим! Но... Когда все... Прояснится, мы обратно ждем Вас, Ольга Николаевна.Простите...
   Потянулись дни и ночи, одна мучительнее другой. Сна не было и после каждого шума с улицы она подходила к окну. То с надеждой: а вдруг... Его отпустили?  То со страхом перед грядущей неизвестностью.
За себя Ольга не боялась. Прожила и перетерпела столько, что ей было как-то все равно. Но Максимка... Что ждет его, что будет с ним?!
  Все в городе знали, что после ареста секретаря райкома партии на следующий же день в неизвестном направлении увезли и его жену с матерью. После того, как посадили военкома города на восемь лет отправили на поселение и его жену, только что приехавшую к нему в этот богом забытый уголок из Ленинграда, бросив место на кафедре университета.
  Был момент, когда она решилась бросить дом, сесть в любой проходящий поезд и просто уехать, куда глаза глядят.Стала собираться.Но потом передумала. Ее то отъезд никто не заметит, все равно она не работает. А вот Максимку в школе тут же хватятся, позвонят, она не сомневалась, куда следует и будут их искать...
Потом пришла мысль и она вначале с радостью ухватилась за нее, как за спасительную соломинку: добраться до землянки старого Игната, да и затаиться там.Кому в голову придет искать их там?!
  Но потом она отринула и это: кто знает, двадцать лет прошло... Есть ли вообще там теперь та землянка? Или теперь там колхозная кашара? Или чистое поле? А чем они там будут жить, питаться, в конце-концов... Сама бы рискнула, не впервой бросаться в неизвестность, но с мальчиком десяти лет...
Она не заметила, как задремала в стареньком драповом кресле.
   По улице, тарахтя мотором прошла машина. Господи, кому не спится в такое глухое время...
   Громкий стук в дверь сеней заставил ее вздрогнуть. На ходиках было половина третьего ночи. Максимка подбежал к матери и обнял ее за колени:
-Мам, мам... А эти дяди нас заберут?
-Ну с чего ты взял, глупенький...
-Пацаны давеча дразнились и болтали, што теперь-то нас с тобой точно... заберут!
Она подошла к двери, нарочито сонным голосом спросила:
-Кто там?
Маленький, едва тлеющий огонек надежды затеплился в душе, но тут же исчез во мраке:
-Откройте! Оперуполномоченный НКВД!
Пока шел обыск, она оцепенело сидела на табурете, прижимая к груди голову Максимки.
-Ты собирайся, собирайся, -будничным голосом вдруг громко сказал милиционер, исподлобья бросив быстрый взгляд, -скоро не отпустим.
-А что... брать с собой? -Ольга отрешенно опустила руки.
-Теплые вещи бери, дура! -вдруг взревел опер. Но тут же, стушевавшись, уже тихо поправился:
-И себе и... Мальцу вон.

      Следователь, моложавый лейтенант, хотя в комнате и стоял табурет, сесть не предложил, а начал допрос с порога, грубо коверкая крестьянским наречием русский язык:
  -Нычит-ся так, гражданка... Э-э-э, Остапекнова. Ольга Никола-вна. Вы арестованы по делу Вашего мужика, -он поперхнулся и тут же, не меняя равнодушного выражения своего худощавого лица,  поправился, - мужа!Так. У меня к Вам, -он поднял маленькие округлые глаза и вперился в нее колючим взглядом, - два вопросика. Всево два, гражданочка.Нычит-ся, вопрос первый. Вы знали о контрреволюционной деятельности Вашево мужа? Не могли не знать, жили же вместе?
Ольга молчала.
  То, что кровавый молох русской Революции рано или поздно станет, по образу многих других революций, "пожирать своих детей" - она никогда не сомневалась, всегда при случае говорила об этом Григорию и, когда прозвучали процессы Троцкого, Радека, Бухарина, Рыкова, Томского, а затем Тухачевского, Блюхера и тысяч других и, как только в газетах появлялись фото этих беснующихся митингов, требующих крови вчерашних выдающихся, обожаемых народом  революционеров, слезно просила Григория:
-Гриша! Давай мы уедем. Подальше, где не знают нас. Станем простыми людьми. Таких трогают мало.Ты пойдешь просто работать. Я пойду санитаркой какой-нибудь. Проживем!
  Тот чаще отмалчивался, угрюмо закуривал и отворачивался, думая о чем-то своем.
В то, что Григорий мог вести какую-то там борьбу или контрреволюционную работу против Советской власти - была чушь, но она хорошо понимала, что эта несуразная и необъяснимая чушь была написана в его уголовном деле и теперь, в силу советских законов, не только в его деле.
   Она решила за себя постоять. В конце-концов, чтобы потом никогда не корить себя, что сдалась без борьбы.
Хотя, как она понимала, там у них уже все решено. Ее судьба и судьба ее сына.
-Он мне не муж. Мы... разведены.
-Вот как? - тусклые колючие глаза удивленно полезли на лоб, -в Вашем деле такой справки... нет. Но жили же вы... С ним вместе!
-По причине отсутствия жилплощади. Но не общались. Да и не виделись никогда, -она несколько оживилась, сама себе мимолетно удивляясь, как у нее здорово получается лгать, - он все больше там, в милиции находился.И про его... эти все дела, если они вообще были, я ничего, разумеется, знать не знала.
-Л-ладно, - следователь был явно смущен таким оборотом дела, -мы запросим бюро записи актов... Нычит-ся так, вопросик номер два...
  Он пытливо, чуть заметно улыбаясь одними уголками тонких губ, всматривался в ее лицо:
-А Вы-то сами... Разделяли контрреволюционные взгляды Вашего му...Бывшего мужа? В ысодействовали ему в его деятельности?
-У Вас нет логики, гражданин следователь! - Ольга возвысила голос, -как же я могла что-то там разделять и содействовать, когда я, как я уже сказала, а Вы записали, ничего не знала? Ну не жили мы с ним. Не общались, значит!
   Лейтенант поднялся, его лицо посерело, он, о чем-то размышляя, поскрипывая новенькими яловыми сапогами, медленно прошелся по кабинету. У самого проема двери он остановился и, не оборачиваясь, вдруг сказал, как бы сам себе:
-Странно. Так странно. Тут то же... Проверочка нужна.
Он понимал, что в областном управлении некоторые большие начальники не поймут, а то еще и возникнут к нему самому подозрения, если он не отправит эту гражданку на восемь лет в лагерь, как жену врага народа. Но! С одной стороны, если она не жена... Да еще и не признает никакой вины... По приказу Наркома Ежова два ноля шестьсот восемьдесят девять...
Он допросил несколько человек с места ее работы, и, как ни старался, никто из них не дал показаний о ее антисоветских настроениях или разговорах. Ни одной зацепки!Единственное, что он узнал, так это то, что Ольга Николаевна Остапенко уже уволилась по собственному желанию.
-Зачем? - удивленно спросил он главврача, -ведь Вы должны знать, что согласно директивы Генерального прокурора СССР товарища Вышинского от четырнадцатого января сего года такое увольнение юридически неверно.Ну, проверим... И, может быть, отпустим. А Вы ее уже с работы...
-Я ее не увольнял, - развел руками тот, - она, я повторяю, сама уволилась.
  Оставалось последнее, на что ему, едва он прибыл в городской отдел, полунамеком указал местный сотрудник, этот... Карташов, кажется.
-Еще один вопросик, гражданка, э-э-э, как Вас теперь?
Ольга смутилась, но виду не подала.
  После развода она, вопреки настойчивому требованию мужа,  не захотела взять фамилию первой жены Гришки - Лозовая, а взяла свою, девичью фамилию, Ярославцева. И теперь она поняла, как был прав Григорий. И, опустив голову, тихо сказала:
-Ярославцева.
-Ну вот... Ярославцева. Вот по документам, Вы крестьянка, дочь крестьян, уроженка села Песчанка, -он хитровато сощурился и раскраснелся, пытливо всматриваясь в Ольгу, - а ведь... Вы блестящий хирург. У Вас имеется,и образование медицинское.
-Я ездила на... курсы. В Ростове и Воронеже.
-Та не-е-ет. Ну перестаньте! Курсами тут не обойдешься. Тут, гражданочка... Ярославцева, покрепше подготовочка нужна!С мальства, начит-ся... Да и фамилия Ваша... Ну явно ж не мужицкая!
Ольга похолодела. Отвернулась к серой свежеоштукатуренной стене, процедила только:
-Какую Бог дал...
-Так-то я Вас, гражданка Ярославцева, бывшая Остапенкова, за неимением пока прямых улик -отпустить должон. Но! С Вашим интересным происхождением... Будем разбираться. А пока, останетесь пока у нас.
   Ольга поднялась, ее голос дрогнул:
-А моего ребенка... Кто за ним присмотрит?!
-За то, начит-ся, не переживайте. Советская власть и присмотрит!

     В узкой но длинной почти пустой камере было темно и отчего-то душно.
Топчаны в два этажа были прикреплены вдоль обеих стенок, оставляя неширокий, меньше полуметра, проход. В конце, под узеньким зарешеченным окошком, стоял небольшой столик из грубых досок.
  Ольга прошла по проходу и присела на край свободного топчана.Огляделась, поправила беретик, всматриваясь в полумрак.
-Што ты, милая, зеркальце, небось, ищешь? Нету тут зеркальца. Ты, милая, сюда не садися. Вишь, матрас не смотан?- раздался откуда-то сверху шепелявый старческий голос и свесилась маленькая голова с седыми космами, -тут, стало быть, человек живет!Вот ежели не вернут ее с допроса-то... Тогда и присоседися ты ко мне.
   Старуха вдруг очень ловко, как молодица, спрыгнула с верха, нагнувшись, подтянула свалившиеся чулки, присела рядом, обдавая Ольгу запахом давно немытого тела и внимательно, с каим-то патологическим любопытством, разглядывая ее. Ольга то же слегка полуобернулась и отметила про себя, что и не старуха вовсе перед ней, а женщина еще довольно молодая, просто как-то не ко времени седая.
 Незнакомка беззубым ртом вдруг ощерилась в слабой улыбке:
-Будем знакомы, я Столбицына. Потомственная дворянка, монашка Старооскольского монастыря... А Вас, милая, я раньше в больничке видала! Только Вы были вся такая строгая, в белом халате.Что, то же ка-эр агитация?
  Ольга вздрогнула. О, сколько раз слышала она это "ка-эр" дома, от Григория, сколько раз это было слышано и на работе на политчасах, и повсюду, на улице, в магазине, в бане, наконец... Но никогда это слово, произносимое обычно тихо, полушепотом,  не задевало, не коробило и не задевало ее так, как теперь.
 Стараясь быть спокойной, проговорила тихо:
-Да н-нет... Не доносила на мужа.
-А муж...
-А муж никогда не был ни в чем виноват. Перед ними!
-Ну-у, голубушка, - щербатый рот непристойно приблизился к самому ее лицу и отвратительно дохнул запахом гнилых зубов, так, что Ольга невольно отстранилась, -раз ты сюды попалась, скоро сама все напишешь... И то, что было и то, чего и не было.Детки-то имеются?
   Ольге, повидавшей на своем веку столько умирающих, столько мертвых тел, столько разлагающейся человеческой плоти и всего того, что переживает на фронте медик стало вдруг противно смотреть на этот зловонный рот и слушать этот старческий голос, ее чуть не стошнило и она, резко поднявшись, подошла к узкой полоске света, пробивающегося из-за решетки окошка, стала прямо под ним.
    Две юркие ласточки, голосисто перепевая друг дружку, весело вились в небе, невысоко, почти касаясь своими вороненными крылами ржавой тюремной решетки.
"Странно. Очень странно, -думала Ольга, повлажневшими глазами рассматривая птиц, -отчего же вы еще не улетели, ласточки? Ведь осень давно... Холодно вам уже, небось. Летите, летите, ласточки... Скоро, очень скоро... первые морозы будут. Ведь пропадете! Вот я... Вот мы. Не улетели и вот... Беда какая... В клетку попали! Летите, птицы, летите!"
  Она хорошо понимала, что раз возьмутся проверять ее происхождение, несомненно поедут в Песчанку, откуда Григорий родом и там каждый встречный пояснит, что кузнецы Остапенковы жили там-то и там-то, что жена Григория Александра померла от родов еще в двадцать втором году, оставив на руках старого Панкрата новорожденного мальчика и еще двоих малолетних детишек, а сам Григорий, возвернувшись с войны через год, тут же взял в жены какую-то чужую, докторшу, невесть откуда взявшуюся на подворье кузнеца.
   И им, мастерам липовых дел, этого уже будет достаточно, чтобы сплести... Или приплести все это к Гришиному делу.
    Ласточка присела прямо на решетку, повертела юркой головкой, почистила клюв и, что-то чирикнув, упорхнула ввысь, в уже быстро сереющее к вечеру низкое осеннее небо.