Фотография

Роман Фурега
Бедный ребенок — заговорил мой внутренний голос. Где-то глубоко, почти за уровнем осязания, проснулось чувство жалости, но такое хилое, слабое, еле заметное. В этом проклятом месте, этой мясорубке человеческих душ и тел умирают все чувства. Кроме чувства голода. И кроме страха.

Ранним утром, днем, вечером и ночью он гложет, пожирает душу и тело. За то короткое время, что я здесь, я разучился жить без него. Я забыл, как это.

А вот теперь, пытаясь сделать фотографию маленькой девочки, такой же арестантки, как и я, не могу сосредоточиться. Сердце кровью обливается (видимо, соврал; видимо, осталось что-то не отмершее во мне), при одном только взгляде в ее голубые — все еще голубые, а не блекло-серые, как у многих здесь, глаза, окруженные кровавым маревом. Столько злобы, ненависти и нечеловеческой жестокости пролилось на это маленькое исхудалое тельце. 

Не знаю, зачем я так стараюсь. Зачем так рискую, делая фотографию девочки, которая вне человеческих законов, которая по здешним меркам не человек  вовсе, даже не псина подзаборная — собаки здесь живут лучше людей. Живут лучше, едят лучше; лучше спят и получают больше человечности, чем люди. Живут дольше.

Завтра ее, быть может, не станет. Скорее всего ночью кости, обтянутые остатками плоти и кожей - все то, что сегодня еще имеет имя, простите, никак не могу привыкнуть - порядковый номер - скинут к груде тел, не вынесших тяжести здешней жизни и пыток. А на рассвете ей дадут новый порядковый номер. Номер, под которым ее сожгут. Так зачем же я рискую, достав фотоаппарат? За эту вольность лучшее, что меня ждет — это двадцать ударов плетью по спине. Двадцать взмахов и падений, в которые будут вложены вся сила, вся злость и ненависть этого мира, которые до единой капли впитал в себя каждый из надзирателей.

Завтра ее, быть может, не станет, а послезавтра не станет меня: если хоть один глаз увидит это роковое для меня действие; если чье-то ухо сумеет уловить тихий щелчок, равный по громкости моему смертному приговору. А уши и глаза тут повсюду. Иногда мне кажется на любой стене здесь их не меньше пяти.

Послезавтра, может быть, через неделю, или через месяц, или даже полтора — тут никогда нельзя быть уверенным ни в чем — не станет и меня. Но эта фотография останется. И когда-нибудь, когда утихнет дым войны, наши потомки будут смотреть на эту (и множество других, сделанных другими страдальцами) фотографию и никогда ни у кого не мелькнет даже тени, повторить все это снова.