Слава третьей степени

Владимир Николаевич Любицкий
                - Не знаешь, кого хоронят?
                - Говорят, алкаша какого-то.
                - Да ладно! Столько народу – и алкаша?
                - Вроде герой был, что ли…

                (Случайный разговор на привокзальном пятачке)

    До чего же норовиста человеческая наша жизнь! Вроде бы идёт себе и идёт, течёт или бежит – у кого как… Не прямо, конечно – с   поворотами  вроде кардиограммы: вверх – вниз, подскок – спад, потом опять вверх, но всё равно  сплошная линия. А в конце как оглянешься – ничуть нет, один пунктир позади. Что-то помнится ясно, будто вчера, а  где-то – провал, пустое место. Словно и не жил какое-то время…
 
    Если бы кто-нибудь на трезвую голову заговорил с Петром Захаровичем на такую замысловатую тему, он, наверное, зауважал бы этого человека и обязательно пригласил:
- Тут без бутылки не разберешься…
Но это если на трезвую. А сейчас он отдыхал  в каморке местного отделения милиции именно потому, что  накануне вечером был не совсем трезвым. И теперь эти мысли явились ему самому – не то приснились, не то вынырнули откуда-то изнутри, с самой глубины его живучего организма. И так его встревожило их явление, что сна не осталось ни в одном глазу.
- Какое число сегодня? – спросил он в окружающую среду.
- Шестнадцатое августа одна тысяча девятьсот шестьдесят девятого года, - насмешливо продекламировал сосед из ближнего угла. – Хотя нет, уже семнадцатое… 
- Плохо, - сделал вывод Пётр Захарович и помотал головой, пытаясь стряхнуть загадку сна.
- Не тужи, Захарыч, пробьёмся! – по-своему истолковал его сосед.
То, что незнакомец назвал его просто по отчеству, Петра Захаровича не удивило – в этих стенах не до церемоний. Но продолжать пустой разговор, да ещё на такой беспардонной ноте, не собирался. Поэтому он снова склонил седеющую голову на жесткое ложе и закрыл глаза.
Наутро его привели в кабинет начальника отделения. Капитан Кирносов заботливо, как давнего знакомого, усадил его напротив себя и протянул пачку болгарского «сълнца».
- Ну и что мне прикажешь делать, Петро Захарович? – спросил он, когда задержанный выпустил первый клубок дыма.
- Ты начальник – тебе решать, - ответствовал задержанный с покорностью приговорённого.
Кирносов нервными шагами заходил по кабинету:
- Ты пойми… В смысле, поймите! – с чувством заговорил он. – Я же вас вот с таких лет… - показал он рукой пониже стола. – Вы, можно сказать, мой учитель! Вы же приходили к нам на пионерские сборы, про войну рассказывали, про подвиги… Да что я –  вся Чернянка вас знает! А вы?!.
- И я её знаю, - не стал спорить собеседник.
- Не до шуток, Петро Захарович! – рассердился Кирносов. – Будучи пьяным, вы напали вчера на милиционеров, погрузили в их же мотоцикл с коляской  и на глазах всего посёлка привезли в отделение! Вы хоть понимаете, что это дело подсудное?
- Ну так суди, Паша, - опять согласился  задержанный, охотно приняв такой же неофициальный тон.
- Да не я буду судить! – почти с отчаянием воскликнул капитан. – Эта статья тюрьмой пахнет. Ребята были при исполнении, а ты их упаковал, как чувалы с картошкой! Публично!.. Тут штрафом не отделаешься,  люди не поймут, скажут – по блату я тебя отпустил. Или, ещё хуже, за взятку.
- При исполнении чего? – впервые поднял голову  Пётр Захарович. – Я, как обычно, крутил кино в клубе маслозавода, народ в зале смотрел, отдыхал… Ну да, пару раз лента рвалась… старая потому что… я не виноват, что такую прислали. Люди стали свистеть, кричать – мол, сапожник… Как обычно! Кто-то по дурости вам позвонил, будто я пьяный. А бойцы твои примчались, поднялись в кинобудку и сходу, не разобравшись, стали кричать,  ругаться… Я говорю, дайте хоть сеанс закончить, люди деньги платили – нет, орут,  поехали в отделение, разберёмся. Ну, поехали так поехали. Я их маленько лбами друг о дружку и стукнул. Кто ж знал, что они у тебя такие хлипкие? Не бросать же их на улице! Пришлось упаковать, привезти. А что было делать?
Кирносов отвернулся, чтобы не рассмеяться, потом снова обрушился на сидевшего:
- Значит, сила есть – ума не надо? Руки у тебя вон какие, ладонь больше двух моих будет. И что? Людей друг о дружку бить? Ничего себе,  пример для посёлка! Хулиганьё и так распоясалось, а теперь скажет: Беланову  можно – нам тоже сойдёт?
Беланов, погасив окурок,  безнадёжно махнул только что воспетой ладонью. 
- Машет он! – проворчал Кирносов, усаживаясь  на своё начальственное место. – В общем, так. Пятнадцать суток ты у меня отсидишь, это факт. Потом  устроим товарищеский суд на твоей улице – чтоб ты людям в глаза посмотрел. Вот только Клавдию Сергеевну да сынов твоих жалко. Сашка взрослый уже, ему бы авторитет отца в карьере не помешал. Да и Колька  в комсомольских активистах ходит, тоже, небось, за отца краснеть приходится. А про Вовку ты бы всерьёз подумал: уже  замечали его под градусом в компаниях дружков. Что, как по кривой дорожке пойдёт?
 

    - Напугал коня уздечкой! - думал Петр Захарович в камере, вспоминая наказания, которые посулил ему Кирносов. - Насчёт пятнадцати суток – это вряд ли. Во-первых, никто меня не задерживал, я сам пришёл. Даже приехал…  Был выпивши? А кто из мужиков в рабочем посёлке  к вечеру не поддаст? Только хворый да жадный. Если всех сажать – кому завтра работать? На милиционеров напал? Опять же клевета, они сами начали, тому свидетели были… Ну, а про товарищеский суд начальник совсем того… погорячился. Эти суды вообще какой-то наивняк придумал. Это ж смех один – чтоб сосед соседа, с которым вчера из одного стакана  причащались и с кем рядом ещё жить да жить, стал бы меня сегодня судить! А вот про ребят – тут он в точку попал.
- Вот они, житейские мои «пунктиры»! - почему-то пришли в голову ночные  мысли. Он даже отмахнулся, будто стряхивая их с себя, отчего сосед по камере даже подвинулся в сторону:
- Ты чего? Родимчик напал, что ли?
Пётр Захарович усмехнулся:
- Может, и родимчик. Родимые потому что… Родненькие… На родине найдены…
И не стал ничего больше говорить, пряча в себя, в самую укромную даль то, что всегда, во всякий день и час грело его, утешало, поднимало из пустоты или мрака, куда не раз по жизни случалось попадать. 


     Сколько он себя помнил, Чернянка купалась в масле. Нет, богато она не жила никогда. Но каждый год, едва лишь солнце начинало входить в свою налитую, летнюю силу, земля вокруг посёлка во всю ширь до горизонта  озарялась миллионами маленьких солнц – ярко-жёлтыми венчиками подсолнечника. К осени они вырастали, вспенивались зрелой  силой, обретали ядрёную, рвущуюся наружу энергию, а потом, обмолоченные  в чреве гигантских, грохочущих машин, обрушивались чёрным потоком в беспощадные, ненасытные заводские прессы. И тогда от маслобойни, основанной ещё купцом Марковым и обретшей с годами статус завода, плыл сладковатый  дурман  жареных  зёрен. На  прилавки воскресных базаров выставлялись батареи разновеликих склянок и бидонов с пахучим подсолнечным маслом, а весь поселковый люд от мала до велика с неописуемым наслаждением щелкал  упоительно вкусные, сытные семечки.
У поселковой детворы в эту пору появлялось другое, пожалуй, наиболее  притягательное лакомство: когда по улицам в глубоких телегах начинали возить жмых, ребятишки громкоголосыми стайками бежали вослед, с восторгом ловили сброшенные возницей серые, пронзённые  неразмолотыми зёрнами круги и потом до умопомрачения грызли их, как самый дорогой в мире деликатес.
К приходу холодов  маслозавод щедро одаривал Чернянку ещё одним своим продуктом – он её согревал. От заводских ворот люди развозили по домам огромные мешки (по-местному – чувалы)  лузги, и в каждом доме были наготове полукруглые дырчатые  решётки. Их вкладывали в дверцы кухонных печей, сверху через конфорки засыпали лузгой, после чего  печь обычным способом растапливали.   Мастерство состояло в том, умела ли хозяйка соблюдать меру. Засыплешь мало лузги -  быстро прогорит,  знай только стой да подбрасывай. А загрузишь впрок – будет долго-долго тлеть, потом ка-ак взорвётся да ка-ак выстрелит вместе с решёткой, так что и копотью надышишься, и того гляди, пожар устроишь. 
Словом,  если и не купалась Чернянка в масле, то жила им. И потому Петро Беланов, закончив шесть классов, решил: хватит! Сидеть за партой и зубрить правописание согласных он стал самый что ни на есть несогласный, потому как уже и статью, и силой вышел, чтоб  угощать поселковых ребят пивом на свои, заработанные. А где их возьмёшь? В ту пору – только на маслозаводе, таская те самые чувалы.  И быть бы ему пожизненно недоучкой-грузчиком, но донеслось до Чернянки имя Алексея Стаханова. Да не откуда-то издалёка, а из соседней Луганской области, каких-нибудь триста километров – рукой подать. Будто бы за одну смену нарубил он угля за 14 человек. И не просто дал рекорд, а открыл способ  богатырской работы, доступный для всех!
У Петра не на шутку зачесались руки. Но какие рекорды на лузге да на жмыхе?! И сколько ни плакала мать, не успевшая ещё привыкнуть к его рабочим сменам, а подался он в свои шестнадцать лет на Донбасс, в шахтёры. «А что? Шестнадцать – значит, совершеннолетний!» Через год с небольшим приехал на побывку с  красной книжечкой стахановца, где было чётко прописано: «Удостоверение № 312». К тому времени  сердце уже не всплывало к горлу, когда клеть несла его вместе с бригадой вниз, в шахтное чрево. И, работая в лаве, он уже не вслушивался опасливо в потрескивание над головой –   сам научился ставить надёжную, прочную крепь. И не падал, как бывало, на колени, пробираясь  по мокрому, низкому забою – потому что, хоть и не мог выпрямиться там в полный рост, но привык продвигаться «гусиным шагом», как все бывалые шахтёры, и не маяться потом дикой болью в спине.
Наконец, успел он обрести ещё одну горняцкую привычку – поднявшись на-гора и содрав с себя под душем  жирную, въедливую угольную пыль, принять стакан «от нервов». Пётр долго любил вспоминать случай, когда к ним прислали столичного корреспондента. Тот позвал бригаду в кабинет начальника шахты, долго расспрашивал  про их геройский труд, про дружбу и взаимопомощь, про то, сколько им осталось нарубить уголька, чтобы выполнить пятилетку в четыре года – и по-свойски с ними  вместе вышел из конторы. Шахтёры, как всегда, направились к ларьку, пригласив и корреспондента. Но тот, поняв, что происходит, пришёл в ужас – как?! Стахановцы – и пьют?! Казалось, он  враз потерял весь свой восторг и даже творческий дар. Чтобы утешить беднягу, ребята по-дружески предложили назавтра спуститься с ними в забой. Это, похоже, вернуло ему вдохновение. И когда он провёл смену в забое, когда, поднявшись в клети и отмывшись под душем, сел с ними за стол, бригадир, разливая водку, с пониманием спросил: «Вам, конечно, не надо?» Но корреспондент, ещё не успевший отдышаться, только промычал, часто-часто тыча кулачком в свой стакан: «На… на…!»


    А потом началась война. Как шахтёру, Беланову полагалась бронь. Но все его чернянские дружки-ровесники, войдя в призывной возраст, давно  топтали в армейских обмотках солдатские вёрсты, поэтому с первых дней оказались в пекле боёв. Так неужто ему прятаться в шахте, как зайцу в норе?
На фронте Пётр не раз помянул шахту добрым словом. На позициях, когда раздавался приказ «окопаться!», он ловчей других орудовал сапёрной лопаткой – почти как киркой в забое. Сентябрь выдался знойным и сухим, земля была твёрдой – уголь да и только! И траншея, если они с ребятами успевали её вырыть, тоже была узкой и длинной, как забой.
Другое дело, что успевали они всё реже – слишком уж напирали фашисты. Шутка сказать, за каких-то три месяца линия фронта дошла от границы почти до родного дома! Тогда и случился для Петра тот бой – оказалось, самый  что ни на есть смертный.
С утра донимал дождь – сперва мелкий, почти невидимый, Потом, подстёгнутый ветром, стал сыпать пригоршнями – в лицо, за воротники, по глазам, мешая стрелять. Когда пошёл ливень, снаряды уже рвались со всех сторон, швыряя навстречу мокрую землю вперемешку с  осколками. Мишка Ездочный, земляк из Ливенки, вскочил, чтобы швырнуть гранату, но поскользнулся, упал, и граната разорвалась почти рядом. Мишки не стало.
Перед тем, как на окоп пошли танки, в небе и на земле вроде наступило короткое затишье. Петру опять вспомнилась  шахта – такими чумазыми  сидели они, пытаясь отдышаться. Но больше не вспомнилось ничего. Последнего снаряда он не слышал и не видел. Потому что умер.
…Впрочем, о своей смерти он узнал намного, намного позже. У войны своя бюрократия, нелёгкая и потому неспешная, так что прошло три с лишним месяца, пока где-то в штабах составилось донесение – «Именной список безвозвратных потерь младшего начальствующего и рядового состава 12 гвардейской дивизии».  Под номером 65-м фиолетовыми чернилами там была вписана  бесстрастная строка:
«Стрелок. Красноармеец. Беланов Пётр Захарович. 1923 г. р.  Убит 1.11.1941». А в графе «место захоронения» – горькое признание: «Оставлен на поле боя под Курском».
Всего в том документе значилось 169 таких же строчек. Вот только насчёт него, Петра Беланова, бюрократия соврала, промахнулась. Потому что ночью, когда на поле остывшего боя появились вкрадчивые фигуры, собиравшие с убитых где шинели, где гимнастёрки или ботинки, – он, помрачённый контузией, поднялся на колено, чуть не до смерти напугав своих нечаянных спасителей. А потом, когда вернулся в часть, выпил законные «наркомовские сто грамм» – за второй день рождения и за фронтовую бюрократию, что опоздала к его матери Марии Никифоровне с  похоронкой. Этот день он отмечал с тех пор всегда и везде.


     В школу, где учился и Пашка Кирносов, Петра Захаровича позвали в один из «первых сентябрей» – провести  со старшеклассниками «Урок мужества». Он пришёл одетым как обычно, только надел давно лежавшую в сундуке гимнастёрку с  наградами да выпустил вокруг шеи, за неимением подворотничка, отложной воротник белой рубашки. Уроков он сроду не проводил (и в пору-то своего  ученичества не на каждый хаживал!), так что в первые минуты не знал, куда девать и себя, и особенно свои  большие руки. Но, оглядевшись раз-другой, сообразил:  перед ним те же пацаны, которых он по выходным дням сгонял с гулкой железной  лестницы, что вела в его кинобудку, заставляя купить копеечные билеты в зал. А когда Пашка поднял, как учили, руку и задал вопрос по теме: «Пётр Захарович, вам на фронте бывало страшно?» - он понял, что ему есть о чём рассказать этим ребятам.
- Страшно… –  повторил он. И спросил: –  А тебе бывало?
Пашка пожал плечами.
- А плакать приходилось?
В классе засмеялись: «Да он как родился, сразу заплакал. От страху!».
- То-то и оно, - согласился Беланов. – Страх – он вместе с человеком рождается. И никуда не денешься, вместе с тобой живёт. И растёт вместе с тобой. Пока ты малец, страху своего не понимаешь. Помню, мы с пацанами и в Оскол с деревьев  прыгали, и на вагонных крышах сдуру катались, и  в  чужих садах яблоки воровали. Ничего не боялись! Глупые были… За нас родители страху натерпелись – у взрослых его больше.   
 - А на фронте? Правда, что перед боем водку пили для храбрости? – не отступал класс.
- На фронте… Это как? Враг на тебя в атаку, а ты – за стаканом: мол, дайте сначала выпить?
Пётр Захарович помолчал, потом вздохнул:
- Я теорию разводить не мастер. Знаю, что ещё при Петре Первом солдатам водку выдавали. И за границей такой обычай был. А в нашей Красной армии то отменяли, то опять давали… Только не для храбрости! Потому как ни одного труса водка ещё героем не сделала. Перед боем вообще только дурак пьёт – и во врага промажет, и сам скорей под пулю попадёт. В танке это вообще запрещено было… Но после боя… Конечно, нервишки надо было как-то отпускать – чтоб завтра опять в атаку…
Беланов оглядел устремлённый к нему класс и засмеялся:
 - А насчёт храбрости… На Руси не зря говорят: на миру и смерть красна. Когда нас много, и все свои, и все  вместе, то понимаешь: товарищам тоже страшно, но они верят тебе, ты веришь им, и  твой страх  замолкает, тонет где-то внутри, и ты орёшь со всеми «За Родину, вперё-ёд!». А ещё… Фронт – это же не один твой окоп. Это линия. И если ты отступишь – линия сломается, ты откроешь врагу спину товарища,  фланг соседней роты, соседнего полка. Ты же их предашь – вот чего боишься!.. Мой первый старшина учил: твой страх – до первой раны, потом привыкнешь. Шутил, я думаю…
Ребята, однако, требовали:
- А случай, случай какой-нибудь расскажите!
Беланов задумался, потом произнёс:
- Хорошо, – и нежданно для себя выдохнул: - Сейчас бы сто грамм для храбрости…
Класс было развеселился, но классная руководительница, сидевшая на задней парте, вскочила в бессильном возмущении.
- Будет вам случай! – успокоил всех солдат. – Только он про другое. Про то, как страх, даже побеждённый человеком, может ему отомстить.
И стал рассказывать.
- Было это в середине войны, весной 43-го. Я к тому времени служил уже в разведке, где бойцы гибли чаще всего, особенно командиры. И так вышло, что после нескольких удачных рейдов направили меня на краткосрочные курсы, потом доверили командовать группой, и дослужился я со своими шестью классами до капитана. А в ту весну готовилось наше наступление под Харьковом. Надо было добыть «языка», да не рядового, а в чинах, чтобы получить нужные сведения. И в тыл врага послали нашу группу – пятерых бойцов, включая меня. Еды взяли на два дня…
- Сухари? – спросил кто-то.
- Бутерброды! – почти огрызнулся Беланов. – С колбасой!
Класс понял, что разговор не для шуток.
- …Линию фронта перешли удачно, тихо. Но дальше не заладилось: в деревне, где мы рассчитывали, немецкого штаба не оказалось. Что делать? Стали бродить вдоль дорог, смотреть, где машин больше ездит. Но в лесу «языка» не дождёшься, да и время идёт. А был среди нас парень – невысокий, щупленький, Сашкой звали. Решили мы его в деревню послать, вроде мальчишки-беспризорника, чтоб разузнал что-нибудь. Пошёл он,  стал побираться, милостыню просить. Ну, местные вроде ему поверили, подкормили, а потом полицаи к старосте привели. Тот его – под замок. Ну, он свою роль играет, выведал что надо, пора выбираться.  А староста, видать, что-то заподозрил – побили  его, собрались немцам передать. Короче, натерпелся мальчишка страху, Но, молодец, сумел-таки чесануть. А ещё через день взяли мы одного… фюрера (это у  эсэсовцев ихних, что ни офицер, то какой-нибудь фюрер, но мы их всех фюрерами звали) – и к своим. Хотя, конечно, на пару суток опоздали, да и оборвались, изголодались… Главное – приказ выполнили! Но, как фронт обратно перешли, сразу нас к особисту на беседу… К майору-чекисту, значит. Меня – первым. Ну, я на вопросы ответил, рассказал – и как дело было, и почему задержались, и как фюрера взяли, а потом говорю: надо бы дать солдатам отдохнуть, поспать, потом расспрашивать. «Ты, капитан, – отвечает, – зазнобе своей советовать будешь, здесь я решаю!»  И следующим позвал моего Сашку…
Беланов снова помолчал, покашлял, потом продолжил:
- Я уж позже узнал, как там у них разговор пошёл. Парень сначала всё излагал, рассказывал, а потом майор стал его путать, стращать, на голос брать. Короче,  Сашка не выдержал… Я думаю, это в нём пережитый страх взорвался… «Ты, говорит, крыса тыловая, пока тут спал да жрал, меня чуть не расстреляли!..» Ну, ещё кой-чего… А тот, понятно: «Арестую!» И вдруг  слышу – выстрел. Заскочил я, вижу – Сашка белый весь, майор на полу, в луже крови. «Дурак! – кричу. – Только-только от смерти ушёл, а тут сам на неё напросился?! Расстреляют ведь!» Сразу, конечно, охрана подоспела, взяли нас обоих. Я только и успел ему шепнуть: молчи, мол, сам всё объясню. Но что тут объяснишь? Одно я понимал: его, рядового, точно к расстрелу присудят, а мне, может, повезёт…
Пётр Захарович оглядел распахнутые на него глаза и  устало закончил:
 - Словом, разжаловали меня до рядового, отправили в штрафную роту.  А я решил: если до победы доживу и родится сын – Сашкой назову. Так и вышло…
Когда после звонка директор школы благодарила его за урок, то всё же не преминул попенять: зачем было детям про «сто грамм» говорить? Старый солдат разозлился:
- Наши дети, что, на Марсе живут? Или не с нами в гости ходят, за стол садятся? Или не понимают горя нашего, радостей? Тогда ведь совсем беда... Мы, главное, врать им не должны! И притворяться, будто мы все такие хрустальные да блестящие – тоже нельзя.  Словами к пьянству не приучишь – надо  учить жить по-людски! 
- По-людски – значит, по вашему, с пьянкой?
- Простите, но это вроде старого анекдота: кто про что, а вшивый про баню… Не в пьянке дело! Взять наши «уроки мужества». Вроде хорошая идея. Ну, а как в жизни? Ребята по праздникам маршируют у Вечного огня с деревянными автоматами – а хватит ли у них мужества вступиться за слабого? Или помочь кому-то в беде, защитить несправедливо обиженного? Научить их такому, житейскому мужеству – вот что, по-моему, главное…
   

      Была у Петра Захаровича нежная, хоть и никому не высказанная любовь – его «скворешня». Так называл он кинобудку в клубе маслозавода, которую сам когда-то оборудовал и с которой как раз пытались его разлучить два бедолаги-милиционера.
 Располагалась она на втором этаже единственной уцелевшей в войну чернянской «высотки» – трёхэтажного здания, где теперь размещался клуб.  К «скворешне» по наружной стене примыкала крутая и гулкая железная лестница, увенчанная ограждённой площадкой. Там, наверху, Пётр Захарович чувствовал себя почти капитаном корабля. И хотя подобные романтические сравнения давно не приходили в его умудрённую годами голову, но ощущение полёта здесь его не покидало.  Вольный взгляд охватывал и стаи домишек – одноэтажных, со старомодными дощатыми ставнями; и промоины улиц между ними – как правило, без  асфальта и тротуаров, которые на  здешних песчаных грунтах выглядели бы расточительно, хотя мало-мальский порыв ветра бросал в глаза охапки острых пылинок. На весь посёлок ещё не было ни одной телевизионной антенны – зато мостились у заборов  колодцы-журавли, к которым народ сходился не только с вёдрами, но и  с семейными, уличными  и непременно с политическими новостями, второпях услышанных из репродукторов.
 Перед человеком заезжим Чернянка в те годы наверняка представала   невзрачной и дремучей, но Петру Захаровичу вся эта  картина навевала желанное, выстраданное умиротворение. Он  поднимался в свою «скворешню» задолго до сеанса, готовил аппаратуру, заряжал плёнку, потом усаживался на площадке с  неизменной «примой» – и  плыл над  безоглядным простором, почти физически ощущая  качку в мягких воздушных волнах, особенно в ясную погоду, когда за дальними огородами  блестела притягательной синевой широкая полоса реки Оскол, в долине перед нею кудрявился липами и тополями  старый парк, а  левее, между прочими крышами, угадывалась и своя родимая. В такие минуты в нём особенно свежо пробуждалась память…
…Первой послевоенной осенью, когда он, уволенный в запас Родины старшина Беланов, вернулся домой, Чернянка была похожа на опозоренную невесту: грязная, оборванная, в сажевых подтёках на стенах уцелевших домов. Ранние сумерки, казалось, накрывали её чёрным вдовьим платком, и хотя в домах при свечах и керосиновых лампах то здесь, то там  встречали вернувшихся с победой солдат, трудно было стряхнуть с себя острое чувство тоски по будущим  счастливым, но ещё неразличимо далёким  временам. И Петру Захаровичу захотелось сделать землякам подарок…
В один из октябрьских дней на берегу Оскола появился  танк. Сначала это выглядело вполне буднично. Но когда вокруг танка забегали солдаты, заводя к реке какие-то толстые железные тросы, а  у реки, несмотря на студёный ветер, стал почти догола раздеваться недавно демобилизованный Беланов, народ заподозрил необычайное. Лишь когда, обвязавшись верёвками и потащив за собой тяжёлый трос,  Пётр Захарович  ушёл под воду, мужики, кто поздоровей, спохватились и взялись помогать. Спустя несколько часов  они сообща вытащили на берег несколько исковерканных, но вполне пригодных двутавровых балок, по которым до войны  пролегал единственный в округе мост через Оскол. В 41-м, когда наши части уходили, они сами взорвали его, чтобы помешать наступлению немцев – и благодаря этому ничем не приметную Чернянку враг смог занять не с ходу, а лишь спустя три дня. И вот  теперь Беланов предложил местным властям использовать затонувшие балки, чтобы построить … кинотеатр.
Поначалу в его затею никто не поверил. Да и такая ли первая необходимость – кинотеатр, чтоб ради неё затевать эту рискованную мороку? Тот же мост восстановить разве не важнее? Но Пётр Захарович так страстно убеждал, что людям в  их  непроглядной глуши жизненно необходим свет экрана, и, горячась, рассказывал, каким бронебойным оружием становились перед боем фронтовые киносборники… Словом, при тщательном, деловом рассмотрении идея оказалась очень даже реальной, и спустя месяц в Чернянке  появился небольшой, глинобитный, но всё же кинотеатр. К тому времени в военкомат пришли документы на демобилизованного Беланова, из которого земляки узнали, что, кроме двух орденов, медали и гвардейского значка, получил он от войны контузию, два тяжёлых и одно лёгкое ранение, вследствие чего ныряние в ледяную воду могло окончиться для него навечным окоченением. Но, во-первых, после успешного завершения работ герой основательно «согрелся» - как и следовало за очередную  победу. А, во-вторых, не раз было замечено: на войне люди болели меньше. И тот кураж в нём ещё, видно, не иссяк. Кому же, как не ему, было стать директором  возрождённого кинотеатра? Да, за плечами всего шесть классов, но зато ведь на плечах – голова!
Кстати, про мост тоже не забыли. Зимой, правда, ездили  через Оскол по льду, но с весной навели понтонный – надёжный и, оказалось, очень даже долговечный…
Потом пришли другие времена, подоспели новые кадры. Когда Петру Захаровичу предложили другую работу – «с  учётом вашего технического опыта», он попросил не разлучать его с кино. И переселился в облюбованную «скворешню». Зал заводского клуба был, конечно, не таким вместительным, как в кинотеатре, но и он не пустовал. Даже когда новые фильмы запаздывали, у Петра Захаровича всегда были наготове старые, списанные – «про войну», которые особенно любила чернянская ребятня. А в ненастные вечера на сеансах в старом клубе  неизменно бывали заняты последние ряды – там шло своё кино, «про любовь».


      Штрафрота ему не снилась никогда. Ни один день, ни одно лицо. Он и наяву мог вспомнить  мало кого из тех, кто по прихоти войны оказался её изгоем. Молодые или постарше, молчаливые или болтливые, ухари или поникшие, сломленные – никто из двухсот бойцов «списочного состава» не  спешил откровенничать о том, что вытолкнуло их из общего фронтового братства. К тому же, идя в бой, никто не знал, насколько можно положиться на соседа, доверить ему свою, и без того уязвимую, жизнь.
Все они были разными, тогдашние его однополчане. Одни поступали сюда мрачными, обозлившимися на всех и вся, и, ослеплённые своей злостью, первыми попадали под пули. Кто-то принимал  штрафное бремя как тяжкий крест, справедливо выпавший на долю за минуту слабости, и стремился прежде всего самому себе вернуть достоинство и доброе имя. Были и те, кто куражился, бахвалился пренебрежительной лихостью – мол, дальше фронта не пошлют. Эти, как правило, были в трудную минуту самими ненадёжными.  Но было и то, что  всех роднило – они хотели жить. Да, с каждым новым боем их оставалось всё меньше, и всё же в каждом открывалось то настоящее, человеческое, что придавало оставшимся в живых  веры друг в друга и надежды вернуться.   
Увы, ни один бой в этом отверженном строю Беланову тоже  ни разу не снился. Просто в любое  из его обыденных, вполне мирных сновидений вдруг наползал откуда-то тяжкий, непроглядный туман, в котором суетливо вихлялись не то человечки, не то червячки, и становилось трудно дышать. От внезапно подступавшего удушья он просыпался, садился в постели, а потом долго сидел, дожидаясь, пока бушующее сердце уймётся, уляжется где-то в укромном уголке груди. И он догадывался, понимал – это опять напомнил о себе не выплаченный до конца штраф. 
«До конца» - это если бы он погиб. Но он опять выжил! Четыре месяца  под Сталинградом, куда их часть бросили, казалось, в самую огненную брешь фронта, судьба хранила его от пуль и снарядов. После боя рота недосчитывалась, бывало, до половины бойцов – как и соседние, «нештрафные», но он, Беланов, на перекличках неизменно отвечал: «я!». И всё же звучала в этом бодром отклике затаённая горечь – оттого, что избавиться от клейма можно было не иначе как ценой крови.
 Что случилось потом, он не помнил. В какую-то минуту боя увидел перед собой окоп, перекошенную рожу, по которой с лёту ударил прикладом автомата, - и всё. Дальше – туман. Такой же грязный, тяжёлый, как тот, что наползал теперь в его сны и от которого удушающе колотилось сердце. Очнулся он уже в госпитале. Ранение признали тяжёлым, и после долгого лечения Беланов был направлен на курсы водителей танка.
Война для него, можно сказать, вернулась к началу. Отныне танк стал для него и орудием, и транспортом, и крышей в непогоду, и почти домом родным – с тёплым, знакомым, одному ему присущим запахом. Он ощущал теперь какую-то безудержную, неистовую уверенность, даже одержимость в бою. Инструктор на курсах, седой лейтенант Макар Васильевич Рогов, служивший ещё с Тухачевским и сам, видно, не раз  испытавший это чувство, остерегал:
- Не теряй головы, парень, держи кураж в узде! Кураж для танкиста – что стакан водки для шофёра, к добру не приведёт. А ты – и танкист, и шофёр. В одном лице! С тобой в машине бойцы, товарищи, которые тебе верят, на тебя надеются…
И Пётр Захарович свой кураж держал. Но всё же злость на врага, который возникал перед ним в каждом сражении, отчего казался неисчислимым, плюс сила  в руках, обретённая ещё в шахте, приводили душу в такое упоение, что не было ему ни усталости, ни удержу – только бой!
Спустя много лет, когда  почти остыла фронтовая память, довелось Петру Захаровичу побывать в столице на празднике Победы. И зайдя в музей, он неожиданно обнаружил на стенде документ о себе – листок  представления к награде. И бой, о котором шла речь, он пережил, кажется, заново. Потом, немного успокоившись, переписал листок  в купленный тут же  блокнот.

«Механик-водитель танка Т-34 ….ст. серж-т Беланов, участвуя в боях с немецко-фашистскими захватчиками на 1-ом Белорусском фронте, показал себя смелым, решительным, отлично владеющим вождением  танком на поле боя. 16.1.45 г., участвуя в разведке,  танки встретились с сильным артиллерийским заслоном. Стремительно и непрерывно атакуя противника, первым ворвался в нас. пункт Мнишек, На пути танки встретили непроходимый ручей, мост был заминирован. Вместе с экипажами других танков мост разминировали, после чего ст. сер-т Беланов первым провёл свой танк по мосту и с ходу ворвался в колонну отступающего противника. В этом бою Беланов гусеницами своего танка уничтожил 1 тягач, 14 автомашин и 38 гитлеровцев.
Всего за период наступления Беланов провёл с боями свой танк более 600 км без единого повреждения.
Достоин правительственной награды – орден Отечественной войны 1-й степени.
Командир батальона   капитан Павлов».

Уже  вернувшись домой, Пётр Захарович  всякий раз по-новому перечитывал эти строчки.  Конечно, «нас. пункта Мнишек», в который он ворвался, видеть тогда не довелось – не терпелось поскорее дойти от этого польского городка до германской границы. Да и не помнил, как давил гусеницами врагов. Понятно, что комбат Павлов хотел уважить, отметить своих бойцов, но как сумел в бою подсчитать, что 14 автомашин и 38 фашистов подмял под себя именно танк старшего сержанта Беланова? Как бы то ни было, начальство распорядилось иначе – не Отечественной войны 1-й степени получил он, а орден Славы 3-й степени. Какая из этих степеней важней и почётней – поди разбери, да и не в том дело. А чем действительно стал этот бой для него, механика-водителя Т-34,  в наградном листе не было написано. Хотя память о нём – живая, каждый день перед глазами…
А было так. Перемахнули танки злополучный ручей, из-за которого потеряли столько времени, с ними, конечно, и пехота пошла – кто на броне, кто бегом. Но вдруг из-за холмов  ударили пушки. Да плотно так, будто загодя пристрелялись. Куда деваться? Залегла пехота. Наши самолёты, конечно, своё дело делают, но ведь и самим до победы не отлежаться. Пошли опять вперёд.  И тут увидел Пётр Захарович, как метрах в двадцати впереди  упал наш солдатик.  Что тут в мозгу щёлкнуло, откуда пришла мысль  - он не мог бы сказать. Может, вспомнил на миг, как сам ещё недавно оказался «оставлен на поле боя» - кто знает? А только направил он машину к упавшему бойцу, накрыл его своей бронёй  и через нижний люк затащил внутрь. И потом, отправив парня в медсанбат, дал слово, что второго своего сына назовёт его именем. Звали  спасённого солдата Колькой…


      Не иначе – накаркал капитан Кирносов: попал-таки Вовка в милицию. Случилось это в конце февраля, и сообщил об этом  Петру Захаровичу специально посланный щупленький ефрейтор с требованием, чтобы он лично явился за сыном  к начальнику отделения.
Беланов приготовился выслушать сообщения о том, что сын, выпив с дружками пива или даже водки, где-то напакостил, кого-то обидел, а то и побил, затем – упрёки за то, что подаёт Вовке  дурной пример вместо того, чтобы учить его на лучших образцах своей ветеранской биографии – и так далее, и тому подобное. Потом он должен был, как водится, признать свою вину,  в присутствии капитана отчитать сына и заставить дать твёрдое обещание взяться за ум, пока не поздно, после чего уже дома передать Вовку в руки старших братьев и жены, которые довершат его моральную казнь.
Разговор, однако, пошёл иначе. Кирносов, в отличие от недавней встречи, не был расположен к  добрососедской  беседе. Он лишь сухо сообщил, из-за чего Вовка попал в отделение. Накануне, ближе к полуночи, в компании друзей он оказался у Вечного огня, где они, вдогон  празднику Советской Армии, стали распивать спиртные напитки, громко орать сперва военные, а затем и непотребные песни, после чего, подсаживая друг друга, пытались влезть к солдату на пьедестал, в итоге основательно повредили клумбу у памятника. Теперь он, Беланов, как отец, должен за своего несовершеннолетнего и совершенно безответственного сына понести строгую административную ответственность.
Пётр Захарович, пожалуй, впервые в стенах этого учреждения не нашёл, что сказать. Он выслушал Кирносова молча, так же молча расписался в каком-то журнале,  вышел с Вовкой на улицу и, всё ещё не говоря ни слова, поплёлся с ним в сторону дома по склизким, жёлтым разводьям тающего снега. Войдя в сени и с порога передав сына в руки  встревоженной Клавдии, он всё в том же ступоре прошёл в спальню и закрыл за собой дверь. К нему доносились долгие, слезливые расспросы, попрёки, оправдания, объяснения, но всё это будто далеко, в ином мире, никак не задевая его сознания и не побуждая к участию. Во время ужина все, как обычно, собрались за столом, ждали от него каких-то слов, решений, Клавдия даже попыталась начать  неотвратимый разговор, но  Пётр Захарович отозвался ей  лишь тяжёлым, исподлобья, взглядом.  И в доме опять повисла напряжённая, казалось, предгрозовая тишина.
Утром, поднявшись по привычке рано,  Пётр Захарович  принёс воды корове, вычистил хлев, выпустил кур во двор, собрал снесённые за ночь яйца,    после чего смахнул с лавки под окном лёгкую ночную порошу, уселся и, щурясь навстречу почти весеннему солнцу, жадно закурил.  Он понимал, что с Вовкой предстоит как-то говорить, но даже в мыслях не мог  прорвать охватившую его непривычную немоту. Ругать? Совестить? Читать нотацию: мол, как ты мог, за что боролись, кем ты вырастешь, мы в твои годы… – и  прочие  прописи? Он представлял себя на Вовкином месте и понимал: подобные слова – что горох о стенку. Но ведь как-то надо жить дальше?  Значит, и промолчать  невозможно…
Вовка, проснувшись и закутавшись в пальтецо, науськанный, не иначе, Клавдией, беззвучно примостился рядом. Долго молчал, потом  вытолкнул из себя:
- Ты это…  Прости меня…
Пётр Захарович не стал держать фасон и казнить молчанием:
- Я  что? Тебе жить… Сам-то простил себя?
Вовка молчал.
- Мне вот интересно, - продолжил Пётр Захарович, - ты по Чернянке теперь как пойдёшь? Тебя люди стыдить не будут, нет… Просто отвернутся, как от пустого места – и  всё. Поздороваешься – может, и ответят, но меж собой подумают: какой, прости Господи, балбес растёт у Белановых!
Сигарета у него догорела, и он снова достал из кармана пачку.
- Курить будешь? – предложил сыну. Тот мотнул головой. – А чего? Ты ведь покуриваешь, я знаю… Чужие стреляешь? А может, опохмелиться хочешь? Ты давай, не стесняйся, не каждый день отец угощает… Или опять же – из чужих рук  водка  слаще?
Вовка, похоже, не ждал такого оборота, пробормотал:
- Мы пиво…
- Ну-у, тогда другое дело! – деланно удовлетворился Пётр Захарович. – Совсем другое!.. А кефиром не пробовали? В нём тоже, говорят, алкоголь есть. Какая разница?
 Помолчав, он  заговорил о другом:
- На пьедестал – сам придумал?
- Не-а, Мишка с Гошей…
- Вровень с героем решили стать?
- Я не лазил… -  попытался оправдаться сын.
- Серьёзно? Ох, какой молодец!  Наверно, упасть побоялся?.. Смотри, в другой раз засмеют дружки: все, мол, лезут, а ты трусишь… 
Он тяжело вздохнул, потом опустил огромную ладонь на Вовкину макушку и вымолвил:
- Всё мы не о том, сын… Я сейчас подумал: зачем мы к вам на уроки мужества ходим, про подвиги свои бахвалимся? А вот наперекор глупости пойти, дружкам в глаза сказать, что нельзя подлость творить – такому  мужеству кто вас научит? Вот ведь главное…
Вовка от его миролюбивого тона  приободрился,  тем более что Клавдия постучала в окно, намекая на завтрак. Но отец не собирался завершать разговор.
- Памятник – он каменный, ему не больно. Починим. Ну, а ветераны? Они-то – живые! Никому из них… из нас, то есть...  второй жизни не жить. Так неужели мы первую и единственную свою жизнь бестолку под пули пустили, если даже родные сыны нас не щадят? 
  Петру Захаровичу показалось, что Вовка  даже вздрогнул от его  вопроса и вот-вот заплачет. Но тот вдруг выпрямился и заговорил  ничуть не повинным, а непривычным, почти обвинительным тоном:
- А вы что, и вправду за нас воевали?  Да нас ещё на свете не было! Могло и не быть… Немцы напали – вы и пошли. Просто деваться было некуда! Одни погибли, другим повезло, победили. И что вам за это? Дома новые? Жизнь красивую? «Скворешня» – всё, что ты заслужил! Мне тоже там до старости кукарекать?.. Да, два ордена тебе дали – Красную Звезду, потом Славу, но ведь  и ту – третьей степени! Это как понять – «слава третьей степени», а?! Может, потому и пьёшь?
Пётр Захарович задохнулся, дёрнулся было в порыве злости, готовый ударить сына, но словно примёрз к скамейке. Вовка, вчера ещё малец, говорил нежданно чужими, жёсткими и до ужаса обидными словами. Старый солдат остро сознавал всю их  нелепость, но что сказать, как ответить, чтобы сын понял? Значит, он не просто поддался  полупьяному ухарству или влиянию дружков, нет – какая-то болячка была в нём самом, точила изнутри.
Пока понемногу улеглось сердце, в голове тоже прояснилось: кулаком тут не проймёшь, только вконец путь к сыну потеряешь. И потому он медленно начал:
- Ты что же думаешь,  уходя на фронт, мы должны были поторговаться – мол, что нам будет причитаться за это? И в окопе я должен был сидеть, пока о цене не договоримся? И санитарка в госпитале, которая из-под меня утку выносила, должна была ждать, пока рубль не дам? Теперь, говорят, и так бывает…
- Я не про это… - начал было Вовка, но Пётр Захарович остановил его:
- Почему? Очень даже про это… Значит, напади кто-нибудь на твоих Мишку с Гошей – ты и к ним на выручку не пойдёшь, пока не скажут, сколько дадут?.. А ещё объясни мне: когда мы земляков из лагеря освобождали –тоже сперва надо было спросить, как они расплатятся?
…Это было их семейным преданием. После Сталинграда бригаду, в которой воевал танкист Беланов, бросили  севернее Орла, под Поныри. И прямо с марша  освободили они пересыльный лагерь, куда немцы собрали из окрестных мест массу людей  – как  раз в это время в Германию пошли первые эшелоны угнанных «остарбайтеров». Освобождённые, в основном – женщины,  исхудавшие и заплаканные, бросились так радостно обнимать спасителей, что и Пётр Захарович, тоже попавший в окружение их полубезумного счастья, не мог сдержать слёз. Он только спросил целовавшую его чернобровую дивчину: «Кто ты? Откуда?» И услышав: «Из Чернянки, Клавдия!», рассмеялся: «Теперь жди, землячка: вернусь живым – женюсь!» Позже он узнал, что из Чернянки в Германию было угнано 994 человека. А их с Клавдией уговор и вправду оказался для него  счастливым оберегом на всём пути – до самой победы…
Сейчас Вовка насупился и не отвечал, но Пётр Захарович понимал: это молчание – вовсе ещё не знак согласия.
- Я вот смотрю и понять не могу: когда ж ты нас с матерью предать решил? И почему? За что?
- Я не предать… - вскинулся Вовка.
- Как не предать? Тебе же мало оказалось моей «славы третьей степени» - тебе самую громкую славу подавай! Да на блюдечке! Готовую! И чтоб со скатертью-самобранкой в придачу!
 На крыльцо вышла Клавдия и, понимая, что нарушает разговор, почти виновато сказала:
- Давайте-ка завтракать, моя скатерть уже полнёхонька…
- Сейчас мы, - отозвался Пётр Захарович, но поднялся не сразу.
- Пью, говоришь? Что ж, это меня по делу стеганул. По делу!.. Наверно, после Победы отпустили себя фронтовики, ослабли, решили, что главное в жизни уже сделали… Видать, не всё пока!..
Он медленно встал и приобнял сына:
- Пошли  давай, мать старалась. Когда животу классно – глядишь, и в мозгу ясно.
Уже переступая порог, добавил:
- А что не побоялся в глаза мне всё сказать – молодец! Осталось осмелиться, чтоб своим умом жить, а не только Мишки с Гошкой… 


     Нельзя сказать, что хоронила Беланова вся Чернянка: кто был на работе, кто и узнать не успел о его уходе, потому что, как ни мал посёлок, а уж больно быстро всё случилось. Умер он нежданно-негаданно, ни разу не пожаловавшись на болезнь или какое недомогание. Просто отпросился у Клавдии после обеда  в сенник, лег  подремать – и не проснулся. Видно, за все военные и последующие  мытарства послала ему судьба смерть лёгкую и бесстрадальную. И люди еще долго после похорон несли ему цветы – кто розы, кто тюльпаны, но больше всего – солнечные блюдца молодых подсолнушков. Знали, как он их любил.
Навещали непременно и Клавдию с сыновьями. Утешать и не пробовали – не тот случай, но поддержать чем могли, она знала, были готовы. Потому  что заслужил Пётр Захарович свою славу – не первостепенную, как для Красной площади, и даже не  для дорогого памятника  над могилой, но прочную и надёжную. Как его сыны рядом с матерью – олицетворение отцовской славы всех степеней: первой, второй и третьей, которые, как известно, равны у нас званию Героя.

Январь – март 2019 г.