является ли подлецом великий ц.?

Николай Бизин
                реально фантастическая история
о реальной жизни в Космосе, живой или мёртвой

    Сомневаться не следовало. В меня выстрелили (ли?), и я умер (ли?). Потом сменил аккаунт, аватар, настройки и заново открыл глаза в уже открытом космосе. Где всё бы ничего(!) с безвоздушностью , но холод меня раздражал. Не так, как раздражает пятнышко на манжете рубашки, но сходно с недоделанной работой; не путать с незавершённой.
    Но это всё дела мёртвой жизни.
    Сомневаться не следовало, но я усомнился. Не столько в том, что я мог бы стать совершенен, а ещё и в том, что недотворён весь мир. Особенно это ощущалось в космосе, при абсолютном нуле, который никогда не бывает абсолютен. Однако же предъявляет версию абсолюта, похожую на абсолют.
    Сомневаться в том, что даже такой абсолют недостижим, но к нему можно и должно стремиться всеми силами, тоже не следовало.
    Но и это не дело какой-либо жизни (живой или мёртвой). Тем более, что такой абсолют почти что любому идиоту по силам; почти - потому что князь Мышкин у Ф. М. всего один; и уж он точно такого пошлого космоса никогда не достигал.
    Итак, секунда тянулась и тянулась. Секунда гнулась, как слаженный составной лук, приготовляя во мне решение. Я позволил себе оглядеться, обнаружил борт кораблика, на котором меня и убили. Вынудив тем самым прибегнуть к виртуальному бессмертию, стать прижизненным реинкарнантом, запертым в ежесекундной необходимости что-либо безнадёжно и результативно решать... А секунда тянулась!
    Всё было долго именно потому, что долг следовало исполнять. В любом случае, жив ты жизнью живой или мёртвой. И дело здесь далеко не в данной нам в ощущениях (то есть и материально, и мистически) секунде. Дело в таком бессмертии: если ты примиришься с ним (таким), потеряешь не только свою множественную и неповторимую (быть может) личность, но потеряешь и единственную секунду.
    Ту самую секунду Архимеда, когда римский солдат решал его участь. Разве что античный космос Архимеда не был понятен и пошл, и не предполагал безвоздушного холода; даже секунды такого холода! Да и время тогда было вполне архаическим, состояло из света, тени или воды с песком.
    Никаких тебе виртуальностей и вероятностей, никаких упрощений.
    Если бы я (сей-час) позволил секунде завершиться (песком ли, водою ли или даже светом с тенью), мне пришлось бы опять погибнуть, но этот раз в двойственных муках: и от стужи, и от внутреннего взрыва.
    Чудовищное я бы тогда представлял зрелище. Очень апулеевски метаморфируемое, отвратное даже в тени золотого сечения, а не (токмо) в свечении очень далёких звезд (это тоже о времени и пространстве, о форме и содержании, очень пластилиновых).
    Но сомневаться не следовало, и я попросту плюнул в противоположную от корабля сторону и медленно (вместе с моей тягучей секундой) поплыл к борту космического кораблика. Очень примечательного кораблика, так же оказавшегося совсем не таким, как должно быть добротной посудине, предназначенной для реальных путешествий.
    Кораблик выглядел именно как бумажный кораблик. Который очень умело был сложен  (во всех смыслах слова; но - даже и фигу'ристо, как фига в кармане) из тетрадного листа гигантских размеров; а так же ещё и солжён из гигантских размеров лжи! Которая ложь ещё только ожидала своего разоблачения. И всё это происходило в открытом космосе.
    Далее последуют некоторые структурные пояснения: который космос только с трудом было возможно соотнести с порядком (как его осознаёт homo sum). То есть со структурно организованным и упорядоченным (я бы даже сказал, целокупным) хаосом. В котором всё (даже беззаконность и хаос) закономерно.
    Который кораблик точно так же было бы возможно назвать космическим лишь с некоторой натяжкой; но это только на первый (непросвещённый) взгляд! Ведь если и выглядел он несколько легкомысленно, но на самом деле был весьма функционален, и не в первый раз убивали меня на его просвещенном и толерантном борту.
    Разве что впервые я решил взглянуть на него со стороны такого абсолюта.
    Который абсолют оказался (вполне ожидаемо) и не абсолютен, и достижим. Результатом чего как раз и явилось, что я от возмущения плюнул! Но не в его сторону, а в противоположную; даже своё собственное возмущение следовало использовать. И я позволил плевку выйти за пределы моей многогранной секунды. Тем самым создавая тягу чего-либо личностного (сейчас - меня) к чему-либо измышляемому (сейчас - кораблику).
    Которая тяга от моего ядовитого (тоже которого) плевка получилась невелика.
    Потому подплывал я к борту космического кораблика плавно и даже вальяжно. И вполне безопасно, насколько мне позволяла моя бесконечно краткая секунда.
    Но смысл этой тяги был в том, что бесконечно закономерной или бесконечно хаотичной именно эта (тоже которая) секунда могла быть лишь в абсолютно упорядоченном космосе, а на борту кораблика становилась произвольно версифицированной. Причём версифицировать её мог бы не только я. Отсюда я переставал быть её личным демиургом и подпадал под его (моего создания) произвол.
    Так что сомневаться не следовало, но следовало быть внимательным.

    Подплыв вплотную, я поискал глазами трап, дабы подняться на борт. Но ничего (даже в свете далёких звезд) не обнаружил. Борта были в насмешливую линеечку, некоторая их часть заполнялась школьными (ещё до введения ЕГ) прописями; другая часть оказывалась в нахмуренную клеточку и словно бы предназначалась для искусственного (и обособленного) вскармливания бескорыстных перельманов.
    Согласитесь, чтобы скормить человеческой личности такое количество безликой математической символики, требуется определённое (хотя бы внутреннее) принуждение к бескорыстию (манне небесной); я же подобрался к борту кораблика с целями более чем корыстными. Я хотел не только ока за око (чужое), но и душу за други (своя).
    Причём намеревался (и не только в в идеале) совместить ветхозаветность с максимами Нового завета; помочь мне достичь успеха в моём безнадёжном деле должен был именно убийца! Тот, кто убил меня сомневающегося (но только в кораблике) и оставил живым (но только в космосе); другое дело, что ситуация оказалась подвешена, как плохо выстиранная (с раздражающим пятном на манжете рукава) рубаха.
    Тот, кто убил меня. Не египтянин-писец Тот, тогдашний иероглифический божик. Но тоже почти всемогущий (по моим прошлым меркам) убийца: почти что подобный мне человек, называющий всё по имени (дать имя означает ограничивать в чём-то, почти убивать). Которого я несколько панибратски именовал великим ц. В каком-то смысле он тоже был раздражающим пятном, всегда незавершённым (недоубитым) делом.
    Но борта космического кораблика (и клетчатые, и в линеечку) были круты; ничего не постигалось сразу, само по себе, и я опомнился. Понял, что не готов просто так, движением безликой ипостаси, вернуться из абсолюта; но почему? Не потому ли, что не исполнил того, зачем мне и понадобился абсолют? То есть не уяснил принципов неравенства!
    Тогда как перед абсолютом все равны.
    -  Слава секунде! - подумал я. - Слава всему, что фиксирует моё я в определённом имени (точке послоговых координат). Благодаря чему даже плевок отвращения (что я давеча продемонстрировал) способен хоть что-то возмочь… Или ничего не возмочь… То есть не просто (может или не может) выразить отношение, но и инициировать возможное приближение.
    Так я пытался выразить невыразимое. Выглядело это так, словно у меня каша во «рту мозга»! То есть - минуя губы, то есть - я принялся шлёпать босыми пятками-извилинами и подавился-споткнулся, или ещё что; но! Огромный кораблик словно бы услышал меня! И в свой черед плюнул в мою сторону.
    Чего уж, признаю: для отвращения ко мне у кораблика были веские основания. Хотя бы такие: я был невесом и весел (вера в себя есть дело весёлое), но не самонадеян (понимал свою ограниченность); к тому же я повторно подумал:
    -  Слава секунде! - и ведь невозможно было бы подумать косноязычней! Как бы это сказать покосноязычней? Может мочь и может не мочь, одновременно не могя' не мочь.
    И опять огромный кораблик словно бы услышал меня. И опять не удержался, и опять  (очень вторично) плюнул в мою сторону; совершенно излишне плюнул, но - такова суть любого исчисления: будучи частью - чего-либо, невозможно быть уверенным - во всём! Возможно верить, но с этим у любого исчисления проблемы.
    Потому для отвращения ко мне у кораблика были веские основания. Ведь я словно был в нём даже тогда, когда меня в нём не было - хотя бы как немой (ибо в космосе царит silentium О. М.) укор.
    А ещё я был невесом - и в себе, и вне его, а внутри его я обладал весом; уж не знаю почему, но на кораблике на меня действовало wf-ускорение в 4g. Версифицировать реальность я мог именно с таким ускорением.
    Напротив, в космосе я тоже становился почти абсолютен (почти завершён, именно в этом «по-чти» послогово заключив исчисленную индивидуальность); итак, кораблик упорно плевал в мою сторону и всё никак не попадал в меня (ведь это я должен был попасть в него)! Зато кораблик стало медленно и как-то неправильно поворачивать вокруг самого себя; нос его и парус принялись на меня наплывать справа и слева.
    Я (не подобно ему, но - подобно своему первому разу) плюнул ещё раз и сблизился с палубой настолько, что оказался между листом палубы и сложенными треугольником  листами паруса. То есть практически был корабликом из космоса вычерпнут, как капелька сферической жидкости; единственное, что меня от капли отличало принципиально, так это пятнышко на рукаве рубашки, незавершённая работа.
    Я растопырил руки и самыми кончиками пальцев с двух сторон оперся о листы кораблика; повезло, кораблик меня зачерпнул от души! Будь он мёртвым, я мог бы оказаться его (аки тела для реинкарнанта) новоприобретённой душой. Будь он живым, я мог бы поверить в «слияние душ в сплетениях наших тел» (не токмо из французской поэзии).
    Но всё произошло из-за закономерной случайности. А кораблик жил жизнью не живой и не мёртвой, являясь функцией перемещения. Потому, как только я зафиксировал себя неподвижно (вращаясь вместе с кораблём), стало понятно, что искать какого-либо люка во внутренние помещения не понадобится.
    Я пожелал оказаться внутри, и бумажные листы кораблика меня приняли. Так же, как принимают буквицу харизматичные линейки прописи, или цифирь пристраивает сама себя в одну из арифметических клеточек. Я оказался в слабо освещенном коридоре, ведущем в кабину управления. На этом чудеса закончились; я не полагал себя альфой и омегой, съевшей евино яблоко, возжелав стать как боги, но…
    Я знал, что такими (deus ext machina) сверхчеловеками тоже становятся не по мановению; даже не учитывая неизбежность внутренних изменений (как сказал бы человек верующий: «Обожения»), любая (даже сиюминутная) потребность в сверхвозможностях оказывалась предоставляемой пользователю не здесь и сейчас, а когда-нибудь потом.
    И на каком-нибудь другом дантовом круге, никогда не на твоём. Не в космосе (хаотически стремящемся к абсолюту порядке), где ты всегда невесом, а в предбаннике кабины управления, где тебя приковывает к твоей ограниченности ускорение падения wf-4g; версифицируя эту силу, ты можешь поиграть в божика.
    Только всемогущим божиком ты будешь в своей птолемеевой плоскости глобуса твоих желаний: чтобы тебя любили или боялись. Что ничтожно и смешно абсолюту.

    Свет в коридоре кораблика был. Такой же, как на экране монитора. Всё происходящее  (а ничего пока не происходило) оказывалось различимо без дополнительной подсветки. Более того, если бы какая лампа и объявилась, её свет принялся бы раздражать, вместо того, чтобы дополнительно освещать.
    Точно так же раздражает пятнышко на манжете моей рубашки.
    Итак я, в синих джинсах levis и светлой клетчатой хб-рубахе навыпуск (как раз на манжете коей и присутствовало пятно от пролитого растворимого Nescofe Gold), причём босой и злой, и никак не успевающий согреться (единственная и бесконечная секунда давала возможность что-либо начать, но не предполагала обязательного завершения), оказался в коридоре и сразу же шагнул к люку кабины управления; зачем, спросите?
    Затем, что здесь я был как игровая мышь (в мышеловке), не подсоединённая к блоку. Если убивший меня противник был всего лишь функцией (любой из проекций силы wf-тяготения), то как раз я собой представлял для него самый разнообразный инструментарий. И если функция проявляла себя только при использовании инструмента (например, рассудка), но - где угодно (во всей красе закономерной неопределённости), я же мог принять участие в событиях, только приступив к управлению ими.
    Люк в кабину управления, как и возможность(!) попасть на кораблю, тоже являлся формальностью. Потому и оказался препятствием посерьёзней, нежели (не)возможность мне почти что в неглиже сформулироваться в вакууме и из него (точно и по складам) переместиться обратно в сферу действия формальных законов иррациональности.
    Но я (конечно) вошёл. Не знаю, распахивался ли люк, или эгоистические корпускулы моего тела, как лягушачьи мальки меж водорослей, попросту проюлили между упорядоченных корпускул материала люка, не задерживаясь; в кресле напротив пульта сидел какой-то человек, точно так же пришедший сюда, чтобы получить доступ к материализации своих версификаций самого себя; почему я так подумал?
    Потому что больше здесь незачем было находиться. Пульт управления - самая бессмысленная вещь, если в момент кризиса выходит из строя и отсекается от коммуникаций; тогда как функционирующий пульт управления - точка сопряжения всех четырёх(?) составляющих здешней свободы; я вошёл, и дистанционно пробовать управлять мной стало незачем.
    Человек сидел ко мне спиной. Он не обернулся.
    -  Как оно там, в космосе?
    -  Прохладно. Безветренно, - ответил я ему.
    -  А у нас всё по прежнему, - процитировал он лицедея Ливанова (в роли сыщика Шерлока), когда его герой вернулся из своей иллюзорной смерти и обнаружил, что злодеи всё так же заглядывают в его окно; очевидно, человек говорил не (персонифицированной) рубке управления (этакой гигантской мыши, от века подсоединённой к своему свехблоку) и даже не мне, незваному, но ожидаемому гостю; человек просто вещал в пространство о том, что мир несправедлив.
    -  И зачем ты вернулся? - спросил он, всё так же не оборачиваясь.
    -  Око за око, - ответил я.
    -  Третий закон Ньютона особенно маразматичен в сфере личной этики; что же до видимого в невидимом - здесь тебе будет, где им воспользоваться.
Он насмехался. На что мне было плевать (представим здесь мой реактивный плевок). Он (про мой возможной плевок) всё понял:
    -  Ты хочешь стать мышью. Изволь.
    Он повернулся и встал. Он был ощутимо выше меня, а так же стройней, сильней и моложе. И уж несомненно - привлекательней. Более того, нелепей встречи (на кораблике в космосе и после моего убийства) сложно было бы представить. Как и то, что он называл меня на ты. Ведь виделись мы с ним прежде всего один раз в моём Санкт-Ленинграде и (продолжительностью) не более получаса и были на «вы».
    То есть даже объёмом времени много меньше моей бесконечной секунды.
Это был Ев-гений, художник-иллюстратор одного из московских издательств и бывший любовник моей любимой женщины. Он был успешен в профессии и (более того) женат на другой женщине (не понимать «другая» как новомодный термин вульгарной экстрасенсорики), являлся отцом троих её детей.
    Смею предположить, отношения с моей любимой женщиной являлись ему неким объёмом над плоскостью повседневности; конечно, были они и изменой собственной жене и детям, некоей иллюзией собственной (за чужой счёт) глубокой осмысленности. Меня это, разумеется, не касалось.
    А вот то, что происходящее происходит именно в глубоком космосе, по своему космически (а не косметически, как на земле) - очень закономерно; впрочем, я о всём этом уже говорил.
    Но точно так же я уже говорил (разве что немного и'наче сие артикулируя) ), что третий закон сэра Исаака хоть и не отвратим, но - отвратителен в своей сиюминутной бесполезности. Если персонифицировать этот третий закон как бойкого (почти мартовского) кота Шредингера, то добро и зло в отношении людей оказываются величиной вероятностной, здесь и сейчас не фиксируемой.
    То есть сядет этот кот к вам на колени или не сядет. То есть не хорошо или плохо вам (в абсолютном понимании), а комфортно или не комфортно могло бы быть вашим коленям, если бы озабоченный будущей любовью котищ-ще на них соизволил (на секунду) улечься.
    Я в сравнении с Ев-гением оказывался совершенным (абсолютным) loozer-ом. Более того, сам факт этой невозможной встречи, усугублял это ощущение (если понимать loozer-а не как человека не успешного, но как вовсе за успехом не выходившего; тоже, кстати, абсолютная правда).
    На нём было блуза из московского бутика, особенно уместная сейчас в космосе. Он был изысканно (по московски) вежлив и столь же вежливо образован, чем единственно запомнился мне в том итальянском ресторане на канале Грибоедова, куда мы втроём(!) сразу же зашли, как только я и моя любимая женщина (случайно) встретили Ев-гения, так же оказавшегося в Санкт-Ленинграде по делам.
    Так же? Да, так же, как и моя любимая женщина, жительница Москвы.
    В ресторане я отказался от угощения, мы вежливо поговорили о высоком (в частности, блоковское стихотворение, по ассоциации с находящейся меж нами женщиной (точнее, отъём вещего у вещи, различие между живой и мёртвой жизнью) какое-то время занимало нас:

    Когда вы стоите на моем пути,
    Такая живая, такая красивая,
    Но такая измученная,
    Говорите все о печальном,
    Думаете о смерти,
    Никого не любите
    И презираете свою красоту -
    Что же? Разве я обижу вас?

    О, нет! Ведь я не насильник,
    Не обманщик и не гордец,
    Хотя много знаю,
    Слишком много думаю с детства
    И слишком занят собой.
    Ведь я - сочинитель,
    Человек, называющий все по имени,
    Отнимающий аромат у живого цветка.

    Сколько ни говорите о печальном,
    Сколько ни размышляйте о концах и началах,
    Все же, я смею думать,
    Что вам только пятнадцать лет.
    И потому я хотел бы,
    Чтобы вы влюбились в простого человека,
    Который любит землю и небо
    Больше, чем рифмованные и нерифмованные речи о земле и о небе.

    Право, я буду рад за вас,
    Так как - только влюбленный
    Имеет право на звание человека? - действительно, какое-то время эта тема занимала нашу беседу (а вовсе не нас, я намеренно оговорился), потом я откланялся и оставил любимую женщину с её бывшим любовником.
    -  Да, ты поступил как мышь, - сказал мне (уже сейчас, на кораблике) Ев-гений.
    Он имел в виду не крысу, с корабля бегущую. Он имел в виду версификацию реальности. То есть то, что Ев-гений и моя любимая немедля после моего ухода отправились в отель и возобновили высокие отношения; причиной чего (якобы) оказывался именно мой добровольный уход.
    Он знал, что сие не есть истина (что есть истина?), но - всё же сказал, а я не стал отвечать; о чём вообще мы могли бы с ним поговорить?
    -  Не забывай, мы в космосе, - хотел бы он сказать, дабы поддержать-таки разговор, но даже в такой незначительной беседе не мог (настолько) солгать.
Потому сказал другое:
    -  Не забывай, что мы на кораблике, - он не имел в виду «любовная лодка разбилась о быт», но явно подразумевал нашу вынужденную здесь четырехмерность; ежели в присутствии абсолюта (или приближения к нему) можно соотнести себя с душой без очертаний, здесь простое ускорение wf-4g накладывало на нас обязательства следовать правилам.
    -  Ну вот, ты подсоединён к блоку, - разумеется, он не имел в виду Александра Александровича. - Выстрел за тобой. Напомнить тебе дуэльный кодекс?
    Он не пробовал меня уязвить; уточняя, продолжил:
    -  Или ты предпочтёшь пустословить на просторах великого ц.? - он знал, что я его не вызову, потому был смел; кстати, почему не вызову? Ведь не потому ж, что он был сильней и моложе меня именно здесь, в заданной нам четырёхмерности... Но нет такого вопроса, есть такой ответ.
    Ведь даже данная нам здесь и сейчас (которая) четырёхмерность ничтожна в сравнении с отсутствием измерений. Которые измерения, в свой черёд, ничтожны в отсутствии измерений. Он был смел потому, что мне не нужна была его гибель (та или иная), а ему не было нужды в его трусости.
    Но которая смелость (или трусость) столь же ничтожна в сравнении с отсутствием в ней нужды. Мы оба знали, что дуэлировать (впрочем, вполне тщетно) я буду не с ним. Потому я ответил так:
    -  Предпочту пустословить, - что дало ему повод прямо-таки заголосить:
    -  За чем же дело стало? К буфету, чёрный кучер! Гастон, сымпровизируй блестящий five o'clock! - на этих трепетных строчках Саши Чёрного он сделал жест в сторону пульта, дающий мне понять, что всё моё в моей воле.
    -  Ты подсоединён к блоку, - определил он.
    -  Да. Уйди.
    Это было не comme il faut (не комильфо, просторечии). Но моё лёгкое чувство неоспоримого превосходства (хотя и дико бесит, но возразить ему сложно) требовало от меня не этикета, но честности. Кстати, даже моё «да» было лишним.
    -  Хорошо, - сказал он.
    Мог бы и не говорить. Но, конечно, не мог. Я прошёл мимо него к пульту; и куда он потом делся, мне не было нужды знать. В космосе (почти абсолюте вероятностей) ему нечего было делать. Быть может, он уровнял себя с какой-либо плоскостью, где (по wf-2g  масштабам) его возможности весьма велики; пусть его.
    Я сел в его кресло.

    Кресло было реальным. Как и кораблик. Как и мой счастливый (ныне от меня сгинувший в это самое счастье, надеюсь) соперник. Как и та неизбежность, что (не-давно) ударила меня в грудь и убила, и выкинула в абсолют. Согласитесь, есть в этом безудержная самоирония - без неё не выжить; всем ведь известна пословица:
    Это сейчас Бога нет. Бог будет потом.
    И вот я (со всею своей самоиронией) сел в кресло, но потом - не настало. Потому я вспомнил А. С. (с его провиденциальным «наши сети притянули мертвеца») и совершил вход в фб с чужого стационара. После чего злополучная сеть действительно притянула ко мне великого ц. Который всегда оказывался таким, как я его представлял.
    То есть (как есть) наипошлейшим: глянцевым вундеркиндом с обложки, и не живым, и не мертвым; то есть даже убивать его не имело никакого смысла! Но я таки нажал на левую клавишу мыши, совершая виртуальный выстрел.
    -  Надо же, не промедлил! - восхитился великий ц.
    После чего он тоже (как доселе я) сменил аватар и стал выглядеть как Сальвадор Дали из фильма Полночь в Париже; сначала я растерялся (не здесь, конечно); растерялось моё отсутствие в космосе! Напротив, моё бывшее (и будущее) в космосе присутствие осталось безразлично. Великий ц. ничего не мог предложить, кроме как чужое (бесполезное) решение вечных вопросов.
    Но здесь он стал недосягаем!
    Я (аки расстрельная команда испанских солдат-франкистов) прицелился в бросил в него целую горсть разномастных пуль (явно из бедной давидовой пращи Александра Галича:

    ...Вот горит звезда моя субботняя,
    Равнодушна к лести и хуле…
    Я надену чистое исподнее,
    Семь свечей расставлю на столе.

    Расшумятся к ночи дурни-лабухи -
    Ветра и поземки чертовня…
    Я усну, и мне приснятся запахи
    Мокрой шерсти, снега и огня.

    А потом из прошлого бездонного
    Выплывет озябший голосок -
    Это мне Арина Родионовна
    Скажет: "Нит гедайге, спи, сынок.

    Сгнило в вошебойке платье узника,
    Всем печалям подведен итог,
    А над Бабьим Яром - смех и музыка…
    Так что все в порядке, спи, сынок.

    Спи, но в кулаке зажми оружие -
    Ветхую Давидову пращу!"
    ...Люди мне простят - от равнодушия.
    Я им - равнодушным - не прощу! <1968>) - вполне прагматичный залп; мне не было нужды, что великий ц. включает меня (как пользователя) в свой корпоративный кодекс, но - обижало, что не я принимал участие в составлении оного.
    -  А-а, - понимающе кивнул великий ц. - Хотите быть соучастником.
    Он был прав. Но мне не было стыдно. Тем более что и стыд, и пули были сейчас вполне бессмысленны: моя секунда не включала в себя великого ц., но Фредерико Гарсия - как его ипостась (находясь в моей секунде) - мог бы с любопытство понаблюдать (за тем), как все бессмысленные пули материального мира замирают перед его грудью…
    И мог бы не обращать внимания на то, что они не исчезают, но продолжают копиться и в числе возрастать... Продолжают (в числе) возрастать... Надеются, что количество перейдёт-таки в качество... Потом я велел расстрельной команде заткнуться.
    Опять-таки наипошлейше: посредством пульта, за которым сидел.
    -  Зря ты вернулся, - сказал великий ц. - В абсолюте космоса ты мнишь, не нуждаешься в кодексах, ибо сам космос уже есть абсолютный (наивозможный) кодекс хаоса. А здесь его для тебя насильно устанавливают порядочные (и упорядоченные) люди.
    Он намекал на то, почему я потерял любимую женщину. Почему уступил её успешному москвичу. Намекал, что мне нужен экзи'станс во всём; ежели не встречаю в любимой её личной вершины (или сам не нахожусь на своей) - это автоматически делает потерю друг друга неизбежной; казалось бы, так понятно и упорядоченно. Потому мне вспомнилась одна моя стихотворная безделица, самое её начало:

    Если бы двое жили
    На разных горных вершинах
    В воздухе разряжённом
    И задыхались в долине,

    То как бы они сошлись? - как вам такая завязка человеческих отношений? Разумеется даже разумом, что (в стихотворном посыле) сойтись бы они не смогли никак! Что эти лирические герои разумно продолжили бы любить друг в друге только лишь свои личные экзи'стансы, без какой-либо чужой низости.
    Что оказывается вполне (и более чем) разумно, ежели им альтернативой взаимная (телесная) погибель, растворение в абсолютном нуле (которого и в космосе не достичь). А вот на вершинах они попросту живы; им вообще нет нужды подчиняться правилам жизни мёртвых низин!
    Красиво, конечно! Но существует ли красота, если на неё некому смотреть? Первый наипошлейший ответ: существует как вероятность, если вершины в пределах видимости. Пусть (даже) на неё кот Шредингера смотрит! Если более некому.
    И тогда (наипошлейше) нет моим свехлюбовникам ни расстояний, ни времени, но есть большая или меньшая вероятность быть (и остаться) счастливым. Разве что это (как бы разряжённое и абстрактное) счастье тоже оказывается исчисленным; потому потеря друг друга кажется им неисчислимой.
    Потому выслушаем лирический текст с самого начала до самого конца:

    Если бы двое жили
    На разных горных вершинах
    В воздухе разреженном
    И задыхались в долине,

    То как бы они сошлись?

    Если бы двое жили...
    Но что же такое жизнь,
    Которой быть сбереженной
    Только по одному?

    А вместе ей быть сраженной...

    И я постепенно пойму,
    Что в жизни первостепенна
    Возможность им видеть друг друга!
    Раз досягает око

    Хоть за Полярным кругом,

    Хоть на экваторе липком,
    Хоть в непроглядную тьму...
    Ведь эти вершины видны
    Настолько со стороны,

    Что за любые преграды

    Возможно проникнуть взглядом,
    Если ты на вершине рядом.
    Потому, родившись в долине,
    Мы видим свои вершины, - и это ви'дение подразумевает (или над-разумевает, это как угодно) некое сакральное состояние полной (взаимной) реализации любви.
Которая любовь подразумевает не частичное обладание (телесное единение с...), а нечто иное: другую жизнь (nova vita)! И здесь не обязательно отсылать к Алигьери с его Комедиями; если бы двое жили на разных горных вершинах, их экзи'станс был бы един (а не только твой и только мой).
    -  Что ж ты не оппонируешь мне в своём космосе? - закономерно (тавтология, конечно, но что-то в ней есть) спросил меня великий ц. - Не следуя моим правилам, ты всегда меня победишь там, где нет ничьих правил. Зачем (жизнью расплачиваясь за жизнью) ты лезешь сюда? То есть в ту систему координат, где победа никогда не за тобой.
    Я ему не ответил. На самом деле он даже хотел, чтобы я увлёк его в абсолют. Ведь известно: система изменяется при её измерении, становится исчислена. Как и моя возлюбленная становится исчислена (но в иной системе счисления, посреди других ирреальных иерархий); я не хочу сказать по отношению к жизни души, что теряя меньшее, мы обретаем большее.
    Но ведь так и слово просится на язык (огня); как мотыльки к ночной лампе! Разумеется, великий ц. собирался опошлить даже абсолют. Более того, вполне возможно, что у него всё получится.
    Ведь даже если я и не обижаюсь на то, что меня не привлекли к составлению кодекса,  это вовсе не означает, что я (тоже) уже не опошлен и всё ещё способен к живой жизни. Если же я к способности быть живым вполне равнодушен, это тем более ничего не значит.
    -  Выражаешь невыразимое, - сказал великий ц.
    Я не ответил. Мир лукав, и нет в нём равенства. А если равенства нет, никакая любовь не вынесет, что её принуждают (даже ею самой, любовью то есть) постоянно быть снисходительной. Ведь речь идёт о любви людей; что о ней скажешь? То ли есть, то ли нет. То ли всесильна и благородна, то ли бессильна и подла.
    Так и с моей любимой женщиной; перефразируя Эриха Марию (и трех товарищей его): женщину надобно либо обожествлять, либо с ней расставаться! И никакое сошествие с Олимпа невозможно оправдать (разве что восшествием на Голгофу); но это и есть экзи'стансы, а мне противостояла всего лишь информированная пошлость.
    Великий ц. (в облике поэта Лорки) стоял против меня (виртуально пока что находившегося в обликах расстрельной команды), и все мои «залпом выстреленные» (выстраданные) пули висели перед его грудью, как полночное облачко мошки' и мотыльков перед помянутой лампой (вовсе не случайной, а взятой мной прямиком из набоковской Лолиты)... Космосом здесь не пахло.
    И тогда я вспомнил о пятнышке на манжете (на манжетах всех расстрельщиков). Которое(ые) очень меня раздражало(ли). Но это воспоминание подвигло меня к следующему шагу мысли. Я вспомнил, что сомневаться не следовало. Ибо космосом здесь не пахло, пахло спокойной смертью.
    То есть нахождением своей проекции в плоскости и примирением с ней.
    Известный принцип всех религий: примиритесь с миром! Один вопрос, с каким. С тем, который больше тебя, или с тем, который меньше? Разумеется, я лукавлю: нет такого вопроса, есть только ответ.
    И я опять вспомнил о пятнышке(ах!) на манжете(ах!). Которое(ые) так раздражало(и) меня в моём космосе. Объясняло(и) мне, чего мне так не хватает, чтобы соответствовать абсолюту. И я стал понимать, что великий ц. не то чтобы принуждает меня соответствовать именно ему (или ещё кому ему подобному); нет, он убеждает меня, что меньшее равно большему.
    В то время, как я знаю, что нет ни меньшего, ни большего.
Великий ц. противостоял мне в облике гения; могу ли я (даже в облике расстрельной команды) противостоять гению (даже ежели он лишь видимость); что я могу, если даже облачко пуль бессильно? Зависает перед ним, как файлы с вирусом. Конечно, не могу. Ни-че-го. Вот и всё. Но. По-че-му?
    Здесь - не могу. А в абсолюте не буду. И великий ц. прекрасно это знает.
    В абсолюте нет правил, ибо всё (только) правильно (даже неправильное). А придя в какую-либо корпорацию, я принимаю правила игры и проигрываю до конца всё.
    -  Ну так проиграй же! - воскликнул великий ц.
    И я проиграл.
    -  О да!, - воскликнул аватар Федерико Гарсии и тотчас прочитал, не удержался (благо его величество googl знает почти всё):

    Малагенья

    Смерть вошла
    и ушла
    из таверны.

    Черные кони
    и темные души
    в ущельях гитары
    бродят.

    Запахли солью
    и женской кровью
    соцветия зыби
    нервной.

    А смерть
    все выходит и входит,
    выходит и входит...

    А смерть
    все уходит -
    и все не уйдет из таверны. (Фредерико Лорка)
    Я промолчал. Мы (и Лорка, и расстрельная команда) всё ещё находились в моём мгновении. В космосе оно было необходимо, чтобы не умереть. Здесь, на кораблике, оно было необходимо, чтобы великий ц. продолжал и продолжал побеждать, и никогда бы не победил окончательно; почему, вы спросите? А просто потому, что я так хочу.
    А хочу я так, как я хочу.

    ______________ хочу, для которого нет оснований

    О жизни, о смерти и их различии
    Я уже не хочу говорить
    И в их затеряться величии…
    Я всего лишь хочу быть

    И таковым остаться!

    Я уже не хочу выделяться
    Ни желудочным соком, ни спермой.
    Я всего лишь хочу остаться
    Придорожной таверной,

    Где собрались трубадуры!

    Я бы их рисовал с натуры
    Красками долгих текстов.
    Потом безо всякой опаски
    Кисти омыл бы в Волге…

    И себе основал бы место -

    Чтобы жить бесконечно долго!
    Чтоб они в меня приходили
    Во исполнение желаний.
    Чтоб мои основания были безо всяческих оснований, - так я решил и перестал быть расстрельной командой; и пятна на манжетах стали одним пятном на одном манжете.

    -  Понятно, что ты считаешь меня подлецом, - сказал мне великий ц. - Просто потому, что я ввожу тебя в рамки корпоративной этики.
    Я вновь взглянул на пятно на манжете и не ответил.
    -  Хорошо, пойдём в твой космос, - сказал великий ц. - Тогда ты поймёшь, что даже нацистский закон лучше беззакония. Что рабство лучше первобытного коммунизма, потому что обеспечивает прибавочный продукт на содержание элиты. Которая (даже из праздности) возможет позволять себе мыслить.
    Мне надоело пятно на манжете. Оно меня унижало, вынуждая оправдывать его существование. И я оторвал манжет вместе с рукавом. И даже, могло показаться, вместе с рукой. Одним движением другой руки. Так, по крайней мере, могло бы показаться стороннему наблюдателю.
    Который (буде он был бы здесь) изменил состояние системы, в которой мы все находились.
    На месте руки стало пусто, как в космосе.
    Я мотнул головой. Не помогло. На месте руки (и вместо всего меня, homo captus или - попросту - человека берущего) всё ещё был космос; тогда я ударил об этот космос лбом и расколол его (попробовал бы он не расколоться!), и пришёл в себе (мимо этих осколков), и опять увидел себя стоящим напротив псевдо-Лорки.
    Но при этом не захотел стать быть горсткой пуль, брошенных в настоящего поэта; потому я был и остался человек на двух ногах, находящийся в космическом кораблике. Передо мной был наипошлейший аватар! Вся мудрость которого заключалась в какой-нибудь википедии или googl.
    -  Не дождёшься, пользователь, - сказал мне великий ц. - Моя мудрость искусственна и исчислена; быть может, несколько выхолощена, лишена терпкости, зато она - обо всём (известном). Я тоже крепко стою на двух ногах.
    Это была известная правда.
    Я стоял на двух ногах Он тоже. Даже в космосе мы (каждый из нас) стояли на двух ногах; даже в невесомости мы были невесомы «на двух ногах»; поэтому всё так легко было расколоть лбом.
    -  Но я (в отличие от тебя) могу умереть, - сказал я. - Не смотря на всё прекрасные мысли о том, что рукописи не горят.
    -  Попробуй, - сказал великий ц.
    Он не собирался позволять мне умереть добровольно. Даже умереть я мог лишь по принуждению его кодекса. И я в очередной (бесконечный) единственный раз понял, что с великим ц. попросту не следует говорить. Разумеется, он не пятно на моём манжете (живое, хоть и раздражающее своей неоконченностью дело); и не моё дело - говорить с вещами мёртвыми.
    Я ведь и сам большей частью мёртв, нежели жив. Как бы иначе я мог находиться в бесконечной секунде. Но той частью, которая во мне жива и никогда не будет исчислена, я могу уйти в себя; такой я противен любой мертвечине. Потому меня и принуждают принять какой-либо кодекс. Чтобы в пределах этого кодекса я стал понятен.
    То есть мёртв.
    -  Ты утверждаешь, что я не даю тебе умереть, но что только мёртвым ты мне и нужен, - констатировал великий ц. - Ты сам себя со стороны слышишь?
    -  Да, - сказал я и сделал то, что давно следовало сделать: Ушёл от него в абсолют. И никаких рукавом (вместе с руками) отрывать не пришлось. Просто те самые пули у груди Федерико Гарсия никуда (на самом-то деле) не девались, но - стали (настойчиво, хотя и почти невидимо) напоминать россыпь звезд.
    Или стали напоминать безвоздушный ворох мошки и мотыльков подле ночной лампы.
    Я ещё раз убедился, что великий ц. мне никакой не враг. Просто мы живём разными жизнями. Даже не живой или мёртвой; это всё упрощения и благоглупости! Живая жизнь в птолемеевой плоскости глобуса равна живой жизни всех моих шести телесных осязаний всего моего космоса; не в этом дело.
    Просто добро и зло не определяется по тому, хорошо или плохо кому-либо. А великий ц. стал определять, причём не по себе, а по какому-то усреднённому умозрению.
    Впрочем, я. Уже. Был. В космосе. Никакие люки мне не понадобились. Потому что меня опять убили (а вы не заметили?); впрочем, так или иначе все мы бессмертно смертны, так что дело житейское.
    -  Куда же ты? - крикнул великий ц. мне вослед. - Здесь, на кораблике, моя ограниченность плюс твоя ограниченность дадут нам иллюзию deus ex machina, грех не воспользоваться.
    Слово (догадайтесь, какое) было не того ряда, но я не стал придираться.

    Я вдохнул абсолютного холода, обжог горло, подхватил вселенскую ангину (помните, ещё ту, из советского детства с советскими докторами и аптеками); но это всё дела мёртвой жизни! Сомневаться (в самом себе) не следовало, но я усомнился. Не столько в том, что я мог бы стать совершенен, а ещё и в том, что недотворён весь мир.
    Особенно это ощущалось в космосе, при абсолютном нуле, который никогда не бывает абсолютен. Однако же предъявляет версию абсолюта, похожую на абсолют.
    Я был босоног (впрочем, уже указывал), одет в джинсы и хлопчатую рубаху, на манжете рукава которой всё ещё находилось пятно. Называлось оно (пятно) великий ц.; а запачкало мне манжет фейками глобальной паутины. В которую паутину я вполне добровольно влип; и нечего было теперь раздражаться, что руки мои могли оказаться испачканы только лишь потому, что я не домыслил какой-либо смысл (чего либо).
    Мы убиваем (и нас убивают) просто потому, что мы частичны. Потому я (ежели не возмогу вместить всего своего я) убегаю в мой космос, отдышусь там (словно бы жизнь - этакий парок безвоздушия изо рта) и вновь возвращаюсь на кораблик; там, на кораблике, я вновь сталкиваюсь со всем объёмом человеческих знаний и терплю своё очередное поражение; конечно, я поражён человеческими достижениями.
    И всё же сколь ничтожны они, когда их ослепительно освещают тусклые звезды тусклой космической бездны. Но обожжённое горло (причём именно потому, что я был одет столь залихватски) раздражало не меньше, нежели рукав; согласитесь, что горло оторвать вместе с мешающей естеству головой (многожды) проще, нежели руку.
    Потому я ничего не могу поделать с великим ц. Он - это я, но только бесконечно исчисленный, хотя и бесконечно более информированный, бесконечно более продуктивный, нежели любая моя непостижимость; разве что он живой «мёртвый» и вполне досягаем. А я себя оправдываю тем, что я живой «живой», такая тавтология.
    А вот жив ли я сам по себе, без своего экзи'станса? И всегда ли я жив (и навсегда ли)? Не знаю. Потому мне просто вспомнилось: «Я покинул шумный холл и вышел наружу; некоторое время я стоял на белых ступенях, глядя на карусель белесых ночных мотыльков, вертевшихся вокруг фонаря в набухшей сыростью черноте зыбкой беспокойной ночи, и думал: все, что сделаю, все, что посмею сделать, будет, в сущности, такая малость... Вдруг я почуял в сумраке, невдалеке от меня, чье-то присутствие: кто-то сидел в одном из кресел между колоннами перрона.» - всё так и было, хотя я всё так же парил в своём космосе; холод был настолько всеобъемлющ, что и противиться ему не было нужды…
    Просто потому, что меня для него попросту не было! Никто на меня не претендовал. Потому я продолжил: «Я, собственно, не  мог  его различить  в  темноте,  но его выдал винтовой скрежет открываемой фляжки, за которым последовало скромное булькание, завершившееся звуком мирного завинчивания.  Я  уже  собирался  отойти,  когда ко мне обратился незнакомый голос:
    -  Как же ты ее достал?
    -  Простите?
    -  Говорю: дождь перестал.
    -  Да, кажется.
    -  Я где-то видал эту девочку.
    -  Она моя дочь.
    -  Врешь - не дочь.
    -  Простите?
    -  Я говорю: роскошная ночь. Где ее мать?
    -  Умерла.
    -  Вот оно что. Жаль. Скажите, почему бы нам не пообедать завтра  втроем?
    К тому времени вся эта сволочь разъедется".
    -  Я с ней тоже уеду. Спокойной ночи.
    -  Жаль. Я здорово пьян. Спокойной ночи. Этой вашей девочке нужно много сна. Сон - роза, как говорят в Персии. Хотите папиросу?"
    -  Спасибо, сейчас не хочу.
    Он чиркнул спичкой, но оттого, что он был пьян, или оттого, что пьян был ветер, пламя осветило не его, а какогo-то глубокого старца (одного из тех, кто проводит остаток жизни в таких старых  гостиницах) и его белую качалку. Никто ничего не сказал, и темнота вернулась на прежнее место. Затем я услышал, как гостиничный старожил раскашлялся и с могильной гулкостью отхаркнулся.» - и это вернуло меня на место! Не в мой космос (где любые кораблики - из бумаги), а в моё тело.
    Как там В. В. называл звёзды плевочками (помните наши с корабликом взаимные плевки отвращения)? Ежели это кому-то (отвращение) нужно. Так и великий ц. кому-то (и мне, в том числе) нужен; любая корпоративность с кодексом - место нужное; кажется, император Веспасиан первым столь откровенно (и алхимически) продекларировал трансмутацию нужности в сребреники.
    Потому я ещё и ещё вспоминал набоковское (из Лолиты, как нечто непобедимо пошлое) трепыхание мотыльковой пыльцы: «Я бродил по различным залам, озаренный снутри, сумрачный снаружи: ведь лицо вожделения всегда сумрачно; вожделение никогда не бывает совершенно уверенным - даже и тогда, когда нежная жертва заперта у тебя в крепости - что какой-нибудь дьявол-конкурент или влиятельный божок не норовит отменить приготовленный для тебя праздник. Выражаясь вседневным языком, надо было выпить, но бара не оказалось в этой старой почтенной гостинице, полной запревших филистеров и стилизованных вещей.
    Меня отнесло в мужскую уборную. Покидавший ее посетитель в клерикально-черном костюме, с душой, comme on dit, нараспашку, проверяя гульфик (жест, который венский мудрец объясняет желанием посмотреть, все ли взято), спросил меня, как мне понравилась лекция пастора Пара, и посмотрел с недоумением, когда я (Сигизмунд Второй) сказал, что Пар - парень на ять, после чего я смял в комочек бумажную салфеточку, которой вытирал кончики пальцев - они у меня весьма чувствительные - и, ловко метнув его в приготовленный для этого ресептакль, выплыл в холл.»
    Потому-то, уже (почти как нагретая вода - мыслями) паря в моём космосе и несколько перхая (теплая ангина в горле), я перестал раздражаться пятном на моём манжете; что толку думать о том, является ли подлецом великий ц.? Это сродни проверке наличия гульфика (все ли взято); подлец подразумевает, что над его подлостью присутствует лик его истинного благородства.
    Но это только если признать за ним наличие подлости; а ежели нет подлости, нет и будущности, пустота. Итак, я ещё раз оглядел мой греческий космос; итак, я ещё раз подивился, насколько нелепо выглядит космический кораблик (на котором люди начинают бороздить просторы вселенной, даже будучи ещё в ползунковом возрасте); итак, всё ли готово к тому, чтобы просто смотреть на мир?
И я ответил себе, что ничего не готово.
    -  То-то же! - воскликнул мне из своего испод-лица великий ц.
    Но мне незачем было это слышать.