Серебряная ночь

Маргарита Школьниксон-Смишко
Этой ночью, далеко не серебряной, мне не спалось. Накануне открылось, что судьбы моих и Ольги Бергольц родных, да и её самой, пересекались неоднажды. Что Ольга, как и моя мама во время Второй Мировой войны пережили блокаду, конечно, я знала, но что она со своей мамой и младшей сестрёнкой в 1918 — 20 годах пытались выжить в Угличе прочитала в её воспоминаниях «Поездка в город детства» только вчера.
Дело в том, что моя бабушка — мамина мама родом из Углича. В нашей  семье сохранилась её фотография, снятая в этом городе летом 1915 года. Но в 1918 году она с семьёй выживала рядом с Петроградом. Так семьи первый раз поменялись местами..
Второй раз в Углич Ольга попала в июле 1953 года. До этого он ей снился.
Начинаются воспоминания так:

«У каждого человека, наверное, есть один самый любимый и счастливый, всю жизнь повторяющийся сон. Его невозможно вызвать, упросить, чтобы он пришёл; он приходит сам, когда захочет. Он может исчезнуть на целые годы, но потом обязательно вернётся и щедро одарит вас той же радостью…
И вот уже в молодости, в тридцатых годах, тёмное, бедное жильё времён детства и гражданской войны — эта келья, этот угол монастырского двора (их поселили в келье Богоявленного девичьего монастыря) с могучими липами и, главное, высокий белый пятиглавый собор напротив школы — всё это стало почему-то сниться как место чистейшего, торжествующего, окончательного счастья…»

В Угличе Ольга ищет знакомые места своего детства, кое-что находит, многое безвозвратно потеряно. А воспоминания о блокаде Ленинграда и здесь не хотят её оставить:

«Я была в те дни политорганизатором (комиссаром) нашего дома, а Н.Н. Фомин — начальником группы самозащиты. Мы были взволнованы странной листовкой, которую разбросал во время последней  бомбёжки  немец, уже после пожара Бадаевских складов; она состояла из одной только фразы:»Ждите серебряной ночи»..Мы боялись, что листовка  всё же попала к населению, потому что некоторые женщины у нас на дворе начали говорить, что «он обещал газы»… Но газов, конечно, не было, а через несколько дней, около двенадцати ночи, Фомин постучал ко мне и сказал, что пришёл приказ группе самообороны быть на «товсь». Мы расставили усиленные посты и встали у подъезда. Не было ни обстрела, ни тревоги, ясный-ясный лунный сентябрьский вечер властвовал в городе..
Я приготовила санитарную сумку и противогаз; дворничиха тётя Маша, сухонькая тихая старушка подошла ко мне и встала рядом, по-деревенски пригорюнившись. Убийственная тишина царила в лунном неподвижном городе, звуки смертного боя, идущего на окраине, доносились сюда, в центр, как слабый, смутный гул...
Я глядела на наш дом; это был самый нелепый дом в Ленинграде. Его официальное название было «Дом-коммуна инженеров и писателей». Мы, группа молодых (очень молодых!) инженеров и писателей, на паях выстроили его в самом начале тридцатых годов, в порядке категорической борьбы со «старым бытом» (кухня и пелёнки!), поэтому ни в одной квартире не было не только кухонь, но ничего подходящего для них. Не было даже передних с вешалками (вешалка тиоже была общая, внизу), и там же, в первом этаже, была общая детская комната и общая комната отдыха: ещё на предварительных собраниях отдыхать мы решили только коллективно, без всякого индивидуализма. Мы вселялись в наш дом с энтузиазмом, восторженно сдавали в общую кухню продовольственные карточки и «отжившую» кухонную  индивидуальную посуду — хватит, от стрепни раскрепостились, и даже архинепривлекательный внешний вид дома «под Корбюзье» с массой высоких крохотных жнлезнвх клеток-балкончиков не смущал нас: крайняя убогость его архитектуры казалась нам какой-то особой «строгостью», соответствующей новому быту… И вот через некоторое время, не более чем года через два, когда отменили карточки, когда мы повзрослели, мы обнаружили, что изрядно поторопились и обобществили свой быт настолько, что не оставили себе  никаких плацдармов даже для тактического отступления… кроме подоконников; на них -то первые «отступники» и начали стряпать то, что им нравилось, - общая столовая была уже не в силах удовлетворить разнообразные вкусы обитателей дома. С пелёнками же, которых в доме  становилось всё больше, был просто ужас: сушить их было негде! Мы имели дивный солярий, но чердак был для сушки пелёнок совершенно непригоден.
Звукопроницаемость же в доме была такая идеальная, что если внизу, в третьем этаже, у писателя Миши Чумадрина играли в блошки или читали стихи, у меня на пятом этаже было всё слышно, вплоть до плохих рифм! Это слишком  тесное вынужденное общение друг с другом при невероятно маленьких комнатах-конурах здорово раздражало и утомляло. «Фаланстера на Рубинштейна семь не состоялась», - пошутил кто-то из нас, и — что скрывать — мы часто сердились и на него и на свою поспешность.
И вот мы ходили с дворничихой тётей Машей от подъезда до калиточки и, напряжённо вслушивались в неестественную тишину ночи, глядели на наш дом, тихий-тихий, без единого огня, в серебрянном лунном свете видный со всеми своими клетками-балкончиками на плоских серых стенах…
- Хороший дом, - вдруг нежно, как о ребёнке, сказала тётя Маша и, вздохнув, тем же тоном добавила: - Ничего...отобъёмся.
«Хороший дом, правда», - подумала я, и вдруг неистовая, горячая волна любви к этому дому, именно такому, как он есть, взмыла во мне и начисто смела остатки страха и напряжения.
Хороший дом, нет, - отличный дом, нет — самое главное, - любимый дом! В нём всегда зимой было светло и тепло, а какие хорошие коллективные вечера  отдыха у нас были: приходил и пел свои песенки Борис Чирков, живой Максим из «Юности Максима», показывал нам новые работы свои; приходил и живой Чапаев, Борис Бабочкин… Обе картины только вышли тогда… был один раз даже какой-то «бывший магараджа», и Миша Чумандрин здорово агитировал его за революцию главным образом жестами и лозунгами, произносимыми им  на самим изобретённом  эсперанто:»Империализмус нужно — финити! Понятно, камрад?..»
 Каким прекрасным был вечер, когда антифашистский певец Эрнст Буш пел нам  в комнате коллективного отдыха  песни Красного Веддинга и взмахивал головой, давая знак, чтобы мы  подхватывали припев, и мы, с искренней верой  и горящими глазами  подпевали ему…
Нет, мы не отдадим нашего дома. Мы любим его. Не за удобства — да их и немного, - мы любим его просто так, потому что он наш, часть нашей жизни, нашей мечты, наших дерзаний, пусть не всегда продуманных, но всегда искренних, а неудобства… что ж, их ведь можно поправить!*..
А ночь была серебряно-лунной, невоероятно тихой в центре, и на заре нам дали распоряжение оставить только обычные посты, - враг был задержан на ближайших поступах к Ленинграду.»

Улица Рубинштейна отходит перпендикулярно от Невского. На другой улице, не так далеко от неё, тоже отходящей под прямым углом от Невского — на улице Маяковского в сентябре 1941 года в родильном доме имени Снегирёва моя мама рожала мою  сестрёнку Руфочку. А моя старшая сестра Люба вместе с бабушкой уехали в Углич, где и провели все военные годы.
Руфочка умерла весной 1942 года. Долгое время я считала, что она похоронена на Пискарёвском кладбище, где завещала её захоронить и Ольга Бергольц. Но не так давно узнала, что и на Волковом кладбище есть братская могила, а оно ближе к месту, гда мама оставила прах моей сестрёнки. На Волковом кладбище захоронили и Ольгу Бергольц, конечно не в братской могиле, но лежат они, может быть, не так далеко друг от друга.
Летом 1972 года и я побывала в Угличе. Как и Ольга Бергольц, добиралась до него на маленьком теплоходе, только не из Москвы, а из Дубны. Проплывая мимо Калязинской колокольне, тоже вспомнила

о том, как вся она, белея,
из тихих-тихих вод встаёт,
и облака идут над нею
и у подножия её.
Стоит, отражена в зеркальной,
в бездонно-чистой высоте,
как бы дивясь своей печальной
старинной русской красоте;
как будто говоря: "Глядите ж,
я с вами - всей своей красой"...
О город Китеж, город Китеж,
бесстрашно вставший над водой!

Как и Ольгу Бергольц, Углич встречал летним тёплым дождём.
"Было очень тихо, только еле слышно шептал в листьях маленький светящийся дождик, и запах мокрой травы вливался в открытое окошко (гостиницы), и порой бесшумно падал на подоконник розовый лепесток герани."
Улицы к тому времени уже не были покрыты пушистой зелёной травкой, как во сне и в детстве у Ольги Бергольц, их заосфальтировали.
И мне он показался маленьким, как бы сошедшим к воде, "как бы осевшим в землю".
Углич и на самом деле уходит в землю, а частью ушёл в воду. "Ушёл в воду старый-старый Паисьевский монастырь, отражавший набеги ляхов в Смутное время, ушла в воду Спасская слобода, поредел древний бор на той стороне. А многие здания Углича, особенно старинные, уходят в землю: с возникновением водохранилища высоко поднялись в городе грунтовые воды, и грунт размягчился, стал иным, чем несколько столетий назад, когда воздвигались эти церкви, эти колокольни и монастыри, всё ещё сказочной красоты, кротко и непримиримо вздымающие над водой свои потемневшие главки".

Воспоминания Ольги Бергольц написаны чудесным, светлым поэтическим языком. Очень советую их раздобыть и неторопясь почитать, ведь я здесь ограничилась лишь небольшими отрывками.

* Этот дом прозвали «Слезой социализма», потому как он часто протекал как изнутри, так и снаружи. После войны в нём был сделан капитальный ремонт, теперь изоляция стен избавила соседей от невольной прослушки, но внутренние потопы уже по другой причине продолжаются.