Чаша из малахита

Валерий Протасов
   Рассказ

Глоток из малахитовой чаши, пусть даже напитком будет простая вода, научит понимать язык птиц и зверей, а с амулетом из этого камня открыты все дороги во времени и пространстве.

Из старинных книг


Однажды, бродя по улицам Москвы, я увидел на Кузнецком мосту вывеску "Антикварный магазин". В витрине были выставлены медные подсвечники с торчащими из них пожухлыми свечами, тульские  самовары и разные другие  вещественные свидетели ушедшего века. Я толкнул стеклянную дверь и вошёл внутрь. Среди кучи ветоши и всяческого старья взгляд мой привлекла зеленоватая чаша с природным рисунком, известным под названием «Павлиний глаз». Я смотрел на неё и так, и этак, то прямо, то наклоняя голову вправо и влево. Смотрел и не мог оторваться. Все другие предметы словно исчезли из поля зрения.
- Малахит, - сказал, перехватив мой взгляд, продавец, пожилой интеллигентного вида человек в тёмно-синем потёртом халате.
Я кивнул. Да, да малахит. Сказы Бажова. Хозяйка Медной горы. Данила мастер. И весь тот мрачный и пугающий колорит Уральской старины, среди которого жили люди Каменной гряды. Стоила чаша довольно дорого, но какая-то непонятная сила подняла мою правую руку, опустила её во внутренний карман пиджака, заставила достать кошелёк и выудить из его недр несколько довольно крупных купюр. Антиквар завернул чашу в плотную вощёную бумагу и вручил мне небольшой вырезанный из малахита крестик на серебряной цепочке.
Освятив крестик в ближайшей часовне, я отправился домой.
Там вымыл и поставил чашу на кухонный стол, наполнил водой, которая сразу же приобрела прозрачно-голубоватый оттенок. Не знаю, сколько времени прошло. Но тут подал голос мобильный телефон. Звонил старый приятель. Ему срочно требовалась консультация по литературным вопросам. Договорились встретиться у него. Я пробыл в его малогабаритной двушке почти весь день. Потом мы хорошо выпили. Потом проветривались в сквере, и домой я вернулся, когда было уже темно. О малахитовой чаше я не вспомнил. Но утром, когда вышел в кухню, чтобы приготовить чай, её медно-зелёная округлость, сверкающая, как островок тёмной, сочно-зелёной травы на лужайке, так и бросилась в глаза. От игры солнечного света и тени под ветром, колебавшим оконную занавеску, её поверхность казалась живой. Она словно дышала, играя оттенками светлого и тёмного тонов.  Маленькое озерцо голубоватого цвета на дне светилось невинной и манящей чистотой. Я смотрел в прозрачную хрустальную глубину сосуда не отрываясь, целую минуту. Потом налил воды, и, занявшись своими делами, снова забыл о ней.
 Солнце перевалило за полдень. Было жарко. Отложив бумаги, я принял душ. Хотелось пить. Я прошёл на кухню и припал к округлой гладко отполированной кромке чаши; сделал глоток, другой. Вода была удивительно приятной, прохладной, имела какой-то непривычный привкус.
Голова у меня закружилась. Я потерял сознание, а когда очнулся, увидел себя на скамейке парка в незнакомом городе. Это была не Москва. Чем-то чужим пахло в воздухе. Да и скамейки были какие-то странные. С продольными перекладинами было всё в порядке, но в узорной металлической рамке наверху было что-то державное, напоминавшее двухголового имперского орла с короной. Вдоль аллеи, усыпанной песком, тянулись на некотором расстоянии одна от другой мраморные скульптуры полуобнажённых античных богинь и муз. Я так много раз видел их  изображения, что без труда догадался, где нахожусь.  Конечно, это был Летний Сад. Санкт-Петербург.
Лёгкий упругий ветерок веял с Невы, не принося прохлады. Кругом были каналы, реки, не вполне осушенные болота. Душный и влажный жар медленно истлевавшего петербургского лета наполнял воздух. Было трудно дышать.
- Позвольте узнать, который теперь час? - обратился я к сидевшему рядом господину. Мельком я успел заметить его измятый серый сюртук, того же цвета фетровую шляпу. Скосив глаза, увидел бледное лицо в седой бороде и усах.
Мой сосед опустил руку, вытащил из карманчика панталон со штрипками круглые плоские часы на металлической цепочке и  нажал репетицию. Крышка, на которой глаза мои успели схватить изображение глобуса, поднялась с коротким щелчком. Часы мне что-то смутно напоминали. Раздался мелодичный звон. Что это была за мелодия, я не смог уловить. Скорее всего, она была мне и вовсе незнакома. Уж точно, не «Боже, царя храни».
- Увы, два часа пополудни, - глухим голосом ответствовал господин. - Вам, может быть, покажется странным, что я говорю об этом в таком унылом тоне, как человек, пропустивший половину дня без всяких занятий и теперь сожалеющий об этом?
Весь пассаж был произнесён с той избыточностью слов, которая изобличала образованного человека девятнадцатого века, любившего длинные обороты.
- Нет, почему же… - возразил я.
- Дело в том, что я имею скверную привычку работать по ночам и потому просыпаюсь поздно.
Едва он произнёс эти слова, как я узнал его. Это был автор «Преступления и наказания, и часы были наследственные, семейные. Я читал об этом в его биографии. Он наделил ими Родиона Раскольникова в своём знаменитом романе. Меня не удивила и словоохотливость собеседника. Я знал за ним по стилю его литературной речи эту особенность.
- Мне это известно, Фёдор Михайлович, - невольно вырвалось у меня. Я прикусил язык, но было уже поздно.
- Мы знакомы? - спросил господин и посмотрел на меня вполоборота.
- Нет. То есть, можно сказать, да, но странным образом.
Брови моего соседа приподнялись.
- Вот как! Я, знаете ли, большой охотник до всякого рода странных и даже фантастических историй… Впрочем, не припомню, чтобы мы с вами где-нибудь встречались.
- Не встречались. Это наше первое свидание и, вероятно, последнее. Вы ещё более удивитесь, когда узнаете, что за ним стоит.
Теперь господин уже всем лицом повернулся ко мне.
- Я, видите ли, человек другого века. Оказался здесь по милости одного опыта с машиной времени. Да, да, не удивляйтесь. Такая машина изобретена. И я воспользовался возможностью  оказаться в 1880-ом году. Правда, не мог предположить, что встречусь с автором «Преступления и наказания», «Карамазовых» и «Бесов».
Мелькнувшее на лице моего визави удивление быстро сменилась пытливым вниманием.
- Позвольте, может быть, вы человек 20 столетия?
Я покачал головой.
- Не угадали, любезнейший Фёдор Михайлович. Кидайте  шарик дальше, на ваше любимое зеро.
- Неужели вам удалось перешагнуть ещё пятьдесят лет? Может быть, даже сто? Невероятно!
- Тем не менее, это так. Я современник века 21-го, как ни фантастично это звучит.
- Да, да. На вас такой странный костюм. Как это я раньше не  заметил? И что же там у вас в двадцать первом столетии? Царство справедливости или торжество антихриста?
- Пожалуй, и то, и другое.  Но антихрист, кажется, берёт верх. Бесы сделали своё дело.
- Так я и думал.
Господин оперся подбородком на сомкнутые замком на набалдашнике трости руки и задумался.
- А что же ещё произошло за эти десятилетия? - спустя несколько мгновений спросил он.
- Многое, господин Достоевский. Войны, революции, море крови. Большой подъём технической цивилизации, изобилие  продуктов для одних и нищета для других, мученики и палачи, гордыня и раскаяние, порок и слабые попытки праведности… Были новые гонения на верующих похлеще, чем во времена языческих  римских императоров, были «мерзость и запустение» в домах Божьих, новые  расколы, показное ханжество, и искренняя истовая вера. Были великие и малые войны, массовые казни и ссылки. Было и есть всякое.  Всё, как полагается с начала времён. Это жизнь, не так ли?
- Ваал празднует царство своё… Неужто, и вправду наступают последние времена?
- Как вам сказать? Чаша весов колеблется. Почти все признаки, предсказанные ветхозаветными и новыми пророками, налицо. Вот, говорят, выпал камень из стены разрушенного Иерусалимского храма, змея выползла из неё.
 Мне показалось, что услышанное потрясло его.
 С минуту он молчал, потом с загоревшимися внезапным огнём глазами, почти понизив голос до шёпота, наклонившись ко мне, произнёс:
- Послушайте, а нельзя ли что-нибудь изменить, так сказать переписать историю вот с этой самой минуты, предупредить человечество?
- Увы, Фёдор Михайлович. Лучшие умы беспрестанно это делали. Вы в своём романе предсказали, к чему приведёт зараза нигилизма, культ сверхчеловека … Скажу вам по секрету, ничего нельзя изменить. Это запрещено законами времени. Я и так сказал слишком много.
В моём голосе, должно быть, прозвучало что-то такое, что встревожило моего собеседника.
- Да, да. Ничего нельзя изменить… Я не спрашиваю о моей личной судьбе. Здесь нет ничего загадочного. И меня, как и каждого человека, ждёт неизбежный  конец, а когда, не так важно, но я хочу знать, останется ли моё писательское присутствие в мире или всё, чем я жил, на что надеялся, о чём писал, канет в пустоту? Дадут ли плоды посеянные мною семена?
- О, здесь вы можете быть спокойны. После короткого забвения ваши идеи вновь завоюют мир. Потом опять произойдёт спад. Всё идёт волнами. Но идеи идеями, а есть более мощные силы, которые правят миром. Прошу прощения, больше я ничего не могу сказать.
- Жива ли, по крайней мере, Россия, русский народ?
- Жива, но не та, которую вы знаете. Очень изменился и народ.
Я хотел было завести речь о блокаде города, изменившего имя, об аде тех долгих голодных и холодных дней, о том, во что превратились улицы, дворцы и парки Петрополиса, расстрелянного германскими снарядами и авиабомбами, как жили и умирали люди, о подвигах мужчин, женщин и детей, едва стоявших на ногах от измождения, о том, как профессора, смотрители, простые служащие спасали сокровища Эрмитажа, но это завело бы меня слишком далеко. Имел ли я право так жестоко ранить  сознание человека девятнадцатого века? Вероятно, сомнения отразились на моём лице, потому что собеседник вдруг сказал:
- Вы так загадочно строите вашу речь… Что-то в вашей недоговорённости внушает мне сильную тревогу. Скажите хотя бы, что случится в ближайшее время?
Я развёл руками. Что я мог прибавить? Что через несколько месяцев, в марте 81-го произойдёт покушение на Государя, а ещё через несколько дней перестанет биться сердце самого писателя? На одной с ним лестничной площадке, как рассказали мемуаристы, жил один из злоумышленников, почти не скрывавший своей принадлежности к террористам. Встречаясь с писателем-бывшим каторжником, он заводил с ним откровенные разговоры о ненависти к властям имущим и о намерении покончить с ними нечаевскими методами. Не был ли он, к тому же, тайным осведомителем охранки? От этих людей можно ждать чего угодно.  С той способностью ясновидения, которая свойственна пророкам и эпилептикам, бывший петрашевец, словно в блеске молнии, увидел то, что случится через полгода. Вот в квартиру подпольщика звонит дворник в белом фартуке. На груди бляха с номером. За его спиной двое рослых усатых жандармов. Фёдор Михайлович приоткрывает дверь и в проёме видит, как полицейские, держа под руки заговорщика, понукают его идти к ступенькам лестницы. Увидев соседа, арестованный подмигнул ему почти по-свойски. Достоевский проводил процессию длинным взглядом. Сердце у него сжалось. Что если террористу заблагорассудится указать на соседа как на одного из людей общего с заговорщиками круга? Ему припомнилось то, что случилось тридцать два года назад: камера Петропавловки, стояние на плацу с мешком на голове в ожидании расстрела, долгий этап, дни и ночи каторги. Время от времени во сне он вновь переживал весь этот кошмар. Всё происходило как наяву. В провале забытья он заново испытывал весь ужас того, что случилось с ним в ту полосу жизни.... Усилием воли он вырывался из мира теней, столь же реальных, как и явь. Просыпался в холодном поту, не сразу сознавая, что всё это только сон. Неужели чёрное крыло беды снова коснулось его и ему ещё раз придётся пройти все круги ада?
Углубившись в воспоминания, он словно забыл обо мне. Жёлтые подушечки пальцев, выдававших заядлого курильщика, отбили несколько нервных тактов неслышимой мне музыки. Он явно волновался. Вытащив из кармана сюртука серебряный портсигар, достал папироску и, чиркнув спичкой, закурил.
- Жуков… Не угодно ли? - произнёс он, протягивая мне раскрытый, до половины наполненный портсигар. 
Я секунду поколебался, потом протянул руку и взял предложенную папиросу.
- Благодарю.
Вкус слегка тлевшей, тёмной на взгляд травы показался мне таким вкусным, что на секунду я даже зажмурил глаза…
Пророки видят далеко, но ничего не могут изменить. И кто я такой, чтобы вмешиваться в неотвратимость того, что должно  совершиться? В каком-то романе Рея Брэдбери путешественник, оказавшись в доисторической эпохе, случайно раздавил на дороге  букашку - и вся последующая история изменилась. Нельзя прикасаться к причинно-следственной связи событий. Мне было до боли жаль этого настрадавшегося человека, но что я мог сделать? Однако я не выдержал.
- Фёдор Михайлович… - мой голос дрогнул. Я хотел было продолжать, но в этот миг какое-то тёмное облако встало между нами. Несказанные слова застыли у меня на языке. Вместо них помимо воли я произнёс другие.
- Простите, - сказал я, - время моего присутствия здесь ограничено. А мне ещё надобно побывать в нескольких, дорогих моему сердцу местах. Спешу в Москву. Я счастлив, что видел Вас.  И позвольте поцеловать вам руку.
- Что вы, что вы… - смущение выразилось на его лице. - Я не священник. Не праведник. Грешник. Великий грешник.
Но я уже склонился к его руке.
- Многоуважаемый Фёдор Михайлович! Не хотели бы вы что-нибудь сказать на прощание вашим правнукам?
Он отставил тлеющую папироску, выпустил струйку дыма.
- Всё, что мог, я сказал в моих книгах. Потомки, как правило, не следуют завещаниям. Но если вы хотите, я скажу: не отступайте от своей сути, от веры. Несмотря ни на что: ни на ошибки, ни на провалы, ни на опьянение победами. Русский человек с Богом всё. Без Бога - ничто. - Он поднял взгляд кверху. - Впрочем, я это много раз говорил.
«От своей сути, -повторил я про себя. - Но в чём она? И этот взгляд вверх… Осталось только сказать: «и вы увидите небо в алмазах». Эта фраза выскочила у меня случайно от привычки иронизировать, переходившей иногда в ёрничество. Кажется, это вошло в плоть и кровь современных интеллектуалов. Серьёзный разговор без подтрунивания, всё равно над кем, стал приметой отсталого мышления.
Словно тень прошла между нами после этих слов. Исчез Летний сад, фигуры муз и богинь псевдоантичного и квази ренессансного стиля, исчез и облик великого защитника «униженных и оскорблённых».
 Последнее, чем повеяло на меня из удалявшейся и пропадавшей реальности, был запах жуковского табаку. Этот аромат я иногда вспоминаю и теперь. Он перебивал все другие. В густой волне табачного дыма, от которого слегка кружилась голова, никаких других запахов я тогда как будто не ощутил, но потом, вернувшись в свой век, мой мозг разом вспомнил, как пахнул воздух, сюртук, руки моего собеседника, даже лавочка. Но аромат Жуковского табаку был всех сильнее. Он был знаком курившему в молодости Льву Толстому, Чехову, Бунину и многим, жившим рядом с ними людям. Я вдыхал его так же, как и они, и, получается, что унёс с собой запахи и ароматы их века. Большая часть этих людей прошла свой жизненный путь незаметно, не оставив глубоких следов. И это в порядке вещей.  Не каждый образ отражается в веках…
Потом, когда я вернулся в свой век, домой, сел за компьютер и стал записывать то, что со мной приключилось, весь этот фрагмент показался мне неудачным, чересчур натянутым. Я стал сомневаться в том, что всё это действительно так и было. Целование руки особенно меня коробило. Так ли уж искренен был мой порыв? Несколько лет назад, в более сентиментальные времена, такая мысль не пришла бы мне в голову. Но теперь… ветер перемен выдул из головы многие нажитые за прошлые годы привычки и принёс много нового. Да и то сказать, были художники слова, которые нравились мне больше.
Как же сделать прощание более естественным? В конце концов, можно было сказать: «Позвольте пожать Вам руку»! Но это как-то фамильярно и не в духе того времени. Мы, в конце концов, не друзья, даже не близкие знакомые. Это теперь по-плебейски суют руки всем подряд, не испытывая к рукопожатным никакого уважения. Фальшь и ложь. Тогда люди были разборчивее, хотя искреннее едва ли. Человек, с которым на несколько минут столкнула меня судьба, не мог быть мне близким другом; это был  пророк, а к пророку с протянутой рукой вот так запросто не лезут. Слишком большое расстояние разделяло нас. Но чувство признательности, пусть и неловко, я всё же выразил. Разве я не унёс с собой рождённый воображением художника образ мечтателя из «Белых ночей», князя Мышкина, да и почти всех персонажей его романов и повестей? В конце концов, я «не Иван, не помнящий родства», как многие современные молодые люди, не  смущающиеся своего невежеств. Впрочем, они как-то живут, и даже весьма неплохо, не зная самых элементарных вещей, которые в наше время знали все, вроде даты начала и конца Отечественной войны 1812 года и Великой Отечественной. Имена Ленина и Сталина им ничего или почти ничего не говорят, события смешаны в кучу. Что творится у них в голове, одному богу известно. Говорят, пишут, довольно бойко, правда, с ошибками. Но это их ничуть не смущает. Не они первые, не они последние. Литературный русский язык стал для них чем-то вроде латыни или церковнославянского. И потом, что такое наш культурный багаж? Если из школьной программы убрать классиков, то многие ли из нынешних молодых людей о них вспомнят? Жизнь будет идти своим чередом. Главное, быть в мейнстриме, даже если его путают с Гольфстримом. Но, кажется, меня занесло. «К чему напрасно спорить с веком?» Что толку ворчать на молодёжь? Она живёт так, как того требует время. Главное, молодые понимают друг друга и радуются жизни. Может быть, это и есть рай, когда если и грешат, то ещё не знают, что это грех.
Однако не слишком ли белым и возвышенным получился у меня образ человека, которого Тургенев называл «маркизом де Садом русской литературы»? Ведь в жизни нет ничего чисто белого и чисто чёрного. Нет и ангелов среди людей. Перейти черту, переступить дозволенное ; вот соблазн, который постоянно  брезжил перед ним. Он и страдал, и сострадал, и наслаждался страданиями; не чужд был ему и грех Свидригайлова и Ставрогина. Впрочем, разве это кого-нибудь смутит в наши дни?  И вообще, виноват ли человек в том, что он такой, какой есть? Без тьмы и света, без дня и ночи нет жизни на земле. И без слияния того и другого в нас. Не будем притворяться, господа! Но разве это всё, чем можно помянуть этого человека? А сострадание, а нежность, а чистота князя Мышкина? Разве это не живое воплощение Христа? А пророческие предупреждения? Правда, как и всегда, «пророков нет в отечестве своём». Но мы вспомянем о них ещё не раз.
И всё же удержимся от экзальтации. Склоняться к руке не будем, от рукопожатия откажемся.  На чём же остановиться? Остановимся на глубоком поклоне…
Однако не пора ли вернуться к нити нашего рассказа? Пусть в сцене прощания кое-что было не совсем так. В конце концов, детали я мог забыть. Иногда мгновения исчезают, не успев задержаться в памяти, и, вспоминая, мы добавляем исчезнувшие фрагменты, как выпавшие из мозаики кусочки смальты.
Я забежал немного вперёд, а по сюжету всё ещё нахожусь на берегах Невы.
День близится к вечеру. До полуночи я должен буду покинуть Петербург, девятнадцатый век. Если задержусь, мне уже никогда не выбраться из водоворота времени. Путешествие во времени - страшно интересное занятие, но с перспективой вернуться домой. Зачем мне быть бездомным скитальцем? Прощай, Петрополис!
Неведомая сила подняла меня со скамейки Летнего Сада, и я оказался  в суетливой, шумящей на разные голоса Москве, на заполненной народом и колясками площади, в которой узнал Петровку. Год, правда, был уже 1881-ый, о чём я узнал, увидев заголовок газеты «Русские Ведомости» на уличном лотке. У меня мелькнуло желание взять в руки сероватый листок, пахнущий типографской краской. Но у меня не было денег: ни ассигнациями, ни мелочью, бывшими в ходу в эту эпоху.  Ладно, обойдёмся без газетной болтовни. Живая жизнь вокруг куда занимательнее. Я огляделся. Знаменитого Пассажа ещё не было. На его месте теснились какие-то лавки с грубо разрисованными вывесками над дверями. Одни изображали щеголеватого  брадобрея в рубахе, с бритвой, ножницами и помазком в поднятой руке, устремлённой к намыленной щеке господина, укутанного в белую простыню, другие предлагали калачи, сайки, сахарные головы под витиеватыми клинописями «Калониальные тавары». Надписи большей частью грешили грамматическими ошибками. Большие каменные дома в четыре-пять этажей  по двум сторонам  мощёной площади обозначали перспективу довольно широкой улицы. С одной стороны виднелся бульвар с чахлыми, видно, недавно подсаженными деревцами. С другой, ближе к центру, громоздились здания  Столешникова переулка и Кузнецкого Моста. Повсюду было довольно много народа: чистой публики в котелках и цилиндрах, одетой в чёрные и серые тройки, мастеровых в рубахах-косоворотках и пиджаках, в картузах, и совсем простых людей, одетых кто во что горазд. Все были чем-то заняты. Восседавший на козлах извозчик зорко поглядывал вокруг, высматривая в снующей толпе седока. Крупный серый жеребец в яблоках нетерпеливо переступал тонкими в щиколотках ногами. На углу Остоженки и Пречистенки я увидел кряжистую фигуру человека с  окладистой бородой, в белой холщёвой блузе, подпоясанной узким кавказским ремешком. Он направлялся к видневшейся неподалёку книжной лавке. Я замер. Неужели Лев Толстой? Как раз в это лето 1881 года (я знал это по его биографиям) он с семьёй переехал в Москву из Ясной Поляны по семейным делам: старшего сына Серёжу определить в Московский университет, дочь Таню, чтобы вывезти в свет. Заметив меня, рассматривавшего его с особенным вниманием, он поднял глубоко сидевшие серо-стальные, колючие глаза из-под густо нависших седых бровей и недовольно поморщился. Я поклонился. Человек в блузе приподнял войлочную шляпу и прошествовал дальше. Некоторое время я ещё оставался в столбняке, не решаясь поверить себе, и очнулся, когда фигура старца почти скрылась за углом.
Только тогда я ожил. Члены мои пришли в движение, и я зашагал к Большому и Малому театрам, к Китай-городу, потом свернул вправо к Тверской, миновал Английский клуб, приблизился к Тверскому бульвару. В самом его начале, сверкая новизной, возвышался недавно поставленный памятник Пушкину, правда, уже успевший запылиться. Я снова вспомнил Фёдора Михайловича. Он был здесь год назад в июне, стоял на том же самом месте, где я теперь стою, когда снимали покров с гранитной фигуры поэта.  Снова на миг наши пути скрестились.
Два человека жили во мне. Тот, который медленно двигался сейчас по Тверскому, вспоминая двух, даже трёх великих людей, Толстого, Достоевского и Пушкина, и другой, родившийся в глубинах рефлектирующего сознания и о котором речь пойдёт спустя несколько мгновений. Один из них час назад беседовавший  на скамейке Летнего сада с автором «Бесов», только что проводивший взглядом бородатого плечистого человека в холщёвой рубахе, и другой, перечитавший сотни книг, много передумавший, уже переживший увлечение личностью и учением великого Льва. Оба гиганты, едва уместившиеся в границах русской и мировой литературы. Они никогда не встречались и, кажется, недолюбливали друг друга. Образ первого уже выветривался из зрительной памяти. Второй же ещё оставался в сетчатке глаза. И я думал о нём: «Титан, кто спорит? Учитель, влияния которого и я в числе многих не избежал. Однако сколько дров наломал! Сколько людей сбил с толку, ввёл в заблуждение, всем близким принёс страдания! Но и совесть растревожил не зря. Людей надо будить, иначе они заснут и очерствеют. «Бог есть любовь, - не уставал твердить он. - И нет другого Бога. Живите в любви - и будете счастливы. Не нужны будут ни суд, ни армия, ни церковь, ни государство». Он так верил в это. Но это возможно только в далёком-далёком будущем, а в настоящем могло принести и принесло много несчастий…
По Страстному и Рождественскому бульварам я спустился к Трубной площади и ступил в пролёт Садового кольца. В моё время оно было широкой оживлённой магистралью с бесконечной лентой автомобилей. Теперь же по ней с длинного горбатого южного холма, с одной стороны, и ещё более крутой возвышенности с другой, северо-западной, лениво двигались извозчичьи пролётки, коляски; изредка, тяжело переваливаясь на скрипучих высоких колёсах, шатавшихся туда и сюда, проезжали кареты. Здесь, в центре, Москва была легко узнаваема. Но чем дальше от старого города, тем сходства с Москвой, которую я знал, становилось всё меньше и меньше. Не было ни широких улиц и проспектов, ни грандиозных зданий в стиле модерн с их горделивыми цокольными этажами, облицованными трофейным немецким гранитом после 1945 года, ни огромных сверкающих витрин. И всё же дух Москвы витал и здесь. В чём он состоял, трудно было объяснить. Он был в лицах людей, в свободе их движений. Матерью городов русских была Москва, а не Киев, её особый дух. Дорого дались ей величие и слава. И именно этот дух привлекал в Первопрестольную людей из всех уголков России, а не только погоня за лёгкой жизнью, конечно, если у них были открытые сердца и незашоренные глаза.
Я пересёк Садовую и ступил в район Самотёчных улиц. Никакого асфальта и в помине не было. Уходя вдаль в лесистые кущи знаменитой Марьиной рощи, так живописно изображённой Загоскиным, тянулись немощёные, заросшие травой улицы. Здесь было малолюдно. С острым интересом искал я в лицах встречных прохожих, в чумазых физиономиях мальчишек, игравших на тротуарах и во дворах, знакомые черты, то выражение, о котором классик сказал: «На всех московских есть особый отпечаток». Да, он присутствовал этот отпечаток: бледные живые и дерзкие лица ребятишек говорили об особенностях московской жизни, суетной, полной соблазнов и опасностей. Дети 10-12 лет, игравшие на улице, одеты были в ситцевые рубашки и залатанные штаны, почти все босяком; девочки из семей простого звания в такие же простенькие платьица. Мальчики, сгрудившись в кучку, играли в знакомую мне игру «расшибалку» и «пристеночек», девочки баюкали завёрнутых в цветные лоскутки кукол. Мне хотелось перекинуться с мальчишками хотя бы несколькими словами. Не было ничего проще сказать «здорово, ребята!», но я не рискнул заговорить. Неизвестно, видят ли они меня. Зачем смущать безмятежность детских душ?
Из дверей одного дома в глубине двора на вечернюю прогулку в сопровождении бонны вышла девочка с озорными и в то же время томными синими глазами. Она была одета в светлое кисейное платье. Белокурые волосы взбиты на затылке. Большой бант цвета чайной розы красовался на самой его вершине. Девочка напоминала ожившую цветочную вазу.
 Фасады одноэтажных и двухэтажных  деревянных домов, с узорчатой вязью наличников и карнизов, с дворянскими гербами, выстроившись в неровную линию, образовывали улицу с тянущимися вдоль неё заборами. Там и сям виднелись открытые настежь ворота с подъездными дворами. За ними тянулись просторные усадьбы, почти ничем не отличавшиеся от деревенских. Пахло хлевом, птичьим, помётом, парным молоком,  печным дымом,
 За заборами слегка покачивали пыльными листьями яблоневые и вишнёвые деревья, простирались довольно обширные сады, огороды, хозяйственные постройки. Стояли и каменные двухэтажные особняки, и краснокирпичные, в четыре этажа, вероятно, доходные жилые дома. Дворов, проулков и закоулков было много. Они переходили один в другой, создавая лабиринт, в котором легко можно было заблудиться. Но я так хорошо помнил конфигурацию переулка, что, побродив немного, нашёл его слегка наклонный изгиб. Сердце моё забилось сильнее. Я узнал это место. Здесь через каких-нибудь сто лет появятся многоквартирные  коммунальные, густо населённые дома, в одном из которых я появился на свет. По едва уловимым приметам удалось отыскать место, где должен был стоять нужный мне дом. Оно было  почти не застроено. На месте двора, где мы играли в футбол, высилась бревенчатая постройка. Рядом среди груды красных кирпичей, извёстки и пыли строилось двухэтажное здание будущей швейной фабрики. Помню, как при прокладке газовых труб году где-то в 49-ом двадцатого столетия рабочие разрыли останки какого-то сруба из  толстых брёвен. Мы тогда долго гадали, что это могло быть, к какому времени относилось. Воображение смутно рисовало дикие леса с редкими поселениями вокруг складывавшейся Москвы. И вот теперь загадочное строение было передо мной. Скорее всего, место, где находился наш переулок, располагалось непосредственно за уже стёршейся чертой Земляного города и относилось к так называемой Новой слободе, по имени которой стала зваться Новослободская улица, а потом и станция метро. Неподалёку располагался конный двор, доживший до конца сороковых послевоенных. Не было ещё ни выросшего вскоре красного кирпичного дома, в обширном подвале которого в 41-ом  размещалось бомбоубежище, где мне несколько раза пришлось побывать совсем маленьким ребёнком, ни здания школы, ни жилых пятиэтажек рядом и напротив, но некоторые уже начинали строиться. Москва бурно росла, принимая облик того города, который я знал. По сути дела всё моё поколение выросло на улицах и в домах конца 19-го начала 20-го века. Мы дышали едва выветрившимся воздухом строительной пыли дореволюционного времени и могли считать себя наследниками и питомцами двух эпох. Старая кончилась совсем недавно, когда стали сносить  ветхие дома и строить новые.
Так вот она какая, моя «малая родина»! Я стоял у её начал - чувство странное, трогательное и волнующее! По изгибу переулка  скоро застучат молотки, лягут чугунные, а потом и стальные линии трамвайных путей, между которыми после летних весёлых гроз среди потоков дождевой воды мы пускали бумажные кораблики, уплывавшие в низину Самотёки и Самарского переулка. Дальше этого места наша фантазия не шла. Скоро поселения Новой слободы наполнятся пришлым людом из всех российских (и не только) областей и закипит жизнь, в гуще которой я появился на свет.
Да, Питер, Летний сад, каналы - хорошо. Но роднее родной улицы ничего нет. Однако почему мне представились именно эти картины, именно эти два человека, хотя вокруг были и другие люди? Возможно, таково свойство чаши: ты видишь то, что хочешь увидеть.
Колокол Страстного монастыря ударил раннюю заутреню, часы пожарной башни на Селезнёвской улице пробили полночь. Чары, в плену которых я находился, рассеялись. Город принял свои современные очертания. Сон ли это был, наваждение, галлюцинация - или всё происходило на самом деле, не знаю...
Я очнулся на том же самом месте, с которого началось моё путешествие. Зеленоватая чаша с рисунком «павлиний глаз» стояла на столе. Вода в ней была всё такой же прозрачно голубой.
столе. Вода в ней была всё такой же прозрачно голубой.
Почему нас так тянет ко всему неизведанному: к неоткрытым землям, прошлому и будущему, далёким планетам?
Почему человеку не живётся в том месте, где он появился на свет? Наступила засуха, ушли животные из африканских саванн дальше на север. За ними потянулись и наши далёкие предки. Высохли травы, и орды Атиллы и Чингиз-хана  снялись с насиженных мест и двинулись к изобильным водой равнинам и горам Европы. Но вот и воды вдоволь, и  скот изобилен, а тёмная волна всё влечёт и влечёт нас дальше, к неизвестной цели.
Отчего так хочется выйти из границ сегодняшнего дня, оказаться  у самых истоков жизни? Неуёмное любопытство, жажда собственности? Вот открыли мы Новый Свет ; ко благу ли? Оставили свои следы на лунном и марсианском грунте - зачем? Шагнули дальше. Жизнь везде разнообразна, но главный её признак - она сама, Поэтому, сколько ни удивляйся, придёшь к тому же, что уже знаешь. И всё же мы путешествуем, и нет конца нашим странствиям и предела нашим мечтаниям…
 Солнце уходило за крышу соседнего дома. На землю опускался тихий вечер. Чаша с водой стояла передо мной на столе. Прозрачная влага отдавала лёгкой голубизной, и мне казалось, я всё ещё вижу и Летний Сад, и фигуру моего собеседника, старинные улицы Москвы, то прошлое, в котором так мечтал побывать, и побывал благодаря чаше из малахита.