Морис Левель. В свете красной лампы

Анастасия Вий
Сидя в большом кресле у камина, он подался вперед, протянул руки к огню и медленно заговорил, время от времени внезапно прерываясь и бормоча «да... да», словно собирался с мыслями, проверял не изменяет ли память.

На столе перед ним валялись бумаги, книги и разного рода хлам. Лампа едва теплилась. Я видел лишь его сероватое лицо и ладони, которые в отблесках камина казались двумя длинными пятнами.

Тишину нарушали только урчание кошки, свернувшейся у огня, и треск поленьев в камине, испускавших причудливые языки пламени. Голос моего друга звучал глухо, словно бормотание спящего.

– Да... да... это было огромное, величайшее горе в моей жизни. Лучше разориться вчистую, потерять здоровье, остаться без всего и вся... но...Только не это! Прожить десять лет с женщиной душа в душу, а потом смотреть, как она умирает. Остаться одному... одному, как перст, и знать, что впереди только одиночество... Это было выше моих сил!.. Вот уже полгода, как ее не стало... Кажется, прошла целая вечность… А как быстро когда-то летели дни!.. Если бы болезнь проявилась раньше, если бы хоть какой-то намек... Нехорошо говорить такое, но, если знаешь заранее, разум успевает осознать неизбежное. Да и сердце мало-помалу черствеет... свыкаешься с неприятной мыслью... а так...

– Мне казалось, твоя жена болела.

Мой друг покачал головой.

– Нет, ничего подобного... все – как гром с ясного неба... Врачи даже не поняли, что с ней... Каких-то два дня – и ее не стало. Не знаю как, да и зачем я продолжаю жить. Днями напролет я брожу по дому в погоне за ускользающими воспоминаниями. Представляю, что сейчас она выйдет ко мне из-за портьер, что в заброшенных комнатах повеет ее ароматом...

Он протянул руку к столу.

– Взгляни, вчера я нашел в кармане вот это... ее вуаль. Однажды в театре она доверила ее мне. Вуаль, будто еще пахнет ее духами, еще хранит тепло ее лица... Но нет! Не осталось ничего... Одна скорбь... хотя... тут такое дело... Понимаешь... в общем... от горя в голову лезут такие шальные мысли... Я сфотографировал ее на смертном одре. Принес камеру в злосчастную комнату, где отлетела ее душа, поджег магниевую ленту[1]... Да, несмотря на горе, я скрупулезно и тщательно сделал то, от чего меня теперь бросает в дрожь, совершил отвратительный поступок... И все же знание, что она здесь, что я смогу ее увидеть снова такой, как в тот последний день, служит большим утешением.

– И где же эта фотография? – спросил я.

Мой друг подался вперед и, понизив голос, ответил:

– У меня ее нет… или как бы нет… Есть пластина, но я никак не соберусь с духом прикоснуться к ней... Она до сих пор в фотоаппарате... страшно вынимать. А я так хотел бы посмотреть!

Он дотронулся до моей руки.

– Послушай... сегодня... ты пришел... и я наконец смог выговориться... мне стало лучше, словно силы ко мне возвращаются... А хочешь, пойдем в лабораторию? Давай вместе проявим пластинку?

Приятель вопросительно и нетерпеливо заглянул мне в лицо – будто ребенок, который боится, что ему откажут в желанной игрушке.

– Конечно, помогу, – ответил я.

– Да... – Он вскочил. – С тобой совсем другое дело. С тобой будет спокойнее... Так будет лучше, намного лучше... мне полегчает... вот увидишь...

Мы прошли в фотолабораторию, обычный чулан с рядами склянок на полках. Вдоль одной стены тянулся из конца в конец стеллаж, полный всяких кювет, колб, пузырьков и справочников.

При свете свечи, что отбрасывала вокруг него неверные тени, мой друг молча изучил наклейки на реактивах и протер несколько кювет.

Затем включил красную лампу, задул свечу и попросил:

– Закрой дверь.

В темноте, разгоняемой лишь кроваво-красным светом, было нечто драматичное. Случайные блики от склянок скользили по его дряблому лицу и впалым вискам.

– Плотно прикрыл? Ну, тогда я начинаю.

Он вынул из кассеты пластину и, бережно держа ее за уголки большим и указательным пальцами, долго и напряженно рассматривал, словно пытаясь разглядеть невидимое изображение, которому вскоре предстояло появиться.

Затем с большой осторожностью опустил в раствор и стал покачивать кювету.

Почему-то ритмичное звяканье пластинки о фарфор казалось странно жалобным. В свете красной лампы жидкость омывала снимок с тихими всплесками, будто всхлипывая. Я не мог оторвать взгляда от молочно-белого куска стекла, медленно темневшего к краям.

Раствор, вначале прозрачный, мало-помалу чернел, и вскоре посередине пластинки возникло темное пятно. Оно понемногу расползалось, кое-где смягчаясь более светлыми вкраплениями.

Я взглянул на своего приятеля. Его губы дрожали, бормоча что-то невнятное.

Вытащив пластинку из раствора, он поднес ее к глазам и, когда я заглянул ему через плечо, сказал:

– Ну вот, проявляется... понемногу... Проявитель у меня слабоват... Но ничего... Взгляни, уже показались самые светлые участки... Подожди-ка!.. Сейчас увидишь...

Он вернул пластинку в раствор, и та погрузилась на дно с тихим всплеском.

Ее уже залил равномерный серый цвет. Нагнувшись над ней, приятель пояснил:

– Темный прямоугольник – кровать... Вот этот квадрат выше, – он кивнул в ту сторону, – подушка. А в середине, вот это более светлое пятно с бледной полоской на черном фоне – это она... с распятием, которое я вложил ей в руки. Моя бедняжка... моя милая!

Он заплакал, сотрясаясь от сдавленных всхлипов. Слезы текли сами собой, как у тех, кто привык к горю, и для кого рыдания стали привычнее улыбки.

– А вот и подробности, – объявил он, пытаясь совладать с собой. – Я вижу зажженные свечи и веточку священного букса... Ее волосы, они были у нее такими красивыми... Руки, которыми она так гордилась... Маленькие белые четки, что я нашел в ее часослове... Боже мой, до чего мучительно смотреть на это все снова, и вместе с тем радостно... Я так счастлив... Снова смотрю на нее, мою бедную малышку...

Видя, что он вот-вот совсем расклеится, я решил вмешаться и спросил:

– Как думаешь, пластинка уже готова?

Он поднес ее к лампе и, пристально осмотрев, положил обратно в ванночку и, немного там подержав, снова вынул и изучил.

– Нет... еще нет... – пробормотал он и положил ее обратно.

Помню, его тон и резкие движения меня насторожили. Но думать было некогда, потому что он снова заговорил:

– А вот и новые подробности... нужно время. Я же говорил, раствор у меня слабоват... Изображение появляется не сразу.

Он начал считать:

– Раз... два... три... четыре... пять... На этот раз должно получиться. Если передержать, можно все испортить.

Он вытащил пластинку, встряхнул ее, обмыл чистой водой и предложил мне:

– На, смотри!

Но только я протянул руку, как он, вздрогнув, нагнулся с пластинкой к лампе, и его лицо в ее красном свете внезапно стало таким жутким, что я не удержался от крика:

– Что с тобой? Что там?!

Его полный ужаса взгляд был прикован к пластинке, сердце так колотилось, что казалось, вот-вот выскочит из груди, оскаленные зубы стучали друг о друга.

Не представляя, что могло повергнуть его в такой ужас, я положил руку ему на плечо и воскликнул во второй раз:

– Да что там?! Ну, говори же! Что такое?

Он обернулся ко мне с совершенно безумным видом, и, пронзив взглядом своих налитых кровью глаз, схватил за запястье так крепко, что ногти впились в кожу.

Трижды он порывался что-то сказать, а потом, размахивая пластиной над головой, возопил в багровый сумрак:

– Я... я... Несчастный! Преступник! Убийца! Она не умерла! Ее глаза открылись!
 



[1] В начале двадцатого века было обнаружено, что при сгорании магния происходит интенсивное излучение света, близкого по спектру к дневному, что нашло применение в фотографии. Выпускалась лента из магниевой смеси, поджигая которую, фотограф получал вспышку. Эта лента широко применялась вплоть до середины двадцатого века.