лето в новороссийске часть третья

Константин Миленный
Л Е Т О     В    Н О В О Р О С С И Й С К Е
         (ч а с т ь    т р е т ь я)


Каждое утро, ни свет, ни заря, я был у нее. Она встречала
меня в постели.

Интерьер снимаемой комнатки соответствовал стандарту
солдатской казармы.

Между единственным оконцем во двор и металлической
кроватью во всю длину комнаты еле умещалась тумбочка, как видно,
сработанная еще до войны покойным хозяином дома.

По тогдашней моде  со старинным затуманенным и
облезлым по краям зеркалом фигурного с крупной фаской стекла.

И, конечно, обязательный в ту пору традиционный
венский стул цвета  "темный шоколад" с обшарпанным фанерным
сидением и расшатанными ножками.
 
Непритязательность жилья и обстановки обостряла
ощущение полной безмятежности, ради которой Е.Н. и оставила на
время опасную, подстерегающую на каждом шагу Москву.

Появившееся ощущение вседозволенности было так
непривычно, что вызывало на первых порах неверие в реальность
окружающего.

Оказывается, можно было находиться в одной кровати
и не думать о том, что кого-то надо опасаться, что кто-то войдет
сейчас в эту комнату.

Что можно без опаски идти по улице, держась за руки.
Хотя я этого детсадовского приема, признаться, до сих пор еще
стесняюсь.
 
Как известно, к  хорошему привыкают легко, вот и мы
тоже довольно быстро освоились в новых условиях и привыкли
к свободе, которая всегда раскрепощает, на то она и свобода.

По своей природе она, мне кажется, способна умножать
человеческие чувства и ощущения, а от того, может быть, и
немножечко развращает человека.

Думаю, те же чувства охватывали и Е.Н.

В минуты затишья я любовался нежным овалом ее чуть
скуластого лица, с готовностью раскрытыми, хоть и уставшими
глазами.

И еще эта застывшая в уголках рта то ли улыбка, то ли
гримаска, которой сопровождались ее недавние приглушенные
стоны.

Она была страстной,  отдавала себя с неизменным
желанием и наслаждением, но в то же время никогда даже не
намекала на какие бы то ни было, скажем так,  шалости, мысли
о которых, невольно, разнообразия ради, приходят в голову
двум влюбленным в постели.

Я о них ничего не знал и думаю, что ее они тоже не
посещали. В противном случае, Е.Н., женщина решительная,
мне обязательно сказала бы об этом.

Уверен, что с высоты сегодняшних прогрессивных
позиций общественного мнения, ее смело можно назвать
пуританкой.

Коротко говоря, в постели она меня ничему не учила и,
как я понял несколько позже, научить не могла.

И не потому что это был не ее предмет.

Она была девчонкой военных лет и сама ни о чем 
таком, в чем привычно ориентируются сегодняшние подростки,
не догадывалась, по крайней мере, тогда.

Скорее всего, в этом вина, а, может быть, и заслуга мужа,
Вадима Исаевича.

Было и так, что  где-нибудь в оживленном общественном
месте, на улице, в театре, в метро она  признавалась:

-Милый, что ты со мной делаешь, я  вся мокрая,  т  а  м.

Это был предел откровения в выражении чувственности,
даже плотскости.
 
Когда она так сказала в первый раз я не мог понять, о
чем это она.

Сначала я недоуменно  посмотрел на чистое небо, на ее
сухие туфли, потом на нее.

И только когда она прижалась ко мне дрожа и шепча
"Глупенький мой, ах, какой глупенький", я начал догадываться.

Ну, а потом эти  ее признания заводили  меня самого
и тоже  до исступления.

Насытившись, мы отправлялись на пляж.

Но не на городской. Здесь меня легко могли найти мои
родственники или встретиться знакомые.

Им нужно было бы давать объяснения по поводу моей
спутницы.

Кажется, она не умела плавать, во всяком случае, делала
это крайне неуверенно. 

Поэтому Е.Н.. очень волновалась, когда я лихо заплывал
вдаль и особенно, когда по-мальчишески хвастливо надолго
нырял вглубь.

Выныривал я бесшумно и подальше от того места, где
уходил под воду.

Видел, как она высматривала меня и не успокаивалась
до тех пор, пока я не помашу ей рукой.

В такие минуты она напоминала мне мою мать.


Раз уж зашла речь об этом то признаюсь, что в Москве
я еще не умел и не имел возможности оценить ее формы.

Да и до того ли было в те короткие судорожные встречи,
полные опасности разоблачения.

Здесь же, на берегу моря, я увидел, что она, конечно,
была грузновата и это впечатление усугублялось ее купальником,
аляповатым, как и все купальники тех лет.

Они скрывали то, чем можно было бы гордиться, но 
подчеркивали недостатки  форм.
 
Скорее всего, моему прозрению способствовала
чрезмерная интенсивность наших свиданий.

Да и стройных девчонок, моих сверстниц, на всяком
пляже было в изобилии.

Именно поэтому Е.Н. всегда стелила наши полотенца в
стороне от молодежных кампаний.

Я понял, что она выглядит ощутимо старше меня и в
какой-то момент почувствовал неловкость от мысли о том, что
окружающие могут догадываться о наших истинных отношениях.

Не знаю, подозревала ли она о моих переживаниях, но
думаю, что да, ведь скрывать своих чувств я тогда не умел, как,
впрочем, и всегда.

Почему-то здесь на берегу я вспомнил о том как  Вадим,
уже догадывавшийся о наших отношениях, сказал ей, что
влюбилась она бесперспективно.

Может быть, он считал меня  бесперспективной
личностью. Но скорее все-же он  имел ввиду ощутимую разницу
в возрасте. 

Забегая чуть вперед скажу, что вернувшись в Москву,
эту отчужденность и настороженность по отношению к ней я уже
не испытывал.

Думаю, что связано это было с возвратом в привычную
обстановку, без тесного ежедневного и почти круглосуточного, как в
Новороссийске, контакта, который и вызвал во мне чувство
пресыщения.

Да и бытовая мелочь, как легкий мусор, беспременно
плавающий на поверхности всяких, в том числе и серьезных
отношений, сыграла свою роль.

Но пока мы еще здесь, на берегу Черного моря и никакая
разница в возрасте не в состоянии разлучить нас.

А до Москвы целая неделя, не считая почти двух суток
дороги, которые мы тоже проведем вместе в одном купе. 

И все было бы хорошо, если все хорошо бывает.
В то раннее утро, как обычно, преодолев на едином дыхании крутую
улицу Гончарова, я влетел в ее комнату.

На удивление выглядела она вялой, утомленной и даже, 
мне показалось,чем-то недовольной.

Ну, думаю, сейчас начнется старая песня про ночи в
одиночестве.

И оказался прав, но только отчасти. Скоро все прояснилось.

В момент, когда наше традиционное утреннее занятие
приближалось к своему пику, она вдруг резко отстранилась лицом от
меня и показала округлившимися глазами на стену за нами.

На ней сидела сороконожка, сантиметров шести в диаметре,
с тонюсенькими, как паутинки, и с множеством коленок ножками при
почти нематериальном тельце.

Потихоньку, чтобы не спугнуть, я сполз, скажем, с кровати,
взял с пола тапочек и, подкравшись к сороконожке, прихлопнул ее.

Оказалось, что эта тварь и была причиной двух последних
бессонных ночей моей Е.Н.

Она увидела ее в первый раз позапрошлой ночью, когда
беспричинная тревога заставила Е.Н. включить в комнате свет.

Закутавшись в простынь до подбородка, оцепеневшая от
охватившего ее страха и омерзения, она битый час следила за
сороконожкой как загипнотизированная, боясь упустить ее из вида.

Врага надо видеть в лицо, неизвестность страшнее
открытой опасности.

А вдруг она вздумает забраться под простынь, а Е.Н.
пропустит ее маневр?

Спустя час или около того сороконожка оказалась на
перпендикулярной стене и снова застыла надолго.

Все это время Е.Н., не смыкая глаз, непрерывно следила
за ней, каждую секунду ожидая нападения этого страшного
существа.

И так до утра, с рассветом она исчезала.

А Е.Н. продолжала бояться, потому что та скрылась в
свое дневное укрытие, оставаясь где-то рядом в той же комнате.

Сороконожка почувствовала свое господствующее
положение, окончательно рспоясалась и самонадеянно решила не
уходить в подполье даже с моим приходом.

Это ее и сгубило. 

Так вот почему Е.Н. особенно страстно убеждала меня в эти
дни в невозможности ночных расставаний.

С этого дня я оставался  до той поры пока ее ни сморит сон,
непрерывно следя за появлением непрошенной настенной живности.

В  случае опасности я пускал в ход мягкий тапочек,
предусмотрительно надетый на руку.

После удачной охоты, с одной мыслью о сне, я летел,
раздеваясь на бегу по темному каменистому ущелью улицы
Гончарова к родительскому дому и с разбега укладывался в свою
кровать.

Она стояла в  нашем неогороженном дворе у стены
дома прямо под всю ночь светившимся материным кухонным
окном.

Светилось оно  до утра,  таково было безоговорочное
требование матери, потому что они с Ларкой боялись ночи без
света.

Я был завидной мишенью и всю ночь надо мной и по
мне кружил, ползал, звенел, прокусывал насквозь весь летающий
ночной зверопарк нашей улицы.

На верхнем дворе растягивали свои зобы лягушки,
брехала наша собака, а за ней, в очередь, и все соседские тоже.

И так всю ноченьку.

Ну, а когда жара спадала мы болтались по городу.

Я рассказывал ей все, что знал о Новороссийске со слов Федора.
 
Мы сидели в укромных местах заброшенного парка
Демьяна Бедного, который я выучил наизусть предыдущим летом
со своей местной пассией, моей ровесницей, Светкой Смирновой,
ели от пуза  мороженое.

В путешествия по окраинам города, не говоря уж о
поездках в соседние Кабардинку, Анапу или Геленджик, мы не
пускались.

Слишком мало времени оставалось на такое.

Мы радовались всему, что окружало нас, городу, морю,
горам и, конечно, друг другу.

А где радость, там и ее счастливый смех.

Ах, как она смеялась. Мне всегда хотелось передать
словами ее неповторимый смех.

Но как пересказать словами музыку?

Можно сказать про мелодию, что она грустная или героическая,
вдохновляющая.

Но, услышав эти слова, вы не загрустите и не вдохновитесь,
потому что не услышали музыку.
 

И чтобы насладиться ее смехом его надо  услышать.
Это был легкий музыкальный взрыв, который заставлял
переливаться одновременно множество разных по тону нежнейших
колокольчиков.

Всегда в две-три серебристых рулады, причем, каждая
следующая чуть выше предыдущей.

Оттого смех ее был необычайно заразительным.

Она почти профессионально любила театр и я часто был свидетелем
того, как ее смех заражал ближайших соседей по зрительному залу
не меньше, чем рассчитанные на  смех сцены в спектакле. 

И если кто-то из зрителей и оглядывался на нее, то только
для того, чтобы увидеть кому такое музыкальное чудо удается.

Единственный спектакль, который не смог вызвать у нее
смех, были "Два веронца", шедшие в театре Вахтангова 5 марта 1954
года.

Но тогда мы ничего не слышали, и ничего не видели, а
только чувствовали сцепленные свои горячие ладони, и, как от озноба
подрагивающие, локти и плечи.

В первый раз я услышал этот смех в её 26 лет, потом с
перерывом в 12 лет и последний раз когда ей было уже 56. В ней
менялось всё и голос чуть-чуть тоже.

Оставался прежним только её неповторимый смех.


         продолжение:http://www.proza.ru/2019/03/01/605