Супница

Пушкина Галина
Из сборника "Рассказы о детях НЕ для детей".
* * * * *

К новоселью я получила роскошный подарок – великолепный сервиз на двенадцать персон!
Полдня ушло на открывание коробок и коробочек, развёртывание пакетов и пакетиков… Бережно высвобождала и аккуратно расставляла чашечки и блюдечки, тарелки и тарелочки, соусники и салатницы, чайник, кофейник, маслёнки и сахарницы. К вечеру вся кухня: и столешница, и стол, и подоконник, и даже стулья… Всё было заставлено изящным фарфором: для завтрака, обеда и ужина, для кофе- и чаепития!
Устала. В вечерних сумерках окинула своё сокровище взглядом, и, вдруг, золотистые завитки и нежные букетики цветов отделились от своей белоснежной основы и закружились по кухне в вихре летнего танца… Да нет, это у меня закружилась голова – полдня без глотка воды! Но… осталась последняя коробка.
И вот, из обёрточной бумаги, словно из мятых одежд, появляется… Супница! Округлая, бледная, матово мерцающая в сгущающемся сумраке… Приподнимаю её выпуклую крышку и, неожиданно с леденящим ужасом, заглядываю внутрь…

*  *  *  *  *

Когда я впервые поняла, что со мною что-то неладно!..
Может быть, когда проснулась с пятнами на белье и простыне?.. Сначала был стыд, но не более. Помню странные слова матери: «Покажи отцу – он не будет тебя трогать…». И к стыду примешалось чувство гадливости, прежде всего, по отношению к себе. Захотелось провалиться, убежать, а ещё лучше – умереть! Ларка говорила, что когда ей плохо – представляет себя в гробу…

Ларка – одноклассница, правдолюб-просветитель, подобными пятнами хвасталась в раздевалке спортзала, громким шёпотом объясняя столпившимся подругам, что теперь она – не пацанка, а девушка!.. Будто это событие могло изменить её несдержанное поведение, мальчишечью походку и тупость у доски! Услышав ненароком Ларискину «гордость», я поняла, что и со мною произошло неизбежное. Но чувство гадливости не исчезло, оно лишь заглохло на время, чтобы через месяц вернуться опять. А потом всё вдруг прекратилось! Мама сказала, что первый год так бывает: то пойдёт, то остановится. Что я слишком худенькая для регулярных «красных дней», как она это назвала.
Я не хотела их возврата, потому старалась есть как можно меньше, чтобы не потолстеть!.. Но мне уже полгода как исполнилось двенадцать, и время брало своё – я стала прибавлять в весе, судя по поясу школьного фартука.

Так когда же я впервые поняла, что неладно?! Может быть на Конкурсе?.. Именно тогда, я впервые заметила, что потолстела: концертный костюм, который болтался на мне ещё в новогодние праздники, оказался тесен! Я, как тупая овца, смотрела на бирки со своим именем, и не могла понять, почему молния не застёгивается... Катерина Львовна, наш танцмейстер, совершенно потерявшая голову от волнения, стянула молнию на моём боку, всегда имевшейся у неё на груди ниткой с иголкой, и вытолкнула нас на сцену... Мы, девочки, тоже волновались! Конкурс самодеятельности, приуроченный к «Женскому дню», обещал победителям гастроли по области, и всем хотелось путешествия в грядущие весенние каникулы.

Меня подташнивало уже давно, по утрам я совсем не могла есть, и к обеду от голода голова кружилась; я плохо понимала, что говорила у доски, но по инерции получала «отлично», совершенно того не заслуживая. А сегодня… Воздуха постоянно не хватало, я даже попросила открыть окно в автобусе, и на меня загалдели все девчонки, испугавшись сырого весеннего ветра. Весна в этом году была ранней: деревья уже окутались зеленоватой дымкой набухших почек, по взгоркам оголилась прошлогодняя трава, ещё немного и появятся первые подснежники…

Огромный зал «Дома культуры» был полон! Наряженные в яркие, с блёстками по подолу, сарафаны, с цветами на голове, вместо немодных кокошников, с нарисованным румянцем  во всю щёку, мы стайкой высыпали на сцену и под нестройные аплодисменты разбежались по своим местам.
Первый танец был – Кадриль. «Топотушки» прошли чётко, слаженно, даже неуклюжая Люська не сбилась. Потом были «зеркальца», фигура совсем простая, единственная сложность – улыбаться напарнице. А вот и кружение! И здесь… Я поняла, что раскину руки, и все увидят «прореху» на моём боку… Но музыка вела, била по голове и закладывала уши! И ноги, сами по себе, понесли, кружа вдруг одеревеневшее тело, вдоль рампы... Нет! Это рампа – набежала на меня и опрокинула… прямо на ковровую дорожку перед сценой!!!

Музыка из громкоговорителя всё ещё крикливо веселилась, а надо мною склонились мутные лица и что-то говорили наперебой, что-то спрашивали у мня и друг у друга на каком-то совершенно непонятном языке…
Мелодия оборвалась на полутакте. Наконец-то меня подняли на ноги, и Катерина Львовна, что-то бормоча, повела меня обратно, на сцену. Всё тело болело, особенно правый бок и локоть, а голова кружилась больше обычного. Неужели опять танцевать!.. Но, поднявшись по ступенькам, с бока от сцены, мы свернули за кулисы, где перепуганные девчонки кинулись ко мне! Я непроизвольно вдохнула полные лёгкие пыли кулис… И рвота заставила всех отшатнуться, а меня, схватившись за занавес, сползти на колени. Казалось, что внутренности решили вырваться наружу – на паркет сцены, на бархат занавеса, на блёстки костюма; а в голове билась, словно птица о прутья клетки, лишь одна мысль: «Хорошо, что ничего не ела»…

Меня исключили из школьного танцевального ансамбля, за срыв выступления и «за несоответствие размеру». Костюмы были столь дорогие, что проще было сменить танцовщицу, чем перешить или заказать новый. Как я это перенесла? Уже и не помню, я стала болеть всё больше и больше: есть не могла уже не только по утрам, несколько раз почти теряла сознание в школе, но уже научилась чувствовать «духоту» заранее и выходить из класса, не спрашивая разрешения...
Маму вызывали для объяснений в школу, где она сказала, что у меня – солитёр, лечением которого «мы займёмся в летние каникулы»... Так значит – не я больна, а солитёр во мне!..
В учебнике зоологии для старших классов, что полистала в школьной библиотеке, я рассмотрела это чудовище и вновь вспомнила Ларкины слова – мне остро захотелось умереть! И перебить всех уличных кошек на свете – мама сказала, что солитёр от грязных, после дворовых кошек, рук.

*  *  *  *  *

Наконец-то наступили летние каникулы и мы с мамой отправились в долгожданное путешествие, сначала на автобусе, потом на поезде, к маминому брату. Дядю-Петю я не видела никогда, он не приезжал к нам в гости, а мы не ездили к нему, лишь иногда приходили письма, которые мама рвала сразу после прочтения – папе не нравилась эта переписка.
 Дядя-Петя, высокий слегка грузный мужчина, черноволосый, с карими глазами и властным взглядом, был чем-то похож на цыгана и совсем не похож на маму. Он встретил нас на привокзальной площади, лишь мельком взглянул на меня и не ответил на вежливое «Здравствуйте!». Обнял заплакавшую маму и что-то долго шептал ей на ухо. А я сидела в сторонке, на заплёванных рейках привокзальной скамейки, подстелив под себя газету, и смотрела на покинутый нами состав, за невысокими кустиками у пыльной ограды перрона.

В душных вагонах были открыты окна, лёгкий ветерок, наполненный ароматом персидской сирени и вонью машинного масла, колыхал вагонные голубенькие шторки, за которыми мелькали весёлые и встревоженные лица пассажиров. Я поймала на себе взгляд: девочка моего возраста рассматривала меня в упор, и я ей улыбнулась. Она тоже улыбнулась, и мне стало хорошо; она нарочито нахмурилась – и я свела брови! Вдруг, она высунула язык… А я подумала: вот едет милая девочка куда-то далеко-далеко, здоровая и счастливая, и дразнит совсем незнакомого ей человека, не зная какое у него несчастье… Остро захотелось, чтобы меня кто-нибудь пожалел – обнял и погладил по голове, как сейчас дядя-Петя маму. Я бы не стала плакать, как она, а обняла бы, прижалась всем телом, спряталась от того неизвестного, что мне предстояло, ради чего мы приехали в такую даль… 

Дядя-Петя был хирургом и главным врачом районной больницы, а потому приехал за нами на белой «Волге» с красным крестом на боку. Отъехав от вокзала совсем немного, машина неожиданно вынырнула из пыльного города на простор зеленеющих полей, до самого горизонта!.. Дорога, словно стрела, неслась только вперёд, в белёсое марево, звенящее оглушительным стрёкотом цикад и переливами жаворонка, которые не мог заглушить даже ровный гул мотора. И мама и дядя ехали молча, вероятно потому, что хирург – не водитель; не имея достаточной сноровки, дядя-Петя был особенно сосредоточен. Мама, сидящая рядом с ним, молчала, чтобы не мешать; а я, плавно покачиваясь на заднем сидении, с наслаждением вдыхала запах придорожной пыли, аромат ромашки и ещё неспелых колосьев и, обдуваемая с двух сторон из открытых окон, впервые за много месяцев дышала полной грудью!

«Районная больница» лишь звучало солидно! На самом деле это оказался одноэтажный белёного кирпича, осевший почти по самые окна, корпус, построенный лет двести назад на вершине покатого холма среди бескрайней равнины, изрезанной там и тут буераками, так здесь назывались овраги глубиной в несколько этажей.
Рядом с больницей были разбросаны подсобные, такие же старые и утонувшие в чернозёме, здания, над которыми странно возвышался купол полуразрушенной церкви без креста, напротив которой, через разбитый просёлок, стоял высокий новый дом под белой оцинкованной крышей, явно построенный из «церковного» кирпича. 
Весь «больничный» холм был укрыт запущенным садом, уже давно отцветшим, с ещё неспелыми яблоками, грушами, вишней и сливами, с заросшими травой по самые макушки кустами смородины, крыжовника и малины... Вокруг холма, во все стороны до невероятно далёкого горизонта, раскинулись лишь поля, перемежавшиеся с уже выгоревшими пастбищами, на которых паслись «игрушечные» коровы, так они были далеки.
От посёлка, состоящего лишь из частных подворий, холм с, вероятно, бывшим монастырём, отделялся глубоченным сухим оврагом, с перекинутой через него дугой деревянного моста без перил. Должно быть, страшно было по нему ходить, так он был шаток и продуваем всеми ветрами!..

В доме под оцинкованной крышей жил дядя-Петя с женой и двумя сыновьями, Сашкой и Пашкой. Сашка, высокий и «цыганистый», как его отец, был на год старше меня; а Пашка, толстенький дошкольник, с облупленным носом и выгоревшими до золотистой желтизны волосами, походил на свою мать, тётю-Ларису, высокую стройную и нарядно одетую женщину. Она встретила нас у крыльца, холодно кивнула маме, но меня обняла, прижав к надушенной груди, потом отстранила, посмотрела прямо в лицо странным оценивающим взглядом и расцеловала в обе щёки. В её глазах мелькнули слёзы, и мне показалось –  не от радости.

Не предложив даже чаю, лишь дав умыться с дороги и напоив колодезной водой, дядя-Петя повёл нас в больничный корпус. Мама крепко держала меня за руку, словно я собиралась убежать или она боялась споткнуться и упасть. Здание оказалось совершенно безлюдно, и мне подумалось, что летом в таком чудесном месте никто и не болеет!..
Длинный, во весь корпус, коридор со светлым линолеум поверх дощатого пола был уставлен горшками и кадками ухоженных растений, между деревянными скамьями выкрашенными белой масляной краской. Напротив окон, вдоль коридора, несколько дверей. Возле одной из них, под раскидистой в потолок пальмой, дядя-Петя усадил нас, а сам вошёл в кабинет. Не было его несколько минут, лишь слышался его монотонный голос, похожий на гудение майского жука. Но вот он выглянул из полуоткрытой двери и поманил меня рукой. Я вдруг похолодела, как перед прыжком с трамплина, и схватила руку сидящей рядом матери, но она неожиданно резко оттолкнула меня и сказала: «Иди!». Я пошла.

В кабинете в пару окон, заросших с улицы раскидистыми кустами и потому прохладном, пахло как во всех больницах. За столом сидела немолодая женщина, естественно в белом халате, и перебирала бумаги. Взглянула на меня как-то хмуро и в ответ, на моё испуганное «Здрасьте!», кивнула на банкетку под белой простынёй и сухо бросила: «Раздевайся!». Но на мне был лишь просторный сарафан, а под ним трусики и больше ничего… Я смущённо взглянула на дядю-Петю, и он, поняв меня, молча отвернулся к окну.
Стянув через голову сарафан, я осталась лишь в сандалях на босу ногу и трусах, как на ежегодном первосентябрьском осмотре в школе.
– Трусы тоже снимай… – тётка в белом халате, не поднимая головы, что-то писала на большом листе с типографскими таблицами.
Я стояла, как вкопанная, словно не понимая значение слов. Но здесь дядя каким-то странно-глухим голосом сказал: «Слушайся!», и я, смутившись – вдруг он повернётся, торопливо скинула с пыльных ног сандали, а снятые трусы подсунула под сарафан, брошенный на банкетку. И здесь врачиха подняла голову…

Я испугалась за неё! У женщины вдруг стало краснеть лицо, глаза округлились, а рот самопроизвольно открылся... Мне захотелось позвать на помощь, но я стояла совершенно голая в присутствии постороннего мужчины. Несколько секунд мы смотрели друг на друга, вероятно, одинаково потрясённым взглядом… Но вот я села, а женщина сглотнула и хриплым голосом спросила: «И давно это?..» Я сразу по её взгляду поняла, что речь – о моём животе. Он и впрямь последнее время стал особенно быстро расти, и по нему часто пробегали «волдыри», наверное, солитёру было тесно, и он шевелился извиваясь. Он рос и съедал меня изнутри, я стала похожа на головастика: тонкие ручки и ножки, выпирающие ключицы и рёбра, и неестественно огромный живот, на котором начал выпучиваться пупок…

И врач стала задавать мне вопросы, большую часть которых я не понимала. С немой просьбой о помощи, как на уроке за шпаргалкой, я смотрела в спину дяди, но она сжалась, подняв плечи почти к его ушам и, видимо, мешала ему дышать… А женщина всё спрашивала и спрашивала, задавая одни и те же вопросы на разный манер и не только о моём здоровье! Её интересовало: и с кем я живу и с кем дружу, что ем и что пью, пила ли когда-нибудь вино, всегда ли ночевала дома, трогал ли меня кто-нибудь из посторонних мужчин или мальчиков… Я удивлялась её вопросам всё больше и больше, особенно тому, что она всё время что-то писала на тех самых типографских листах и по её щекам катились слёзы. Они падали на буквы и те расползались кляксами… И вдруг она закричала: «Не могу!!!» и выскочила из кабинета!

Я услышала как она орёт и поняла, что почему-то – на мою маму, больше никого в коридоре не было, а может быть был кто-то гадкий, достойный такого крика и даже мата, или мне это лишь послышалось… Мне стало так гадко и стыдно! Я осторожно потянула сарафан, стала его надевать и услышала всхлип… Освободив голову и откинув взъерошенные волосы с лица, глянула вокруг, но никого кроме нас с дядей, так и стоящего ко мне сгорбленной спиной, в кабинете не было. С сандалями в одной руке и трусами в другой, я на цыпочках подошла к двери и открыла её. Крик моментально прекратился, словно его выключили, последнее, что я отчётливо слышала, это звук пощёчины. И врачиха побежала по коридору в сторону улицы, а мама сидела, закрыв лицо руками, и качалась из стороны в сторону, подвывая...

Ничего не поняв из произошедшего и бозотчётно страшась задавать вопросы, в нашей семье это вообще было не принято, я была тиха, как никогда. Казалось, что и дышала «через раз», потому несказанно обрадовалась, когда вместо обеда меня отправили с мальчишками в сад, приказав ничего не есть – завтра операция… Это слово меня испугало и обрадовало! Испугало своей таинственностью – его говорили полушёпотом, и обрадовало тем, что послезавтра всё плохое будет уже позади, и я смогу, как мальчишки сейчас, бегать не задыхаясь, а может быть даже лазать по деревьям, как эти весёлые счастливые сорванцы…

Рано утром следующего дня, я ещё не успела толком проснуться, тётя-Лариса погладила меня по голове и на ушко ласково прошептала: «Ничего не бойся, я только возьму образец крови». Тётя Лариса – педиатр в той же больнице, педиатр – это детский доктор; потому я не испугалась и позволила ей и той врачихе, что кричала на маму вчера, проколоть мне палец, а потом и руку у сгиба локтя. Так кровь у меня не брали никогда в жизни, но если педиатр говорит «надо!», значит – так и надо!
Я почти ничего не ела вчера, нельзя было есть и сегодня. Ведь сегодня будут вытаскивать моего солитёра. Мне почему-то стало его жаль, словно он уже был частью меня… Но и жить с ним становилось всё хуже!..
На этот раз мама со мною в больницу не пошла. Туда меня повела тётя-Лариса, предварительно ещё и сделав клизму. Я была мучительно-послушна – мне подумалось: вдруг мой «жилец» сам выйдет, поняв, что иначе будет хуже… Как хуже и кому, мне думать не хотелось! Ещё утром мне дали таблетки, от которых я теперь соображала туго – очень хотелось спать. Даже идя за руку с тёткой, я спотыкалась и заплеталась ногами, как пьяные на улице во время праздников.

В больничном коридоре опять никого не было. Странно-тихая, совершенно пустая больница, неужели здесь никто не болеет… Мысли мои путались... Ругачая врачиха вышла к нам, сидящим на скамейке в коридоре, со шприцем в руках. Тётя велела закрыть глаза и мне вновь прокололи руку, но на этот раз, кажется не кровь взяли, а сделали укол каким-то лекарством. Во рту сразу же стало сухо… Меня, словно от холода, зазнобило, а руки и ноги обмякли, словно мокрые верёвки. Если бы не тётя-Лариса, я бы упала на пол и уже не смогла бы подняться...
Сколько времени прошло – не знаю… Очнулась от того, что меня ведут куда-то, а ноги подгибаются... Но вот острый запах кварцевых ламп и антисептика. Проворные руки стягивают с меня одежду, до гола, а мне совершенно не стыдно – мне всё равно... А теперь кладут навзничь на холодный металл… Я и так ничего не могла видеть – глаза закатывались под лоб, а теперь совсем ослепла от ярчайшего света… На лицо опускают маску, остро пахнущую какой-то травой… Вновь колют руку, а ноги стягивают ремнями и поднимают вверх, разводя в разные стороны…

Очнулась я в полной темноте от острой боли и звука всхлипываний. Поняла, что кто-то – рядом, но никак не могла понять – кто. Постаралась шевельнуться – и не смогла… Всё тело болело, словно по нему проехал асфальтоукладчик, особенно по животу... Попыталась повернуться на бок, и с меня соскользнула глыба льда…
– Тише-тише… – чей-то знакомый голос прошептал на ухо, но я не могла понять, где и когда его слышала...
– Мама…– прошевелила губами.
– Мама уехала, лежи тихонько, а то кровотечение усилится… – это тётя Лариса! А мама, где мама?
Я с трудом разлепила веки и увидела в полумраке комнаты с занавешанными окнами, бледное исхудалое лицо своёй тётки, а за нею – металлическую стойку с перевёрнутыми бутылками... В одной из них, по цвету, – вода, а в другой – что-то бурое, как кровь... От бутылок трубочки шли ко мне, к привязанным к кровати затёкшим рукам...

Я не могла ощупать себя, но как-то сразу поняла, что живота больше нет!.. И мне стало так жаль своего солитёра! Из школьного учебника зоологии я знала, что вне человеческого тела он жить не может. И вдруг пришло слово – «Убийца!», я убила живое существо; ведь чувствовала – как он жил и рос внутри меня, стала привыкать и даже прислушиваться к нему, и вот…
– Кто был?.. – почему-то спросила о том, кто был внутри меня…
– Мальчик…
– Как вытащили?.. – хотелось понять, где и какого размера теперь у меня шрам…
– Специальной петлёй захватили ножки, отрезали, а потом по частям вытащили остальное…

Моё удивление пересилило боль! Как? Разве у солитёров бывают ножки? В учебнике этого не было, и всё ли вытащили?.. А если что-то осталось и вновь станет расти, об этом в учебнике было написано… И вдруг, по мне и вокруг… заползали… змеи! Они то ли стремились в меня, то ли, напротив, из меня выползали, извиваясь и жаля!!! Я закричала и рванулась, но оказалась спелёнута и привязана крепко! Вновь и вновь рвалась, стараясь убежать от ужаса и боли!!! А смутная фигура надо мной, словно потеряв разум от моего крика, делала укол в трубочку, что тянулась, как белая змейка, от бутылок!..

*  *  *  *  *

Не помню – долго ли болела и как выкарабкалась, когда и как вернулась домой – но осенью пошла в школу, пропустив первое сентября...
После «операции» совершенно не осталось шрама, и я этому была несказанно рада! Смущало только множество синяков на почти прозрачной коже, у венок на руках и ногах… И всё бы хорошо, если бы не чувство невосполнимой утраты; словно часть меня осталась в степи, на холме, среди неспелых плодов запущенного сада...
А ещё – меня стал мучить один и тот же сон! Словно у меня не живот, а фарфоровая супница, и в ней шевелятся, кусая и ища выход, змеи… Я просыпалась от крика уже на ногах, чем пугала родителей. Им пришлось нанять «очень дорогого» доктора, который помогал мне забыть и то, что со мною произошло, и то, что во мне было...
Но успокоилась я лишь когда однажды ночью взяла мамину фарфоровую супницу из буфета, вышла на балкон; встав одной ногой на табурет, а второй на перила, бросила эту самую супницу, округлую как живот, вниз – в зияющую темноту… Как я не слетела за нею следом – не представляю! Насладившись звоном разлетевшегося вдребезги фарфора, я наконец-то успокоилась и с тех пор стала спать тихо, правда, с таблетками на ночь от особого доктора...

И вот теперь, с новой супницей в руках, смотрю в темноту немигающими глазами, остекленевшим взглядом пробегая по страницам, ранее закрытым печатью детского ужаса! Взрослым умом понимая то, что господь укрыл от шаткого рассудка тринадцатилетней девочки, чтобы открыть уже взрослой, способной пережить, женщине. Или…
Звук разбитого о кафельный пол фарфора прогремел, словно выстрел!.. Выстрел в прошлое, которого не изменить. От которого теперь не спрятаться... Которого – лучше бы не было!!!