Философия

Александр Синдаловский
        Дверь
       
        – Что это за дверь?
        – Она заперта.
        – И куда она ведет?
        – Туда, куда нет доступа.
        – Давай поставим на ней крестик мелом. Мы сюда еще вернемся.
       
       
        Башня
       
        Из дневника Иннокентия Мудреного.
        «Ну, что ж: уже давно пора ей упасть... Сколько можно строить эту вавилонскую башню? Гнев ревнивых богов не при чем: башни обрушиваются под собственным весом. Чем выше они и дальше от грунта (заповедь: держи центр тяжести поближе к земле), тем заметнее сказываются инженерные просчеты, без которых не обходится ни одна конструкция. Плюс на каждого, кто кладет кирпичи, приходится с дюжину начальников, сметчиков, надсмотрщиков, наблюдателей и тех, кто верит, что настало время разбрасывать камни.
        Но не пугайтесь: это не конец света. На обломки придут новые племена и примутся строить свою башню – из иного материала, в другом архитектурном стиле, но аналогичной структуры.
        А конец света наступит, когда иссякнет солнечная энергия».
       
       
        Ученики
       
        Однажды Учитель проснулся в полном одиночестве.
        «Где мои ученики?» – спросил он, как только убедился, что перед ним явь, а не сон.
        Но ответом было молчание, поскольку Учитель лежал один на жестком дерне, среди надменных скал.
        «Ученики, где вы?» – громко повторил Учитель, и эхо дезинформировало его:
        «У чеки девы. И Евы».
        Тогда Учитель спросил самого себя: «А все-таки, куда они запропастились?»
        И ответил себе, поскольку не существовало такого вопроса, на который у него не было ответа:
        «Ну, конечно, мои ученики выросли. Им больше не нужны объяснения и опека. Они взяли от меня все, что я мог им дать, и пошли дальше. Теперь они проповедуют мое учение, пропущенное через призму их собственной идиосинкразии, в далеких краях, где ночь разума еще не сменилась рассветом рассудка. Там они разжигают костры, избегая смотреть туземцам в глаза, чтобы не испугаться заключенного в них звериного ужаса. Да благословит их Господь!»
        Но в действительности ученики безнадежно отстали от Учителя из-за путаности его проповедей. Мир сложен, и тот, кто объясняет его при помощи простых притч, совершает подлог. Учитель никогда не прятал сложности мироздания под глянцем обтекаемых афоризмов и наглядных метафор, и ученики оставили его. Он перепутал их молчание с пониманием, а еле скрываемое раздражение с огнем прозрения.
        Теперь ученики разбрелись по миру и вернулись к своим прежним занятиям.
        Петров устроился работать вышибалой в ночной клуб. За время, проведенное с Учителем, он еще больше окреп от свежего воздуха и здорового питания, и, научившись ненавидеть гедонизм и невоздержанность, бил больно и метко. Иногда, не дождавшись беспорядка, он принимался за мирных посетителей, поскольку угадывал в них предрасположенность к дебоширству.
        Матвеев снова занялся картежным промыслом в притонах. Прежде его неоднократно лупили за шулерство, однако теперь в его руках, не раз благоговейно прикасавшихся к тоге Учителя, обнаружилась такая сверхъестественная ловкость, что поймать его на обмане больше не представлялось возможным.
         Юдин с удвоенным усердием принялся за то, что умел делать лучше всего: грабеж и насилие. Но теперь он презирал собственность и отнимал ее с легкой душой. А, насилуя женщин, умел доказать им, что те сами соблазнили его, и что стремление к разврату являлось их тайной, ищущей выхода, сущностью.
        И только Фомин больше не смог вернуться к своей прошлой жизни. Теперь профессорская должность в университете вызывала у него непреодолимое отвращение необходимостью унизительных компромиссов с начальством и бессмысленностью преподаваемого им предмета.
       
       
        Переносный смысл
       
        – Папа, что это такое?
        – Где сынок?
        – Там, в кустах. Смотри, оно таинственно мерцает изумрудом июльских светляков и ухмыляется улыбкой Чеширского кота.
        – Это переносный смысл, сынок.
        – В каком смысле, папа?
        – Его можно переносить с места на место, не нарушая значения и порядка мироздания.
        – А куда мы его понесем?
        – Подальше от Абсурда. А то он уже заразился им и слегка заплесневел. Пусть проветрится на солнышке, подальше от произвола слов.
        – А почему у него такая странная форма?
        – Коническая? А ты бы хотел, чтобы он походил на каноническое бревно? Нет, мальчик мой, переносный смысл можно поставить, как пирамиду, или вбить клином.
        – В зависимости от необходимости?
        – И настроения. Ну же, берись за тот конец.
        – Почему за тот? Он гораздо тяжелее, а я еще маленький и слабый.
        – Все, что я мог вынести из этого существования, я давно усвоил. А у тебя вся жизнь впереди. Тебе придется тяжело.
       
       
        Клапаны
       
        Из дневника Иннокентия Мудреного.
        «Помнишь Фрейда? Сейчас он не в чести у психологов, но старик сказал много толкового о неудовлетворенности цивилизацией, в которой человеку тесно и душно. Странно: вроде все создавалось ради того, чтобы он чувствовал себя безопаснее и счастливее. А вышло наоборот. Он все больше вкалывает и уже не может расслабиться за усыпляющей рутиной: скорость прогресса и давление работодателя вынуждают его постоянно осваивать новые средства производства. Он должен тщательно подбирать слова, чтобы никого не задеть. Он вступает в долгие официальные переговоры с представителями противоположного пола, чтобы удовлетворить одну из фундаментальных потребностей. Он даже не в праве позволить себе нескромный взгляд на вторичные половые прелести сидящей напротив, надежно скрытые одеждой. Любое, самое безобидное, искреннее слово вызывает шок и содрогание: если этот индивидуум способен говорить то, что думает, от него можно ждать чего угодно! Все усложнено и запутано. Бюрократия невыносима. Каменные стены разрастающихся мегаполисов изолируют человека от природы, в которой он когда-то черпал умиротворение и вдохновение. Вокруг все больше людей. Они приезжают из удаленных регионов и разговаривают на режущих слух гортанных языках. Это называется глобализацией и приветствуется просвещенной общественностью. Дороги наводнены газующими автомобилями. Артерии скоростных магистралей заткнуты тромбами пробок. Грохот строек и дорожных работ заглушает робкое пение птиц, залетевших сюда по ошибке. Магазины ломятся от бесполезных товаров и гудят от толп покупателей. В искусстве броский технический эффект заменил творческие поиски. Ни у кого нет времени на что-либо, не относящееся к их непосредственной профессии. Пошлость и тривиальность стали мерилом и нормой. И все ради чего? Налаженное производство – для погони за ненужными предметами потребления. Успехи медицины – для продления выхолощенной жизни.
        Но, кажется, я увлекся. Фрейд писал о Прокрустом ложе норм и запретов и не распространялся по поводу технического прогресса и глобализации. Впрочем, все это плоды с одного дерева; точнее, одного конвейера цивилизации. Чтобы эта махина могла функционировать, не пожирая саму себя, важна налаженность специальных клапанов для выпускания лишнего пара. Через них человек выражает свою неприязнь к социальным условиям существования и, испытав катарсис, ненадолго успокаивается, чтобы дальше вертеть опостылевшую шарманку и влачить ярмо.
        Мне не избавиться от мрачного предчувствия: грядет час, когда клапаны засорятся. Память забудет об иной – гармоничной – жизни. Политическая корректность задушит искренность и, сперва отправив ее из устной речи в ссылку мысли, постепенно вытеснит на задворки сознания. Человек поверит в собственную ложь. Но истинные чувства – раздражения, отвращения и ненависти к притворству, принуждению и ограничениям – продолжат гнить в подвалах, катакомбах, болотах и трясинах подсознания, образуя легко воспламеняемый торф. Он загорится от одной шальной искры, которая, вероятно, появится из народных слоев за чертой бедности: всех этих люмпенов и деклассированных элементов, для которых «цивилизация» – пустое слово (если оно вообще фигурирует в их лексиконе). Но возгоревшийся от искры пожар перекинется на, так называемое, прогрессивное либеральное общество: все те, кто еще вчера умилялся от красивой риторики демократии, терпимости и человеколюбии, снимут очки, закатают рукава, сожмут кулаки и обнажат клыки.
        Я юродствую и пророчествую? Называйте, как угодно, но внимательно следите за бесперебойным функционированием клапанов и тщательно смазывайте их, чтобы отсрочить неминуемый час…»
       
        Картины без лиц
       
        Трое посетили выставку художника, рисовавшего людей без лиц. Будучи под впечатлением от увиденного, они решили не расходиться по домам, но сели за круглый стол бистро, по центру которого стояла не откупоренная бутылка, и принялись за обсуждение.
        «А, по-моему, это очевидно, – сказал эстет. – Он оставляет пятна вместо в лиц, чтобы внимание зрителя сосредоточилось на позах и оттенках. Искусству свойственно меняться, ибо стремление к переменам – часть человеческой натуры. И поскольку количество изображаемых предметов ограничено, чтобы достичь эффекта новизны, искусство меняет угол зрения».
        «Ты стреляешь метко, но не туда... – возразил эстету психолог. – Художник оставляет лица пустыми, чтобы привлечь к ним внимание. Ничто так не интригует, как пробел в том месте, куда мы смотрим в первую очередь, и где обычно заключена важная информация. По чертам лица судят об интеллектуальных способностях и душевных качествах незнакомца, а по его выражению – враждебному или дружелюбном – о настрое встречного или настроении близкого человека. Но здесь мы встречаем пустоту, и это приводит в действие механизм воображения. Все лучшие произведения искусства строятся на недосказанности и неизреченности».
        «А как же мужчины, начинающие знакомство с женщиной с обозрения ее ног? – сыронизировал философ. – Сдается мне, коллега, что эрудированность повела Вас по ложному пути. То есть, сам по себе этот путь правомерен, но он уводит от исследуемого предмета. Художник оставляет лица пустыми, потому что у людей... нет лиц. И речь не только о безличной толпе, чьи поступки подчинены коллективному инстинкту. Даже у, так называемой, интеллигенции, – художников, артистов, профессоров, непринужденно, но прочно опирающихся на комод интеллектуального багажа, погруженных в удобные кресла воображения или, напротив, скрючившихся в неудобных позах, которые свидетельствуют о неизбывном внутреннем напряжении, – даже у них нет своего лица. Ибо представление человека о себе, его лицо, – это пересечение точек зрения окружающих, отражение сложной игры силовых линий культурного пространства – семиосферы. Разумеется, индивидуум способен интерпретировать и домысливать себя, а то и вовсе идти наперекор общественному мнению, провозглашая осуждаемое большинством высшим благом. Важно то, что в людях нет ничего своего. Все заимствованно и деривативно. А применяемые при этом логические операции конъюнкции, дизъюнкции и отрицания не меняют, в конечном итоге, ничего».
        – Интересно, что сказал бы на эту тему сам художник? – двусмысленно заметил эстет. – Наверное, он бы загадочно усмехнулся и промолчал. Золотой запас таланта не нуждается в спекуляциях, рационализациях и объяснениях.
        – Человеку неведома работа собственного подсознания, – возразил психолог. – Поэтому его свидетельства нельзя принимать за чистую монету. Сквозь отчеканенные Монетным двором рассудка рисунки проступают контуры запрещенной валюты...
        – Все мы, по-своему, правы, – сгладил размолвку философ, – если под правотой понимать точную оплату по счету суммой, взятой в кредит.
        Друзья откупорили бутылку, разлили ее содержимое по стаканам и осушили их, не чокаясь. Они пили за эстетику, психологию и философию. И только, когда по их телу разлилось тепло, мускулы расслабились, черты лиц обмякли, а взоры помутнели, они заметили, что у бутылки не было этикетки.
       
       
        Две вещи
       
        Только двум вещам должен научиться человек в этой жизни, если он хочет считать себя философом: умению срывать покровы и готовности принять смерть.
        Срывать – это, конечно, преувеличение. Покровы срывают те, кто желает снискать дешевую славу эпатажем. Или, – еще более одиозный тип, – скандалисты с садистским уклоном: охотники до стыдливого румянца внезапно обнаженных и дегустаторы возмущения невольных свидетелей из числа мирных обывателей. Эти правдоискатели и правдолюбцы испытывают особое удовлетворение, когда сутенер обиженной иллюзии бьет им морду за публичное оголение без предварительной оплаты наличными, ибо считают расправу над собой знаком избранничества.
        Но где им угнаться за истиной, если бесцеремонно обнаженное тут же скрючивается и закрывает срамные места, а то и вовсе улепетывает прочь под веселое улюлюканье черни. Философ поступает иначе. Он с нежной осторожностью войериста поднимает завесу над тайной и безмолвно созерцает ее облик, чтобы уволочь подкарауленную русалку в сети сетчатки. А когда память ухватила неприкрытый образ, философ опускает полог, чтобы не потревожить грез иллюзии. Об увиденном можно долго размышлять в уединении или написать в книге для узкого круга читателей. Но о нем нельзя трубить на каждом углу: философ никого не убедит, а если ему кто-то и поверит, выйдет только хуже.
        Но он должен пощупать тайные пружины мироздания, скрытые под мягким матрасом, на котором обыватели ворочаются в ритм своим снам. Он должен вникнуть в тайные сговоры: слабых против сильных, власть предержащих против бесправных, продавцов против покупателей, женщин против мужчин против женщин, жизни против смерти, и смерти против всего вышеперечисленного. И это только разминка. Двигаясь далее, по методу аналогии и индукции, он учится разбирать пестрый витраж мира явлений, за которым прячутся кромешный мрак и ослепляющий свет – равно невыносимые для человеческого глаза. Но философ как-то умудряется не только не сойти с ума, но даже не ослепнуть и не впасть в отчаяние. В процессе разоблачения Иллюзии он учится ценить ее затейливые покровы. Без них семья и дружба, любовь к отечеству (да и просто всякая любовь), высокие идеалы и непреходящие ценности, наконец, элементарное наслаждение жизнью – дезинтегрируют и утрачивают всяческий смысл. Да и что есть истина? Это зависит от точки отсчета и преследуемой цели.
         Недаром «полог» и «подлог» однокоренные слова. Иллюзия – полог, скрывающий то, на что невозможно смотреть незащищенным взором. Без проникновения за обман видимости нет философии. Без иллюзий нет жизни. Без философии жизнь скучна. По крайней мере, для философа.
        Что до готовности принять смерть, здесь существует множество рецептов, но ни один из них не действует наверняка. Одни прибегают к вере (но как трудно философу принимать вещи на веру!) Другие пользуются хитроумными силлогизмами, доказывающими невозможность пересечения жизни и смерти, в силу чего страх смерти не имеет к ней отношения и, следовательно, не может считаться логически валидным. Третьи стараются не думать о конце и уповают на усталость и пресыщение, которые на финальной стадии существования помогут им безболезненно расстаться с жизнью. Четвертые, исходя из фантастической немыслимости бытия, заключают, что его отрицание (небытие) настолько же немыслимо и эфемерно. Тут много способов и мало гарантий, и, значит, прекрасный полигон для игры воображения.
       
       
        Дверь X
       
        – Смотри-ка: дверь.
        – Допустим.
        – Она помечена крестом. Войдем?
        – Входи сам. Если на двери стоит крест, значит, за ней либо избранные, либо парии. По мне, лучше не связываться ни с теми, ни с другими...
        – Ты прав, от благословений и проклятий следует держаться подальше. А давай их запутаем?
        – Кого и как?
        – Кого-нибудь. Поставим рядом с крестиком нолик.
        – Ставь, если хочешь, только мелом не скрипи. А то еще услышат.
        – Кто?
        – Те, кто прячется внутри, или следит за ними снаружи.
       
       
        Ангел смерти
       
        Ж. боялся болезней и смерти. Болезни представлялись ему ступенями, по которым человек неудержимо скатывается в небытие, но смерть не казалась избавлением от страданий, а, напротив, – их апофеозом. Это находилось за пределами здравого смысла, но сильные чувства нельзя побороть интеллектом. А если последний все-таки возобладал, это означает, что чувства улеглись сами собой, расчистив путь для интеллектуальной гимнастики.
        Возможно, причиной была легкая головная боль, но в ту ночь Ж. приснилось, что он страдает неизлечимым заболеванием мозга. Страшны были не сами симптомы, мало отличавшиеся от мигрени, но перспектива их развития, и сон заключался в хождении по врачам и мучительном ожидании неминуемого. Врач трогал голову Ж., и в одном месте его прикосновение вызывало боль, а в другом наслаждение. И сам этот контраст, казалось, свидетельствовал о чем-то патологическом и непоправимом.
        Ж. проснулся в холодном поту. Он вытерся полотенцем, сходил в туалет, выпил стакан воды и снова уснул. На этот раз ему приснился ангел. Не такой, каким его обычно представляют и изображают, но Ж. твердо знал, кто перед ним находится. Пришелец из потустороннего мира обладал внешностью то ли кондуктора трамвая, то ли проводника поезда дальнего следования. Он был одет в соответствующую униформу с блестящими железными пуговицами, золотой вышивкой на обшлагах и галунами. Крылья за спиной у ангела отсутствовали, зато имелся посох с крылышками на рукоятке и двумя змеями, обвивавшими древко.
        – Ну, что же ты, Геннадий Евгеньевич, ведешь себя, как малый ребенок? – упрекнул Ж. ангел, вытирая пот со лба тыльной стороной ладони. – Совсем я замаялся пробиваться к тебе через твои ночные кошмары. Тут сам черт ногу сломит. Какая же тебе галиматья мерещится!
        – Я не ребенок, – с огорчением констатировал Ж. – У меня здоровье пошатнувшееся, и давно утрачены гибкость тела и пластичность души.
        – И дети бывают больными, – заметил ангел, – а за жизнь так не цепляются и перед смертью не заискивают. Если бы тебя приговорили к высшей мере наказания, не хотел бы я конвоировать тебя на эшафот...
        – А как там? – спросил Ж. с надеждой.
        – На эшафоте?
        – После смерти.
        – Да, как... Живут люди и ничего – не жалуются.
        – Причин для жалоб нет или жаловаться нечем? – тоскливо сыронизировал Ж., но ангел пропустил его черный юмор между спрятанных крыльев.
        – Хотя некоторые все равно хныкают по привычке – такова уж человеческая натура.
        – А верно ли, что праведники попадают в рай, а грешники в преисподнюю?
        – Стыдно, Геннадий Евгеньевич, – покачал головою ангел. – Вроде образованный человек, а все равно из глубинных пластов психики лезут наружу богословские атавизмы и мракобесие, точно из-за пазухи монашки. Все б вам небытие расхожим аршином мерить...
        – А как тогда?
        – А никак!
        – Пустота и мрак? – испугался Ж.
        – Их тоже нет.
        – Вообще ничего?
        – Да что ты ко мне привязался, неугомонный человек? Я же сам ни жив, ни мертв. Изоморфный я и бесплотный. Откуда мне знать, как там? Я только души сопровождаю по назначению, а порога не переступаю.
        – Но души, выходит, есть?
        – Выходит, так.
        – А зачем ко мне пришел? Начальство послало?
        – Нет у меня вышестоящих, – обиделся ангел, – и никто меня не посылал. Я сам прилетел, потому что мне больно смотреть на твои корчи. Совсем ты распустился и стыд потерял. Сколько вокруг людей мрут ежечасно и трагедии из этого не делают!
        – А ты ко мне лично приставлен?
        Тут ангел побагровел от гнева, стукнул посохом об пол, и Ж. проснулся. Несмотря на двусмысленные ответы ангела, натянутость их беседы и ее неловкую развязку, сон вселил в него радостное предчувствие, что со смертью существование Ж. не оборвется, но перейдет в какое-то иное качество. Появление ангела было знаком свыше. И если загробная жизнь не соответствовала стереотипам – что ж, тем лучше для Ж., ибо никаких особых добродетелей за ним не наблюдалось.
         Но с наступлением ночи его настроение резко испортилось. В конце концов, принятый им за ангела субъект мог действительно являться обыкновенным штатным кондуктором, или вовсе продуктом его измочаленного сном воображения и, судя по ряду признаков (уклончивости и раздражительности), таковым и был. Ж. неохотно лег в кровать и натянул одеяло до носа, словно оно могло защитить его от ночных кошмаров.
       
       
        Письмо
       
        «Мой дорогой друг и наставник, Иннокентий!
        Пишу тебе, чтобы пожаловаться на себя. Сегодня мною был прожит бездарный день... Я словно бы специально все делала не так, как ты меня учил. Встала в полдень, потому что вчера опять легла с первыми петухами. Долго валялась в постели, не находя сил встать. А потом испугалась, что у меня заболит голова, и вскочила, чтобы сделать себе кофе. Кофе убежал, и его пришлось варить еще раз. И все равно он получился каким-то жженным и водянистым. Наверное, я торопилась и нервничала, уже предчувствуя, что день может пойти насмарку.
         Потом зазвонил телефон. Ты неоднократно осуждал меня за то, что я слишком много по нему болтаю. Теперь я пытаюсь ограничить себя, но это не помогает, потому что продолжают звонить мне. Не могу же я игнорировать людей! Эта была Ирена – моя злосчастная подруга, которой я, наверное, прожужжала тебе все уши, потому что она постоянно выводит меня из равновесия. Вот и на этот раз разговор начался безобидно, но уже через каких-то сорок минут она умудрилась поддеть меня. Есть такие люди, Иннокентий, которые живут ради того, что причинять зло, хотя бы в форме мелких пакостей. Причем, стараются делать это исподтишка, чтобы ты не сразу смог заметить и обидеться, и чтобы с их стороны все выглядело невинно. И ты невольно недоумеваешь: уж не померещилось ли? После окончания нашего разговора, я стала возвращаться в мыслях к сделанному ей намеку, и каждый раз он казался мне все оскорбительнее. Как она посмела? Мол, я не теряю времени, пока муж в командировке... И что я здорово придумала, устроив его на такую работу, где ему все время приходится уезжать заграницу. Настроение мое испортилось. Ты знаешь, я все принимаю близко к сердцу. И сколько ни прививай мне иммунитет от хамства окружающих, все впустую.
        Потом позвонила мама, и мы говорили примерно час о том и о сем, пока не пришла Алина. Мы пили чай, сплетничали, –  не сердись, прошу тебя! – и я все не могла решить, рассказать ли ей о выходке Ирены. И когда пришла к выводу, что, пожалуй, не стоит (Алина себе на уме; она, конечно, посочувствует и посокрушается, а за глаза будет насмехаться), вдруг взяла и все ей выложила... Со мной такое бывает: решишь одно, а делаешь противоположное. А когда она ушла, стала переживать, что дала ей лишнюю информацию, которая только станет поводом для сплетен.
        Затем я занялась делами: стиркой и готовкой. За стирку мне браться не стоило, потому что день начался неудачно. Ты знаешь, сколько она мне доставляет хлопот, из-за моей привычки группировать белье по цвету, назначению и степени загрязнения. Не стану тебе досаждать подробностями.
        Когда я управилась со стиркой, уже стемнело. А мне еще предстояло развесить белье так, чтобы его не запачкать. Но тут я спохватилась, что мне до сих не позвонил Иван, хотя обещал. Мне не терпелось услышать его голос, но я не хотела унижаться и звонить первой. Ожидание звонка и мысль о том, что он не сдержал слова, вскоре полностью завладели моими мыслям. Я зареклась предпринимать первый шаг, – сколько уже можно! – но потом все же набрала номер. Казалось, у моей руки появилась автономная воля, и она поступила наперекор рассудку. Все же я овладела собой и хотела повесить трубку, но Иван подошел к телефону, и радость слышать его голос не позволила мне оборвать наш разговор. Я сделала все возможное, чтобы не забросать этого мерзавца упреками и не показать, насколько завишу от его милости. Я говорила с ним шутливым тоном, чтобы он не заподозрил моего волнения. И все-таки не удержалась и сказала все, что о нем думаю. Например, что настоящие мужчины выполняют свои обещания, и много другого. Он сразу поскучнел и замкнулся, но потом к нам вернулся ироничный тон. И хотя мы проговорили, как минимум, полчаса и весело распрощались, мне все же показалось, что он остался недоволен моими упреками.
        Это огорчило меня. Чтобы отвлечься от переживаний, я пошла на дискотеку с одной знакомой парой, приехавшей сюда на отдых. Завтра я должна буду показать им наш город и рассказать о его истории. Но что может быть лучше, чем начать отпуск в веселой компании под стимулирующую музыку? После нескольких коктейлей мне стало весело – наплевать на Ирену и Ивана. Ну, их к черту! Я танцевала с каким-то юнцом. Он переминался, как медведь, дважды наступил мне на ногу, а потом полез целоваться, больно ударив коленкой и окончательно развеселив.
        Я вернулась далеко за полночь. По дороге домой хмель выветрился, и мне стало до боли жаль потраченного дня. Вместо того чтобы лечь спать, я села писать тебе письмо, чтобы ты узнал, как никчемно я распорядилась драгоценным временем. Признаваться тебе в этом, отчитываясь за каждую досадную мелочь, доставляет мне почти мазохистское удовольствие. Я воображаю, как ты ответишь мне в своем нарочито грубоватом стиле: мол, сколько раз мы разбирали мой день и работали над повышением его продуктивности. Похоже, я пропускаю твои советы мимо ушей, и ты больше не станешь возиться со мною, неблагодарной ученицей. И чтобы окончательно устыдить меня, ты станешь обращаться ко мне на «Вы».
        Это какой-то замкнутый круг! Даже это письмо к тебе, моему духовному наставнику, удаляет меня от желанной цели организованной и упорядоченной жизни. Когда я закончила его, было четыре часа ночи, потому что я неоднократно перечитывала написанное и правила ошибки, а потом переписывала набело. Мысль о том, что ты обнаружишь мою малограмотность, казалась ужасной, хотя само признание в ней ничуть не смущает меня; наверное, потому что в ее контексте отшлифованность конечного результата делает мне честь. Отсылаю тебе, милый Иннокентий, это письмо в надежде, что мой скорбный отчет лишь укрепит нашу дружбу, в которой я так нуждаюсь. Я ложусь с головной болью. Завтра мне предстоит тяжелый день, но я полна решимости прожить его иначе, чем прошедший.
        Крепко обнимаю, твоя Фон Эмма.
        13 января, 4:05 утра, не застеленная с прошлой ночи кровать».
       
        «Моя сердечная подруга и заботливая патронесса!
        Ваше письмо нисколько не покоробило меня. Вы все делали правильно. Чтобы познать чистоту, нужно извозиться в грязи. Чтобы мечтать о высях – пасть низко. Чтобы полюбить вечность – пустить полжизни коту под хвост!
        Помните Пруста? Этого тщеславного, инфантильного, суетного человечка, очарованного выродками с аристократической родословной и одержимого запретными амурными связями, подозрениями и ревностью? С таким столкнешься в жизни и не сможешь отплеваться, чтобы избавиться от послевкусия. А какие великолепные романы он написал!
        С уважением, И. М.
        XXI век, солнечная система, третья планета от центра».
       
       
        Бытие и сознание
       
        Попытаемся постигнуть мироздание – посягнуть на его суть с нуля, откинув предвзятые суждения и привычные схемы.
        Что можно сказать о мире и сознании? Но, кажется, я забегаю вперед. Ведь пока у меня нет оснований утверждать об их отдельности (дифференцировать субъект и объект). Есть только бытие – ощущение таинственной Субстанции. Если я стану это отрицать, то уничтожу сам предмет, о котором мыслю.
        Кажется, я только что ввел понятие мышления. Есть бытие, и есть мышление о нем. Впрочем, не исключено, что это – два проявления одного и того же. Отложим данный вопрос на потом. Времени у нас предостаточно.
        Предостаточно чего? Теперь я контрабандно протащил понятие «времени», которое пока не могу объяснить, но без которого не в состоянии продолжить свой онтологический экскурс: вскоре я замечаю два кардинальных атрибута бытия: оно вызывает страдание и наслаждение. Но у кого? Здесь я вынужден сформулировать концепцию «Я», которое уже неоднократно фигурировало в своей грамматической ипостаси, но теперь вводится под руки на философских основаниях. «Я» – это то, что испытывает наслаждение и боль. Я замечаю, что эти два чувства возникают от соприкосновения моего тела с тем, что им не является. Что такое тело? Это особо ощущаемый мною сгусток Субстанции, который находится вокруг меня.
        Кого меня и что значит вокруг? Кажется, я начинаю путаться в нитях клубка, который взялся размотать. Мое тело – это то, что испытывает наслаждение и быль. Его приходится беречь от опасных столкновений и выискивать для него оптимальные условия. Я могу полностью увидеть тело только при помощи зеркала и потому говорю, что оно окружает мое «я». Если я разворачиваю тело, моему взору предстает иной сегмент видимого мира. Это своеобразный центр и точка отсчета. Но также и контейнер – сосуд, заключающий в себе то, что воспринимает бытие – мое «я», которые зависит от тела, но не тождественно ему. Это можно заключить по тому, что иногда активность тела снижается, и я почти перестаю его ощущать, а интенсивность переживания бытия, напротив, возрастает.
        Но что если тело существует лишь в моем сознающем «Я», которое воспринимает его наряду с прочим. А его особое положение – часть правил игры. Но если так, я вынужден признать, что эти правила выдуманы не мною. Иначе зачем мне испытывать боль, порой непереносимую? Значит, существует нечто внеположенное моему переживанию бытия – его непререкаемые законы. Кажется, это первое соображение, подталкивающее меня к разделению бытия на «я» и «не-я». Впоследствии, я назову «не-я» миром, но пока у меня нет оснований говорить о чем-то внешнем, помимо законов, управляющих бытием.
        Я продолжаю осмысливать бытие и отмечаю нечто важное: оно населено подобными моему телами. В своих основополагающих признаках чужие тела напоминают мое собственное, но также имеют два важных отличия:
        1) я могу наблюдать их со всех сторон собственными глазами; то есть, эти тела находятся вне моего центра.
        2) я не испытываю непосредственных ощущений от их столкновений с окружающей средой и друг с другом.
        Разумеется, я могу предположить, что другие люди (как я стану отныне именовать прочие тела) существуют в моем сознании, и что они лишены сознания собственного. Но со стороны их реакции аналогичны моим. Они кричат, молчат, плачут и смеются примерно в тех же обстоятельствах, что и я. Я вынужден принимать их всерьез, поскольку от их расположения и вражды зависит мое самоощущение. Со временем я начинаю понимать, что мое тело подвержено тем же неизбежным переменам: взрослению, старению и угасанию. Я понимаю, что умру, как умирают люди вокруг меня, и тогда мое бытия прекратится или претерпит кардинальные изменения.
        Здесь я вынужден положиться на интуицию и осуществить логический скачок. Похоже, мое бытие не является уникальным. И каждый из наблюдаемых мною людей является центром для самого себя. Вероятно, бытие каждого имеет общий источник восприятия. Один и тот же раскаленный предмет заставляет наши руки отдернуться. Один и тот же запретный плод неудержимо манит к себе. Мы одновременно припускаемся бежать, если майский ливень застал нас врасплох, или, экипированные вчерашним прогнозом погоды, чинно раскрываем предусмотрительно захваченные с собою зонты. Так я прихожу к выводу о существовании внешней по отношению к нашим сознаниям реальности. Я ничего не знаю о происхождении и сущности этого общего источника ощущений и их восприятия – реальности, помимо того, что она тождественно (хотя и не идентично) воспринимается сознаниями людей, населяющих ее. Я принимаю дихотомию мира и отражающих его сознаний как единственно достоверное знание о бытии.
        – И это ты называешь непредвзятым пониманием с нуля? Оно обусловлено твоим опытом, накопленным за годы жизни и привыкания к бытию (натурализации в нем), и никак не может быть названо свежим и непосредственным. Оно зиждется на логике, которой тебя обучили в школе и университете, и на методах анализа, которые ты почерпнул из прочитанных книг. Оно впитало теории философов, с которыми ты в свое время урывочно ознакомился. Оно выражено языком, накладывающим отпечаток на мышление и неотделимым от него. Укоренено в понятиях пространства (центр и периферия) и времени, в котором разворачивается акт познания, а причины предшествуют следствиям (кстати, ты так и не удосужился их объяснить – вероятно, потому что не знаешь, как это сделать). Прими наши поздравления: ты открыл Америку. Но мы до сих пор не знаем, откуда взялся этот материк, и что он означает.
        – Ну, уж, не взыщите. Я хотел подойти к вопросу с открытым умом и чистой совестью. Если вам не нравится, могу забрать свои слова назад. Впрочем, еще спорно, существуете ли вы на самом деле или являетесь продуктом моего воображения. Так что, на вашем месте я бы вел себя осторожней и воздержался от дерзостей.
       
       
        Оракул
       
        Однажды у писателя Ф., творившего в ключе философской новеллы, иссяк источник вдохновения. Еще вчера он бил фонтаном, и Ф. недоумевал, откуда берутся все эти темные темы и невообразимые образы, которые он не успевал заносить на бумагу. Он даже не раз жаловался друзьям (разумеется, в шутку), что благосклонность Каллиопы к нему чрезмерна, и он предпочел бы с ее стороны большую холодность. Но то ли у музы отсутствовало чувство юмора, и Ф. задел ее своими притворными претензиями, то ли небесные светила повернулись к нему спиной, то ли источник высох, потому что всему на этой земле положен свой предел.
        Ф. решил не слишком переживать по поводу возникшей паузы и воспользоваться ею, чтобы перевести дух. Тем более, что последнее время он работал, не щадя себя, и умственная нагрузка могла негативно отразиться на его здоровье. Однако после недели отдыха, не столько освежившего его, как измотавшего ожиданием новых идей, Ф. стало не по себе. Во-первых, когда он не создавал, Ф. был себе противен. В такие дни даже собственное отражение в зеркале отталкивало его, тогда как в часы творческого запоя оно было не лишено своеобразной привлекательности. Во-вторых, по прошествии недельного срока (возможно, потому, что в цифре семь заключено магическое значение), Ф. испугался, что с ним стряслось что-то нехорошее. Чтобы доказать себе обратное он сел за стол и заставил себя писать. Но из-за отсутствия замысла, вышедшее из-под пера показалось ему произвольным, необязательным, манерным и тривиальным.
        С того момента творческий кризис стал для Ф. всепоглощающей заботой. Он решил больше не понукать музу и не насиловать себя, а терпеливо ждать возобновления вдохновения. Высохший источник не следовало ковырять лопатой и вообще тревожить, но дать ему срок, чтобы подземные воды смогли накопиться в сумраке подсознания и брызнуть из скважины с удвоенной силой. А чтобы скрасить ожидание, Ф. орошал потрескавшуюся почву дождем чужого творчества, чтобы, профильтрованное ею, оно смогло обогатить Ф. новыми мыслями и чувствами.
        Однако чужие книги вызывали либо скуку, либо зависть и желание творить самому. Они настойчиво напоминали о том, что Ф. должен писать, но писать ему не о чем. Он переключился на менее личные сферы искусства, – кинематограф и музыку, – но ощущение уклонения от своего долга не только не исчезло, но усилилось: вместо того, чтобы искать новые пути самовыражения (поскольку прежние увязли в непроходимом бездорожье), он развлекал себя потреблением чужого искусства.
        Ф. вновь принудил себя к попытке преодолеть затор нахрапом, а инертность и апатию – безжалостной методичностью.
        «Аппетит приходит во время еды», – пичкал он себя рецептом объевшихся гурманов.
        «Ни дня без строчки!» – заклинал он себя оптимистическим лозунгом одного спившегося графомана.
        «Выдавливать из себя раба по капле», – уже не совсем к месту вспоминал он знаменитый призыв к действию без изменений, которым руководствовалось не одно поколение интеллигенции.
         Ф. усаживался за стол, укладывал чистый лист бумаги так, чтобы его края были параллельны торцам стола, и... испытывал ужас от необходимости высказаться, не имея за душой мыслей, требовавших выражения. Он попробовал себя в жанре афоризма и остался неудовлетворенным результатом: помимо неоднозначности и фрагментарности его изречения имели мало общего с классическими образцами лапидарной ясности.
        Тогда Ф. начал искать поддержку среди друзей и знакомых. Он запретил себе жаловаться, но лишь сдержанно намекал о постигшей его незадаче (избегая называть ее проблемой и, тем более, трагедией – и не только чтобы не показаться жалким: было что-то постыдное и претенциозное в сетованиях на оскудение дара, которым обладали единицы). Его закамуфлированные усмешками крики о помощи остались не услышанными. Те, кто никогда не творил, не понимали, что значит утратить вдохновение. А коллеги Ф. либо втайне радовались его немоте, либо были слишком поглощены своими успехами и неудачами, чтобы отвлечься от них на заботы другого, даже если тот являлся их другом.  И даже если бы среди них оказался некто, отмеченный идентичным проклятием, он обратился бы в бегство, ибо прокаженные предпочитают компанию здоровых людей обществу подобных себе.
        Ф. нанес несколько визитов психоаналитику, надеясь с его подсказками разговорить замолкший рог изобилия. Он хотел понять, почему идеи, которые раньше плодились в его голове, как грибы после дождя (эта метафора принадлежала к периоду кризиса: прежде Ф. никогда не опустился бы до подобного клише), внезапно оставили его. Но психоаналитик то тянул его обратно в детство, о котором Ф. уже давно сообщил в своих новеллах все, что желал, то пытался выудить признания в неразрешенных конфликтах, непреодоленных комплексах и травматических конфронтациях. Но все эти социально-психологические осложнения лишь помогали Ф. творить: он относился к ним как к ценному материалу и не стремился от них избавиться.
        Тем не менее, психоаналитик снабдил Ф. одной здравой мыслью: посвятить время редактированию написанного ранее, чтобы, вернувшись к своей творческой предыстории, преодолеть самоотчуждение и восстановить внутреннюю цельность. Ф. с надеждой уцепился за эту идею. Помимо налаживания обратной связи, редактирование позволяло привести опусы давних лет в соответствие с повысившимися требованиями к себе. Однако за что бы Ф. ни брался, все написанное им казалось несовершенным, незрелым и вторичным. Он правил и переправлял исправленное, но отредактированное вскоре начинало казаться ему хуже оригинала: утратив непосредственность, оно ни на шаг не приближалось к совершенству.
        Тогда Ф. решил поставить на творчестве крест. Сколько людей вокруг никогда не прикасалось к перу с иными целями, чем заполнить анкету или свести дебет с кредитом. И ничего: они жили припеваючи, не терзая себя высосанными из пальца проблемами! Разве Ф. недостаточно изучал философию и размышлял о жизни, чтобы не знать, что ее смысл заключается в ней самой? И пишущий книги не создает ничего более ценного, чем безмолвно созерцающий морские волны. Эти мысли успокаивали Ф., но уже на следующее утро он был готов отдать половину оставшейся жизни за то, чтобы вновь обрести дар речи.
        Когда рассудок и рациональное мышление не принесли плодов, Ф. обратился к сфере иррационального. На Новый Год он записал свое желание обрести вдохновение и вернуться к творчеству на клочке бумаги, сжег его и выпил пепел вместе с шампанским, не убоявшись резей в желудке. Чтобы не терять времени в ожидании благосклонности неведомых космических сил, он не преминул прибегнуть к более доступному и испытанному каналу связи – молитве, преимущество которой заключалось в возможности произносить ее в любое время суток. Никогда прежде Ф. не обращался напрямую к Богу, считая, что доказательств его существования насчитывается не больше, чем доводов обратного. Молитва получилась неубедительной, поскольку Ф. произнес ее наспех, в сослагательном наклонении, не адресуя никому конкретно: мол, было бы хорошо, если бы к нему снова вернулось... И только в самом конце, ужаснувшись собственной невнятности, взмолился: Господи, сделай так, чтобы я снова мог писать! Но даже это «Господи!» мало отличалось от восклицания, которое часто произносится в состоянии аффекта, и не могло по праву претендовать на обращение к Всевышнему по всей форме.
        Тем более что Ф. вскоре доказал, что в своем религиозном миропонимании он недалеко ушел от суеверия дикарей. В дополнение к расхожим предрассудкам, требовавшим в определенные моменты плевать через левое плечо, стучать по дереву и передвигаться задом наперед, Ф. изобретал собственные приметы. Например, он связывал свое будущее процветание с четностью ступенек лестничного пролета, который ему предстояло преодолеть. Или загадывал, что если успеет сосчитать до пяти, прежде чем минутная стрелка перескочит на соседнюю отметку, а потом закроет глаза и откроет их не ранее (но и не позднее) следующей минуты, его сокровенное желание сбудется.
         Ф. посетил гадалку. Выяснилось, что его линия жизни простирается на многие годы вперед, но в линии судьбы наблюдаются серьезные аномалии. Последняя начиналась у самого запястья, что говорило о раннем осознании своего предназначения, но обрывалась, не дойдя до середины ладони, что свидетельствовало о преждевременной утрате цели. Ф. мысленно обозвал гадалку шарлатанкой и вскоре очутился у знахарки, лечившей от импотенции. Знахарка долго колдовала в районе его чресл (хотя Ф. больше обнадежили бы пассы над головой) и дала с собой особый отвар, который Ф. не смог выпить из-за тошнотворно-резкого запаха.
        Иногда к нему наведывались идеи. Они вспыхивали и расширялись в его голове, посылая по телу приятный настойчивый импульс, являвшийся сигналом к действию. Но как только Ф. садился за письменный стол, чтобы начать жизнь с красной строки чистого листа, идеи обмякали и бесследно исчезали. Он в прострации смотрел в окно, грыз ручку и прикидывал, как жить дальше без самовыражения. Если бы Ф. обладал статусом знаменитого писателя, слава (неотделимая от ответственности за собственный публичный имидж) принуждала бы его писать вопреки кризису. И тогда, – думал Ф., – он волей-неволей нащупал бы новые темы и средства для их развития. Но Ф. был известен лишь в узких кругах, впадение из которых не произвело бы впечатления невосполнимой утраты. Когда-то он нащупал удобную нишу. Профессиональные философы орудовали громоздким и заскорузлым языком, который погребал алмазы мысли под глыбами неподъемных слов. Талантливые беллетристы не озадачивали себя философией и обольщали читателей увлекательными, но поверхностными сюжетами. Ф. синтезировал философствование с изящным стилем. Но помимо этого синтеза он не достиг ничего знаменательного. Возможно, написанного им было более чем достаточно. Муза прикусила ему язык, чтобы Ф. не размахивал им всуе и не злоупотреблял доверчивостью читателей.
        Но разве он не писал в первую очередь для самого себя? А если и был озабочен успехом публикаций, то лишь потому, что доля публичности придавала важность писательскому занятию в его собственных глазах. И лишиться дара речи означало утратить жизненный ориентир и погрузиться в бесформенный хаос бессмысленного прозябания. Но еще больше Ф. мучила неопределенность: вернется ли к нему когда-нибудь муза, и стоит ли двигаться ей навстречу, а затянувшийся этап немоты переносить стоически – как испытание? Или вдохновение навсегда покинуло Ф., и ему придется примириться с неизбежным и найти новые стимулы для жизни.
        В надежде найти ответ на эти вопросы, Ф. отравился к знаменитому Оракулу, прославившемуся тем, что никогда не лгал, и все его предсказания рано или поздно сбывались. Чтобы яркий свет дня не мешал ему проникать в неизъяснимую тайну будущего, Оракул жил в сырой и темной пещере, в недрах которой струилась подземная Река Времени, чей плеск внятен лишь посвященным.
         Ф. стоял перед Оракулом, скромно потупив взор. Он был готов смиренно выслушать самое неутешительное предсказание, лишь бы только избавиться от проклятия неопределенности. Но Оракул молчал, и в глухом подземелье было невозможно определить, длилось ли молчание минуты или часы. Наконец, Ф. осмелился взглянуть на Оракула. За время ожидания приговора, он успел привыкнуть к сумраку пещеры. Его глаза встретились с глазами Оракула – бесцветными и мутными, словно окутанными мистическим туманом или завернутыми в упаковочную пленку. И эта тусклость взора, которому приписывалась бесподобная проницательность, придала Ф. смелости. Он нахмурился и повторил свой вопрос.
        – Не знаю, – пробормотал Оракул и громко отрыгнул.
        – Ты что, с перепою? – обомлел Ф.
        – Если бы, – сокрушенно поведал Оракул. – Похмелье проходит быстро. А я трезв, как стеклышко. У меня что-то стряслось с внутренним зрением...
        – Неужели, совсем ничего не видишь?
        – Что-то такое мерещится, – взглянул Оракул на Ф. и болезненно поморщился, словно даже подземный мрак был слишком ярок для его глаз, – но что именно – не разобрать. Ты это... заходи, пожалуй, попозже.
        – Когда?
        – Через месяц. А лучше в следующем году.
        Ф. встал и пошел к выходу.
        – Прогноз погоды назавтра не нужен? – услышал он вслед голос Оракула, усиленный акустикой пещерного свода.
        Ф. вернулся домой раздраженным и полным мрачной решимости. Он отдал охраннику у пещеры двенадцать драхм, но так и не услышал предсказания. Ф. сразу сел за стол и написал непривычно твердым почерком:
        «У Оракула были мутные глаза».
        Свет вокруг померк с деликатностью театральных люстр, чтобы не мешать чрезмерной яркостью священнодействию.
         
       
        Дверь 000
       
        – Это что еще такое?
        – Напоминает дверь.
        – Почему на ней крест и кружок?
        – Откуда мне знать.
        – Тайная пометка?
        – Вряд ли. Наверное, кто-то играл в крестики-нолики.
        – Зачем было начинать и тут же бросать?
        – Может, их кто-то спугнул?
        – А вот и мел. Давай продолжим партию. Ставлю нолик в верхний правый угол.
        – Тогда я крестик в нижний левый.
        – Нолик между твоими крестиками. Получил?
        – Третий лишний. Крестик напротив своего крестика.
        – А я третий нолик по горизонтали! Что, попался?
        – Поздравляю.
        – Я выиграл!
        – Чему ты радуешься? Просто я прозевал. Это же совершенно идиотская игра.
        – Еще бы. Когда проигрываешь, игра всегда кажется идиотской...
        – А ты азартен. Смотри, мелом так давил, что дверь приоткрылась.
        – Ничего, дверь я закрою. А ты все равно проиграл.
        – Пойдем отсюда, победитель, пока дворник нам не накостылял.
       
       
        Бумага
       
        – Сестра...
       
        – Сестра!
        – Ну, что еще?
        – У меня закончилась бумага.
        – Какая, Кеша, бумага?
        – На которой писать. Писчая.
        – Не выдумывай! Я тебе вчера дала целую пачку.
        – Она закончилась. Я много пишу.
        – Тебе запретили столько работать! Это способствует нервному перенапряжению.
        – Я должен писать.
        – Но у тебя было столько бумаги! Ты, наверное, пользовался ею не по назначению...
        – Нет, что Вы!
        – А самолетики делал?
        – Только один...
        – А я уже вижу два: на тумбочке и под кроватью.
        – Я сначала эти листы исписал.
        – Что ты врешь? Вон еще один совершенно чистый, под стулом.
        – Там с изнанки эссе. О времени и пространстве.
        – Кеша, бумагу ты больше не получишь.
        – Сестра, мне очень нужно!
        – Кеша, я скажу врачу, и он будет крайне тобою недоволен... Ты ведь не хочешь расстраивать врача?
        – Нет.
        – Он тебя недавно хвалил. Говорил, Кеша такой молодец, совсем его не узнать. Если так пойдет и дальше, мы его выпишем. Помнишь доктора? Седой и спокойный, в белом халате, очень образованный человек. А ты разволновался. Некрасиво.
        – Сестра, я не хочу выписываться. Я хочу бумагу.
        – Тогда иди в туалет и оторви от рулона, сколько влезет.
        – На ней невозможно писать. Она рвется.
        – Ты осторожно, карандашиком: чирк-чирк. А могу тебе дать губную помаду.
        – Сестра!
        – Что Иннокентий?
        – Я на стене напишу... калом.
        – Конечно, дружок. Приступай, снимай штаны. А я пока Васю позову...
        – Какого Васю?
        – Васю, санитара. Широкоплечего такого, сильного...
        – Не нужно санитара.
        – Он тебя переоденет в чистую рубашку.
        – С длинными рукавами?
        – Да, которые за спиной завязываются. Тут уж ничего не попишешь. Вот ты у него бумагу и попроси.
        – Нет, у него ничего нельзя просить. Он сердится.
        – Правильно. И ко мне не лезь.
        – А как же мои записи?
        – Таблетки принял?
        – Принял.
        – Ну, и ложись спать. Утро вечера здоровее. Может, я тебе завтра бумагу принесу.
        – Я пока в голове буду сочинять.
        – Вот и молодец, Кеша. Просто умница. Засыпай и пиши в голове. Так оно надежнее.
       
       
       
        Январь, 2019 г. Экстон.