Габарит

Александр Хныков
Габарит

По дороге из красновато-рыжего наста, привезенного сюда от шурфа закрытой шахты, который оставлял на сапогах неприятного цвета пыльный след, шел зэк. В темном костюме, темной телогрейке и шапке – одноцветной, как и вся его одежда. Это был звеньевой осужденных, работающих на «расконвойке» Колька Степанов. Его выпускали за территорию колонии чуть раньше остальных. Он должен был дойти до габарита, где были склады и «узколейка», входящая на зону, где находился завод по производству вентиляторов, и забрать документы у сторожа с данными о вагонах, прибывших на габарит за ночь. Их с вечера оставлял дежурный мастер.
Шел Колька Степанов быстро, стараясь согреться. Cкладов не было видно из-за тумана, стелящегося окрест, поглощающего, обволакивающего. И вдруг наперерез человеку из этого туманного марева вышел пес, серый, крупный. Зэки звали его Графом. Пес недоверчиво глядел на человека. И не подошел, исчез как мираж. А Степанов, увидев огонек в окне – это был домик сторожей, – прибавил шаг. Он вспомнил, как пытались застрелить Графа прапорщики и как пес бежал по полю, к посадке белоснежных берез, а прапорщики только жаловались: «Не подпускает, сука, к себе…» Так и выжил Граф, хотя остальных собак прапорщики отстреляли. Мол, пугают женщин, идущих на габарит, на работу.
Сейчас, думая о Графе, Степанов вдруг почувствовал даже уважение к этому непокорному псу.
В комнате сторожей Аксинья, старуха, одетая всегда аккуратно, вежливая, точно не от мира сего, отдала звеньевому документы и вышла из домика, вслед за ней пошел ее песик Мишка, важный, с красноватыми внимательными глазами. Оставшись один, Степанов на плите разогретой печи заварил чай. Стал ждать остальных зэков. Было тихо, так тихо, что хотелось выть, и думалось о Графе – тот мог спокойно сейчас идти за территорию габарита – туда, где нет окриков конвоя и одуряющей тяжести неволи.

Домой

Прислушивался Степанов. Нет. Не вызывают на контрольную вахту освобождающихся зэков, хотя завтрак уже прошел. В опустевшем жилом помещении отряда тихо. Уже ушла первая смена на развод на работу. Прохаживался Степанов вдоль жилого помещения, мимо двухъярусных кроватей. Маленький рост, угрюмое лицо – все говорит в нем о глубокой усталости. За ней скрывается огромное напряжение последнего часа в колонии из тех пяти лет, что отвел ему приговор.
Тишина становится почти осязаемой. Хочется, чтобы ее что-то нарушило. Но никому нет дела до угрюмого, маленького зэка.
И вот разорвалась тишина: по селектору объявил дежурный по колонии фамилии освобождающихся осужденных.
Вышел Степанов из одинокого ощущения ожидания. Взял небольшой рюкзачок с книгами и письмами, собранными за прошедшие годы неволи, и пошел на свежий воздух.
Морозило. Запахнул Степанов телогрейку, поправил шапку-ушанку на голове и пошел по своему локальному сектору, припорошенному свежим ночным снежком, к ограде. Звякнул открываемый замок на двери локального заграждения. Впереди белесый, с прогалинами вытоптанных зэками участков плац. По нему прошел Степанов торопливо, будто бы старался быстрее преодолеть это расстояние до контрольной вахты...
Позади все формальности. В руках справка об освобождении, выданная дежурным по колонии. И в сопровождении офицера Степанов и два таких же, как и он, счастливых человека – освобождающихся, проходят к КПП. Звякнула дверь. Дежурный по колонии что-то сказал солдатам, и они пропустили бывших зэков на волю.
У двери колонии кого-то ждали родные. Кто-то одиноко побрел по заснеженной дороге от зоны к недалекому поселку. Степанова встречала мать и две старшие сестры. Слезы. Объятия. Степанов старался улыбаться. На его худом, бледном лице улыбка не казалась очень уж веселой, но он, человек, сдержанный в чувствах, ликовал…
Он шел по заснеженной дороге, в обрамлении замерзших березок, и душа его пела! Родные еле поспевали за ним... Те минуты, о которых Степанов мечтал долгие годы, стали реальностью…
К вечеру приехали в родной городок, где не был Степанов пять лет. Племянник, подросший, рыжий, внимательный, после ужина повел Степанова в кинотеатр. В новом кинозале была в основном молодежь. Степанов ловил себя на мысли, что вокруг незнакомые люди, будто бы и не в родном он городке…
А ночью снилась колония. Степанов проснулся с сильным сердцебиением. Он лежал с открытыми глазами, привыкая к мысли, что он дома. Знакомая с детства комната понемногу успокаивала. Он вдруг с отчетливой ясностью понял, что колония будет неотступно следовать за ним по жизни, в сновидениях, в томительных воспоминаниях… И от этой гложущей, как собака кость, хмурой мысли уткнулся Степанов в подушку. Хотелось плакать, как мальчишке, от счастья, что он дома.

Ночью

Ночной дневальный Степанов писал письмо. Он сидел на стуле возле гладильной доски и с волнением выписывал строчки на листе из простой ученической тетради. Эта возможность как-то приобщиться к той вольной жизни давалась нечасто. Два письма в месяц было положено отбывающему наказание осужденному в колонии строгого режима. Письма отправлялись не сразу. Сначала их читали в цензорском отделе администрации колонии. Поэтому Степанов, который писал любимой девушке, подсознательно испытывал какое-то гадливое чувство, будто за его жизнью подсматривали в замочную скважину.
Тусклое освещение жилого помещения давило на глаза. Вдруг из глубины спального помещения послышались громкие голоса, ругань. В одних серых подштанниках выскочил на освещенную площадку у входа в отряд, рядом с ночным дневальным, бригадир Сенька – худой, с затравленными глазами, подслеповато щурясь. А за ним длинный, с нижней крупной челюстью и огромными кулаками Семен, в руках последнего была заточка, острая, блеснувшая в свете лампочки, и охнул бригадир от боли, почти без криков затих на полу, только что помытом Степановым.
Ночной дневальный вскочил со стула. Подходить не стал, а просто глядел на Семена, опасаясь и за свою жизнь. Но тот уже обмяк, воровато поглядел на ночного дневального и ушел, покачиваясь, в спальное помещение. Из комнаты, где спал завхоз, послышались шорохи. Вот и сам завхоз, крупного сложения, как медведь, косолапо переваливаясь, вышел в коридор. Все сразу же поняв, юркнул опять в кабинет свой, где спал, и затих. Позвонил на вахту, догадался Степанов.
…Ему было жалко своего состояния, ушедшего в никуда. Он поглядел на листок бумаги, беспомощно лежащий на гладильной доске. Сейчас прибегут с вахты сотрудники. Начнется беготня. Уведут бригадира в санчасть, в изолятор Семена. И все успокоится. Тогда он сможет спокойно дописать свое письмо.

Помидор

В эту хмурую зимнюю пору колония потеряла всякие очертания. Бараки как-то смазались. Центральная аллея, пустынная, с грязным асфальтом, подсвеченным желтизной света прожектора, напоминала безлюдностью беговую дорожку. Молодой осужденный в черном костюме, с биркой на груди, в шапке, неряшливо одетой на голову, стоял в раздумьях. А задуматься ему было о чем. До конца месяца оставалась всего-навсего маленькая неделя. Времени настолько мало, что «забросить» деньги в зону, как ни старайся, почти нереально. А карточный долг – дело страшное. Не пощадят. Напротив, в секторе возле центральной аллеи отряд, где живут эти люди, отверженные уголовным миром. Кто проигрался, кого сломали… И их доля – страшнее даже любого зоновского житья-бытья, даже самого худого. Без поддержки с воли… Блуждающий взгляд Помидора остановился на этом бараке, где и находились эти отверженные люди, и среди них были и бывшие нашкодившие авторитеты, и всякие люди, в том числе и не отдавшие вовремя карточный долг...
Из барака вышел знакомый молодого зэка. Это был средних лет мужчина. Неряшливо побритый. С золотой «фиксой». Глаза глядели на парня спокойно, с хитринкой.
– Что, не спится, Помидор? – глядя на худое с ямочками на щеках лицо, произнес мужчина.
– Дела мои плохи, Миха, – совсем по-детски сказал Помидор.
– Когда садился играть, о чем думал? Сан Саныч таких, как ты, ломал десятками. Такие для него, как сладкие орешки, – сказал Миха. – А ты возомнил себя игроком….
– Что-то в голове перевернулось. Азарт… – сказал Помидор.
Вздохнул. И было от чего. Сумму проиграл он приличную, мама не горюй.
– «Затянем» деньги… Есть возможность...
– Написать бы мог матери…
– Вот и пиши. Постараюсь…
В эти дни Помидор ходил как неприкаянный. Ошалевший от навалившейся на него беды он осунулся, и даже юношеский румянец на щеках, за который и прилипла к нему эта несуразная для зэка кличка – Помидор, – куда-то ушел, будто его и не было. Даже глаза, всегда озорные до этого момента в его недолгой тюремной биографии, и те стали точно два мышонка – поглядит Помидор и отведет их, будто пряча. А Михаил, его земляк, суетился. «Загнать» деньги в колонию дело непростое. Но так подвернулось. Один приятель Михаила шел на длительное свидание, должна к нему приехать мать. Вот на его домашний адрес и нужно было выслать деньги, а мать тайком должна их привезти сыну, тот – «вытянуть» в зону для Помидора. И отблагодарить этого человека надо. И договориться. Кому нужны чужие заботы? Тут для Помидора бы никто и не старался, если бы не Мишка. Он не раз выручал земляков – как мог. И подраться мог, за справедливость. И советом помочь. Зэк он был опытный, отсидел уже три срока на строгом режиме, научился не выпячиваться без дела. Про таких говорят «прикрылся бушлатом», а по характеру – волевой был Мишка человек. Но что-то там не сложилось, и не приехала та мать на длительное свидание, заболела. Слегла в больницу с сердечным приступом.
Оставалось до конца месяца всего три дня. Заканчивался год. Новогодняя суета в колонии – это, конечно, не вольные хлопоты о подарках. А все же приятно каждому зэку, что «год долой». Ведь время в представлении зэков, оно как хищный зверь – прогоняешь его, прогоняешь, чтобы ушло поскорее – время срока. А Помидору и того страшнее, эти дни окаянные, до конца года. Хоть реви.
А как-то зашел Помидор в комнату для личных дел, взял у завхоза ключ, пояснил, что хочет погладить костюм. И впрямь включил утюг, постоял у большого зеркала, поглядел на себя, хмурого, высокого, худого, будто примериваясь – если что, может он и покинуть этот мир, навсегда… Не позволит гордость Помидору быть в числе отверженных.
Мишка тем временем тоже осунулся. Понимал, что-то в судьбе Помидора сломалось – фортуна была явно не на его стороне. И как-то вечером, уже после отбоя, Михаил прошел к «проходняку», где находился Сан Саныч. Опытный игрок. Сидел он и сейчас на кровати, затачивал стеклышком самодельную колоду карт – умелыми движениями.
– Привет, Сан Саныч…
– А, Миха, привет. С чем пожаловал?
– Хочу вот поиграть…
– Э! Да не замечал за тобой…
– А вот теперь так.
– Ну что ж, ночь у меня свободна.
Остроносое лицо Сан Саныча, с зоркими не по возрасту глазами, напоминало Мишке крысиную мордочку, но он, умело скрывая свое настроение, сел напротив на кровать. Осужденный, тут же сидевший, пухлый, коротконогий, вопросительно поглядел на Сан Саныча.
– Бритый, ты нам купеческого чайка организуй, – тихо сказал Сан Саныч. – А поспишь вот там, в соседнем проходняке, я договорюсь, чтобы не мешать нам. Сам видишь, уважаемый человек зашел в гости…
Осужденный понимающе кивнул. Пошел в умывальник, предварительно взяв с тумбочки, стоявшей в проходняке между кроватями закопченный, но чистый внутри, как отполированный, «чифирбак».
– Что же, Миха, решил картишки-то передернуть. Деньжата появились или просто тоска заела? – все так же тихо проговорил Сан Саныч.
– И тоска, и деньжата, – как-то неопределенно сказал Миха.
И это была правда. Тоска от этой жизни, его окружающей уже пятый год, съела изнутри Мишкино сознание. Хотелось на волю, в родной городок, у моря. А тут еще Помидор, земляк. Надо спасать!
Попили крепко заваренного чайку с конфетками-карамельками, которые Сан Саныч проглатывал, как наживку хищный окунь, переговорили обо всех известных правилах для порядка, и Сан Саныч вытащил из своей подушки колоду карт. А Мишка, чуть помедлив для вида, вытащил из своего бокового кармана запечатанную новую колоду карт – настоящих, атласных, с воли.
– Не доверяешь, Миха, – тихо сказал Сан Саныч.
– Игра есть игра, – неожиданно жестко произнес Михаил.
– Согласен, – доверительно сказал Сан Саныч, зорко просматривая, не на зоне ли припечатали колоду, предварительно пометив. Нет, вроде бы упаковка новенькая.
Стали играть, шуршали картишки в опытных шулерских пальцах Сан Саныча, когда их раздавал, да и Миха не промах тасовать картишки умел…
Час за часом шла эта безмолвная дуэль в тихом ночном бараке, подсвечиваемая полной луной.
Сначала везло Сан Санычу, потом Михе, потом Сан Санычу, но под утро молодость взяла верх. Сан Санычу стало тяжко. Он пару раз криком поднимал с постели из соседнего «проходняка» своего приятеля, и тот бежал в умывальник заваривать чифир – уже не «купеческий», а крепкий, ядреный, чтобы не хотелось спать. Но это не помогло. Сан Саныч проиграл.
– Вот что, Сан Саныч, с Помидора долг спиши за счет моего выигрыша, – спокойно сказал Миха.
Сан Саныч блеснул глазками, но покорно мотнул своей головой. Миха ушел. Сан Саныч как сидел на кровати, так и сидел, точно истукан, еще минут двадцать, потом завалился на кровать, не раздеваясь…
С утра Помидор, после подъема, в умывальнике на электрической печке заваривал в «чифирбаке» чифир. Тут к нему подошел Михаил.
– Сан Санычу ты теперь не должен. Ты мне должен, – вяло пояснил Миха.
– Не понял.
– А что тут понимать. Обыграл я Сан Саныча, а он мне заплатил твоим долгом. Но тебе я его перенесу на месяц, он уже не карточный. Я так решил.
– Хорошо, Михаил… – сказал Помидор, чувствуя, как от облегчения кружится голова. – Мать должна приехать на длительное свидание через неделю…
– Да знаю я. Не забивай голову. Все будет хорошо.
Новогодняя ночь на зоне – особенная. Зэкам дают посмотреть телевизор. До поздравительных слов. Потом телевизор уносится в кабинет завхоза. И там только он да его приближенные могут посмотреть концерт. Помидору и без того праздник. В шумном темном помещении «чифирят» зэки, переговариваются. Вдруг – включен яркий свет. В комнату вошли несколько солдат и офицер. У одного из солдат на поводке вяло переставляющая лапы немецкая овчарка. Ищет наркотики, вынюхивает. Проходит мимо двухъярусных кроватей. Все. Чисто. Уходят солдаты. А зэки снова веселятся, вспоминая домашних, чифиря, и так всю ночь.
Приехала мать к Помидору. Пожилая женщина еле дотащила сумки с едой. В комнате свиданий долго рассказывала о тяжкой дороге. А Помидор помалкивал. И только когда из двойного дна сумки извлек он деньги, повеселел…
– Зачем же сынок, столько денег понадобилось? – проговорила мать.
– Да сразу загнать, мама, на питание, – успокоил Помидор.
Шли часы свидания. Все вроде бы переговорено. Мать глядела на сына, стараясь не расстраивать его своими невзгодами. Ему-то ведь тяжелей…
Вышел Помидор из комнаты свиданий. Пронес деньги, умно, не ухватишь. В тихом бараке отдал Мишке нужную сумму. Пожал ему руку. Мишка, не пересчитывая, спрятал деньги подальше, в тайник под тумбочкой.
Вдвоем вышли в локальный сектор. Прогуливались, будто не замечая мороза. Свежий воздух обжигал лица.
– Ну, что я тебе скажу, парень. С игрой завязывай, затянет, не выпутаешься, – негромко сказал Мишка – Я это по себе знаю. Чуть в петлю по молодости не полез.
Помидор искоса поглядел на Михаила. Он-то его понимал сейчас, как никто иной.

Шарф

По вечерам больничная палата затихала и наступало время Ерша. Так звали худого, высокого, как высохшая жердь, с носатым лицом зэка. Он с мельчайшими деталями пересказывал прочитанные книги. Голос у него был монотонно уверенный, будто говорит по радио диктор. Под его истории и засыпали зэки.
Больничка располагалась на территории колонии. Отгорожена она была от нее только высоким каменным забором. Впрочем, на зону из тех, кто находился на излечении, никто не хотел – свои зоны надоели. На областную больничку свозили из разных колоний, с разных режимов. Здесь были и сложные заболевания, и травмы, и те, кто сам себя повредил, чтобы побыть на «больничке» – отдохнуть от изоляторов… Разный люд собирался в этом месте, напоминающем о вольной больнице. Чистые были палаты. Врачи, медсестры, лекарства – все как положено.
Степанова привезли сюда с травмой глаза. Он помнил, что когда осколок стекла выпал из форточки, которую он закрывал в жилом помещении отряда, то он поначалу даже не понял, что с ним произошло. Слишком все было неожиданно. Острая боль. Он прислонил ладонь к пораненному глазу, да так и пришел в санчасть – не отрывая ладони, и только там, быстро сообразив, резкий в движениях чернявый Колька-санитар сказал: «Проникающее ранение, повезут на областную больничку!» А дальше был автозак. Торопливые команды конвойных. И он, ошеломленный таким неожиданным поворотом судьбы. Операция. Жгучая, томительная боль. Успели спасти ему глаз хирурги. И только теперь, когда прошла неделя и со здорового глаза сняли повязку, смог Степанов осмотреться. До этого только слушал он увлекательные пересказы книг по вечерам…
Надо сказать о том, что человек видящий не вполне осознает своего счастья. Так не осознавал его и Степанов. До тех пор это было, пока неделю не пролежал в палате, не видя земного света. Может, поэтому сейчас, притихший, худой, лежал он на своей постели и вглядывался здоровым глазом в тусклые очертания больничной палаты, и вслушивался в удивительный рассказ Ерша.
Он уже знал, что Ерш болел раком горла. Постоянно носил «романист» повязку на шее. Что-то в его судьбе было еще более страшным, чем у других зэков. И они это чувствовали. Относились к Ершу с каким-то почтением.
Затихшую палату встряхнул ввалившийся в дверь Мотыль. Человек этот был огромного роста, с рыхлым, бледным лицом, искаженным ухмылкой. Он пришел вместе с тощим, юрким приятелем с первого этажа – там, в палате попроще, находились те, кто сам себя повредил. Что-то бурча, Мотыль быстро прошел к кровати Ерша и попытался ударить того. Приятель Мотыля, быстрый в движениях, остановил его. Послышалась какая-то возня. Затих «романист».
– А что он здесь байки загибает? Я вот больной по-настоящему, а меня завтра на зону, – с тоскливой пьяной грустью бурчал Мотыль.
Но вот он успокоился. Послышалось его оседание на кровати, будто мешок картошки бросили на нее. Осталось от Мотыля только его дыхание: перегарное, наполнившее палату смрадом, тухлятиной. Приятель Мотыля как-то успокоил Ерша и быстро ушел.
До утра Степанов не спал. Происшедшее его взволновало. Он не мог ничем помочь Ершу в трудную минуту. И от этой робости было неловко…
Утром Мотыль, молча собравшись, ушел – его вызвали на этап. Прошел день. А вечером в палате было непривычно тихо. Ерш замолчал. Ему просто не хотелось рассказывать больше книги… Что-то остановилось в этом нарочито бодром человеке.
Увозили на этап Ерша через неделю. Перед тем как уйти, он со всеми попрощался, пожал руки. Слушая ободряющие слова, только нервно кривил губы. Степанов вытащил из вещевого мешка шерстяной шарф, переданный родными на свидании в колонии, протянул его молча Ершу. Их взгляды встретились. Они не сказали друг другу ни слова. Только пожали друг другу руки. У Ерша ладонь была холодная и костлявая.