это

Мелмари
____
кроссовер спнщины и "На дороге"
от лица Сэла Парадайза про Дина Мориарти и Дина Винчестера
стилизация под Керуака
____


Я не знаю точно, как так получилось, что мы с Дином стали призраками, но с тех пор прошло уже много лет, почти полвека.

Он совсем не изменился, Дин Мориарти — свободен и чист, как мать-природа. Меня он обычно не замечает, что ему старина Сэл Парадайз, когда он умеет проходить сквозь стены.
Я бреду за ним по припыленным дорогам уже черти сколько, не знаю, зачем, просто привычка, иду и ловлю ошметки ЭТОГО, что разлетаются до сих пор от его безумной души, я крадусь за ним, как маленький шакал за огромным и сильным тигром. Дин ни с кем не говорит и ничего не знает о мире, иногда он останавливается и будто вспоминает что-то, и кричит:
— Отец! — но быстро забывает и бредет дальше, хихикая и рыча, как безумный, стремный зверь, в которого я все никак не могу врубиться.
Его большой палец всегда поднят вверх, но машины проезжают мимо, а он и не смотрит на них, это всего лишь глупый рефлекс, как когда этот палец у него нарывал, был замотан бинтом, и из-за того торчал неким смешным трогательным символом голосования постоянно. Мы идем по нагретому шинами и солнцем асфальту, и нет людей счастливее Дина, бормочущего под нос неведомые важнейшие истины, простые как три цента.

А потом вдруг — вот ведь чудеса, настоящие чудеса! — остановилась эта машина, черная, как самая глубокая глотка ночи, и красивая, подобно дьяволу, и мой Дин проснулся, как только увидел ее, и словно обрел вес и плотность, и ясный ум, и тактильные ощущения. Он подошел к блестящему боку и погладил ее.
— О, детка! — сказал он, и потом все приговаривал — О! О! — и мы сели. И началась самая волшебная и крутейшая поездка в моей и его жизни, непохожая ни на что другое, с божественной музыкой.
— Дин Мориарти, — представился старик Дин, протягивая правую руку сидящему за рулем парню с коротким ежиком волос, торчащих на голове, как иголки.
— Дин Винчестер, — ответил тот, и я сразу подумал, что что-то будет.
Дин мой начал ржать, как полнейшая скотина, и вообще сразу вернулся в те бесшабашные времена, когда делал несовместимые с жизнью вещи, то есть помолодел, будто не умирал никогда, и будто ему снова двадцать пять, не больше. И было видно, что он обрадован и возбужден, как всегда, когда хочет говорить не останавливаясь, хлопать всех по плечам и плевать на приличия.
Я, конечно, сел сзади и пробурчал:
— Сэл, очень приятно, — а потом еще долго думал, можно ли убить призраков.
Дин этот был лет тридцати, немногословный, четкий, как ствол ружья, и смотрел недобро, видимо, знал, что мы мертвые.
Но Мориарти, который обрел форму и мог трогать предметы, уже заново постигал изменившийся мир, начав с музыки и валявшихся кассет в бардачке автомобиля. Попутно он забрасывал водителя миллионом вопросов, а тот все еще выбирал, пристрелить нас сразу, или потом. Он вроде чуть-чуть расслабился, только когда Дин попросил его помочь врубиться в музыку, выбрал наугад одну из кассет и включил ее.
— Это The Doors, — несколько озадаченно проговорил он. — Сто лет их не слушал, — пояснил, отвечая на вопросительный взгляд Дина.
А потом вселенная взорвалась под нами и машина взлетела в ночное небо, чтобы все трое ощутили единство и одиночество. «People Are Strangе» — пели они, и я понял, что это знакомство и знаки, посланные свыше. Дин был в неистовом восторге. И чем больше мы слушали их, тем сильнее я убеждался, что Джим Моррисон, черт, что Джим Моррисон создан был для Дина и поет о Дине, и каждая его фраза была именно о Дине и ни о ком другом.

— Я врубаюсь, — кричал Дин, — боже, Сэл, ты слышишь ли, приятель? Двери, Двери, это ОНО, видишь, тут, под моими руками, правой и левой, — говорил Дин, обнимая приемник и поскуливая от полноты чувств.
Не знаю, как второй Дин нас не выгнал, он сидел с каменным лицом и лишь хмурился, когда подозревал опасность для своего имущества, но Мориарти был на редкость аккуратен и вообще, казалось, готов был молиться и на эту машину, и на своего тезку, и на голос из колонок тем более. На «Alabama song» у него началась форменная истерика, — он подпевал, угадывая слова, и бился в религиозном экстазе, так что Дину второму пришлось остановиться и вытащить его за шкирку, оставив кататься по земле.
— Погромче! — кричал Мориарти, — О, мир! Слышишь?
И опять:
— Отец, Отец! Покажи мне путь! Это ОНО, ОНО, ВЕЧНОСТЬ!
И начался дождь и началась «Riders On The Storm», и опять они пели о свободе, дороге и бесконечно простой жизни и смерти, и голос Дина сливался с этой песней, а струи воды проходили сквозь него, как магические нити, скрепляющие все на свете.

Дин Винчестер стоял, облокотившись о машину, и потихоньку промокал, но, кажется, ему было наплевать — железное, однако, терпение у человека.
Наконец, старина закончил кататься по грязи и залез обратно, ибо его звала нескончаемая дорога, и мы поехали дальше под воистину упоительную музыку, и наш водитель — странно — будто проникся тем, как прониклись мы, и начал односложно отвечать Дину, а потом разговорился о Моррисоне, и рассказывал хорошо, неторопливо, спокойно.
Больше всего Дин восхитился его историей про Джима-мальчика и индейцев: как он ехал четырехлетний и увидел трупы индейцев на дороге, и, вроде, говорил потом: «Я впервые узнал смерть… я думаю, в тот момент души тех мертвых индейцев, может одного или двух из них, носились вокруг, корчась, и вселились в мою душу, я был как губка, с готовностью впитавшая их».
— Да! да! — кричал Дин, — понимаешь ли? — спрашивал он угрюмого Дина чуть ли не с пеной на губах, и тот впервые за все время улыбнулся и кивнул, ввергнув Мориарти в неистовство:
— Вот! Вооооот! — орал он, — Юхууу! Я знал, что ты поймешь, у нас одно имя, одна душа, мы плоть от плоти бога и всех святых, нас родила дорога и мы вбираем души мертвых, и живых вбираем, и дышим вопреки разуму, физике… распаду и тлению не победить любовь…, а ты умирал ли когда-нибудь?
В общем, Дин разглагольствовал в своем стиле, заставив меня сразу вспомнить эти сумасшедшие пятидесятые, наших друзей и всю эту круговерть жизни, никогда не затухающей в его юном большом сердце.
— Я как-то умер примерно сотню раз за один день, — внезапно ответил этот пугающий меня тип, Винчестер, и не улыбнулся.
— Ахххах, — зашелся Дин, — вот видишь, Сэл, вот видишь!
Он уже точно и навсегда поверил второму Дину: я знал и узнавал сияние в его глазах, такое, будто он выбрал верить до конца и не сомневаться. Он бы поцеловал Дина от избытка чувств, если бы не был так поглощен ЭТИМ, заглотившим его от Дверей и дороги, целовавшей наши подошвы даже через днище автомобиля, дороги, от которой подрагивало нутро и расходилась теплота по грудине.
Меня, между тем, злила эта необоснованная вера, потому что Винчестер был жив-живехонек, красив и мужественен, как ковбой старых времен, подобно тому, которого я повстречал по пути в Денвер в 1947 — о, прекрасное время.

А затем мы остановились посреди поля и вышли, была самая середина ночи, прохладная и темная, принимающая нас в свои объятия.
— Я устал и хочу спать, — сказал Дин-ковбой и пошел вправо, а за ним двинулся Мориарти.
Все было странным и приглушенным, а еще черно-белым в свете луны. Нам кивала высокая и какая-то пушистая наверху трава, и вообще все кивало нам под небесным ветром, тонкие ветки кустов и одинокое дерево чуть впереди. Звезд было много, белых на черном небе, и лица двух Динов четко разделяли тень и свет, лица их светились в дымчатой серости, будто я на негатив смотрю, так нереально это было, так фотографически ясно.
И мы легли на траву: я с мыслями о Дине Мориарти, Дин Мориарти с мыслями об ЭТОМ, а Дин Винчестер бог знает с какими мыслями, я все никак не мог в него врубиться.

Следующий день опять прошел весь в пути, под Doors и Диновы бесконечные монологи, в которых не поймешь совсем, о чем речь, но ощущаешь общий смысл, как нашептанную на ночь сказку.
В одиннадцать часов мы остановились в мотеле, одном из тех, в которых, как оказалось, Винчестер провел полжизни, чему Мориарти очень обрадовался и о чем они говорили битых три часа, потому что Дин был бы не Дин, если бы не умел разговорить любого.
Там выяснилось, что никто, кроме Дина, нас не видит, не слышит и не подозревает о нашем существовании, чем своей манере воспользовался мой друг, всячески толкая Винчестера под бок и мешая тому постоянными воплями и прочими выходками. Но тот оказался крепким орешком, бросил в номере в Дина солью, до смерти того обидев на пять минут, и потом расплатившись за это плеером с кассетой Дверей, которая заняла Дина на часа четыре. Около шести утра он поднялся и больше не дал спать никому, заявив, что будет говорить с Дином, пока небеса не рухнут на землю, потому что слишком много надо сказать, а они не успевают.
И они сидели напротив и спорили, и спор их затянулся так, что завязался в узел, а потом растянулся в бесконечную ленту, и это сразу напомнило мне чудесную и безумную ночь, когда Дин говорил с Карло Марксом.
В это утро я не врубился, но проникся Дином, как только умею проникаться людьми, хотя рассказывал он сказки и тоже был сумасшедшим. Тогда я понял, что Мориарти врубился в него и теперь не отстанет. А Винчестер говорил, что мир — самоубийца, и что спасать его надоело, он говорил мерно, лишь иногда в сердцах выругиваясь, передавая Мориарти бутылку виски. Еще он рассказывал про Рай, Ад и козлов-ангелов, своего брата Сэма, что безмерно тронуло старину Дина, и про своих девушек, да, о девушках и детях они говорили много и хорошо.
Единственный лишь раз Винчестер обратился не только к Мориарти, а и ко мне — тоже, когда, утомленный, кажется, Диновыми безумными речами, он сидел под мотельным окном, печально смотрел в пол, и вдруг поднял взгляд, будто затуманенный сложным выбором, и спросил:
— Можно узнать, где вы похоронены?
Мне стало щекотно и страшно от этого вопроса, произнесенного с каким-то несвойственным ему смущением, а Дин мой только рассмеялся и начал говорить о кладбищах живых и мертвых, и выдал ему все на духу.
Зря он ему сказал, или я просто трус?

Мы съехали только под вечер, оставив позади неподъемный груз вываленных друг на друга историй, пыльных и древних, по которым выходило, что Винчестеру больше семидесяти и что он спас планету, но ненавидит себя. А Мориарти — уставший от жизни битник, который слишком хотел жить и брать все так, как оно идет, круговоротом в природе, не прерываясь, но он был частью людей, и ничего не мог с этим поделать. Гимном, под который мы выехали, стало «Takes it easy, baby/Take it as it comes», а самое главное, что они просто говорили как есть, пусть и полный бред, и по сравнению с их душевным космосом я чувствовал себя никчемным и совершенно обычным человеком.

Когда мы остались одни, так как Винчестер пошел оплачивать бензин, Дин, которого я знал так давно, обернулся ко мне и сказал:
— Видел ли ты самого несчастного человека земли?
— Что ты имеешь в виду? — спросил я, как всегда, не сразу врубаясь.
— Я видел, — просто сказал он, и отвернулся.
Потом, словно сжалившись надо мной, он объяснил:
— Я — самый счастливый человек на земле, знаешь ли ты? Я свободен, чист и счастлив, я — перекати-поле, я когда-то отказался отвечать по глупым счетам, и не отвечаю, а сегодня я смотрел в глаза самому несчастному. Никогда не видел такого сильного несчастного человека, — добавил он, — это новый святой, и его звезда горит так ярко, что нельзя смотреть.
Я скептически поджал губы, но тут же одернул себя, потому что чего только не бывает в мире, может, Дин и прав. Но святым для меня всегда был Мориарти, а мне сложно менять святых, в отличие от Дина.

Я всю дорогу наблюдал за ними, за Винчестером в особенности — как он сжимает руль, как редко от души смеется, словно отвык. Смеялся он классно — не безумно, как мой дружок Реми, например, а как-то очень по-человечески, запрокинув голову и сверкая белыми зубами, и ничего, кроме этого смеха, не существовало нигде.
Мориарти смотрел на него благоговейным взором и открыв рот. Дин рассказывал ему о всяких чудовищах, рассказывал очень буквально, но Мориарти все понял по-своему, и говорил мне потом в священном поклонении, что Дин всю жизнь боролся с людскими демонами и грехами, но не понимает, что только опустившись на самую греховную глубину, можно выходить к свету.
— Ты мнишь себя на дне, это ясно, это грустно, мой замечательный друг, — говорил он Дину, — но вот как же так сделать, чтобы ты понял… — он смурно качал головой и печально вздыхал, не подобрав слова, — ты просто поверь мне, — просил он как-то даже отчаянно, как когда-то просил меня поверить в то, что плакал, — ты все сделал правильно.
Винчестер ему не верил, и это Дина расстраивало.

Вечером, уже ближе к ночи, наш водитель Дин остановился поесть в каком-то маленьком городке на Трассе 6, той самой, по которой я в 47ом хотел добраться в Неваду, а затем в Эл-Эс, но она была столь пустынна и убога, что, проточав какое-то время у холодной и мокрой Медвежьей горы, я, слава богу, свалил оттуда и поехал обратно по другой дороге.
Поев, они с Дином отправились искать бильярдную и шли под фонарями маленькой улицы, а я шел чуть сзади, вслушиваясь в обрывки их разговора об ЭТОМ — к тому, что эти двое на одной волне, я уже привык.
Казалось, они совсем противоположные, диалектичные, хаос и стальной слиток, но они ловили на лету друг другу брошенные междометия, понимая их сакральный смысл — или мне просто так казалось? Мориарти, как всегда, говорил много и наворочено, вставлял философские термины и сложно объяснял их Дину, а Винчестер всегда говорил по существу и просто, и я не знал теперь, как правильно и где справедливость. Под этими странными фонарями их тени расчетверились, подобно крестам, и тянулись вперед, назад и по бокам, так четко, черно-бело, символично, так далеко, что опоясывали планету, и я подумал тогда, что только они в данный момент не дают ей развалиться на части, в связи с чем я вспомнил покромсанный чемодан Мориарти, который он обвязывал веревками, когда девушки выгоняли его из дома.

Потом я услышал:
— Что в жизни важнее всего, принципиальный ты человек, ну что важнее всего, чувак?
Дин рассмеялся, а потом серьезно сказал:
— ЭТО, — и показал руками вокруг, и тогда Мориарти остановился, как громом пораженный, и все мы остановились.

А я так вообще отошел чуть в сторону и в тень, и расплакался искренне и по-детски, потому что я черт знает сколько лет таскаюсь за этим мудаком Мориарти, который бросил меня умирать в Мексике, и не врубаюсь в его междометия и его речи, а этот врубился не стараясь вообще.

И они играли на бильярде, болтали про бильярд, пели и казались счастливыми.
Но Дину надо было возвращаться к своим чудовищным сказкам, и он сказал, что поедет дальше один, к своему младшему брату и ко всему миру, потому что должен. И еще пробормотал в сторону что-то о незаконченном деле — дескать, есть у него одно, не то чтобы срочное, но требующее «покопать», я не понял, к чему это он, но мне снова стало щекотно и холодно.
— Чего ты должен? Почему ты должен? Мир так прекрасен, столько всего надо сказать, поехали с нами на Большой Каньон, ты же врубаешься в Дверей, чувак, Двери! — надрывался мой старина Дин, — куча Дверей, и все открыты, и души индейцев ждут нас с перьями в своих сине-черных волосах, подсвеченных солнцем, поехали!
Но Дин не поехал. Тогда я понял, что хотел сказать Мориарти, когда говорил про несчастье Дина Винчестера.

Они снова были черно-белыми в вечерних сумерках и, казалось, мир умрет, если они разделятся.
— Дин! — окликнул я, и обернулись они оба, грустно обернулись, впитывая души всех на свете, друг друга, и, быть может, даже мою — тоже. Именно в тот момент два Дина слились для меня воедино, и я подумал: боже, какие же чудеса происходят.
А из машины — вот же, а, — играло «This is the end/ Beautiful friend», — совсем предначертанное прощание, и этот простой и стержневой парень Дин Винчестер поехал вынимать из петли самоубийцу, а мы с Дином пошли голосовать по Трассе 6, этой чертовой, богом забытой трассе.

Поэтому в Америке, когда наступают черно-белые сумерки, я бреду за Дином по старой, дикой, древней дороге, и где-то там неведомо далеко начинают зажигаться звезды, рождаются дети и умирают старики, поиск отца ничего не дал никому из нас, но — кто знает — случаются же чудеса на свете. Поют птицы и Джим Моррисон поет, и Двери, о которых все бормочет Дин, все до единой открыты, но невидимы.
Никто, никто не знает, что со всеми случится, если не считать ничего, не считать никогда, не считать ни пройденных миль, ни стертых ботинок, ни убитых, ни спасенных, и я думаю о Дине Мориарти, я даже думаю об Старом Дине Мориарти и Старом Джоне Винчестере, морпехе США, и о святой дороге, что ведет нас, и о Дине Винчестере, который любил жизнь, и разлюбил жизнь, и умирал много раз, и должен жить, а мы со стариной Дином только один раз умерли, я думаю о Дине Винчестере и Дине Мориарти.