мимика

Мелмари
Две одинаковые девочки смотрят на удаляющуюся машину. Воздух кипит и плавится вокруг нее, погружая пространство в миражное марево, в полупрозрачные ложные волны, превращая его в варево из плоти вселенной, дрожащей и тонкой, как слюда, растянутая на кресте оконной рамы. Одна девочка - та, что чуть выше, берёт вторую за руку, чтобы было, за что держаться в распадающемся мире. Вторая девочка старше первой на час, девочки считают секунды, кажется, сейчас они дернутся и побегут, раскрыв одинаковые рты в бесполезном рвении, похожем на крик чаек над морем, что начинает наливаться штормом и наклоняться то в одну, то в другую сторону. Но девочки пригвождены к месту, и к самим себе, и друг к другу: если сейчас попробовать расцепить их ладони, кожа разойдется, сросшаяся, словно у сиамских, а не обычных близнецов, сукровица зашипит в раскаленном воздухе, пахнущем бензином, собачьей шерстью и сухим, шелестящим ознобом лихорадочного предательства. Страх скручивает их внутренности — так Майор скручивает вонючую самокрутку поутру, выходя в прокисший воздух террасы; страх преследует их, держится шлейфом, как запах дрянного табака в обслюнявленной и обгорелой бумаге, в желтых прокуренных его зубах.

Тогда еще задний двор был общий — и машина выезжает с него, мимо шалашей, остовов старых соседских автомобилей и соседского же амбара, похожего на землянку. Продвигаясь мимо, машина отравляет собой эти места; она — ядовитое животное, несуществующее в природе и не должное существовать, земля под ней умирает и плавится. Ветер задирает траву и легкие платья девочек. У девочек тонкие светлые волосы. Их худые скелеты тянутся вслед, но не смеют пошевелиться, губы сведены судорогой. Лица у них нечитаемые и скупые, как дешевые медные монеты с чьим-то полустершимся профилем.

Белые жигули, в которых постоянно пахнет чем-то невыносимым и укачивает, быть может, потому, что Майор всё время пил и насквозь пропах перегаром и тем тяжелым въевшимся запахом, который следует за злыми алкоголиками, вышедшими из военных, запахом, который не стирается одеколоном «Звезда», а только крепнет от него, быть может, потому, что это в принципе особенность всех старых советских жигулей — белые жигули подминают под себя знакомую землю и, кажется, их кости тоже, хотя они стоят сзади и смотрят на заднее стекло. Но кости крошатся и прошивают насквозь грудную клетку, по животам и ногам девочек течет невидимая красная кровь, густая, как ненависть, разлившаяся в липком воздухе. На заднем сидении сидит собака. Девочкам около семи лет. Собака смотрит на девочек.

Изо рта Майорова пахнет крепким табаком и водкой, он наклоняется и смеется, показывая фокусы, словно древний божок среди непросвещенных язычников. Фокусов он знает два: исчезающая монетка и исчезающий грязный носовой платок, выцветший от отбеливателя. Девочки не могут понять, что они чувствуют сильнее — восторг или отвращение. Майор всегда после представления спрашивает: «Ну, кто я?» Надо отвечать: «Ты — Мастер». Девочки послушные. Молчат, когда надо молчать. Отвечают, когда надо: «Ты — Мастер». В гневе божок страшен и силен: несмотря на пропитые мозги, он и к старости похож на медведя. От него несет мощью единственного мужчины в семье. Иногда он поднимает девочек без усилий и крутит по комнате прямо под потолком с отстающими квадратами отделки. Несколько лампочек в люстре перегорело, но остальные мельтешат перед глазами девочек. Их тянет то ли тошнить, то ли кричать, захлебываясь душным восхищением полета.

Общность девочек так сильна, что никто не знает, о чем они думают, но все знают, что об одном и том же. Свои каникулы они проводят, ползая по земле, как недавно родившиеся люди, приближают голубые глаза к кузнечикам и слушают. Кузнечики сгибают длинные ноги и отталкиваются от зелени. В зрачках девочек отражается перевернутое небо, прыгающее навстречу, круглый блик солнца, рыжие шерстинки на одежде. Издалека открытое окно орет им: «Дети, домой!». Девочки отряхивают костлявые, выпирающие коленки.

Их лица почти всегда застывшие: неподвижная мимика. Девочки боятся, что тело будет действовать как-то не так, как надо. Что взрослые будут недовольны. Еще девочки знают, что они некрасивые, когда улыбаются. Их губы складываются глупым тонким треугольником. Так говорит бабушка и зеркало в большой комнате. Еще одно зеркало есть на внутренней дверце шкафа. Шкаф высокий и коричневый, в нем пахнет лавандой, средством от моли и старостью, как от прабабушки. Прабабушка похожа на безобидного призрака, бледная и маленькая, ниже самих девочек, добрейшая старушка, помешанная на чистоте. Младшая из девочек достает из груды одежды нарядное платье, сшитое Мельпоменой специально для праздника в детском саду, праздник был пару лет назад, но кажется, что прошла целая вечность и платье — древность, не имеющая выражения в языке. Младшая немеет и долго рассматривает его, проводит по ткани пальцами, пальцы цепляют блестки и кружево, ей хочется закричать радостно, на весь дом, но тут так не принято, она поворачивается, поднимает голову и удивленно говорит: «Смотри, что я нашла!». Отражение не отвечает ей, держит в руках платье и смотрит в упор, поняв свою ошибку, смущается и бежит смешить сестру: «Надо же было перепутать себя с тобой! Минуту не могла понять, почему ты мне не отвечаешь!».

У Мельпомены иногда спрашивают: «Они у тебя вообще умеют разговаривать?» У Мельпомены из-за этого недовольное лицо. Они в театре. Девочкам понравился спектакль, но у Мельпомены недовольное лицо, и что-то внутри них сжимается и каменеет. Подруги Мельпомены смеются, девочкам тоже смешно, но они некрасивые, когда смеются, а у Мельпомены недовольное лицо из-за этого, а девочкам из-за этого очень страшно. Они молчат и ходят с холодными, бледными своими монетами, и больше всего им хотелось бы, чтобы кто-то заметил эту неудачную, неудавшуюся чеканку и переплавил их во что-нибудь более красивое, как кольца на Мельпомененых длинных пальцах, узорные, цветные и веселые кольца. Девочки смотрят на людей испытующе и жалостливо. Когда их о чем-то спрашивают, они втягивают головы в плечи и оглядываются на Мельпомену, она чаще недовольна их ответами, чем молчанием, поэтому девочки предпочитают второе. На закатном небе виден силуэт готической церкви возле театра, церковь спасает их от слов, выходящих из горла, как невнятное клокотание.
— Красивая церковь, — говорят они одновременно.

Мельпомена кивает и отворачивается от них. Электричка холодна и пуста, когда они возвращаются. Электричка похожа на внутренность большой зеленой ящерицы, заглотившей пассажиров походя и бесцельно. Мельпомена берет их за руки и поджимает губы. Она — всесильна, она — древнегреческая муза, её волосы черны, как космос, и любят девочки её также — моляще и подчинительно, восхищаясь и плача, что не похожи на нее, как должны быть похожи дети. Отца они никогда не видели.

При Юрке можно улыбаться, а еще запускать ему руки в щекотную короткую шерсть, золотящуюся на солнце. Шерсть на ощупь как мягкая трава. Если опустить в нее голову, на левый, тяжело и быстро поднимающийся бок, можно услышать гулкий колокольчик. Девочки позволяют себе раствориться в нем. Его движения очевидны и понятны девочкам: он стучит о любви. Хвост Юрки мотается и бьет их по джинсам: он стучит о любви, язык лижет их щеки, он говорит о любви, лапы бегут, как только услышат их голос, их завел тот же механизм — каждый его атом бьётся в любви, похожей на агонию по своей силе, и девочки обхватывают его шею в четыре руки, крепко, как многорукие паучата. Тактильное выражение чувств было недоступно им, пока не появился пес, не умеющий делать это словами; до этого проще было отрубить себе руки, чем обнять кого-то. Они никогда бы не объяснили, почему так случилось: оттого ли, что в семье считалась стыдной открытость, оттого ли, что они не заслужили её, оттого ли, что каждый человек страшится своего нутра, и пока он держит себя в руках, всё идет своим чередом, а стоит доверить свое тело чужому обхвату, позвоночник их распадется, будто старая ваза, пустившая трещины пару сотен лет назад, ждущая этого прикосновения где-то глубоко под водой, пока её не достанут парни в резиновых костюмах и масках. Позвонки поскачут по полу детскими игрушками, как кубики Лего, соседи и родственники увидят их вопиющую, раскрытую фруктовой кожурой беззащитность, которую они так долго штопали тупой иглой по живому.

В их семье не было принято нежничать, и только бабушка, теплая, пахнущая блинами бабушка могла тискать их сколько угодно — но это не было и в сотую долю так ценно, как рука Мельпомены, погладившая по голове. Бабушка без успеха пихает в девочек пирожки и борщ, который они тайком выливают обратно в кастрюлю, бабушка тоже если не муза, то существо сказочное.
— Пошли как-то две непослушные девочки на пруд, — говорит она вечером, укладывая их спать. Это ритуал. Дидактическая история.
— А что там было? — спрашивает старшая.
— Утки, — отрезает бабушка. — Девочки загляделись на этих уток, тут-то их маньяк каааак хвать! Каждую подмышку — и в лес.
— А потом?
— Всё, — пожимает плечами бабушка.

У нее еще много мутных и вязких, как дрожжевое тесто, дел; ей некогда долго рассказывать, что случилось в лесу, девочки сами придумывают: вот он кидает их на землю, они размазывают слезы и сопли, лица их перекошены и жутки, потому что когда девочки плачут, они еще некрасивее, чем когда улыбаются, вот он ударяет каждую по лицу, прижимает их к грязной траве, они бьются и выгибаются, срывают кожу на локтях и костяшках. Одна из них нащупывает камень и с криком обрушивает его на голову маньяка, он хрипит, заваливается набок, хватает ртом темный воздух. Девочки вцепляются друг в друга, бегут, захлебываясь кровью и страхом, огромный лес обступает и дышит на них страшно и близко, громко трещат ветки над головой, корни попадаются под кроссовки, вытянутые, скользкие корни, мир бунтует и отказывается выпускать из кошмара. Девочки никогда не думают об этом всерьез.

Юркой пса назвал Майор, когда принес домой. Майор назвал Юрку в честь себя, но девочки никогда не замечали этого: Майора редко называли по имени, а кличка «Юрка» ассоциировалась скорее со словом «юркий». Он весь светло-рыжий, а нос черный, издали мелькает что-то лисье в его внешности, но лисьего в нем нет ничего, кроме цвета. На заднем дворе они валяются втроем на траве, выпустившей стрелки одуванчиков, а рядом в гараже стоят белые жигули, запертые на замок, как зверь в Колизее перед выходом на арену. Девочки не знают, но жигули ждут. Их ненасытная пасть открыта, уже тогда можно было услышать звук, исходящий из их нагретого, огненного, масляного нутра. Девочки затыкают уши и смотрят в карие глаза Юрки. Юрка ничего не слышит, кроме своего колокольчика и голосов девочек.

Майор достраивает бунгало. Бабушка называет его сараем, но Майор настаивает на бунгало. Это романтичнее и экзотичнее. В бунгало классно. Темно. Девочки приходят туда с книжками и лежат на раскладном сером кресле. В бунгало всегда полоска света от окна заполнена пылью. Рядом с бунгало — яблоня, на которой очень удобно сидеть в развилке веток. Девочки много читают и портят зрение: во втором классе у них уже очки, как у Гарри Поттера. Девочки ненавидят Гарри Поттера. Майор достраивает бунгало и спрашивает: «Ну, кто я?». «Мастер», — безропотно и искренне отвечают девочки.

Двор похож на вытянутую кишку — надо пройти весь, чтобы попасть на "зады". Во дворе бабушка выращивает огурцы, помидоры и тюльпаны. Когда девочки бегут мимо бунгало к гаражу на "задах", Юрка бежит рядом и наверчивает круги по грядкам, заботливо прополотым бабушкой. Девочкам кажется, что это ерунда, но это приговор. Юрка весело лает и остервенело чешет задней лапой за ухом. Лица девочек отмирают и становятся выразительными, когда они бегут с Юркой до заднего двора. Мимические мышцы расслабляются, и рты девочек растягиваются в тонкие, но неопасные лезвия. На заднем дворе есть болото, похожее на след гигантского великана. Юрка купается в нем и отряхивается на сестер, капли остаются в волосах, высыхают на коже. Два года пробежали незаметно, но если сейчас попробовать расцепить их троих, придется отрывать с кожей. Тихий вечер спускается на их маленький, суженный мир, колокольчики бьются в такт, руки забираются глубоко в шерсть, перебирают её, как Мельпомена перебирает их волосы, когда расчесывает. Пасть Юркина приоткрыта от духоты, жужжат комары, девочки в шутку оттягивают его губы, чешут за ушами, пальцы их в его слюне, время замерло, как комар над кожей, пока окно не разверзнется криком: «Дети, домой!», — они будут счастливы.

В начале зимы Майор нырял в болото за одной из девочек. Он был пьян до невменяемости и решил, что кто-то из них провалился под тонкий еле затянувшийся лед, но на самом деле девочки пробили в нем дыру большими осколками кирпичей, оставшимися от стройки. Девочки наигрались, кирпичи легли на дно, Майор ухнул и прыгнул, шарил руками в ледяной воде, выныривал, заглатывал кислород и нырял снова, пальцы его щупали дно, срывая ногти, щеки надулись, в открытые глаза забивался мусор. Он провел мучительных двадцать минут, ныряя и выныривая, и сердце его бухало, должно быть, как старый колокол, прямо у горла. Майор пришел домой весь в тине и ряске, заработал воспаление легких и хлопотание бабушки, он прятал глаза от девочек, и все смеялись над Майором: и бабушка, и Мельпомена, и тетя, и прабабушка, и девочки. «Ты бы видела этого пьяного мудака», — говорила тетя по телефону, бабушка надрывала живот от свисающей с Майоровых ушей тины, Мельпомена строго поджимала губы, но даже она не сдержалась и фыркнула, а девочки смеялись внутри, оставаясь внешне спокойными, лишь уголки губ подрагивали, как крылья морских птиц, и блестели глаза. Только Юрка не смеялся, а всё бегал и бегал вокруг болота, трогал лед аккуратной лапой, смотрел на него недоверчиво и тоскливо.
Его тоска отражалась в воде, или это вода заглатывала её по кускам, пока небо не пошло спать и звезды начали выставлять свои прицелы сверху и снизу, целясь ему в спину и брюхо, поджатое к ребрам.

В начале лета бабушка приволакивает пьяного и раздетого до трусов Майора домой. Он взял все деньги, которые с таким трудом копила бабушка, и они все долго потом едят только макароны. Дядя предлагает закодировать дедушку. «Кодирование — это когда ты лежишь, тебе показывают страшные вещи и дают таблетки, если потом выпить алкоголь, то умрешь», — объясняет бабушка девочкам. Мельпомене она говорит другое. «Херня конечно, — говорит она. — На неделю, может, помогает, а потом это уже самовнушение».
Девочкам отчего-то жалко Майора, они представляют, как он лежит там, под яркой колючей лампой, и с ним делают что-то страшное. В комнате воняет мочой, бабушка закрывает дверь. Юрка пахнет приятнее, чем Майор. У Мельпомены недовольное лицо, когда они зарываются носом в его шерсть. Девочки обнимают Юрку, когда никто этого не видит. С каждым месяцем они всё более некрасивые. У них длинные шеи, кривые зубы; если они наклонятся к земле, станут видны позвонки хребта, как у скелета динозавра в музее. Бабушка стрижет их под мальчиков. Когда девочки дерутся друг с другом, они похожи на гадких птиц.

В бунгало лежит Майор. На столе — бутылка водки. Майор не дышит. Бабушка его откачивает. Наверное, она его любит. Майорово лицо зеленого цвета. Он не поверил, что после кодирования пить нельзя. За окном бунгало Юрка топчет бабушкины грядки. Бабушка — врач. Майор не умер. Пыльный стол бунгало весь в обрывках газет, плевках и кругах от стаканов. Девочкам видится в этом карта невиданной страны, выдуманной ими, чтобы было куда сбежать.

Юрка приводит домой подругу. Её зовут Джулька, она очень на него похожа: такая же рыжая с черным носом. Майор прогоняет её безжалостно и больно — ботинком в бок. Девочки закусывают губы. Юрка сбегает и носится с Джулькой за забором. Девочки за него волнуются. Мельпомена предлагает переименовать в Ромео. Чтобы было: Ромео и Джульетта. На месяц Юрка становится Ромкой. Потом Джульетта куда-то исчезает, а грядки — нет. У бабушки пропали тюльпаны. Тюльпаны — это серьезно. Девочки читают Шекспировскую трагедию, заботливо положенную на их стол Мельпоменой, но Юркина трагедия кажется им мучительней, потому что у Шекспира были слова, чтобы записать её, а у Юрки только глаза. «Дело не в несчастной любви, у собак такого не бывает», — утверждает Мельпомена. Девочки не согласны с ней. Она не смотрела туда, где у него отражается темное небо с ружейными прицелами звезд. Бабушка с Майором собираются в деревню.

Деревянные ворота раскрыты в преисподнюю. Две одинаковые девочки смотрят на удаляющуюся машину. На заднем сидении сидит собака.
Девочкам кажется, что кто-то посадил в их животах по дереву, и деревья эти начали расти, черные и сухие, прорывая печень и легкие, заполняя их тела когтистыми ветвями, так что вместо мышц у девочек древесина, твердая, словно раскладной ножик. Девочки — шарнирные куклы, девочки — марионетки, их глаза — яблоки, яблоки растут одно за другим, чтобы наблюдать всем телом, чтобы их нельзя было закрыть, дерево пускает толстые корни через подошвы, чтобы нельзя было побежать. Только сцепленные ладони остаются человеческими. Из яблок начинает течь сок, соленые, горькие яблоки падают на землю, собачьи следы четко отпечатались возле задней двери машины.

— Он топтал грядки, — говорит бабушка. — Вы же понимаете.

Девочки молчат. Им хочется рассмеяться: кто-то сошел с ума. Блины и борщ не сочетаются с её словами, её слова — абсурд. Белое металлическое чудовище улыбается и довольно рычит.
Деревня находится за четыреста километров от дома. Из выхлопной трубы жигули выблевывают дым и тошнотворный запах плохого бензина. На заднем сидении сидит собака. У Мельпомены недовольное лицо и строго поджатые губы. Облака над поселком несутся быстро и рвано, будто само небо не хочет смотреть, как с заднего двора выезжает машина.

Девочкам кажется, что автомобиль переезжает их внутренности. По их щекам текут слезы, но сами лица неподвижны, лица остаются плоскими монетами. Девочки ненавидят себя за то, что они послушны. Собака смотрит на девочек. Девочки молчат. Они взялись за руки. У девочек отсутствует мимика. У Мельпомены недовольное лицо. Машина выезжает со двора. Девочкам хочется броситься под колеса, но они стоят не двигаясь. Собака смотрит на девочек. «Белые жигули — это смерть», — думают девочки.

Машина исчезает за поворотом, и стук колокольчика еле слышен девочкам за её хриплым, дерущим горло проклятым голосом.
В бунгало темно. Прошло пять дней. Вернулись бабушка и дедушка. От окна — полоска света с пылью, которая как звездочки. Девочки читают книжки и еще больше сажают зрение.
Все делают вид, что ничего не произошло.
Ничего не произошло.
Тюльпаны — это серьезно. Тюльпаны — это четыреста километров.

Когда Майор трезвый, он гораздо злее. Когда девочки дерутся, они похожи на гадких птиц. Когда девочки носят круглые очки, над ними смеются. Когда у Мельпомены недовольное лицо, девочкам страшно до немоты. Когда Майор спрашивает, он — Мастер. Когда бабушка стрижет, то под мальчиков. Когда увозят собаку, девочки стоят неподвижно. Когда кто-то распахивает тебе руки, чтобы обнять — не растеряй свои внутренности, не показывай свой позвоночник с ниточкой спинного мозга, разветвляющегося дальше и дальше. Сшивай себя, как порванную ткань, не обращай внимания на текущую кровь. Выйди ночью к болоту, похожему на след великана, поспеши, ты успеешь на расстрел, маленькие пылинки посмотрят на тебя, прицелятся, и вода пойдет кругами, зазвенят купола и колокольчики, кирпичи под водой покроются тиной и уйдут в ил еще на несколько сантиметров. Когда много людей живет под одной крышей — жди, что у кого-то из них всегда будет бутылка и код, написанный, как спасение, на подкорке мозга. Когда кто-то читает книжки — он может посадить зрение. Мельпомена танцует и поет в остром лесу, Мельпомена седеет, пока ищет девочек, сбивает ноги. Рыжий пес смотрит на удаляющуюся машину. Майор смаргивает слезу и вдавливает педаль газа в пол.

Где-то тут должна быть любовь. Она сидит на заднем сидении у смерти и смотрит сквозь стекло.

Пес собирается и прыгает, отталкиваясь от асфальта, что есть мочи, дорога под ним взбрыкивает и ускоряется сама собой, слышен хруст гравия, слышно, как трутся колеса о поверхность земли. Сердце Рыжего растет, стучит всё громче и громче, превращаясь в большой, непомещающийся в груди набат, норовящий расплющить ребра и вывалиться наружу. По обе стороны от дороги растут тюльпаны, карта мира со следами плевков и стаканов приподнимается над столом Майора и срывается с места. Ветер подхватывает её за край, карта летит над квадратами полей и пятнами лесов, в которых водятся маньяки, карта летит над прудом с утками, карта летит рядом с самими утками, издающими невнятное клокотание. Пес задыхается, но продолжает бежать, нюхая резиновые, черные следы шин, оставленных белыми жигулями, и бензиновые радужные лужи. Книга «Ромео и Джульетта» открыта на последней странице, последние макароны уложены в желудок, как маленькие улитки под лист, две медные монеты ждут, когда их поднимут со дна и переплавят во что-то красивое, но их металл ни на что не годен.

Первые сто километров даже легкие, нежность деревни незнакома Юрке и кажется раем земным, галдят птицы, пятнистые коровы жуют траву, опускают длинные ресницы и засыпают стоя; открытые пространства вспаханных борозд похожи на океан, грачи ходят вдоль дороги, и Юрка вспугивает их черные хлопающие силуэты. Когда знакомая машина окончательно исчезает в утренней дымке, а ноги сводит судорогой, пес останавливается, пятится назад, из его горла вырывается надсадный, тоскливый лай, он выходит будто против его воли, как истерика. Или это молчание, на которое обречены собаки, убивает его, но лай слышат только мыши-полевки и чахлые кусты, рассыпавшиеся по обочине, и сам Юрка не рад ему.

Вторые сто километров пугают до чертиков, запахи наслаиваются, и он движется скорее по зрительной памяти. Зрение его похоже сейчас на пущенную назад пленку, он отматывает расстояние, выхватывая знакомые кадры, но иногда кажется, что он давно бежит не туда, тогда Юрка начинает метаться вдоль придорожных ларьков, и толстые продавцы то гладят его, то прогоняют с проклятиями. Дни оставляют смазанное, расплющенное ощущение, во сне его задние лапы крутят земной шар, во сне он прибегает к девочкам, стучит своим хвостом по их ногам и лижет упоенно маленькие ладони. Уши его подрагивают от ночных звуков и ветра. Неприветливые маленькие города смотрят острыми электрическими глазами и норовят сожрать. Юрка ускоряется. Слизывает языком с морды и боков теплый дождь, отбивающий нескладный мотив по серой ленте дороги.

Третья сотня дается натужно и медленно, кишки скручиваются от голода в узел, в голове туманная пленка, прорывающаяся при резком визге колес рядом с лапами. Чужие автомобили мигрируют в свои металлические жилища, Юрка ложится в сухую траву и смотрит, как они проносятся. Под его грязным животом примятые одуванчики, подорожники, луговой клевер и полынь, над ним покачиваются желтые цветы зверобоя, перебитые вспышками голубых звезд цикория и сиреневых – горицвета, кузнечики к вечеру оглушительны, как симфонический оркестр, Юрка не может заставить себя подняться. Тело земли кажется ему немыслимо огромным, оно мерно вздымается в такт его дыханию и усыпляет, горячие, похожие на наждачку подушки лап остывают, над полем вьются комары и грузные слепни, кусающие Юрку в беззащитные и сонные губы.

Автопилот Юркин сбоит и зашкаливает. Четвертая сотня шатается перед глазами, как пьяный в стельку Майор перед крыльцом, солнце сушит горло, Юрка выцветает, линяет, покачивается на тонких лапах и бредет вперед, ворует еду из мусорных баков, пьет кровь земли, жижу, скапливающуюся в колее проехавшего трактора, насыщенную чернотой и нефтяным привкусом. Чужая, хищная стая собак гонит его прочь и чуть не догоняет, захлебываясь злобной слюной. Проезжающая фура размером с дом, которой он бросился наперерез, гудит и слепит, отрезает его от их надсадного и жуткого, вразнобой, лая. Он отворачивается от дороги, старается не смотреть на машины, чтобы не видеть белые жигули, в которые превращается каждая из них, но как бы он ни старался, они — везде.
Большой город начинается неожиданно, скалится многоэтажками, оглушает и прижимает к твердой земле. Большой город разевает свой разнузданный рот, тысячи тысяч Майоров, Мельпомен, бабушек и девочек крошатся в его зубах. Юрка приникает к ручью из сточной трубы, пальцы воды трогают горло и медленно ползут внутрь и вниз. Колокольчик Юркин еле позвякивает, отражаясь от серых, окруживших его стеной зданий. Позвоночник, кажется, вынули, и все конечности лежат отдельно от него и не слушаются приказов: «Встань, ради всего святого.
Встань».
Языческие боги подхватывают Юркино тело, кто-то гладит рыжий грязный лоб, Юрка давится едой, не различая вкуса, и ловит запах девочек. Запах прошивает его длинной иглой, натянутая нитка резонирует, Юрка дергается и тащит себя по ней. Челюсти города щелкают у самых задних лап, пока не начинаются шпалы того направления, по которому Мельпомена возит девочек смотреть трагичные, как пьесы Шекспира, спектакли.

Рельсы тонко звенят под крышей неба, роса дрожит и осыпается с венчиков железнодорожных растений, проникая под шерсть холодными слезами, рассвет расцветает узкими лепестками кипрея, Юрка слышит гудение приближающейся электрички, неумолимой, как бег варана по прерии. Рельсы все больше нагреваются. Станция появляется как мираж, пес ныряет под брюхо платформы, пока поезд накрывает вселенную беспощадным скрипом тормозов и глубоким выдохом узнавания.
Когда он приближается к дому, девочки сидят в бунгало и читают книжки. Солнце находит щели в неплотных досках и пускает плоские дорожки света, расчеркивающего темную комнату прозрачными лезвиями. Когда Мельпомена расстроена, у нее недовольное лицо. Когда Майор выпивает стакан, он может позеленеть и упасть замертво, но он живет среди баб и ему трудно удержаться от этого соблазнительного утешения. Фокусы Майора вызывают восторг и отвращение одновременно. Когда кто-то ныряет за тобой в холодную тину, что это, когда кто-то печет блины по утрам, что это, когда Мельпомена проводит по голове и открывает свою беззащитную кожуру, что это, когда все предают и выбрасывают одного, лишенного слов, что это, когда девочки улыбаются друг другу и вглядываются в космос, раскинувший за окном свой бесконечный зрачок, отражающий Юрку, что это — срез одной семьи среди тысяч других семей, Юрка сбивает лапы, потому что он выбирает эту.

Когда, когда, когда. Стучат колокольчики. Темная вода в следе великана вспучивается и выходит из берегов, поглощая задний двор, гараж, остовы старых автомобилей, траву со стрелками одуванчиков, бунгало и яблоню, заботливо прополотые грядки, дом, небо и взведенные курки звезд на нем, а пес всё бежит за белыми жигулями и вспоминает, как пахнут светлые вьющиеся волосы девочек и их улыбки, которые никто, кроме него, не видел, потому что зеркало отражает ложь.

Пес сбивает в кровь лапы, его бока тяжело вздымаются. Нос пса влажный и холодный. Воздух дрожит и плавится, погружая пространство в миражное марево, в котором смешиваются леса и маньяки, Майорова самокрутка, седые волосы Мельпомены, бабушкин борщ, Шекспировская Джульетта и рыжая сука Джулька, темная вода болота, девочки, побоявшиеся сказать всем остальным, как они ненавидят их, пока жигули выезжают с заднего двора, и кто они после этого, и кто бабушка, кто Майор, кто Мельпомена, но где-то здесь должна быть любовь.

И пес бежит вне всего этого: пес бежит вровень с картой волшебной страны и одновременно везде, пес вырастает и обволакивает землю, как рыжие цветы калифорнийского мака; лица девочек неподвижны, но если они увидят, как земной шар покрывается мягким оранжевым ковром, их мимика взорвется звонким, заливистым, как смех, фейерверком.

Прошел месяц. Две одинаковые девочки смотрят на открытую дверь. В бунгало темно. В бунгало входит Юрка. Девочки не верят. От Юрки невыносимо воняет четырьмястами жуткими километрами. Он такой же худой, как девочки. Юрка молчит.

Для него девочки — очень красивые.