учительская часть первая

Константин Миленный
    У Ч И Т Е Л Ь С К А Я
  (ч а с т ь   п е р в а я)

Я не знаю как называется в сегодняшней школе помещение, где
проводят свое свободное от уроков время учителя. Скорее всего, на
иностранный манер, рекреационная. Ну и господь навстречу. При нас это
называлось попроще и понятнее, учительская.

Хотя сейчас подумал, что зря ерничаю по этому поводу. Термин
этот архитектурный и довольно старый.

В самом начале семидесятых годов, когда возводился новый
корпус МИСиС, я имел дело со строительными чертежами ГИПРОВУЗа,
который проектировал здание нашего института.

По проекту на каждом его этаже, кроме первого и второго, 
технических, предусмотрено было по две рекреации вокруг лифтовых
площадок для отдыха студентов и преподавателей.

Правда, в первый же год эксплуатации здания они были
застроены лабораториями, студенческими аудиториями для групповых
занятий, кабинетиками для мелких начальников и настоящими, с
приемными и секретарями для крупных руководителей.


Если тебя вызывали в учительскую, то добра не жди.
Это была последняя инстанция перед встречей с самим директором
школы Филиппом Трофимычем Федониным.

Из двух выпускных классов нашей школы я не наберу и
десятка учеников, избежавших директорских экзекуций за все время
обучения.

Он был настоящей грозой для все учащихся от первоклашек
до уже покуривающих и выпивающих оболтусов.

Ему было за шестьдесят и он, наверняка, помнил традиции
дореволюционной гимназии, а, может быть, и других учебных заведений
более мелкого пошиба, времен близких к "Очеркам бурсы" Помяловского
и "Берки кантониста" Григорьева.

К своей жертве он подкрадывался неслышно, наблюдал,
убеждался и только потом нападал. Нападал внезапно и наверняка.

Потом короткий приговор сквозь сжатые зубы и наказание.

Самое любимое его наказание это поставить бедолагу под
лестницу рядом со своим кабинетом по стойке смирно, лицом к стене
и обязательно на целый урок.

Подстать ему  и завуч Мария Ивановна Данилевская, человек,
имевший по мнению самих учителей очень смутное понятия о процессе
школьного воспитания.

Высокая, грузная, но всегда в плотно облегающем ее фигуру
платье. Выглядело это вызывающе для того аскетического послевоенного
времени, тем более в  коллективе преимущественно женском, скромном в
одеждах до серости.

К тому же ей в ту пору было уже за сорок. В отличие от
директорской тактики хищника семейства кошачих она, натура громкая,
беспокойная, и охоту предпочитала тоже шумную.

Поднявшись на этаж она наметанным оком находила нарушителя,
а что его особо искать-то, их вон полон каждый коридор, и прямиком
        к нему.


Завуч гремела своими каблуками об пол так, как это может только
группа из трех солдат при торжественной смене караула.

Но она знала, что делала. Артподготовка нагнетала тревогу в души
обреченных, ослабляла их волю к сопротивлению.

Нарушитель цепенел, да и остальные тоже. Потому что в эту минуту
нарушитель он, а на следующей перемене та же самая участь могла ждать
любого из них.

Голос она имела с преобладанием медных звуков, подавляющий
любую бесполезную попытку оправдаться, и всегда насмешливый, чтобы
совсем уж сравнять с землей подрагивающий перед ней сникший холмик.

В этом спевшемся дуэте, директор и завуч, как видим, удачно
дополняли друг друга.

Надо сказать, что строгим Филипп Трофимович был только в
в стенах своей школы.

Вне ее строгость находила выражение только в довоенной еще
тройке черного цвета, в белой хорошо накрахмаленной и выутюженной
рубашке и темном галстуке.

Как только ты выпускался из школы, так на следующий день ты
встречал на улице уже далеко не того бурбона и страшилку.

Теперь он производил впечатление очень благожелательного
человека, вежливого и внимательного собеседника, которому к лицу были
благородная седина и молотовские круглые очки в золотой оправе.

Таким я запомнил его, общаясь с ним на протяжении еще лет
десяти-двенадцати после окончания школы. Он с видимым удовольствием
останавливался для беседы, деликатно интересовался делами, желал удачи.

Фамилии всех учеников своей школы, и нынешних, и двух-трех
последних выпусков он помнил великолепно, что особенно подкупало
и усиливало радость от общения с ним.

Я часто думал, почему в школе он казался нам всем деспотом, даже
мне, ни разу не пострадавшему и не испытавшему в его углу под лестницей 
неизменной стойки смирно  лицом к стене.

А сейчас, когда мы оба, и он и я, находимся вне школы,  я вижу
в нем тактичного собеседника,  внимательного и  заинтересованного
слушателя.

Потому что я перестал шкодничать и прогуливать уроки? Потому
что я повзрослел и стал совсем другим человеком?

Конечно, за это время я возмужал, но шкодничаю и прогуливаю
по-прежнему, только еще больше и рискованнее.

А в остальном я остался прежним. Нет, дело совсем не во мне.
Значит изменился он, бывший сатрап и мучитель. Неужели  старость так
распорядилась?

Нет, ерунда всё это, старость делает человека брюзгой, мелочным,
непокладистым, а он-то каков молодец.

До сих пор, говорят, бодро наскакивает из засады и казнит нашего
младшего брата.

И вот какую отгадку всему этому я придумал. Зная за собой
природную доброту, а уж наша братия непременно приняла бы ее за
слюнтяйство, он заставил себя на время общения с нами отказываться
от своей   мягкотелости и надевал  маску строгого педагога.

Таким образом он был вынужден вести жизнь актера и это ему
здорово удавалось, чему мы все были свидетели.

Актеру даже легче, у него целый арсенал масок, он их меняет
от спектакля к спектаклю и они не теряют своей новизны.

Кроме того, театральный актер знает, что над ним еще есть
режиссер, который посоветует ему, поправит его, сделает все, чтобы весь
спектакль от его участия только выигрывал.

А  наш директор един в двух лицах. Ведь он  еще и сам себе
режиссер и ему держать ответ перед заинтересованным зрителем и
придирчивой критикой.

Усугубляется все тем, что маску он носит годами одну и ту же
и сценарий спектакля не меняется из года в год.

Более того, он даже живет в этом своем театре, на сцене, не по
Станиславскому, а в полном смысле этого слова, в здании школы.



Кабинет завуча, как и директорский, был тоже на первом этаже,
только располагались они в разных концах коридора.

В шахматах, если не ошибаюсь, это называется "вилка".

Кабинет Мариванны, побольше и посветлее директорского, был
весь в модных тогда фикусах.

Дело в том, что завуч была членом партии, а беспартийный
директор и без того еще с довоенных времен уже имел две льготы.

А именно, проживал вместе с женой непосредственно в здании
школы.

К тому же, в одноэтажном флигеле во дворе нашей школы,
построенном еще до войны, квартировала его не имевшая никакого
отношения к нашей школе взрослая дочь вместе со всеми своими
домочадцами.

Да и многие семейные технические работники тоже жили в
помещениях школы - уборщица, гардеробщица, нянечка, слесарь, истопник,
плотник, совмещавшие по нескольку должностей.

Такое практиковалось в те времена сплошь и рядом. Так же жили
в помещениях школ семьи директоров и рядовых работников мужской №325
и женской №333 школ по соседству в нашем Гороховском переулке.

Добавлю только, что директор нашей школы преподавал физику,
а завуч вела уроки истории.

И что  избегали встреч с ними в школе не только мы, ученики,
но и наши учителя тоже, и молодые и даже закаленные в настоящей войне
мужики, как наш классный руководитель Омельченко Василий Прокофьевич.
Но об этом чуть позже.

До четвертого класса включительно все уроки у нас вела одна
учительница, Екатерина Александровна.

В моем табеле за 1945/46 учебный год представлено наименование
предметов: чтение, письмо, арифметика, чистописание.

Годом позже добавились изложение, диктант,  физкультура и пение.

Учеба давалась легко. Запомнился мне на всю жизнь один казус.
В изложении или диктанте я написал фразу "Дом сгорел до тла" именно так,
как написал сейчас.

Училка долго стыдила меня и, как видите, обучение не прошло
даром, до сих пор помню, что нет такого слова "тло" и поэтому надо
писать слитно "дотла".

Мне нравились уроки чистописания и домашние задания по этому
предмету я тоже выполнял легко, несмотря на постоянную опаску случайно
посадить кляксу.

Ведь писать надо было с нажимом, а при нажиме чернила вели
себя на кончике пера, особенно №86, совершенно непредсказуемо.

Не думаю, что этот предмет способствовал выработке хорошего
почерка. Я до сих уверен в том, что почерк дается человеку один раз и
навсегда, также как и характер.

Вот мой одноклассник Сашка Рапопорт с первого класса писал
не русскими буквами, а какими-то фигурами, похожими на рыболовные
крючки.

Он всю жизнь переучивался, но  тщетно, так и продолжал писать
до самой смерти.

Или вот другой Сашка, Елютин. Он как писал в школе с левым,
прямо таки стелющимся наклоном, характерным для женщин, но в его
случае еще более наклонным, так и дописался до почетного звания
Члена-корреспондента Академии Наук СССР, чем и подтвердил мою
гипотезу.

Которую теперь уже смело можно считать законом. Выходит
человеку легче сделать головокружительную карьеру, чем изменить свой
почерк.

Лично у меня другая крайность. Я могу писать разными почерками,
прямым, с наклонами, обычным правым, как пишет большинство мужчин
и с левым, женским.

Все зависит от настроения и предназначения текста. Я бы назвал
такое явление гермафродитизмом почерка.

Да, но членкором то я не стал. Значит, мой случай это тоже
исключение из правила.

Екатерина Александровна была дама скучная, в темном и, по
той обязательной моде, длинном платье, чулки бежевые или коричневые
в резиночку часто морщили, на плечах во все времена года серый вязаный
шерстяной платок.

Она не снимала его и когда писала на доске, а чтобы он не
соскальзывал с плеч  прижимала его левой рукой к груди.

Поза при этом ей самой, может быть и представлялась 
вдохновенной, но общего унылого впечатления у окружающих не меняла.

Лицом и фигурой походила она на женщину весьма пожилую,
но, судя по дочери, нашей сверстнице, тоже неинтересной и незаметной,
было нашей Екатерине Александровне около сорока лет и никак не больше.

Она часто приводила ее в наш класс и усаживала на один,
иногда на два урока за всегда свободную последнюю в правом ряду парту.


         продолжение:http://www.proza.ru/2019/02/18/1674