Захват организма. исторический дневник

Андрей Гальцев
(Я ПИШУ) Потомок, прочти и молчи! Чужой организм - это страна сокровищ: пещеристое тело с полными недрами, с горами чужого добра. Будь проклят сильный иммунитет, не пускающий нас, изгоняющий нас!

И вот - славен Бог ялмов! - мои пращуры нашли организм почти без иммунитета.
- Пропустите! Мы не захватчики, мы беженцы!

Так мы обратились к властям организма, в его мозг, чтобы вызвать жалость. Разумеется, кроме горькой мольбы, власти организма получили от нас большой кредит, о котором заранее известно, что его не вернут. И пусть, мы по-другому возьмём.   
   
Большой, огромный организм! Была ночь, и мы вошли в него. Потом, когда всё будет кончено, мы скажем, что ничего не захватывали, ибо как могла бы жалкая горстка скитальцев захватить столь обширную крепость!
    
Учись, потомок! Мы всегда найдём, что сказать. Используй число, потому что глупцы доверчивы к числам. Да, нас было мало в ту ночь. Ещё меньшим числом бледная спирохета поражает здоровые тела, но такие наводящие на размышления примеры должны остаться между нами. Умолчим о правде, история должна быть политкорректной.

Ту первую ночь запомнил мой прапрадед; впрочем, он это пережил или я - нет различия, ибо все мы, ялмы, связаны воедино преданием и целью. Я вижу прошлое глазами предка, а предок живёт во мне, хотя останки его истлели.
 
(ХАЙКА ПИШЕТ) Была ночь. Нас выгнали сразу из некоторых организмов. Будь проклят их злобный иммунитет, но - славен Бог ялмов! - нам открыли проход на границе великого тела. Пограничники с ненавистью пересчитывали нас возле шлагбаума - с ненавистью, а как же! поскольку суровым служакам пришлось покинуть уютную будку, сладкую бабу, горькую стопку, и к тому же лил дождь. Мы входили на их территорию на облепленных грязью ногах и въезжали на гремучих телегах, запряжённых самыми сильными из нас. Пограничникам поступил гербовый приказ, чтобы нас пропустить. (Отныне будете считаться с нами всегда!)  Скрипели телеги, шумел дождь, чавкала подножная глина, плакали дети - о, милые детки, вы как будто заранее знаете, сколько трудов предстоит нам исполнить прежде, чем будет освоено чужое огромное тело! Мы все накрылись мешками и накидками, сделанными из мешковины, захваченной с военного склада в том организме, будь он проклят, где мы провели последние 50 лет. Сколько же взрастили мы там сладких политических надежд! Тьфу! Мы, ялмы, не должны надеяться, мы должны брать силой, обманом, подкупом, ядом… и, главное, ядом мысли.

И тем паче, нам нельзя надеяться на кого-то. Если такая надежда исполнится, нам придётся быть благодарными, а это запрещено, потому что благодарность отнимает свободу жестокости и свободу прибыли. Никаких надежд на чужую помощь и милость! Никакой благодарности к чужому организму, даже если ты обрёл в нём спасение от смерти. Чем больше тебе подарили, тем злее отомсти за добро: так ты не будешь в долгу. Это заповедь ялмов. Любовь к аборигенам допускается, потому что любовь быстро проходит, но жалкий добряк, связанный с чужим народом узами благодарности, потерян для нас навсегда.

Накидки из мешковины усиливают шум дождя - оглохнуть можно. Снимешь накидку - мокро и холодно; укроешь голову - ничего не слышно. (И так во всём, сынок, нет в жизни совершенства.)

Всю ночь строгие тупицы считали нас, вряд ли умея считать. Разве когда-нибудь пограничники служили счетоводами?! Ха-ха, глупости. Мы же сделали так, что под одной мешковиной укрывались двое. И скажу по секрету, некоторые шли влюблёнными парочками и на остановках даже совокуплялись, незаметно для окружающих, за что не осуждаю. Если делать нечего - плодись! Дети всегда пригодятся, они пойдут нашим путём. Вообще, мы, ялмы, не должны тратить время зазря. Пускай рабочие клетки дурацких организмов - между собой мы называем их клетки-фуй, или фофаны, или аборигены - пускай они тратят время попусту, туда им и дорога - в пустоту! А ты не упускай время.

Мы всем потоком прошли, наконец, границу. Шатаясь от усталости, остановились. Вожди собрали мужчин в огромном сарае, который сентиментальные аборигены построили специально для нас, чтобы мы не простудились. (С этого дня начинается юмор наших отношений.) Мы слишком устали, чтобы смеяться, но всё равно смеялись. Высотою сарай имел 10 метров, длиною 60, шириной 40, и всё это не имело промежуточных опор - поистине архитектурный шедевр и фокус, только мы не стали обращать на то внимание.

И ты запомни, потомок: не возвеличивай, но принижай чужие достижения. Шалаш, построенный твоим сыном, хвали громче, нежели аборигены хвалят свою поднебесную башню. Пускай заткнутся!

Здесь, в этом космическом сарае, мы провели совещание, выставив часовых против чужих ушей. Всех нас пересчитали учётчики, записали по родам и семьям, а потом запись уничтожили. Видишь, какую вожди проявляют разумность: подлинное положение вещей должны знать только мы. Затем, когда рассвело, каждый род ялмов получил своё направление для заселения вражеского пространства. Старшие разобрали своих домочадцев и двинулись по указанным дорогам.
 
Грязь. Мокрая земля чавкает, как тело разношенной шлюхи. Члёп-члёп… погодите, аборигены, мы всё вам припомним!    
 
Наша первая задача была влиться в жизнь той части организма, куда мы приписаны, приспособиться там и обмануть иммунитет местного населения. Вожди, понятно, въехали в столицу, купив себе места заранее. Деньги - великая сила. Однако большинству из нас предстояло побеждать вражеский иммунитет с риском для собственной жизни.

Деньги и власть - вот основа нашего здания, которое мы встраиваем в чужое тело. А завершает нашу задачу овладение сознанием побеждённых клеток. 
 
Моей семье выпало южное направление. Клетки-фуй дали нам плодородную, чёрную землю. Но мы же не крестьяне! Землю мы быстренько сдали в аренду, а себе оставили дом, да двор, да надворные постройки, где смонтировали цех по изготовлению водки. Не удивляйся, потомок, мы ничего не понимали в спирте, но не было пути более короткого для создания морального и денежного преимущества.
   
Наняли бабку-самогонщицу, научились варить пьяное пойло, замутняющее ум, и потекла по тракту бойкая торговля.
    
(Я ПИШУ) Напоминаю, это записывал мой прапрадед Хай Атмосфер - поначалу скромный труженик Захвата, впоследствии - властелин умов. Хай Атмосфер! Кто же из ялмов не слышал этого имени! Теперь, потомок, мы с тобой можем заглянуть в его жизнь. Это интересно и, главное, поучительно. Из приведённого отрывка тебе открывается один из главных принципов нашей стратегии - использовать пороки аборигенов. Выходя на рынок с продуктом честного труда, ты примериваешь на себя безвыигрышную, тягловую жизнь аборигена. Но если ты намерен занять высокую позицию и разбогатеть, предлагай населению то, что потворствует слабостям и порокам. Раздражай и ублажай пороки. Льсти порокам! И жёстко высмеивай беспорочность! Выращивай грехи в массе аборигенов, как выращивают грибы на субстрате. О, какая (наша) сила заключена в (их) слабостях и пороках! Безмерная. Может случиться, что некий абориген поднимет голову и начнёт призывать остальных к чистому разуму и трезвому быту - немедля подними его на смех или изолируй.

Никогда не препятствуй скольжению аборигенов по наклонной плоскости. Напротив, смазывай наклон вазелином, поговаривая о Свободе (скольжения). При таком подходе обретёшь сразу несколько выигрышей. Во-первых, доход, ибо товары для порока много дороже обычных товаров. Во-вторых, получишь моральное и физическое разложение аборигенов, а это и есть потеря иммунитета - никогда не забывай бить врага по иммунитету! В-третьих, поскольку водку мы отпускаем в кредит, вся округа оказывается у нас в долговом плену. (Всегда давай в долг, но сам никогда не бери!)

В-четвёртых, поскольку мой прапрадед Хай Атмосфер купил у властей патент и платил акциз, он угождал властям. Видишь? А чего бы достиг он, выращивая хлеб, разводя коров, делая холсты?! Ничего! Играй на пороках. Если же тебе самому свойственны пороки, не обнаруживай их. Предавайся грехам втайне, сынок, иначе угодишь кому-нибудь в плен. Далее вновь привожу выписки из дневника прапрадеда.

(ХАЙКА ПИШЕТ) Тёмные аборигены Печёнкин, Сердечкин, Ребров, Хребтов, Подмышкин, Коленкин, Желудков, Кишкалин… все они всасывают алкоголь, словно губки воду, словно у них вместо печени - песок из пустыни. А Пяткин - такая гадкая морда! Пятый раз просит налить ему в долг. Пришлёпал, глаза красные, волосы в разные стороны, на колени упал, целый спектакль устроил: молился на меня, величал "наилучшим человеком во вселенной", рвал на груди рубаху, рыдал, стучался головой в пол, кричал, что его замучила совесть и только водка сможет заглушить его боль.

Почему у них, кроме совести, ничего нет, да и совесть надо смачивать?! У меня скопилось много шапок и святых образков, оставленных в залог. Больше никому "за так" не налью ни полштофа, ни стопки. Мне ещё надо в казну платить и полицмейстеру нести оброк в платке.

Пяткину я решительно отказал. Тогда он поднялся с пола и стал угрожать мне физической расправой. Помню ярость его: он скалился, слова смешивая со слюной. Как прежде восхвалял меня, с таким же рвением пустился бранить. О, паяц и мерзавец! Мне лично и всему нашему племени Пяткин предрекал адский огонь. Посмотрим. Я жаловался полицейскому - тот принял меры, то есть удвоил с меня оброк, якобы взяв меня под личную охрану. Каналья! (И это мы-то жадные?!) Личная опёка со стороны полицейского - услуга не менее опасная, чем гнев сапожника Пяткина.

Я завёл злобного пса и на ночь выпускал его бегать по двору. Всё равно меня подожгли. Собака в ту ночь истошно гавкала, но я не выходил из дому, опасаясь ружейного выстрела. Жена и две моих  дочурки спрятались в шкафу. И я заодно с ними, чтобы им не так было страшно. Мы накрылись кафтанами и сюртуками, юбками и прочими тряпками, чтобы не слышать бурю ярости за стеной. Но что было проку от нашего сидения в шкафу! Молодчики закидали двор факелами с накрученной паклей. Мы поздно вырвались из дома и едва успели спастись. Винный цех взорвался, запустив до неба фейерверк. Как раз в эту минуту мы, захватив лишь деньги и что первое попалось, выбежали чёрным ходом. Нас и тут встречала толпа, но всех заворожил сполох искр, да к тому же я нарядился бабкой и весьма убедительно хромал. Эту роль я на всякий случай заранее отрепетировал, ибо следует предвидеть козни аборигенов. Чудом оказались мы за спиной толпы, после чего канули в темноту. Аборигены глядели на игру свирепого огня, при этом свистя, матерясь и божась, как и положено идиотам, любующимся гибелью чужого имущества. 
 
Мы совершили бегство через лес - вовек не забыть. Первая мысль была - переночевать в гостинице или на вокзале, но нет, могло быть опасно: городок весь гудел, как растревоженный улей. Мужчины грозились меня убить, женщины требовали изгнать "споильщика и грабителя"!

Безумцы, я ли виноват, что они пьяницы?!

Своё маленькое слабое племя я повёл через лес по короткой дороге, рассчитывая к утру выйти на соседний тракт, на обочине которого мой брат, Эзопий Атмосфер, держал трактир с винокурней.

Лес - гибель дремучая. Вот какая у них колыбель - оттого и мысли дремучие. Поистине отнюдь не все места в чужом организме стоит осваивать. Есть ужасные сферы, где водится нечисть, то есть явления неизъяснимые и потому для нас ненавистные, и, в частности, твари нелепые, о коих и помыслить нельзя, будто они зародились между обычными земными существами. С этакой нечистью способна ужиться лишь аборигенская дикость, по закону родства.

Только вступили мы в лес, как Луна заплыла за облако. Мы передвигались наугад, на ощупь. Такой страх охватил нас, что дети не смели заплакать. Подобно лунатикам, брели они, вцепившись в одежду матери. А та - за меня. Бог мой! Лес нарочно оживился. Ветки деревьев били нас по лицу, кусты стегали по телу, наши ноги попадали в петли цепкой травы. Вскоре мы выбились из сил и только остановились, как раздался над нами дикий плач, какой-то безумный хохот. Кровь заледенела в жилах. Для чего пришли мы в этот мрачный организм?! За что выгнали нас из прежних насиженных мест?! Я стал молиться, но безумный голос продолжал хохотать надо мной. Мне показалось, что в такой глухомани Бог ялмов не видит и не слышит меня. Я молился, однако страх не исчезал. Хуже того: мне предстояло тяжкое испытание на прочность ума и сердца.

Когда звучал тот безумный голос, я закрыл глаза, полагая, что пробил час моей кончины. Жена и дети прилепились ко мне, уткнувшись в меня головами. Их робость устыдила меня, и я открыл глаза - кто-то же должен быть зрячим! - и тут увидел перед собой висящее тело.

Как раз вновь показалась Луна и осветила повешенного - синюшное лицо, чёрный сюртук, багровую жилетку, ноги ступнями внутрь. Мне, быть может, показалось или тело взаправду медленно крутилось, как те бумажные фигурки, что вырезаются детьми и подвешиваются на длинной нитке. Тишина наступила такая, будто я оглох. Тело висело в десяти метрах передо мной, и тут я заметил, что багровая жилетка, не просто яркая, но светится изнутри, как расплавленный металл. И что меня поразило всего сильней - в покойнике я узнал своего дядю! Да, то был не кто иной, как сам Бахромий Корпус - историк финансов и неустанный собиратель монет.
 
Божечки! Боже мой! За что?! Чем я так прогневил Тебя? За что мне довелось такое увидеть?! Ай-я-яй! - кричал я в душе моей.

Повешенный медленно развернулся ко мне лицом по мановению лунной воли. Я сразу вспомнил, что в ту давнюю ночь, когда ялмы впервые пересекали границу этого мрачного организма, Бахромий Корпус положил несколько золотых колечек себе в рот, но поскользнулся возле шлагбаума на аборигенской глине и одно из них проглотил. Вообще-то, драгоценностей у него много: в течение долгих лет он с выгодой обменивал монеты разных стран, открывал ссудно-закладные кассы и копил на чёрный день, помышляя превратить свои чёрные дни во дни роскоши. (Я ещё в отрочестве как-то сказал ему: дядя, подавишься и умрёшь! - не предполагая, что творю предсказание.) Эх, Бахромий, Бахромий…

Интересно, где все его богатства? - подумал я, глядя на него и продолжая содрогаться от страха. Тут некая надежда озарила меня - а вдруг это всё при нём?! И вдруг Бог ялмов, водитель мой, привёл меня сюда и окружил лесной темнотой, чтобы дядины сокровища не пропали даром, ведь Бог есть Бог Богатства! Если они зашиты, то зашиты в жилетку, вот отчего она светится изнутри. Часть монет может быть уложена в ботинки, подумалось мне также.

Для чего светит Луна?! Не просто же так! Дядино суровое, опухшее лицо сторожило свой клад, но всё же я был должен, точнее, обязан забрать его сокровища, чтобы они достались ялмам, то есть, прежде всего мне, его племяннику и наследнику.

Прочитав оградительную молитву, я подошёл, поднял руки и расшнуровал ботинок висящего. Он сшил себе обувь с высокой лодыжкой, на долгих шнурках - зачем? Стащил башмак - о, тяжёлый, точно утюг.

За моей спиной жена упала в обморок. Ничего, когда погремлю монетами, очнёшься, - подумал я.

Под кожаной толстой стелькой лежали пять золотых червонцев. Мой страх улетучился, радость находки сделала меня храбрым. Я склонился к жене и ласковым голосом сообщил, что отныне мы богачи. Она улыбнулась сквозь пелену забытья.

Второй башмак также оправдал мои ожидания, да и как могло быть иначе: дядя не стал бы хромать и, вообще, любил симметрию. Облегчённую обувь я хотел было вновь натянуть на его бесчувственные ступни, но руки мои плохо слушались, и я бросил возню. Теперь дальше: необходимо приземлить его тело. Луна засветила ярче, напрягаясь.

Залезть надо. Единственный раз в жизни, когда был подростком, я взобрался на дерево-грушу, прельстившую меня жёлто-медовыми плодами. Сейчас надо мной висел другой плод, и я был другой, взрослый и нескладный, и дерево было толстой сосной, а не грушей. Мне бы хоть на нижний сук залезть! Как же Бахромий Корпус туда взгромоздился? Никто не подскажет. Зинда, жена моя, стояла неподвижно, расставив руки, словно пугало; дети сидели на земле в обнимку.

Я обошёл ствол. Нижний сук располагался на высоте двух метров. Вцепиться пальцами я смог, но дальше как? Подтянуться, даже перебирая ногами по стволу, не получилось. Всю жизнь я развивал умение рассчитывать, выгадывать, вытягивать, но не подтягиваться. Поэтому велел жене подойти к дереву, встать на коленки и упереться в ствол головой и руками. Как только я поставил левую ногу на её левое плечо, она покосилась вбок и с криком упала. «Отчего ты такая хлипкая! - воскликнул я в сердцах. - Ты женщина, ты моя опора!» Она заплакала. Тогда я сначала вцепился пальцами в сук и потом уже встал на её плечи. «Зиндель, встань, поднимись!» - велю ей и сам встаю в полный рост на её плечах, отчего Зинда проседает под моими босыми ступнями, проседает... - и всё же я спешно оттолкнулся и, шаркнув голыми ступнями по стволу, удачно возвысился. Уф как я устал! Я лежал животом на суку. «Зинда! - обратился к ней, - толкай мои ноги снизу, я уже наполовину взобрался». Она прервала плач и сказала, что, выходя замуж, не рассчитывала на такие дикарские испытания. Я напомнил ей о назначении брака, а после напомнил о назначении богатства и заявил о запланированном на завтра процветании нашей семьи, о славном будущем детей, о солидном положении в обществе, о шубке из драгоценных зверьков, о том, что она всегда недостаточно в меня верила.

Она сидела на корточках, понурив голову, страшась увидеть висящего дядю и меня, лежащего животом на ветке. Вокруг нас была мохнатая, бездонная, космическая ночь, Луна то светила, то скрывалась под паранджой, как наложница падишаха. «Закрой глаза и встань, - повелел я жене. - Найди мои ноги, подставь под них ладони и приподнимись на цыпочках, дорогая. Мы очень близки к богатству». И тут она мне возразила. Она встала и произнесла: «Если богатство даёт счастье, отчего же твой дядя повесился?» Я не знал, что ответить, поэтому разозлился. (Только глупость умеет поставить умного человека в тупик!) Я так разозлился, что стал ёрзать и по дюйму перемещаться на животе вдоль ветки, в результате чего у меня появилась возможность перекинуть левую ногу через ветку. «Спасибо тебе, жена, - говорю. - Несмотря на то, что ты неправа, ты мне помогла». Однако сел я спиной к стволу, а надо было передом. Примерно через четверть часа я развернулся так, что оказался лицом к стволу - славен Бог ялмов! Потом на дрожащих ногах встал, держась руками за ствол. Отдышался и полез выше. Дальнейший подъём оказался удобным. Я долез до ветки, под которой висел дядя, и уселся на неё верхом, свесив ноги к его плечам.

Как же туго был затянут узел на ветке! Я ощупал второй, нижний узел, который торчал над его затылком. Он затянулся так намертво, что ослабить его живыми пальцами не было возможности. Пока труп висит - верёвка натянута, будь она проклята! Она была толщиной с палец, жёсткая, туго скрученная… только верёвки и могут плести, чтобы люди вешались! Недоумки! 

- Зинда! Что делать?

Есть у меня такое дипломатическое свойство: когда вижу заковыристое дело, я зову кого-нибудь в пособники, чтобы в случае неудачи вину возложить на него. Милый приёмчик, отец меня научил.

Между тем я свыкся с обстановкой. Порой касался ногою головы покойника, и даже не вздрагивал. Меня радовало моё мужество. И всё-таки - что делать? Вдруг осенило воспользоваться гребнем жены. Мощный, бронзовый гребень (обычные расчёски в её космах ломались) послужит пилой.

- Дорогая, - обращаюсь к ней успокоительно, - достань из мешка гребень… нет, причёсываться я не буду и дядю не буду… надо перепилить верёвку.

Она молча покопалась в мешке, в скудных вещах беженки, и нашла. 
- Бросай сюда.

Она бросила - мимо. Долго искала в траве. Я окоченел сидеть на суку и стал ругать её родителей:
- Они слишком задумчиво тебя делали, о чём-то постороннем размышляли, дорогая.
- Вот он, - сказала охрипшим от обиды голосом.
- Ты всегда будешь промахиваться.
- Ты ловить не умеешь, - ответила обречённо.

    Я бы отвесил ей подзатыльник, но находился выше этого. В браке надо сдерживаться, иначе ничего путного не добьёшься. Подзатыльник согрел бы мою руку и отчасти утешил бы досаду, но дальше-то что? Нет, как ни свешивайся, не дотянусь до неё.

- Обвяжи его тряпкой и кидай, - разумно подсказываю.

    Она тихо вздрагивает в слезах, но делает, как я прошу. Наконец, тяжёлый гребень оказывается у меня в руке. И провёл я бронзовыми зубьями по натянутой верёвке, и такой треск и звон по лесу прокатились, что я чуть не упал со страху. Встревоженный демон чащи опять застонал и засмеялся. Жена зажала уши. Ещё несколько раз провёл я гребнем по верёвке и бросил эту затею: перепилить не смогу.
 
Сижу и думаю. Сверху приметил, что дядя наполовину облысел. И я уже начал…  однако предаваться мыслям о бренности было недосуг: страх торопил меня, страх и та особая спешка, которую внушают нам деньги. Да, мой наивный потомок, деньги не прощают нерешительности. Так страстная женщина, уже показавшая всю себя, не простит мямлю, робко сидящего на уголке дивана.

Что делать? Что делать? Огонь! У жены в мешке спички!

- Зиндуля, перестань ужасаться, ещё раз нырни в мешок, достань спички, мне надо их получить сюда. Нет, постой, мне ещё нужно нечто, которое горит - береста, наверное.

Зинда отыскала спички, славен Бог ялмов! Но меня чуть припадок не разбил, чуть печень моя не треснула, чуть зубы во рту не сокрушились, чуть падучая не свергла меня наземь, пока я объяснял ей, что такое береста и как содрать её с берёзы. Ох, как трудно объяснять всё табуле расе! Слова бессильны, если ученик ни разу не касался предмета. Тем более, женщина.

Я перешёл на стоны и плевки. Она ушла искать бересту и вволю поплакать. Наконец, вернулась, увязала спички и кусочек бересты в полотенце. У неё не хватало сил подбросить кулёк на четыре метра. Я тоже был слабый, руки и ноги у меня захолодели, так что я даже не ругался, ждал удачи. И вот, собравшись, она всё же забросила кулёк. Бересту я скрутил в трубочку, поджёг и поднёс к намеченному участку верёвки. Бог мой!

Ещё два раза жена снабжала меня берестой. Но никак не рвалась чудовищная верёвка! Уже считанные нити остались в ней, и они тлели, сжигая моё последнее терпение… - и всё же в некий долгожданный и неожиданный миг верёвка оборвалась. Тело упало с глухим двойным стуком. Вскрикнула Зинда, захныкали дети.

А как мне спуститься? Луна спряталась, и всё сокрылось. Я зажигал спичку перед каждым движением. Ощупью перебрался на нижний сук, повис на нём, поболтал ногами и сорвался. Нет, не ушибся.

- Тихо! Цыц! Мне надо заняться дядей, - сказал я им, подойдя к нему на четвереньках.

Луна снова выглянула и стала светить пологим светом, который к тому же дробился и глох в толще ветвей, да только очень сильным оказалось её любопытство.

Пускай землепашцы поклоняются яркому солнцу, но те, что прячут богатство или ищут его, должны поклоняться Луне. В косом и скользком дуновении света сверкнул и хищно подмигнул мне бриллиантовый перстень, извлечённый из жилетного кармана дяди. Там ещё нашлись часы на цепочке, золотые, несомненно.

Я прикидочно ощупал жилет - о да, он весь нагружен! - тяжёлый и твёрдый, словно под бархатом была кольчуга. Кряхтя, я долго ворочал покойного, снимая с него сюртук и жилетку. Снял и зубами разгрыз шов - сразу из-под шёлковой подкладки выглянула монета! Я полностью разорвал шов - и оттуда хлынуло в траву... ой, не затерялось бы!

- Зиндуля, помогай, а то не вижу. Спичкой свети, скорей!
- Куда спешишь, боишься у себя же украсть? - она, похоже, мстила мне за эту ночь, или ещё за что. 

Бесполезное дело - в женских обидах копаться. Под бархатом пряталось много золотых монет различного вида и происхождения. Оказалось фунтов семь золота. Там же притаились кольца, серьги, браслеты с брызгучими камушками. Жена присмирела, заглядевшись.

Ну, вроде бы всё. Дядя мне порядком надоел, угнетал он меня своим молчанием. Знаю, что сказал бы он, если бы очнулся. Впрочем, я нашёл бы для него ответ: дети. Дети - лучший ответ против любых укоров совести или дяди. Мы ведь на всё готовы ради них! Так что молчи, бездетный дядя. Тихий, твёрденький голос оправдывал меня прямо в ухе.

После завершения досмотра у меня набрался веский узел сокровищ. Узел я свернул из дядиного сюртука, взвалил на плечо, и мы тронулся в путь. Дети спали на ходу, жена осунулась и постарела. Я ступал, точно пьяный. Мысли теснились в уме. Мечты пролетали, то обжигая, то охлаждая сердце. Я ликовал, но боялся, что судьба подведёт. Я хотел бы всем показать себя и в то же время - спрятаться. 

- Надо было похоронить его, - бледным, упрямым голосом сказала жена, и вдруг мне стало тошно, вообще как-то противно. И жена, и детки, ради которых вечно хлопочешь, и бессмысленная темнота, пронзённая пытливой Луной, и, прежде всего, дядя, которого я забыл похоронить, хотя он меня озолотил, всё мне обрыдло.

Совесть очень часто служит против нас. Да-с, я прямо ощутил, что она - мой враг. Она очнулась во мне и уставилась на меня изнутри, не мигая. В такую дрянную пору, в такую скверь особенно важно проявить упрямство. Надо отвернуться от совести или отжать её прочь. Стоит ей поддаться - пропал. Тогда, вообще, прощай, прогресс! Прощайте, богатство, азарт, успехи и торжество над аборигенами. Нет уж! Пускай совесть одурачивает фофанов, но только не нас. Бессовестные и бесстыжие завсегда были сноровистей и удачливее стыдливых.

Я вспомнил трактат Баабера Кассира, теолога и стратега Захватов, где он убедительно показал, что совесть есть психический рудимент. Я нарочно воспрянул духом и зашагал без разбора пути в направлении скользящей куда-то под край неба Луны.

Через час мы вышли к вырубке. Славен Бог ялмов! То было знакомое место, некогда я купил здесь пятьсот пудов древесного угля для винокурни. Здесь мы уселись отдохнуть на пеньки. Моё племя заснуло, а я впервые увидел утреннюю зарю. Магическое зрелище. Свет возрастал невесомо, легко и плавно… я понял ошибку язычников: они увидели в солнце умное существо или умное око, но существо или око пробуждаются мгновенно. Только бездушное явление может совершаться так медлительно и гладко.

Мне не терпелось дойти до брата, ведь оставалось чуть-чуть, но дети и жена уснули, сидя на пнях. Я тем временем размышлял, как скрыть от брата богатство. Размышлял и глядел на рассвет, а также на жену и детей - их ботинки покрыла роса, их глаза отдыхали от увиденного под мягкими крышечками век. (Так бриллианты хранятся в сафьяновых коробочках.)

Перед выходом на тракт я спрячу узел в лесу... Божечки мой, у каждого свои узлы: у дяди на верёвке, у меня на плече. Спрячу, значит, узел, потом возьму у брата лопату и закопаю получше. Если он спросит: «Зачем лопата?» - я скажу, мол, затем, чтобы выкопать лекарственный корень.
 
- Зинда! - трясу жену. - Проснись, дай мне слово, что никому ни словечка не скажешь.
- Даю. На! - она подняла голову и выполнила жест, как будто вытащила изо рта мокрое слово и кинула мне.

Опять спит. Как её понимать? Нет, зря, вовсе напрасно я переживаю: не скажет она. Ибо мать своих детей.   
 
У брата дела шли довольно гладко. Знакомый запах алкогольного пойла висел над его двором.

Лай овчарки. Потом причитания его супруги... она увидела нас в окошко и принялась так изумляться, словно мы пришли с того света. Вышел брат, произошла бурная встреча. Он почти не изменился.

Пока женщины готовили угощение, мы с ним уединились в сарае. Куб Лембика был у него примерно такой же, как у меня. Всё знакомо. Я дал ему пару дельных советов и спросил о деньгах. Он испугался, решив, что я хочу попросить взаймы - я успокоил его: просто спросил о деньгах, чтобы выразить уважение к его деловым способностям.

- Рассказывай, что случилось, отчего ты здесь? - не терпелось ему.
- Чуть не убили меня. За доброту. Многим отпускал я питьё на веру, но вместо благодарности пришли они с огнём, с топорами, и прежде всех должники. Зинда, бедняжка, забилась в гардероб. Еле вытащил её оттуда с малютками. Потом топали через лес, плакались горько. И вот мы здесь. Ты не рад?
- Рад, славен Бог наш! - кисло воскликнул мой брат, боясь, как бы мы, беженцы, не захотели поселиться у него. - Слушай, Хайка, а тебе не встретился наш дядя Бахромий Корпус? Он ведь, не зная о твоих злоключениях, отправился от меня к тебе.

- Нет, не встречал я никого, впрочем, я сбился с тропы… ночь, сам понимаешь. Какое-то грузное тело прошуршало в кустах мне навстречу, но я не стал окликать, как бы не оказался медведь.
- Ну да, ну да. Правда, он вышел-то ещё вчера утром. Какая незадача! Куда же мог подеваться? Я растолковал ему подробно, как идти: сначала до просеки, а потом от просеки, - брат сморщил нос и поджал губы; он всегда так делал, когда боялся, что раскроют его проступок.

Ага, он чует за собой вину, поскольку не проводил дядю, испугавшись обратного пути, и это было мне на руку, ибо теперь Эзопий не будет приставать ко мне с докучливыми вопросами насчёт нашего дяди.

- Ну, значит, заплутал где-нибудь, вернее, изменил курс, - лёгким тоном завершил я и попросил одолжить мне лопату.
- Зачем тебе, братец мой, лопата? Клад откапывать? - лицо Эзопия комически вытянулось.

Он цепко всмотрелся в меня, не позволяя увильнуть ни взором, ни мыслью. Про целебный корень язык не повернулся врать. Я применил другую хитрость. Люди охотно верят, когда ты признаешься в чём-то постыдном, и я сказал моему брату, что после всего пережитого со мной приключилось расстройство живота и я хочу закопать результат этого расстройства, который оставил под берёзкой, тут неподалеку. Для правдивости я перечислил ему всё, что съел вчера, но он сказал, что верит без перечисления, однако ж, не видит смысла идти закапывать.
 
- А вдруг ты будешь пасти там козу? - воскликнул я.
- У меня нет козы.
- Ну, собирать грибы? - предположил я.
- Не имею аборигенских привычек, - ответил он.

Тогда я признался ему, что втайне считаю этот лес, по крайней мере, ближнюю часть этого леса его личной собственностью, поэтому не желаю оставлять ему конфузы. Это его тронуло, и он пошёл за лопатой. Оба мы остались довольны.

Значит, Бахромий был здесь…

Хозяйка закричала из окна, чтобы мы срочно садились пить чай с аборигенскими бубликами. Что поделать, пришлось отставить лопату.

Во время завтрака у меня на уме лежал мой узел, лежал неудобно, давил и ёрзал, едва присыпанный листвою. Всё мне мерещилось, будто некий фoфан, бредущий между берёзками, ковыряет сейчас палкой в траве в поиске каких-нибудь строчков.
 
- Берите бублики, заварное тесто... Что с тобой, Хай Атмосфер?! - воскликнула жена моего брата, глядя на меня глазами матери. - Ты говоришь невпопад. Забыл родную речь?
-  Нет, - замотал я головой. - О чём ты, Мандель!
- Он крайне возмущён поведением аборигенов, - заступился брат. - У него от них даже... даже заболел живот.

Мой брат не мог удержаться от смеха, его трясло, он брызгал с губ чаем и крошками.

- Так заболел у него живот, что теперь понадобилась… понадобилась… лопата.

    На последнем слове Эзопий Атмосфер - у него всегда было нездоровое чувство юмора - сполз под стол.

- Какая лопата? Что с тобой? Тебя укусил клещ-веселяк? - закудахтала Мандель, заглядывая вниз.

Зинда смотрела на меня угнетающим взором, а что я сделал не так? Пускай мой брат смеётся, что с того, - отвечаю жене строгим выражением лица.

Или, оборони меня Бог, охотники с собаками решили прочёсывать сыр-бор!
И тут жуткая, огромная мысль потрясла меня - труп! Уж если кто идёт по лесу - чтобы ноги у него заплелись навечно! - то непременно обнаружит Бахромия. Его нельзя не обнаружить, ведь он лежит прямо посреди леса! Ай-я-яй!

- Отчего у тебя нет слюны во рту? - спросила Мандель.
Оказывается, все давно молчали.
- Мой муж очень переживает за потерю имущества, - пояснила Зинда, глядя на меня, как на жалкого недоумка.

Почему эти женщины всё видят?! Боже мой! Бог мой, зачем они так сделаны?! Они всё видят, всё слышат и всё чуют! Они ничего не умеют, но всё могут. Они добрые, но во имя своей доброты раздавят мужчине пальцы. Если бы не продолжение рода в виде следующих детей, то кто бы на них женился! Лучше быть кастрированным… Нет-нет, я шучу. Прости меня, Боже мой. Я просто задумался.

Бахромий, Бахромий… что ты наделал! Охотничья собака… а впрочем, и без носатой собаки любой абориген выйдет по нашим следам от покойника прямо сюда. Почему я не спрятал его?! Почему?! Потому что обрадовался. Слишком обрадовался. А ведь ради таких денег стоило радость отложить на потом!

Если будет суд, аборигены осудят меня как убийцу. (Надо срочно прибрать к рукам судебное производство!) И приговорят к смерти. Как они обрадуются! Наконец-то получат право ненавидеть нас публично. За что они так сильно нас ненавидят?! Мы хотим отнять у них всего лишь абстрактные вещи: политику, деньги, ну ещё хотим некоторые идеи заменить своими... а они хотят отнять у нас жизнь! Мерзавцы!

Что делать? Надо закопать клад, а потом пойти и закопать Бахромия. 
Мне не сиделось: какие бублики, о чём беседы! Брат положил мне руку на локоть и словно припечатал меня к столу.

- Успокойся, Хай Атмосфер! Имущество - дело наживное. Я помогу тебе, я дам тебе 30 монет на год без процентов, если тебе очень уж нужно. Хотя уверен, что свой капитал ты не оставил в горящем доме. Всё образуется. И аборигенам, этим фофанам, этим клеткам-фуй, мы отомстим большим пожаром. Сейчас вот о чём разговор. Не качайся на стуле, слушай меня. Ты станешь редактором газеты. Предложение поступило в самый раз, поскольку ты лишился хозяйства, - его слова и спокойный голос привели меня в порядок. - Да, помнится, мы с тобой хотели открыть ссудный банк, но задача изменилась. Гонца прислал… то есть нашего дядю прислал сюда очень умный человек, ты о нём слышал: Гроший Формуляр. Этот Гроший велел одному из нас взяться за газету. Дядя уговаривал меня, но у меня плохой почерк, сам знаешь. Зато я буду тебе подсказывать, идейно помогать. Газета нужна. Мы должны формировать общественное мнение, и тогда впредь никто не осмелится жечь наши дома. Печатное слово приблизит изменение всего общественного строя, и, представьте себе, в этой тёмной стране настанет светлый день свободных выборов!

Я заметил ему, что у него самодовольный вид, особенно, когда он произносит важные, стратегические слова. Он не обиделся, потому что мысль его смотрела сразу в обе стороны: в загадку исчезновения дяди, которого Эзопий не пошёл провожать через лес, и в противоположную сторону, в славную даль нашей грядущей истории. Не будь у него чувства вины, он целиком углубился бы в славное будущее и сообщил бы нам оттуда много интересного. Такое с ним случается, должен признать. Эзопий Атмосфер немножко всё-таки гений. Хотя бы потому, что он мой брат.

- Что тебе вид мой и моё самодовольство! Ты слова мои слушай, - с достоинством парировал он моё замечание. - Ты, конечно, подумал: общественное мнение, свободные выборы - когда, мол, это настанет!

И верно, так я как раз и подумал, когда он произносил эти слова. О выборах верховной власти, о партиях, о демократии рассказывать аборигенам подобно тому, как ночью с высоты ветвей учить Зинду заготавливать бересту.

- Но если не начать сейчас, то искомое, обетованное время никогда не наступит! - Эзопий встал и заходил вокруг стола, томимый волнением и верой в нашу победу. - Важнейшая политическая задача ялмов - демократия. Только демократический порядок в обществе позволит нам, пришельцам, получить законный доступ к власти. Экономическая задача - прибрать к рукам финансы. И не ради жадности. Ради власти над умами, ради содержания газет, писателей, активистов. 
 
- А спаивать больше не будем? - спросила наивная Мандель.
- С одной стороны будем спаивать, а с другой - просвещать, - ответил мой брат весьма разумно.

Что ж, это он здорово определил: необходимо разбогатеть. И как раз для этого мне пора встать из-за стола и отправиться в лес. Сначала спрячу золото, потом Бахромия. Он лежит далеко… что бы такое сказать? Зачем я иду на столь длительное время? Зачем ялму идти в лес? В голове искрами вертелись мелкие варианты... В конце концов, я вышел на крыльцо и вызвал Зинду.

- Я уже всё поняла, - сказала она сразу.
- Но меня не будет несколько часов!   
- Я скажу твоему брату, что ты пошёл объясниться с каким-то аборигеном, живущим в лесу, который должен тебе уйму денег.
- Умница! Зиндуля, век бы тебя целовал! Пока!
- Веди себя хорошо. Волков сторонись: они кусаются, - она посмотрела на меня насмешливо и печально (умеет же соединить).

Я схватил заступ и поспешил к своему золоту. Шёл я к своему богатству, озираясь, будто вор. И всё это переживать приходится из-за жадности и преступности людей, поскольку никто не может быть уверен в сохранности своих сбережений. Никто, нигде. Я торопился к золоту, как мать к оставленному дитя. Потерпи, я скоро! Ох, лишь бы ничего не случилось! Мир кишит случайностями, которые подчас кошмарнее злодейства.

Славен Бог ялмов! Выглянула из-под листвы тёмная ткань сюртука. Я погладил сокровище через мануфактуру.

Затем я плутал с лопатой и узлом, ища подходящее место для зарытия моего клада. Всякое место при близком осмотре оказывалось каким-то не таким. Наконец мне надоела моя мнительность, и я воткнул заступ в покрытую хвойным одеялом землю под ёлкой. Корней у ёлки оказалось уж больно много, и лопату я держал впервые в жизни, однако желание, как известно, важнее умения.

Сделал яму, положил в неё узел, закопал, да только выбранная земля обратно вся не поместилась. Излишек я отнёс на лопате всторонку, бросил под куст, обернулся - Боже мой, я потерял, где мой клад! Я забегал между ёлками, ничего не видя из-за отчаяния. Тайник был так искусно покрыт мхом и присыпан иголками, что мне самому долго не удавалось отыскать его. Нашёл всё же, почти случайно, славен Бог ялмов! А то ещё минута - и меня хватил бы удар.

Во рту вкус крови, в голове гудение, в ногах дрожь, в руках свинец и холод, в сердце мята и пустота. Я надломил ветку на своей ёлке и запомнил приметы по соседству - слева пень и синий цветок… о нет, на цветы нельзя полагаться.

Теперь отправился искать покойника. Зачем Зинда сказала про волков?! Нарочно сказала.

На вырубке аукались грибники. Я обошёл их стороной, широкую полосу пней перебежал согбенно, с лопатой на горбу. Солнце припекало даже через листву. Появились кусачие малые мошки. От пота и мошек загорелось лицо. Как хорошо, что я родился не аборигеном, а то всю жизнь горбатил бы в таком вот солёном поту. (У меня тоже был бы один мат на уме.) Я чуть не проклял Бахромия Корпуса и чуть не повернул вспять, но заранее знал, что Зинда, разгадав мои маневры, заклеймит меня трусом. И вправду нечестно и стыдно: это ведь не какой-то отдалённый, полу-чужой родственник, это родной брат моей матери. Он баловал меня, когда я был маленьким. Кроме того, дядин труп рано или поздно запустил бы по нашим следам сыщиков. 

Матушке, помню, дядя говорил, что завещает часть своих накоплений мне, своему племяннику, если ему не случится породить собственных детей. Отцом и вправду не довелось ему стать, и, значит, всё произошло по сказанному. Да, Боже мой, отчего же я не задумываюсь о причине самоубийства Бахромия Корпуса? Ведь это не убийство, иначе при нём не осталось бы золота. Зачем убивать себя важному человеку - ростовщику и знатоку всех монет мира?!

Давеча ночью шагалось мне легче, а вот сейчас мошки вились у самого лица и жгли кожу. Сорока взялась меня провожать, паскуда; порхала по кронам и трещала, трещала. Когда я вышел к телу, там заседали птицы: ворoны и вороны. Они чего-то ждали. Они ждали признаков разложения, полагаю, поскольку тогда лежащее тело уж точно не встанет и не кинет в них камень.

Дядя как-то изменился за прошедшие часы, другое стало у него выражение - презрительное. При жизни у него бывало презрительное выражение, но всё-таки смешанное с однобокой улыбкой рта. Вдобавок появился тяжёлый дух. Какая безобразная штука - смерть! Совсем ли дядя умер или, спрятавшись в мёртвом теле, украдкой следит за мной? Может быть, он хотел бы остаться на поверхности почвы, на вольном воздухе, чтобы птицы расковыряли его и выпустили дух наружу? Или в тонком обрамлении, в призрачном обличье, неразличимый для наших тяжёлых глаз, он быстрым шагом уходит от своей брошенной оболочки, чтобы не помнить о ней, чтобы оставить вместе с нею всякую боль? Существует ли после смерти боль и досада? Скорее всего, нет. Вероятней всего, ничего не существует после смерти, ибо зачем? Для чего там существовать, если нет финансов, политики, частных и национальных организмов? Там нет преуспевающих и даже нет неудачников, и не за что бороться. Гармония замедляет ход времени, как сказал один германский композитор. А полная, абсолютная гармония должна остановить его насовсем.    

О чём же там волноваться, если будущего нет и ровная вечность неотличима от небытия? Да, время плавно гаснет, как свет заката. От этих размышлений такая пробрала меня тоска, что меня вывернуло наизнанку. (Всё-таки душа есть, я ощутил её: в тот момент могильная тоска оказалась моей душой, а если душа существует, тогда и смерти нет. Или это слишком аборигенский вывод?)

Мысль о смерти - холодная. Мысль о себе - тёплая. Обе они никак не сочетаются. От этих разрозненных чувств меня отвлекло золото, я вспомнил о нём и воспрял: моя смерть ещё не скоро. Взяв тело Бахромия за ноги, отвернувшись от его презрительного лица, я отволок его в кусты. Здесь принялся копать ему яму. Поначалу я решил сделать яму глубокую, но по мере утомления уточнял её размер. В результате вырыл яму по колено, стащил в неё покойника. Положил у него в ногах ботинки. Огляделся - никого. Птицы только…

Дикое дело - кидать землю на глаза и на губы человека. Есть понятие «надо». Я работал, как проклятый. Кожа на ладонях полопалась, черенок лопаты стал пятнистым от крови. Я весь горел от мошек, от пота, от жары, от ненависти к воронам, которые мерзко кричали, протестуя против закапывания добычи. Также мне казалось, что они выставляют меня посмешищем или преступником. Свежую грядку я закидал ветками, всё это кое-как, поскольку не было сил что-то делать разумно.

- Ты где был, что делал? - увидел меня брат. - Зачем ты застрял здесь, над лужей? Зачем отмываешь лопату? Почему она розовая?
- Оставь меня в покое.

Он ездил по мне большими глазами, и что-то в голове у него крутилось и бесилось от непонимания.

- Признаюсь тебе, я убил аборигена, - неожиданно сказал я. - Зинда сказала тебе, куда я ушёл утром? ...Так вот, этот злостный абориген отказался возвращать мне долг, мы поругались, он бросился на меня с ножом, у меня же была твоя лопата в руках, и пришлось убить его. Был страшный бой. Живучий, оказался, гад, как трёхглавый змей… всё же я управился и прикончил его твоей лопатой.
- Постой! - воскликнул брат и оглянулся. - Тебя видел кто?
- Нет. Уничтоженный фофан жил одиночкой в лесу, промышлял охотой. Семьи не имел, всё тихо. Вообще-то, он сам на меня напал. Ты ведь не станешь думать, будто я напал на него первый?!
- Нет-нет, - произнёс он и стал мелко трястись. - Тебе необходимо уехать.
- Разумеется, - сказал я, сделав простое мужественное лицо.

Брат глядел на меня, едва узнавая.

- Разумеется, - повторил я. - Тем паче, что выпускать газету можно только в городе. Так что не будем отклоняться от наших планов, Эзопий.
- Я как раз купил телегу! - сказал брат и прикусил губу.
- Славен Бог ялмов! - радостно воскликнул я.

Брат сорвал пучок травы, окунул в лужу и принялся за меня оттирать черенок, делая его зелёным. При этом порою мотал головой и цокал языком. 

- Слушай, Хай Атмосфер, - сказал он мне, не упуская случая лишний раз произнести нашу фамилию, - в городе найди Грошия Формуляра, и доложи ему так: приехал редактор газеты, брат Эзопия, то есть ты. Сейчас напишу тебе его адрес. Он тебя поселит на фатере, только тебе придётся платить.   
- Мне нужна лошадь, - сказал я.
- Где я возьму лошадь? - вдруг закричал Эзопий визгливым и жалким голосом. - Оглянись вокруг. Ты думаешь, я прячу от тебя лошадь? Ты и так принёс мне много хлопот. И даже больше: подвергаешь риску.
 
- Я заплачу тебе за риск, - сказал я, наслаждаясь тем, что своей хитростью и твёрдостью заставил брата признать моё главенство над ним, хотя он старше меня и всегда подчёркивал свою значимость.
- Сколько? - спросил он, чуть не заискивая передо мной и нервничая.
- Золотой червонец.
- Два, - поправил Эзопий.
- Хорошо, вычти из тех тридцати, что ты захотел дать мне в долг. За тобой осталась десятка, - быстро проговорил я, после чего призвал его подумать, где взять лошадь.

- Да где же?! - он растопырил руки. - Тебе придётся самому тащить телегу. Она не тяжёлая. Только через день верни мне! А встречным путникам скажешь, будто разбойники отняли у тебя лошадь, и упряжь, и чайник.
- Ты не дашь мне в дорогу чайник?! - изумился я.
- Фуй, чепуха! Идти в город недолго, часов пять. У меня предпоследний чайник. Последний вот-вот расплавится: Мандель всякий раз наливает его неполный, а потом вяжет крючком и ртом ловит мух, а чайник выкипает. Вчера приходил фофан-почтальон, у него тоже украли коня - и ничего, он быстро дошёл пешком, очень легко. 

Мандель оказалась добрее. Она дала Зинде запасной чайник, тёплый платок против ночной росы, а девочкам - стопку сохлых блинов и влагу жалости на их макушки.

Ранним утром я запрягся в телегу, на которую забрались мои сонные девочки и где был уложен скромный скарб, натянул верёвочные лямки, и тронулся в путь, в будущее. Погодите, клетки-фуй, я вам всё припомню!

Зинда шла рядом с телегой, руку положа на край, она злилась на что-то. Через четверть часа, когда роща заслонила нас от братнего дома, я сошёл на обочину и освободился из верёвочных гужей.

- Мне надо лесом вернуться за моим узлом, - объяснил я Зинде.
- Ты же закапывать ходил! - возразила она.
- Да, но всё равно сердце будет не на месте. Лучше я его заберу и смешаю с другими нашими вещами.
- Теперь у тебя сердце там, где твой узел, - сказала она с лёгким хмыканием.
- Ты тоже мой узел, - воскликнул я. - И девочки - ещё два моих узла. У меня много узлов, и я хочу, чтобы все мои узлы находились в одном месте!

Всё получилось удачно, и вскоре я положил на телегу свои сокровища, завёрнутые в сюртук.  Снова впрягся. Девочкам надоела телега, они пошли пешком, разминая ноги. Мне же лучше.

Ничего поучительного не случилось на этом пути, кроме одной встречи. Когда солнце перевалило зенит, нам навстречу вышли с боковой дороги два нетрезвых аборигена. Они издали стали смеяться надо мной; один кивал головой, изображая лошадь. Когда мы поравнялись, они совсем разошлись в насмешках, они кричали, де, поделом ялму тащиться гужевым способом, потому как он спекулянт и дармоед.

- Я спекулянт?! Я дармоед?! Вы когда-нибудь видели руки пахаря?! - я ткнул им в глаза кровавые ладони.

Они сконфузились и сняли шапки, дабы почесать темечко. Я побрёл дальше, исполненный гордости за то, что одним движением утёр аборигенам нос и уничтожил их слова, в правоте которых они были так уверены. Шёл я натужно, постукивая ступицами, но это не отменяло моего торжества. Два фофана ещё долго стояли открывши рот. Славен Бог ялмов!

Был ещё небольшой инцидент с ночёвкой, поскольку мы за один день до города не добрались. Аборигенам не нужны гостиницы: там ведь платить надо. Они ездят по родственникам. Нам пришлось напроситься в "офицерскую" комнату при аборигенском кабаке. Как на грех, тот вечер пришёлся на фофанский религиозный праздник: посреди ночи звонили колокола. Зинда смотрела на меня огромными глазами, в которых можно было утонуть. «Не можешь ли ты заплатить их жрецу, чтобы они перестали звонить? Мы ведь не обязаны разделять их религиозные обычаи!» Я не нашёлся с ответом и накрылся фофанской фуфайкой. Но тут началось паломничество: пьяные мужики стучались к нам, чтобы на нас поглазеть. Я не отрывал головы от моей золотой подушки. Жену просил, чтобы она объявила меня чахоточным или тифозным, дабы никто не входил к нам в комнату. Утром уснули кое-как, да только напрасно: в кабак начали собираться вчерашние мужики. На пороге топали, потом долго здоровались и сызнова с праздничком поздравляли друг друга, усаживаясь, дабы поправиться после вчерашнего - невероятная привычка!

Чего только я ни наслушался! Но всё когда-то заканчивается, и наши муки я прекратил, подняв дочек и жену. Вывел их, как сонных мух, во двор, посадил на телегу, впрягся и поехал, сопровождаемый зычным, утробным смехом здоровенных детей этой хмурой природы.

Пешее путешествие с грузом это не только испытание для всякой пылкой натуры, но и пугающая аллегория житейского поприща. Глянешь в перспективу - воздух змеится над землёй, искажая все зримые образы. Вокруг путника стонет зной. Комары облепляют - мелкими и частыми досадами. Слепни мечутся с гудением - как средней руки невзгоды. Вокруг дороги в лесных чащах сидят волки - ждут, когда свернёшь с пути. Только в умозрительное небо осталось глядеть путнику. Или в мечту о богатстве.

Дети плакали. Сам бы взвыл, да грудь стеснена. Едва тащился я, а когда в горку - так почти лёжа влачил телегу. У нас получилась маленькая трагическая процессия или путешествие горюнов. Золото, только золото подкрепляло мои силы. Когда я оглядывался на телегу, Зинда встречала меня глубоким и печальным взором.

- Зинда! - я остановился. - Мне и так тяжело, не нагружай меня роковым размышлением, лучше скажи вслух, о чём ты думаешь, какую думу вращаешь в своей сумрачной голове.
- Я думаю о том, что мы немного больные. Все. Особенно ты. Долго ли будем скитаться по миру, гонимые гордыней и бесом лучшей жизни? 

Злость во мне вскипела на эту несчастную самомыслящую дуру, полагающую, что она может мыслить как-то правильней, чем весь наш мудрый народ, ведомый Богом! Женщины... рожать, кокетничать и нуждаться в деньгах - всё их умение, зато критиковать горазды! Но отвечать ей и заводить спор - на это не имел я сил, только сплюнул клейкой слюной в пыль.

К обеду второго дня дотащились мы до окраины города. Семью вместе с телегой я оставил нашему соплеменнику-трактирщику, а сам отправился по адресу Грошия Формуляра, превозмогая боль в ногах. При этом узел старался нести так, чтобы не звякнул. Зачем я взял его с собой? Мог бы оставить при жене в трактире, но нет, не мог: слишком сметливое лицо у Евия Фартука, трактирщика. И вообще, мне трудно было расстаться.    

Кто-то, помню, уставился на меня, будто на китайца, потом засмеялся и сильно ударил по плечу - узел загремел. Фофан спросил с подковыркой:
- Что там звенит?
- Золото! - громко сказал я, чем вызвал его смех.
 
Он успокоился, ибо кто же такими ношами золото носит! А сердце, надо сказать, чуть не оборвалось у меня в груди, когда он хлопнул меня, в одну силу вложив издевательство и приветствие.

По указанному адресу я добрался с помощью околоточного. Бумагу ему показал, де я не иноземец и не беглый, а законный и верный поданный великого организма Хай Атмосфер, мелкий землевладелец и патентованный винокур. «Дозволено ли тебе в нашем городе обретаться?» - отдуваясь, поинтересовался он сквозь усы, широкие, как швабра. Я пояснил, что не имеется такого запрета, поскольку наша община внесла в казну организма жирную сумму на строительство дорог и речного флота. Он подобрел, однако для порядка спросил, что у меня в узле, на что я ответил в народном тоне: «Железные ложки, медные плошки, два подсвечника, гвозди кованые ломаные, ключи от потерянных замков, пуговицы от пиджаков, напёрстки…» Усатый подобрел, ухмыльнулся: знаем, дескать, вас, крохоборов-скобарей, и самолично проводил до нужного мне дома купца Пятиглазова (это у нас-то фамилии смешные!). Здесь в каменном флигеле обосновался один из наших вождей - Гроший Формуляр.
 
На мой стук вышла девушка-подросток, голубоглазая, как василёк, с платиновыми волосами на круглой и ясной, как утреннее солнышко, голове. Она едва сдерживала смех в отношении моего наряда, но смотрела ласково и, когда поняла, кого мне нужно, воскликнула:

- Толстый лям, толстый лям, я знаю, он у нас вот тут проживает, - она показала голой рукой на краснокирпичную пристройку при оштукатуренном основном доме. - Только насчёт грошей, не знаю…
- Барышня! - возмутился я, невзирая на её красоту, - не лям, а ялм! Ялм! Как можно путать?! 
- Мне всё равно, лям как-то лучше, - ответила она с улыбкой, от которой в душе у меня пробежал солнечный зайчик.
- Послушай меня, девушка, надо говорить ялм, никак не лям, поняла? Это святое слово. 
- Святое?! - она сдвинула бровки и посмотрела на меня с недоверием.
- Да, - повторяю, - святое. А Гроший - это имя вашего постояльца.
- Гроший - это имя?! - она прыснула со смеху. - Почему не Червонец? Было бы доходней, - и убежала, хохоча.

Из-за чего у них такие красивые девушки получаются? - подумал я с каким-то шершавым, завистливым удивлением, но спохватился: славен Бог ялмов! Ибо красота их тоже достанется нам.

Гроший Формуляр всю эту сценку наблюдал через дырочку в двери, дверь была окована железными полосами, как винная бочка, но из доски выпал сучок или буравчиком сучок вытащили, и там я ещё на подходе заметил его глаз. И когда я на крыльце стоял, Гроший Формуляр, в целом невидимый, всё смотрел на меня своим нарисованным в доске глазом. Наконец, насмотрелся и впустил.

- А я думаю, кто бы это мог быть? Вроде бы незнакомый, но по облику - из наших. Дай, думаю, обрадуюсь, - сказал он без радости.
Теперь осматривал меня всего, двигая головой сверху вниз и обратно, впрочем, в прихожей было темновато.
   
Я объяснил, кто я, от кого и зачем. Он хмыкнул с универсальным значением.
- А что в узелке?
Я ответил, что меня по пути не раз об этом спрашивали и даже скобяные мои предметы ощупывали. Не хочет ли он повторить по примеру аборигенов?
- Ладно, будем толковать, - он пригласительно отворил внутреннюю дверь в светлые покои.

В доме пахло просяной кашей на сливочном масле, рыбой на растительном жире и печёной курицей в капустных листах. У меня желудок вмиг сжался до боли, точно рукой сдавило. Узел я осторожно положил на пол в углу, ближнем от того места, куда наметил сесть. Две крупные дочери быстро накрыли на стол для меня, одинокого едока, и я набросился на еду, как помесь лошади и человека. Хозяин вскоре приказал убрать от меня еду, чтобы я не повредился желудком и рассудком. Сам же он - толстый, весь лоснится, вальяжный, медленный, сытый, только глаза у него шустрые.

- Если гость наелся, можно поговорить. Надеюсь, твой родственник Бахромий Корпус, которого я отправил к вам двоим для подбора кандидатуры на должность редактора, ввёл тебя в суть проекта?
- Ну да, но… мы общались в непростой ситуации: посреди пожара. К тому же, в окружении озлобленных фофанов. Так что вместо того, чтобы поддержать беседу, мне пришлось выводить семью из огня. Моя же семья состоит из двух малюток и жены. Во время пожара все трое очень уж во мне начали нуждаться, поэтому я тогда обо всём не расспросил дядю. Смутно помнится, что он, когда рушились балки, говорил как раз о доходах редактора… но не досказал. Мы расстались, и потеряли друг другу из виду.
- И где он сейчас? - тревожно спросил хозяин, словно то был его дядя, а не мой.
- Не знаю, мы потеряли друг друга по причине сильного задымления.   

Мне на выручку в обеденную комнату вошла его жена, и я перестал сочинять ложь, которая не звучала убедительно, потому что перед моим внутренним взором маячило одутловатое лицо висельника. И чувство вины скулило во мне, словно я был как-то повинен в его смерти. Вовремя вошла она, своенравная народная мудрица Абсцисса Гарант.

Эта бесформенная, вызывающе некрасивая женщина прославилась в народе дальним умом. Я уверен, что и ты, мой потомок, наслышан о ней.

Физиогномически Абсцисса напоминает африканского истукана - губы вывернуты, нос толстый с лепёшистыми ноздрями, лоб мясистый, надо лбом беспорядочные кудряшки торчат, будто стружки. Глаза хитрые и равнодушные. Не представляю, как можно испытывать к ней мужское влечение, однако же, хозяин прижил с ней двух дочерей, как и я со своей Зиндой, вполне приятной в молчаливое время суток. Должно быть, его к ней влекло чувство долга перед своим народом, которое у некоторых ялмов достигает безразличия ко всем прочим впечатлениям. В этом вопросе я слаб и несознателен. Увы, на одном лишь национальном чувстве я бы ни мальчиков, ни девочек произвести не сумел. 
    
Бывают лица у женщин, отвергающие саму возможность наслаждаться ею. Или слишком умное и оригинальное, какое имела Абсцисса Гарант, или озабоченное семейством и хозяйством и не умеющее избавиться хоть на час от этого выражения. Хорошо, когда хозяйка не забывает пококетничать с мужем: у такой жены будут красивые дети, и муж не превратится в тюленя. 
 
Я сидел за столом, уже пустым, и некстати вспомнил, что однажды почти встретился с нею. Это было в давнюю ночь Перехода через границу. С одним из фофанов-пограничников она грубо заигрывала, зачем-то сообщив, будто не замужем, и затем под одним плащом они оба скрылись в таможенной избе. Так мне поведала Зинда. Я тогда стоял возле жены, однако не видел того, что видела она. И никто потом Абсциссе Гарант упрёка не высказал. Вот что значит авторитет! А может быть, такое было у неё задание -  ошеломить противника на самой границе.

От Абсциссы Гарант пошло выражение "умная дама немного развратна" (немного это сколько?) Теперь я видел её перед собой - наглую, умную, отвратительную и неотразимую. Абсцисса Гарант - ревностный теоретик ялмизма, то есть идеологии нашего превосходства над другими народами и организмами. По своей природе она была вождём. Поговаривают, будто многие идеи Грошия, с которыми он выходит на Совет вождей, в него вкладывает супруга. Такие вот блюда готовит она дома, а на те, что ставят на стол и потом быстро переваривают. Её блюда - на долгие годы и для всего народа.      

Она сидела на диване, некрасиво отвесив нижнюю губу. Её лицо ещё обросло какими-то неаппетитными ягодками. Благо, я уже откушал и потому стал доброжелательным, а то, когда пришёл, был желчный, точно уксуса напился.

…Ой как хорошо! Оказывается, я уже отвечаю на заданные мне вопросы и сообщаю о том, что по богословию и по бухгалтерии имел отличные оценки.

- Похвально, - отозвался Гроший, постукивая толстыми пальцами по столу и посматривая на меня исподлобья с целью примерить, гожусь ли я в редакторы. 
- Похвально, - повторил он и добавил: - В богословском училище мы, нерадивые ученики, объединили оба предмета в богалтерию.

Я не стал тактично улыбаться, догадавшись, что Гроший Формуляр так проверяет меня, и принялся рассказывать о своих славных предках. Он кивал и постепенно добрел.

А забылся я поначалу и пропустил исток нашей беседы, потому что уловил себя на странном чувстве, будто я занимаю полкомнаты. Узел, лежащий за моей спиной, так сильно оттягивал моё внимание, что я буквально ощущал, как он лежит в углу.

- Учёность? По этой дисциплине у меня тоже наивысшая оценка, - ответил я на следующий вопрос.

Далее он поинтересовался, какова была тема моего экзамена по учёности, и я привёл ему тему: финансовые доходы Ньютона.

- Мне было очень даже увлекательно в этом разобраться, - признался я, с невинной улыбкой обводя глазами хозяина и хозяйку.

Мне хотелось получше показать себя, и я прибавил, что в юности мечтал о подобной учёной карьере.

- Какая же область натурфилософии могла тебя увлечь? - спросила Абсцисса, с хрустом почесав себя между ног (я вроде бы сумел не вздрогнуть).
- Свойства гравитации денежных масс, - ответствовал я звонко, будто отличник на выпускном экзамене.

Гроший выразил удовольствие, зажав морщинками век эту мысль. Абсцисса откинулась на спинку дивана и стрельнула в меня вопросом.

- Применительно к движению ялмов, надеюсь? - хищная хрипотца в её горле напомнила мне о возможном раскрытии всей пасти.
- Ну да, применительно, конечно, применительно, - утвердил я поспешно.
- …Что ж, насчёт фатеры я позабочусь. Ты, надо полагать, обременён семейством? - спросил Гроший. - Что ж, и правильно. У неженатого ялма слишком много летучести.
- Зато женатые птицы не поют, - вставила его жена.

- А я хоть фальшиво, но всё равно пою, - парировал он галантно и вновь заговорил о моих нуждах. - Я обращусь к интенданту, чтобы подыскал тебе место для жительства. А ближнюю ночь проведёшь у нас... извини уж, на лавке, по-фофански. Иначе негде: там дочки, там наша спальня.
- Не стоит, благодарю вас, - заверил я. - Пока фатера не подыщется, буду ночевать со своими в трактире.
- В каком?
- На юго-западном въезде в город, у моего знакомого.
- Как звать? 
- Евий Фартук.
- Знаю, как же, знаю, толковый ялм и деньги не скупо даёт на общее дело. Теперь о важном: в следующую ночь будет событие - заседание Совета вождей. Я приглашаю тебя в роли немого гостя. Ты не один будешь такой избранник, ещё одного человечка пригласил я, дабы он тоже уяснил себе политику ялмизма и задачи печатного органа. 

Хозяйка между тем отлучилась и вернулась, держа в руке курительную трубку. Я не поверил своим глазам. Радость от оказанной мне чести, то есть приглашения на Совет вождей вкупе с изумлением произвели сумятицу в моём уме. Абсцисса уселась по-мужски, то есть в раскоряку, ухмыльнулась, пустила дым ноздрями, а потом промолвила сиплым басом: 
 
- У нас красавица есть… наверняка наш любезный Хай Атмосфер знает её или наслышан, я говорю про Ялмину Тангенс, великую спорщицу. Когда она разгорячится, то впивается не в мысль противника, а в него самого. Так вот, она похожа на осу: высокая, эффектная, как говорят французы; талия у неё осиная, а то, что выше и ниже, просто овуляр и музыка сфер. Ума в ней кладезь, и порой умеет она угадать сокрытое, но красота мешает ей быть по-настоящему мудрой. Женская закваска примешивается к работе ума и получается мысль с неким добавлением бабьего соуса, то есть половой амбиции. Не добавляйте белей в чернила! Мне, страшной ведьме, и то женская сущность мешает. Вот я эту сущность и низвожу с помощью курительной трубки до неприметного уровня. Так сказать, нивелирую. А что мне терять! Детей родила, дырка, простите за выражение, уже не зарастёт, в какие затрапезные лопухи её ни наряжай, а вот о голове следует побеспокоиться, раз уж она у меня не пустая.

- Сцуля моя, ты сейчас перепугаешь гостя! - с доброй укоризной воскликнул её супруг.
- Ничего, это я к тому говорю, - обратилась она к супругу, - чтобы наш гость не дивился на мою голландскую трубку, - заключила она, блеснув глазами.
- А помнишь, как я вступил с ней, с Ялминой, в спор об отношении ялмов к царю?
- Помню, как же. Но ты сам расскажи. Расскажи, Гроша, как ты опять оказался прав.

Он отвернулся от своей неслабой половины, да и я не мог долго смотреть на неё: она теперь вся дымилась, как рыхлый пень, тлеющий изнутри.

- Я тебе ещё одной важной вещи пока не сказал, - Гроший Формуляр вновь обратил на меня строгое экзаменующее внимание. - Из вас, молодых и крепких ялмов, на время заседания Совета будет создан боевой отряд.
- Зачем?
- Придётся обезвредить сторожа.

Необходимость обезвредить сторожа сильно испугала меня, а «молодые и крепкие ялмы» явились первым газетным штампом, не отражающим никакой реальности: мне всё-таки за тридцать, а уж крепости кот наплакал, даже один абориген предлагал сделать из меня ручку для косы.

- Точнее сказать, придётся пойти на захват здания, - добил хозяин.
- Захват здания?! - у меня дух перехватило. - Таково ли разве печатное дело?
- Да, звучит неприятно, по-флибустьерски, "захват здания", но зато какого здания!
- Какого? - как эхо повторил я.
- Огромного, круглого, со стеклянным куполом! - на последнем слове он возвёл глаза к потолку.
- Что же это… здание Торговой палаты? - робко интересуюсь.
- Не-а, - с удовольствием произнёс Гроший, точно завёл со мной игру в глупого и умного.
- Я сдаюсь, - признался я. - Но бывают ли подобные здания?
- Да! Это пла-не-та-рий!
- Что значит планетарий? - пришлось продолжить игру.
- Ах ты физик астрономический! - засмеялся он. - Это значит музей небесных светил, или сфероическое обзорище ноктюрновых небосклонов.

Он смеялся. Я вынужден был спросить, как можно в музей затащить светилы небесные, чем вызвал у обоих восторг.

- Купол… купол там стеклянный, я ж тебя сразу предуведомил. К тому же под самым куполом сделана площадка, на которую ты должен взойти по долгой винтовой лестнице, а на той площадке установлена оптическая труба, по образцу Галилеевой. Понимаешь, о чём я? Сквозь неё удобно зырить в астральные области, словно с высокой горы. Сей замечательный планетарий возвели год назад по указу царя. Он, видишь ли, тоже физику полюбил, как и ты. 
- И этакое здание вы решили… захватить?! - голос у меня пискнул, отчего Абсцисса опять засмеялась. - Но как же царь?
- Откупимся, - Гроший отёр слезу и махнул пухлой рукой, усеянной веснушками, как небо звёздами.
- Но для чего же силой брать и затем откупаться, если можно заранее согласовать коммерческим способом? - воскликнул я, не желая принимать участия в столь опасной авантюре.
- Ты ещё юн и в политике вовсе младенец. Запомни: с клетками-фуй заранее договориться ни о чём невозможно.
Здесь я обратился в слух и в то же время уставился в его бледные глаза, не имеющие отношения к его проникновению в суть вещей: глаза он использовал всего лишь как стёкла, фокусирующие свет. Он же сам, сознательный Гроший, помыслился мне жильцом, который спрятался за этими оптическими окнами, за чёрнотой круглых отверстий - зраков. Этот внутренний жилец, или сам Гроший, должен быть маленьким существом, жидким пятнышком, снабжённым длинными нитями воображения, которые он, когда размышляет, прикрепляет к предмету своей мысли и через них высасывает смысл. 

- Договориться ни о чём невозможно, - сказал он. - Так происходит по той причине, что клетки начинают бесконечно мечтать, сколько с меня содрать. Я скажу им, к примеру, что мне надо купить или арендовать некое здание в городе. Хорошо, скажет начальник над зданиями и подумает о том, что тут ещё следует крепко подумать. Кроме него, имеются начальники над мостовыми, над печными трубами и крышами, над проездом лошадей, над водоснабжением, над поставкой дров из деревень… каждый начальник задумается прежде всего не о том, сколько ему уместно запросить с меня за разрешение, которого я с нетерпением жду, а сколько попросят остальные начальники. Ему заранее обидно назвать меньшую сумму: это, по его мнению, значит попасть впросак.

Абсцисса ухмыльнулась при слове "впросак", наверное, разумея то место, что разделяет выходное отверстие и входное на женском теле, тот промежуток, который она изволила только что поскрести грязными ногтями.

- Поэтому все начальники затаятся и будут молчать, боясь прогадать, - продолжил разъяснение Гроший Формуляр. - Если по-разумному взглянуть, то как тут можно прогадать, если они своё личное не вкладывают, ни о чём не хлопочут и деньги к ним притекают лишь за то, что они занимают конторские столы? А поди ж ты, они всё же боятся прогадать, иначе говоря, получить меньше какой-то сфантазированной суммы. Поэтому они всегда чувствуют, что остались внакладе, что судьба не задалась, что времена пошли не те. Ну и моё дело ни с места. Такая проволочка случается всегда, сколь бы ясный и полезный прожект я им ни предложил. Потому следует не ждать, а брать.

- А всё таки, что скажет… царь? - мне страшно выговаривать это короткое слово.
- Царь оного организма, неглупый Мозжечок Первый скажет им через месяц: ну что, бояре, что многодумцы, профуйкали планетарий, а?! Не усторожили! Нуте-ка признавайтесь: кто сколько от ялмов получил наличными? Только честно признавайтесь, ибо я у них правду вызнаю. И кто положит названную сумму в казну, того прощу. Ну а дело с планетарием оставлю в нынешнем его положении, ибо, как доложили мне соглядатаи, горожане в планетарий ходить не желают. Прискорбно, однако, за бороды не стану их затаскивать. И прибавит Мозжечок для историков: «Просвещению противен дух насилия».

- Неужели так просто? - с восторгом ужаснулся я.
- У всех на виду Мозжечок делает в нашу сторону строгий взор, однако же тот заём, который мы дали ему десять лет назад, и поныне не погашенный, работает на нас. И мы ещё денег ему дадим. Царь-батюшка потому и покладистый. А как бокал вина опрокинет, так своим подмигнёт и молвит, учитесь, дескать, у пришельцев дела обтяпывать.

- Уф! - только и произнёс я, сердцем чуя, что Гроший, хоть и красуется, но говорит правду.
- Да и зачем фофанам планетарий? - он подмигнул мне. - Им нужен музей кнутов и пряников, - мы засмеялись. 

Потом хозяин разбеседовался, найдя во мне единственного и благодарного слушателя, поскольку ироническая Абсцисса ушла. Гроший припомнил встречу наших вождей с царём Мозжечком. Этот царь, по словам Грошия, имеет не здешнюю аборигенскую кровь, а смешанную европейскую, отчего легче соглашается на всякие новации. По отцу его предки ведут свою линию от французских королей-Трюфелей, по матери - от швабской герцогини Цикломены фон Клизм, которая гремела юбками громче, нежели Киев колоколами. К нашим мудрым вождям царь отнёсся благосклонно, не располагая ни астрологическими сведениями, ни догадкой о том, что в исторической перспективе он будет служить нам, а не мы ему. Славен Бог ялмов! Себя царь назвал центристом.

- Что же он разумел? -  спросил я.
- Фофанская элита делится на два полушария: на левое и правое. Левое полушарие радеет за новшества, правое - за старину. А он, царь, стоит вроде как в центре, чтобы всех примирять. Нам же надо брать в союзники левых, как ты понимаешь. Но мы, разумеется, о том промолчали. Вслух мы выразили надежду на то, что он, Мозжечок Первый, покажет другим организмам на Земле и всем европейским вельможам, как надлежит принимать беженцев и что такое человечность в политике. Ему сие понравилось, и он заговорил о том, что быть человечным в полной мере, как того требует его большое монаршее сердце, мешают ему долги перед соседями, ну и долги перед собственным народом, который нуждается во флоте, в индустриях и в путях наземного сообщения. Мы пообещали ему отдать наши последние накопления, лишь бы его подданные не гнали нас прочь. В эти обещания мы вплели проклятия в адрес наших политических клеветников из мест прежнего нашего обитания. Он кивал и гладил перстень, что подарил ему при первой ещё встрече мудрейший из наших мудрых, Смоква Лактатор, - здесь Гроший понизил голос, - Оный перстень по нашей настройке либо продлевает жизнь тому, кто его носит, либо укорачивает. Итак, мы с обоюдной приязнью оформили договор сотрудничества. Ну, и как ты полагаешь, мы в силах сами решить вопрос о здании для Совета вождей? - он подмигнул мне.

Приятно было такое слышать. Для изъявления своей внимательности я задал вопрос о том, что значит выражение "астрологические сведения".

Он засмеялся. Это почти шутка, сказал, причём древняя шутка. Она обросла лишайником и теперь имеет вид мистической науки. Суть в том, чтобы по расположению созвездий в зодиакальном поясе на момент зачатия некоторого человека рассчитать судьбу этого человека.

- Рассчитать?! - нарочно изумился я.
- О да! Не больше и не меньше. И знаешь почему? - он придвинулся ко мне для пущей таинственности. - Потому что это придумали бухгалтеры!

Я лишь мимикой выразил удивление, и, надо признаться, вскоре был и вправду удивлён его рассказом.

- Бухгалтеры, счетоводы по-старому, - уточнил он. - Я расскажу тебе, как передал мне сие предание смешливый мой дед.
- А я не опоздаю к своим домочадцам? Уже вечереет… - засомневался я, глядя в окно, однако ж, не стремясь прерывать наше полезное общение.
- В трактир ты никогда не опоздаешь, - успокоил он меня. - Распорядительный Евий Фартук усадит твоих родственников ужинать, а тут и ты заявишься. …Да, так вот, произошло это давно, и происходило оно так. Три счетовода пошли в соседнюю страну на заработки, ибо там строился дворец и платили серебром. Под мышками несли они деревянные счёты. Ночь застигла их в пути, но останавливаться они боялись, желая как можно скорей пересечь мрачную и полную зловещей славы долину. Им повсюду мерещились разбойники. То и дело они смотрели в звёздное небо и взывали к Богу ялмов, моля о заступничестве. Один из них вдруг и молвил: славен Бог ялмов, сейчас я увидел товар, который никогда не кончается, сколько его ни продавай. Отныне всегда он будет приносить мне и моим потомкам прибыль. Двое спутников принялись упрашивать его взять их в долю и поделиться догадкой о товаре, который никогда не иссякает. Хорошо, согласился хитрый счетовод. Только сначала попробуйте сами догадаться. Подсказываю: имеются две безграничные вещи… ну? Те растерялись, и тогда сметливый, смеясь от своего преимущества, пояснил: это звёздное небо и людская ограниченность. Спутники не поняли его, но приготовились понять.

- Про что ты нам говоришь? 
- Про то, что в созвездиях следует видеть письмена Бога.
- Но у народов разные Боги, - возразили не очень догадливые счетоводы.
- Хорошо, - согласился первый. - Скажем так: звёзды суть начертания Судьбы, причём для каждого человека там имеются сведения о его личной судьбе. Эти сведения можно продавать всем и без конца, покуда есть на Земле ограниченные люди и покуда висят звёзды в небе.

Теперь и до тех двоих дошло величие коммерческого замысла. Они развеселились и стали подмигивать звёздам, как своим компаньонам, при этом отпуская не очень приличные шутки, что бывает свойственно бахвалам. Наконец, они так развеселились, что пустились в пляс, аккомпанируя себе на счётах. Разбойники, промышлявшие на тамошней дороге - два брата по прозвищу Зоркие, ибо у одного имелся в голове только правый глаз, а у другого только левый, - услышали радостные вопли и высунулись из-за валуна. Они увидели, как три счетовода стучат пятками в пыль и вскидывают колени. И братья Зоркие бросились наутёк впервые в своей ночной практике. Так три бродячих бухгалтера основали астрологию, или науку о звёздном фатуме.

Я так живо представил себе их пляску под бряцание костяшек на счётах, что хохотал от всего нутра, на минуту забыв про кое-как закопанное тело.   


(Я ПИШУ) Здесь я, Парк Атмосфер, праправнук своего прапрадеда, сделаю паузу в цитировании дневника и напомню о себе, читающий сын мой. Хочу, чтобы ты на сердце имел глаза и читал дневник нашего предка этими впечатлительными очами. Хочу, чтобы чувства наших героических пращуров отозвались в тебе по закону резонанса и родства. Гордись! Они не просто жили, творя нашу судьбу между делом, как это происходит у фофанов. Они думали о нас.

Они смотрели в грядущее и видели историю как вьющуюся в горах дорогу, по которой ступают ялмы.

Строгий дух склонен созерцать не солнечные пики, а ночной лунный ландшафт, потому что солнце порождает явь, а Луна порождает тайну. И вот я вижу процессию, вереницу фигур… Прошуршал камень, сорвавшийся в пропасть, царапнув скалу. Люди идут тихо, ибо звук опасен. Они выходят из-за плеча горы на участок серпантина, освещённый Луной, и здесь становятся видны, чтобы вновь, скрыться за поворотом. Луна так нежно и холодно освещает их шапки и плечи, что я понимаю: тут совершают восхождение не тела, но души. Бесплотные фигуры бредут, поднимаясь упрямо… куда? Что ждёт их там наверху? Бог или мёрзлые камни? Мне страшно, я смотрю вниз, а там огоньки селения. Оттуда чудится шум голосов и музыка, оттуда веет дыханием садов. Там вовсе не темнота - темно на горе, потому что отсюда начинается космос, а в долине лучится прозрачный свет, там люди живут во плоти. Мой слух приближается к ним, я слышу знакомые голоса, и тогда меня настигает ужас: я не хочу идти за теми, кто поднимается в гору! Я пойду не вверх, я пойду вниз. И стало мне легко, не надо брести в той страшной прохладе по краю зияющей бездны, не надо терпеть безмолвие! Вернитесь, куда вы! Как тепло там внизу, как хорошо! И только тоненький голос во мне повторяет, что я испугался. К моей радости примешивается подлость, словно в мёд влипла нитка - ну и что, я всё равно съем. И снова я вижу бредущих, но  - славен Бог ялмов! - они теперь шествуют вниз. Всё стало обычным, простым: путники переговариваются, кивают, почёсываются, спотыкаются… они спускаются к селению. Путь их шёл через верх для обмана, чтобы явиться нежданно. Ай, молодцы! И я с вами! Это был не ночной кошмар, а ночной маневр! И никакая не подлость, а тактика! Я хохочу и пробуждаюсь. Я уснул за столом, над письмом к тебе. В том-то и суть, что Бог ялмов зовёт нас вниз, в живую массу. О том, что там над горами, Бог ничего не сказал. И порой мы делаем небольшой верховой крюк не ради воспарения духа, но чтобы посмотреть на всех сверху. (Отец мой говаривал: чтобы понять ситуацию, надо увидеть её сверху.)

Я завидую Хайке Атмосферу. В его время вожди держали всех в чёрном теле: готовили к следующему историческому маршу, учили копить, учили мыслить политически и терпеть. Так народ накапливал энергию. Полагаю, тогда жилось лучше, ибо ялмы жили будущим, жили целью, и в этом нет разочарований. Разочарования приходят в процессе осуществления, когда будущее становится настоящим. Так жених счастливее мужа.      
 
Хотя в первые дни после Захвата тоже было славно. Прапрадеды ощущали плотность времени, их сердца не вмещали всего богатства эмоций. Да, они рисковали головой, зато и радовались до краёв. Потом, когда Захват завершился, осталась возня с населением, выкуривание иммунитета (обработка туземных мозгов серным дымом идеологии) - работа большая и тоже славная, если видеть её отстранённо, однако в своей повседневности утомительная. Скука с набухшими сосцами, подходит к нам, помахивая хвостом, улыбаясь клыкастыми челюстями и заглядывая в глаза - корми её своей пищей, гладь её своей рукой, гляди в её верные глаза своими уставшими… Ты можешь уснуть, она деликатно посидит рядом, охраняя твой сон и ожидая пробуждения. Хай Атмосфер пожалел нас, потомков: «Мне жаль вас, будущих ялмов, которых не вижу - вы в сумраке будущего затаились, неразличимые, словно икринки. Мне жаль всех тех, кому не знать радости политического переворота. Нам на долю выпало храбро захватить страну, вам - нудно её возделывать».

Да, он прав. Когда эйфория победы догорает падающим фейерверком, тогда в сердце втекают сумерки. Странно, уже в старинных документах я встречал слова о болезни, которую назвали «духовной досадой». И Хай Атмосфер тоже скоро перейдёт на угрюмые слова (да-да, я заглянул вперёд), и всё же мы найдём в его поведении массу героического.

Я снова примусь переписывать его дневник, пропустив  подробности о ночёвке в трактире Евия Фартука, да простит меня Хай Атмосфер! (Кстати, вчера, когда я выходил из ресторана, меня за пальцы левой руки укусила голодная собака. Славен Бог ялмов, пишу-то я правой!)

(ХАЙКА ПИШЕТ) Время тянулось каучуковой нитью. Ночь выдалась бессонная; мало того, что детей кусали клопы, как известно, предпочитающие свежую кровь, я тоже не мог уснуть, кусаемый тревогой и терзаемый ужасом перед захватом планетария. День провёл в беспамятном автоматизме, но вот город запахнулся темнотой, словно плащом. Звёзды в небе собрались в большие хвостатые скопища и застыли в позах великого своего верчения. (Всем велено вертеться!) Я шёл по тёмной улице, освещённой маленькой кривой луной, и жалел, что каблуки мои стучат, лучше бы идти на кошачьих лапах. Впрочем, те, кого я встречал, меня в упор не замечали. Как эти прохожие, столь одурманенные водкой, узнавали свои переулки, не представляю. Наверное, пьяных ведёт инстинкт. Тогда я тоже был одурманен, только испуганным своим воображением. Я мелко дрожал. В уме складывались две картины: вид реальной мостовой, то каменной, то деревянной, и план пути, начерченный портновским мелом на обеденном столе у Грошия Формуляра. 

Появилось, выступило плечом и головой из-за ближней колокольни огромное здание с круглым куполом. Я сразу глянул ко входу - там стоят не люди, но колонны; крыльцо было сделано в виде римской галереи. Между колоннами только один тоненький человек петлял и вился угорелой мухой, не находя себе места. Мы с ним оказались первыми. Две тощие холодные руки встретились, две пары глаз взаимно посмотрелись. Черты его лица мне приходилось извлекать из темноты, словно из-под чернильной воды. Обменялись именами: его имя Баазис Апломб. О да, заочно мы были знакомы. Ему тоже прочили газетное поприще. Похоже, он боялся ещё мучительней, чем я. Мы принялись успокаивать друг друга, затем он процедил дрожащими зубами, что ему становится легче от молитвы, и отошёл в конец галереи. Я также отошёл в другой конец, ибо нечестиво будет смотреться, если один молится, а второй нет. Сия анфилада обладала звучностью сырой пещеры, и до меня ясно долетало его тихое, безумное бормотание: «Чтоб у них животы скрутило, чтоб никто из них не явился! Неужели я буду убивать сторожа?! Пускай там окажется большая группа вооружённых аборигенов, и нас отправят по домам! Я хочу домой, мама!» И тогда я, дабы показать ему пример мужества и заодно уровень слышимости, немного покашлял. Он умолк, насторожился, потом высказался якобы про себя: «Славен Бог ялмов!», откупаясь от меня праведной фразой.

Насчёт убийства сторожа мне такое не приходило на ум, ведь сторож не мотылёк - его можно связать верёвкой или рублём. Однако и я немножко обрадовался бы, если бы никто сейчас не пришёл и Совет вождей провели бы завтра, скажем, на берегу пруда. Вожди могли бы встать с удочками, точно отдыхающие ремесленники, и беседовать преспокойно. Не понимаю, зачем лезть на рожон. Я уже начал немножко радоваться, потому что никто не являлся из темноты, и полночь уже звякнула приглушенной бронзой (здесь по обычаю соборный звонарь единожды ударяет в колокол, обмотав язык мешковиной, дабы огласить время в государстве, не будя граждан). И ещё некое время протекло в струях воздушных и в моей крови, как вдруг здание изнутри отворилось, и оттуда наружу хлынул свет многих свечей; золотистое зарево заполняло зал, и многие лица обратились оттуда навстречу нам.

- Входите, редакторы. Звёзды уже собрались в планетарий, - тихо пригласил нас некто, отворивший двери.

Мы робко вошли в здание, полное умных очей, бледных лиц, огоньков, летучих слов, облетающих внимательную тишину, словно крылатые мыши. В стеклянном потолке собрались небесные звёзды и глядели вниз, в собрание мудрецов. Незабываемое зрелище. 

Оказывается, они за час до полуночи вошли через другой вход и уже провели часть заседания, посматривая через тёмное оконце в галерею, куда вовремя явились мы, всего двое из редакторов-новичков. Тем почётней. 

Где сторож? - первым делом подумал я, озираясь. «Что они успели обсудить без нас?» - вслух прошептал Баазис. (Ялму нельзя иметь подобную привычку - оглашать свои мысли. Опасная, дикая привычка. Так малограмотный абориген читает письмо, бубня и шевеля губами.)   

От присутствия стольких мудрецов у меня закружилась голова. (Как я мечтал попасть в их круг, хотя бы на десять минут хотя бы через десять лет!)

Вообще, когда собираются наши, меня в их кругу охватывает некое счастливое возбуждение, я жду национального чуда. Здесь же собралась не просто группа, здесь все самые лучшие! Мои глаза бегали по фигурам и лицам - вот подлинный планетарий, или даже звездарий.

Меня посадили с тетрадью возле площадки для выступающих как речеграфиста. Сказали: пусть учится газетчик записывать мысли. Запись мою по окончании вожди забрали, однако я всё помню.
 
Началось! Смоква Лактатор вышел на середину, старый и величавый, бело-пушистый. Я увидел свечение облачных волос вокруг упрямо-непрозрачного ядра его головы - это был волосатый орех мудрости.

- Для того, чтобы обезвредить клетки всем понятно какого организма, мы должны ликвидировать патриотизм, саму его почву. Патриотизм клеток опирается на две опоры: на землю и на сознание. Земля есть вещество патриотизма. Сознание есть смысловая энергия патриотизма. Названные две опоры следует от населения изъять.
- Изъять землю?! Не получится! - выкрикнул Комрот Суперкрен.
- Архичудесно получится! - возразил Смоква.
- Куда там! Народные корни рубить - пустое занятие, всё равно что лес подсекать, - задорно выпалил Комрот.
- Стало быть, мы двинемся другим путём: землю обобщим, сделав государственным имуществом, - спокойно ответил Смоква Лактатор.

В его шепелявом произношении важные слова приобретали дополнительную важность, словно выступали в мантиях.

- Для этого надо захватить верховную власть, - снова крикнул Комрот, и все ритмично закивали.
- А кто сказал, что мы не хотим власти? Нам предстоит совершить революцию: захватить голову организма, стать мозгом и свергнуть Мозжечка, - с вызовом произнёс вождь и руку бросил в будущее.
   
У меня дух захватило, и почерк мой заплясал на бумаге.
- Для захвата головы нужна массовая поддержка населения, - Комрот Суперкрен настойчиво продолжал своё давнее соперничество с величавым Смоквой.
- Будет и поддержка, и даже всенародная волна, если пообещать всем и каждому огромный - (Смоква раскинул тонкие руки в просторных рукавах) - надел земли. Причём по-честному пообещать, всем поровну пообещать. А когда захватим всю голову, тогда уже землю никому не отдадим, - (весёлый смех в зале) - напротив, объявим её общественной собственностью. И крестьяне превратятся в наёмных работников, у которых нет и не может быть никаких корней ни в какой почве!
- Мы сами станем собственниками этой земли! - выкрикнул Комрот Суперкрен и развернул мысль. - После захвата власти мы снова повернём закон и объявим продажу земли в частные руки, после чего сами скупим её, поскольку население денег не имеет.

Это прозвучало весомо, пророчески значимо, мощно. Оба голоса, прежде звучавшие соревновательно, сошлись в единомыслии. Все долго кивали, закрыв глаза и прозревая грядущее. В стеклянной проруби над нашими головами висело небо, куда тонкой трубкой глядел инструмент, установленный на треноге. Я там узнал часть Большой Медведицы, и то, о чём говорили мудрейшие, показалось мне не отдалённым будущим, но -  в сравнении со звёздными эпохами - очень скорым временем: всё это будет завтра. Я так воодушевился, что еле удерживал себя на скамейке, хотелось по-детски бегать и ликовать. Срочно хотелось (если хочется, то непременно срочно) вдохнуть аромат будущего и вкусить его плоть - оно грезилось мне сладким городом-пирогом.   
 
- Мудрейшие ялмы! - продолжил Смоква Лактатор. - Переделка сознания всей массы клеток потребует от нас не меньших усилий, нежели изъятие земли. Начать здесь надо с простого, с того, чтобы привести в умственное расстройство мыслящую элиту населения - мозговых мыслюков. С ними возни не много, поскольку патриотизм у них грошовый. Многие мыслюки и без нашей пропаганды готовы посмеяться над своей родиной и отречься от неё. Комрот, как ты полагаешь, почему? - Смоква призвал его к открытому соревнованию умов.
- Потому что они страстно любят себя, - без промедления ответил Комрот Суперкрен.

И хотя мы не успели вникнуть в его утверждение, но по одному лишь звучанию ощутили, что ответил он верно.

- Похвальный ответ, - великодушно одобрил Смоква, и все заулыбались и закивали, потому что нет ничего приятней, чем единогласие в своём стане (и противоречие в чужом). - Отечество аборигена-патриота есть обширное отечество, не личная хата, не огороженный тыном двор, но вся земля, охваченная гражданским воображением, включая прошлое, уходящее в глубину памяти, и будущее, откуда лишь надежды поблескивают. Но что сие значит? А то, что любить нечто обширное очень хлопотно: будешь тревожиться о северных оленеводах и скорбеть о давно проигранном сражении. Куда проще не любить!
- И безопасней, - громко добавил Комрот.

- И безопасней! - повторил оратор. - Нелюбовь защищает маленькую душу от крупных невзгод. Вот из-за чего мыслюки уже сейчас готовы отречься от своей родины. Они хотят лично собою гордиться, с народной массой в этом не смешиваясь. И мы им поможем. Они не хотят нести бремя ответственности за глупую родину, которую вместе с нами удобнее осмеивать, чем против нас отстаивать. В силу сказанного аборигенская масса разделится надвое: умные станут антипатриотами, иначе говоря, ухмыл;стами, глупые останутся болеть за родину. 

- Правильно! - весело крикнул Комрот. - Гордые умники даже родственников стесняются, как бы через нелепость родственников им самим не опозориться.

- Да-да! Именно такие аборигены нам и нужны: стыдящиеся своих, - ласково поддержал Смоква. - Вот из кого будем лепить фофанскую элиту, слой антипатриотов. Назовём их либералами, что означает ревнители индивидуальной свободы и отрицатели коллективных ценностей.

- Мы внушим аборигенам презрение к их происхождению, к их родине и к самим себе, - подал реплику третий голос, то был маленький шустрый Смуха Озон, щёголь на высоких каблуках и с высоким чубом, хотя подлинной высотой его наделяют национальные помысли. 

Мы долго кивали в священном молчании. У меня горло перехватило: я верил и не верил, что нахожусь в Совете вождей, среди мудрейших ялмов. Я, единственный сидящий среди стоящих, поднялся и стал кивать головой, готовый заплакать от переполнявших меня чувств.

Помахала рукой в белом рукаве Бленда Катетер - весёлая вдова, знаток психологии других народов, переводчик, дипломат, совратитель вражеских дипломатов, знаток растительных ядов. Она была среди пяти женщин, коих Смоква почтительно пригласил на Совет.

- Я согласна с тобой, мудрый Лактатор. Хочу добавить: когда горделивые мыслюки с шутками и прибаутками отрекутся от патриотизма, прозванного с нашей лёгкой руки квасным, суконным и прочее, тогда патриотизм сосредоточится в массе простолюдинов, чьё негодование против нас будет выражаться грубо, по-хамски, на что мы будем в газетах и судах публично указывать. И понятие патриот опустится в грязь, оно будет означать личность узколобую и мрачную. Так сложится формула: патриотизм - дело идиотов.

- Дело негодяев! - настойчиво предложил Пилий Пульп, сухой, как дерево, вечно старый и уже никогда не стареющий школьный учитель веры.
- По-моему, «идиотов» лучше, - стояла на своей формуле Бленда Катетер.
- Пускай так, - вмешался главный вождь. - Не важно. В любом варианте осмеянное слово потеряет свою привлекательность и уйдёт из обихода. 

Мы опять кивали, гордясь нашей Блендой. Она неплохо сохранилась для своих пятидесяти трёх, а когда говорит, очи её сверкают алмазами, голос переливается внутренней силой, вдохновение наполняет её тело упругим трепетом. Я украдкой высмотрел и других вождиц: в третьем ряду стояли старая Гардина Висмут, юная и прекрасная Меандра Зигота (Меандра молчаливая), растрёпанная и мешковидная Абсцисса Гарант и предмет смачных сплетен Ялмина Тангенс - провокатор споров и склок - пар из ноздрей, хриплый стон «э-э» перед каждым высказыванием. Я спешно отвёл глаза, потому что она смотрела на меня с нехорошим прищуром.

Не заметил, как сменились ораторы. Место предстоятеля занимал уже Везувий Соббес - крепкий, лысый, упрямый, дерзкий. У него неприятный режущий голос и дикие ужимки лица, будто он решил нас напугать. Ему всё это прощается ради его идейной храбрости.

- Коллективная душа национального организма имеет свои нервные связующие нити. Это язык, песни, обряды, героическая история. Всё это подлежит осмеянию. Но главное, в чём живо хранится душа народа - сказки. Их надо как-то… не печатать. Народные песни следует заменить городскими и фабричными. А вот сказки следует позабыть, чтобы их не было вовсе.
- И надо запретить слово «лям» как оскорбительное! - крикнул кто-то из заднего ряда.
- Не оскорбительное, а наказуемое плетьми, - уточнил Оспий Глумдум, выходя на центр, в точку фокуса взоров.

Оспий - тучный, отёчный молодой человек, но уже суровый остряк и мастер парадоксов.

- Используя права свободы, мы должны содействовать всякому греховодству, всякому пороку и пристрастию, азарту и сладострастию. Газета есть всеобщая дразнилка и манок счастья. Пусть маленькая галлюцинация вечно ползёт гусеницей по ароматно-вонючим газетным листам. Ад поначалу должен быть сладким. Сегодня мы успешно освоили винный промысел. Завтра надо приналечь на горожанок. Товарищи, срочно идём в народ и делаем детей! Кроме духовно растлительной пользы, мы получим смешанное поколение, которое не будет страдать патриотизмом. Я уже взялся за означенную миссию. Недавно сказал жене, чтобы временно считала меня неженатым. Она отвернулась и благословила… ради общего дела, разумеется, - самодовольно улыбнувшись, отступил Оспий Глумдум.

- Я тоже готов. Надо значит надо. Будем прививать доброе семя на аборигенскую дичку! - кинул призыв известный кривляка и сказочный ювелирный мастер Сооций Ваучер.

Ялмы морщились в бороды, пряча улыбки от остроглазых женщин, и лишь лысый Везувий Соббес с вызовом глядел на всех и кивал открытым лицом. 
   
- Для половых инструкций не было нужды собирать Совет вождей. Такие инструкции записаны в крови каждого ялма. Давайте говорить идейно, ведь мы формируем газетную политику, - подал свой нестрогий шепелявый голос наш главный мудрец. 

На середину круга вышел пыхтящий Грандий Швабр. Я устал, будто опьянел от речей. Надо собраться. Я стиснул перо, стиснул зубы, напряг волю и глаза.

Грандий - колоритная фигура. Зад как двухтумбовый стол, плечи маленькие, детские, голова подобна кочану цветной капусты; на лице толстый фигурный нос и маленькие слеповатые глаза, из которых глядит недоверчивый ум - подозрительный, как у всех слабовидящих, потому как приходится много домысливать. Он сказал, кокетничая ленцой и хрипотцой голоса:   

- Печать пусть проводит жёсткую политику против основной категории клеток - против здоровых трудящихся и способных к войне мужчин. Следует отдать больше прав женщинам, детям, старикам, любым и всяческим меньшинствам, инвалидам, иноверцам… Основной элемент общества следует загонять в тупик, травмировать, унижать, сбивать с толку, туда и сюда политически поворачивать, чтобы тот не знал, как ему жить и на что опереться. Тогда у него пропадёт гражданский иммунитет. Если кто здоров, принадлежит сильному полу, не имеет психических и физических отклонений, готов служить своему народу - пускай земля горит у него под ногами! Лучше б не родиться ему вовсе или быть утопленным в детстве, чем уродиться таким полноценным!

Все вскинули руки и затрясли ими, кивая головами и топча пол ступнями; получился шум горной реки. Грандий между тем продолжил изложение мысли.

- Газеты обязаны бранить всё отечественное и восхвалять иноземное. Так мы внушим аборигенам, что они мало к чему способны, что им нечем гордиться, а лучше бы стушеваться да слушаться нас.
- Товарищи, нам не только робкие фофаны понадобятся, - раздался женский голос, - нам также понадобится фофан-зверь, фофан-националист и ялмоненавистник. Он поможет сплочению нашей нации, а также снимет с нас клеймо национализма и переложит его на фофанов,
- Надо начать политический террор и для начала убить умного и честного министра, который не берёт взяток, - тут же подхватила Абсцисса Гарант.
- Лучше подкупить ключевые фигуры, - сказал кто-то сзади.

Я спешно записывал всё подряд, всё, что слышал, и вдруг меня озадачило: а почему я не задаюсь вопросом о стороже? Где сторож? Или политический террор с него уже и начался?

Вновь обвожу глазами объём здания, ища спелёнутого человека, - его, однако же, негде спрятать. Впрочем, большой сундук или рундук притаился под занавешенным окном, но оттуда, из-под крышки не ноги торчали, как мне сперва показалось, а метла и швабра. По дальней окружности, за людьми и тёмными пустотами, в едва зримых стенах я приметил несколько дверей - значит, наверное, там.

Далее со мной произошло нечто странное, я раздвоился: рука моя писала, глаза же озирались изумлённо. Всё стало величественным и заклятым, очарованным, как бывает по ту сторону зрения, в мире сновидений и галлюцинаций. Тусклый свет массивных тридцатисвечников едва достигал пределов, поскольку зал приобрёл космический размер. Пилястры, лепнина, ровные и вогнутые участки стен едва виднелись во мгле, и всё же было заметно, что сверху вниз по вертикальным элементам здания пробегает дрожь - так время стекало, и тут же вновь стены стояли незыблемо, облачённые в кажущийся покой настоящего времени. Я видел это не зрением, но посредством угадки - смысловым прозрением, непосредственным ощущением таинственных потоков.

Ближе меня окружали бородатые лица с блёстками глаз. Я вспомнил о своём золоте, на куче которого сейчас должна покоиться отяжелевшая от снов голова Зиндель, вспомнил и вмиг освободился от наваждения. Всё стало вновь привычным, и тишина перестала зудеть в ушах. Я обмакнул перо в чернильницу и внятно посмотрел на оратора.

На каменной плите, ещё не протёртой ногами выступающих ялмов, переминался доктор Флюс Принцип - красивый, несколько жеманный, говорящий тихо, дабы к нему прислушивались. 

- Меня удивляет, почему наши почтенные ялмы нарочно упускают из виду главное действие, которое мы должны совершить. Это дело не одного дня, разумеется, это долгое дело…
- Да говори же, э-э… режь меня, доктор, не томи! - поторопила Ялмина Тангенс.
- Вот я и говорю. Мерилом человека следует назначить деньги. Не ум, не рост, не пол, не возраст и тому подобное, но исключительно капитал. Деньги служат не только средством расчётов, но основанием и завершением новой идеологии. Деньги способны заменить веру, патриотизм, обычаи и прочее аборигенство. Всю эту наивную невнятицу мы заменим чётким числом и сформируем в головах аборигенов цифровое, оценочное мышление. Вдумайтесь, коли деньги станут в центре ума, то владеющий деньгами будет владеть и умами.

Похоже, никто не ожидал от него столь крупной формулы. Все закивали и зашуршали одеждами, потом затопали ногами, порождая гул. Я услышал гул грядущего, топот великой тысяченожки. А потом все притихли, потому что подал с места свой треснутый голос Кляпий Чпок - блаженный шут. 

- Да уж, деньги есть главная историческая сила. Но чтобы сила была только у нас, мы должны поступить с ними так же, как хотим поступить с аборигенской землёй. Их надо отменить!

Поднялся безумный гвалт. Кляпий имел ещё слово на языке, но произнести ему не давали. Многие хохотали. Все топали и трясли головами. Гугель Румпель, звездочёт и гадальщик, утирал слёзы восторга. Абсцисса подпрыгивала, как девочка. Ялмина терзала свои волосы. Мужчины кивали не только головами, но кланялись всем корпусом.

- На время, только на время отменить! - докрикивал свою мысль Кляпий Чпок, словно сквозь бурю.

Когда шум утих, на предстоятельское место вышел неприметный или, по слову женщин, мышиной наружности Аниус Парадокс. Встал и заговорил скучным голосом.

- Деньги справедливо были названы мерилом. Но мерилом чего? Какого человека? Абориген может и не согласиться, чтобы его измеряли деньгами. У нас имеется рычаг, посредством которого мы перевернём аборигена и отменим действие старых моральных привычек. Что это за сила? Что за безотказный рычаг? - выступающий обвёл нас невыразительным (но теперь показалось, что выразительным) взглядом. - Ответ один и на все времена: этот всеповоротный рычаг есть личное самодовольство каждого человека. Вот чему надо потакать, вот чему послужат расцветающие пороки, ну и, разумеется, деньги.

Последние слова также утонули в священном гуле.

Потом выступил робкий Умша Зигзак. Он глядел в никуда выпуклыми глазами, по-рыбьи открывал рот и, наконец, выразил своё опасение.

- На текущем совещании ялмы говорят слишком открыто. Слишком ясные слова могут навлечь неприятности. Лучше говорить намёками, обиняками. Подумайте, что может случиться, если прозвучавшие здесь идеи выйдут за порог планетария и попадут в аборигенскую печать?

Комрот Суперкрен решительно выпалил.

- Во-первых, скоро не останется аборигенской печати: мы скупим все издательства. А во-вторых, пускай клевещут!

Топотом и смехом ялмы одобрили эту реплику. Затем Абсцисса Гарант отправилась на место оратора. Все притихли, зная остроту её ума. 

- Против клеветы мы имеем святое прикрытие, потому что половину нашего народа составляют личности наивные, аборигеноподобные, вы их прекрасно знаете, это ялмичи, которые не ведают, чем тут мы занимаемся. Их неведение - лучшая вывеска для нашей политики. Пусть починяют часы и шьют одежду… если спросят нас, кто мы такие, мы укажем на ялмичей. И всякий бранящий нас и порицающий нас неизменно окажется подлым клеветником перед лицом безвинных ялмичей.

- А если у нас не получится эту страну приспособить к нашим задачам и потребностям, ялмичи смогут прокормить нас, - промолвил Умша, всегда глядящий в тревожную даль.

Грозно выступил против упаднического предположения Умши политический стратег Бука Ребус. Долго же молчал честолюбец, смертельно обидчивый титан-самоучка, выжидая минуту для эффектного выхода.    

Быстрые шаги вынесли бородою богатого и теменем нищего крепыша. Волосы вокруг  плеши Ребуса напоминали лавровый венок. Во время речи он оскаливал ровные мелкие зубы и короткими пальцами успокаивал себя, приглаживая бороду, нисходящую на добрый и, казалось бы, уютный живот. 
   
- Кто посмел усомниться?! Как это «не сумеем»?! - громогласно объявил он. - Как этой стране выстоять, если аборигены в ней просто живут, а мы в ней не просто живём, но против них воюем?! При таких условиях они обречены проиграть. Если же клетки-фуй догадаются, что мы в их организме не просто живём, но воюем, то и этого будет недостаточно для политического протеста. Самое смешное заключается в том, что они даже не смогут публично заявить о своём открытии.

- Почему не смогут? - спросил Смоква.
- Потому что мы через печать и вообще… через тональность общественной мысли введём в политический обиход новое и обязательное понятие, которое позволяет отменять правду. Задиристую и зловредную правду мы заменим вежливой политкорректностью. Извините за длинное слово: не сумел придумать короче. Политическая корректность означает приоритет внешних приличий над внутренним смыслом обсуждаемого явления, приоритет слова над фактом. Это очень и очень важный политический инструмент, поэтому внимание, ялмы! - он кашлянул, и все взоры сошлись на нём, все лица наполнились вниманием, и воздух замер, свет перестал дрожать, сама тишина ожидала слов, и Бука продолжил, чеканя слова с юридической акцентировкой. - Во имя гуманности и равноправия всех клеток и иных участников жизнедеятельности организма политкорректность запрещает клеткам организма называть возбудителей заболевания возбудителями заболевания или, тем паче, захватчиками или заразой. Политическая корректность принуждает клетки поражённого организма давать нам лояльные определения, такие, например, как новые жильцы, гости, равноправное меньшинство или иные пристойные названия. Таким путём политкорректность отменяет сигналы для запуска иммунитета.

Это был тихий шок. Ветер понимания пролетел по головам. Все медленно стали кивать, всё сильнее раскачиваясь. И надо же было такому случиться! В минуту идейного триумфа произошло неожиданное и очень неприятное событие. Я не заметил, из какой стены, из какой двери вышел некто хромоногий в долгой шинели. Он двигался косо, будто с поправкой на ветер, и глядел диагонально по отношению к линии своего неровного, с приостановкой на левой ноге, марша. Выглядело это как приближение чего-то неотвратимого, словно в чисто поле вышел смерч. За его левой ногой по каменной тверди волочился обрывок верёвки. "Сторож!» - отозвалось у меня в сознании.   

Он молчал, и наши все молчали, издали узнав о его приближении.

Зал вновь принял космические размеры. Старый абориген двигался издалека, из другого века, через каменную степь - долго ли, коротко ли… я не помнил времени.

Наконец, мне удалось разглядеть его суровое, тощее лицо, на котором вместо щёк были вертикальные жёлобы. Из-под кустистых бровей клейко смотрели на нас белёсо-голубые глаза. В сухих губах старик нёс приговор. Его опередил смелый Везувий Соббес.

- Добро пожаловать, мил человек! Ты зачем развязался?
- Я всё слышал, - произнёс он, продолжая наступать в замедленном темпе.
- Как мог ты слышать, находясь в чулане?
- Здесь прозрачная слышимость, как на небе или в церкви, - произнёс он, остановившись в десяти метрах от ближних к нему вождей.
- Ну и слышал, ну и что? Какое тебе дело, старый ты ковылянт! Кого ты здесь охраняешь? Звёзды?! Ты есть пугало, которое само себя охраняет. Вот и возвращайся в чулан.

- Пришельцы! От меня вы не избавитесь. Лучше сами уходите подобру-поздорову. Подумайте, разумники полоумные, чем столько рассуждать, столько обманывать да юлить, не проще ли вам переместится в другие земли?
- Нам незачем перед тобой держать ответ, - брезгливо бросил Везувий.
- Бог прогневался на вас, - сожалительно, с горькой усмешкой молвил старик, обводя нас чуждыми очами и с оценкою кивая головой.
- Что ты понимаешь о Боге! - с жаром воскликнул Везувий. - Бог привёл нас в эту землю!
- Бог не водит одних людей по жилищу других. Бог не водит руку одного человека в кармане другого. Вы сами себя привели. Убирайтесь вон, заговорщики!
- Доколе мы будем слушать этого развязавшегося безумца?! Он богохульствует!
- Богохульник! - заволновались мы все против сторожа и окружили его.

Вмиг старик исчез, его повалили и накрыли своими телами самые решительные мужи. Из-под тел раздавались проклятия. Через минуту мужи расступились - старик вновь был связан; его стянули в дугу, поскольку верёвка оказалась короткой. Но язык ему не связали.

- Будет вам кара! - огласил он торжественно. - Я донёс о вашей крамоле директору планетария! Уже сбегал я к нему, и скоро будет он здесь. Будет! Рядом он проживает, в Потёмкинском переулке, слава Николаю Мукузанскому! Он ужо доложит назавтра царю-батюшке! Доложит про вас, бедоносы кромешные!

Везувий потянул сторожа за шиворот, и тот поволочился по гладкому полу с громким шуршанием и дробью сапог на стыках плит.

В главные двери, украшенные тяжёлой резьбой и позолотой, грозный стук раздался, словно прикладом ружья. Везувий бросил пленника, все растерялись.

- Ага! - злорадно воскликнул старик, елозя на полу. - Пришла за вами правда!
 
Дверной засов отодвинул самолично Смоква Лактатор и отступил, пригнув шёлковую голову и сделав жест приглашения. Багровый и пучеглазый вторгся в наши пределы директор. Правой рукой он держал, точно палицу, толстый посох. За ним бесшумно втекли несколько мужчин с несимметричными от страха лицами - должно быть, его домашняя челядь, поднятая по тревоге. Из рук одного холопа далеко торчал, сверкая, обнажённый палаш. Другой холоп нёс мясницкий топор. Напрасная боевитость, если они ожидали увидеть здесь нечистую силу: против неё сталь - пустяк.
 
- Что здесь такое?! - тоненько взвизгнул директор. - Шабаш? Кто велел? Кто вы такие?

Было заметно, что вельможа сам не рад свалившейся на него задаче. Он сердечно волновался, задыхался и с ненавистью поглядывал на поверженного сторожа.

- Не серчай, вельможа! - мягким тоном ответил мудрый Смоква. - Царь, милостивый заступник притесняемых и гонимых, дал согласие на то, чтобы мы провели здесь малое совещание. Твой сторож по недомыслию принял наше собрание за сходняк преступников и грубо ополчился против нас, пренебрегши присутствуем нескольких дам женского полу, - (это он по-аборигенски удачно спаясничал.) - С бранными выражениями сей доблестный воин бросился на защиту планетария, словно мы показались ему врагами науки. Оттого нам пришлось его окоротить и повергнуть. А к тебе, благородный вельможа, мы сами вознамерились послать гонца, но смутились: больно час уж выдался поздний. И вот, однако, ты сам пожаловал сюда, владыко планетария! Словно солнце взошло посреди ночи! На сердце стало светло, и я буду рад обсудить с тобою некоторые важные вопросы… только не в присутствие несмышлёных людей.

- Не верь ничему, они злодеи! - закричал сторож, угрём вертясь в путах.   
- Старые раны беспокоят его перед сменой погоды, - увещевательным голосом оправдал сторожа наш терпеливый мудрец. - Или ему померещилось, будто вновь наступила пора заступиться за Родину. Не следует на него сердиться... Когда долго нет сражений, такое случается с ветеранами: они хотят во что бы то ни стало заступиться за Отечество. Однако, у нас, ялмов, на уме всего лишь дела да финансы. Мы никому не угрожаем. Пусть твои слуги вынесут его на воздух, дабы не мешал нам спокойно беседовать. К тому же слова такие, как золото и сапфиры, производят смущение в головах простолюдинов, - последнюю фразу наш Смоква произнёс приближённо к уху аборигенского вельможи.
- Золото, сапфиры? - переспросил директор, как бы вытянув бычью шею.

Смоква Лактатор, объединив достоинство и смирение, кивнул, после чего глазами попросил сановного аборигена удалить его свиту и сразу улыбнулся, любезно указав, де, всё тут пребывает на своих законных местах: пол, стены, сундук под окном и звёзды в потолке. Директор подобным же способом, то есть указанием припухлых глаз, велел своим челядинам удалиться, прихвативши сторожа.

- Берегись, Богдан Пантелеич?! Они тебя облапошат! Они замышляют против народа и власти! - кричал старик, но челядь уже выносила его, бьющегося большим сомом в сети.   
 
Затворив за ними дверь, вождь ялмов выказал гостю своё обаяние. Они отошли к сундуку, из которого достали два табурета, сели там и доверительно стали шептаться. Я внимательно смотрел на них, наблюдая улыбки и кивки, видел важную серьёзность на лице директора, которого крайне заинтересовал какой-то камень, показанный ему приватно, потом заметил, как директор надел на толстый, издали приметный указательный палец некий перстень, возникший будто по волшебству, - примерил и оставил на пальце. О, какой щедрый наш Смоква Лактатор! В жизни не видел я никого, кто был бы так щедр и так вовремя.

Через полчаса директор важно удалился, Смокву потрогав за локоть, что среди аборигенов означает ласку.

О чём они толковали в сторонке, о том немедля поведал нам дивный старец. После дарения перстня директор тихо спросил насчёт революции: взаправду ли будет свержение власти и охомутание народа, по выражению Терентия Бокова, небесного сторожа? И Смоква подтвердил и пояснил, что суть революции - распределение драгоценных камней промеж достойных лиц, а не среди прохиндеев, как исстари повелось. Ответ понравился Богдану Пантелеичу, он даже воскликнул, растроганный перстнем и дальнейшими перспективами: «Ах, люди добрые! Лучше я буду с вами, если вы такую революцию замышляете».

- А про то, что ваш царь наметил освободить крестьян от барской власти, не слыхал? - спросил его Смоква, как будто под дых.
- Неужели! - директор ослаб и в лице изменился.
- Я зря говорить не стану, - заверил Смоква. - Мы же со своей стороны хотим ваших крестьян закрепостить навеки, только сделаем это свободным экономическим способом.
- Вот оно что! Ах, он какой, всемилостивый наш Мозжечок! Он двуличный оказался! И не только освобождать крестьян… послушай-ка меня… - директор планетария подался к уху собеседника, - он и на дочь мою заглядываться начал!
- Ах егозливый какой венценос! - поддакнул Смоква.
- Это при живой-то царице! А если интриги заплетутся?! Так мне же отвечать своей головой! Не знаю, как у кого, а у нас крайней плотью чаще всего оказывается голова. 
- Погоди, я подумаю, - тихо произнёс Лактатор, чтобы восстановить дыхание, после чего спросил, глядя в самые зрачки Богдана Пантелеича, - Стало быть, с нами хочешь быть, горькую нашу долю полной ложкой хлебать?

- Именно так, полной ложкой! - сановник вошёл во вкус политического мечтательства. - И пускай мне страшно, но ведь я обиженный человек! Отчего министры мне жалованье положили в дробях от проданных билетов?! Разве не обидно такое исчисление при учёте, что билетов никто не покупает?! У меня же дочка на выданье! 
- Хорошо, ты грамотный, начитанный абориген, порядочный клеткофуй…
- Кто, кто? Я глуховат...
- Будешь в составе звёздного правительства, станешь планетарием, то есть парламентарием. И дочку твою выдадим за хорошего человека, за богатого, - подытожил Смоква.

- Славное дело, - одобрил директор, ощупывая на пальце подарок.
- Ну и заранее по-свойски попрошу для себя свадебную фату твоей дочери, фата ведь освободится после венчания? - спросил Смоква.
- Фату?! - переспросил Богдан Пантелеич.

Мне тогда было видно, как он замолчал и как замер: его летучая мысль с испугом заметалась в его голове, как бабочка, накрытая горшком, ища объяснения для такой странной просьбы - ища выхода. И только он подобрал причину, вообразив, будто скупой ялм, предвидя свадьбу некой родственницы, решил сэкономить, как Смоква открыл обоснование просьбы.

- У тебя, Богдан Пантелеевич, в планетарии комаров полно, а из фаты получился бы отличный накомарник.

В дальнейшем, после пересмеха, совещание было посвящёно конкретным задачам, именам, датам, о коих умолчу. То была историческая работа очередного Совета вождей, где я имел честь присутствовать и где мне дали пропуск в новую судьбу. С высоты этой новой судьбы всё прежнее, как, например, питейное заведение, показалось мне жалкой мелочью, вроде той, что валяется на обочине большой дороги. Едут по тракту золочёные кареты, изнутри обитые бархатом и сафьяном, шествуют могучие каменщики на строительство крепости или храма… а на обочине валяется башмак. Такое вот сравнение. Однако, я про своё золото не забывал - про свой тайный добавочный козырь. 


(Я ПИШУ) Ну, здравствуй, сынок! Ты как, не заскучал над воспоминаниями нашего пращура? Надеюсь, нет. Набирайся ума. С его газеты началось перевоспитание аборигенской интеллигенции. Ухмылка - ого! - это сила. В иронической культуре главная задача была высмеивать патриотизм и духовность. Хай Атмосфер ради осторожности или по скромности не признался, что сочинил нашумевшую тогда и разозлившую царя «Балладу о духовности или болото упырей». Дорогими подарками уладили вопрос, но игра стоила свеч: аборигены-мыслюки балладу учили наизусть, передовая молодёжь цитировала оный пасквиль на могилах предков. Так была положена закваска свободомыслия в тяжёлое народное тесто - пускай бродит.

Заметь, вопрос о нашей ответственности за здоровье организма или насчёт настроения клеток даже не упоминался. Ты понял, сынок, почему? Потому что в клетках-фуй мы не должны видеть полноценных, равных себе людей: это связало бы нам руки. Будь свободен. Хирург не берётся делать операцию своему брату. Будь внутренне холоден и отстранён от всего аборигенского, и тогда будешь успешлив и насмешлив, а главное - свободен в инициативах. А если что-то пошло не так, не огорчайся. Ещё во времена Хайки Атмосфера была сложена формула: «эта страна». Чего ждать от «этой страны»? И чего её жалеть! Проигравший всегда неправ. Будь в душе  безжалостным, а на виду политкорректным. Будь безжалостно политкорректным.

А теперь читаем дальше. Я пропускаю в записях целый год, но ты ничего не потеряешь. Так и в собственной жизни вполне можно было бы вырезать кое-где некоторый отрезок времени… жаль, что нельзя.


(ХАЙКА ПИШЕТ) Поселились мы, наконец, как нельзя лучше. Хватит скитаться. Зинда моя на себя уже не похожа из-за переездов. Сколько она пилила меня, чтобы я на свои собственные деньги купил жильё! Глупая Зиндель! Я устал втолковывать ей, что ни для кого на свете у меня пока что денег нет. Как начну получать заметные дивиденды, тогда и посмею применить свой золотой запас.   
   
Мы поселились между планетарием и домом Грошия Формуляра. Последняя близость мне была важна по причине проживания в доме хозяина упомянутой девицы-отроковицы по имени Матрёна. Цветёт она и входит в обольстительную пору, когда женское тело подобно кувшину, до краёв наполненному весной.  Возле этой девицы мне хочется некие кренделя и выкрутасы выписывать, сокращая дистанцию. Она приходится падчерицей хозяину. (Тот, похоже, падок до падчериц.) Вчера я подарил ей колечко с изумрудом, оно случайно будто бы в жилетке у меня завалялось - и та, наивная, сразу взяла, потому что ей сильно понравилось: ах, оно такое весёлое, такое лукавое! Матрёна звонко смеялась, не постигая того факта, что я прокладываю к её голубиному сердцу льстивую тропочку, что я в коммерцию с ней играю: мол, я тебе своё колечко отдаю, а ты мне своё колечко отдашь.

Теперь я сам себе противоречие выскажу, мой славный потомок, да умудрит тебя Бог ялмов! Не голубиное сердце у неё, а только прикидывается таковым. Хотя Матрёна и сама рада веровать в свою голубиность, но при этом и другое о себе знает. А знает она, что сердце у неё жадное, смелое, жестокое, и даже в отношении самой Матрёны жестокое. В тайне от себя она продаться готова или соблазнить кого, лишь бы любовную свою власть на ком-то испытать и лишь бы самой соблазниться. Посему правдиво было бы мне написать: «Матрёна звонко смеялась, нарочно не постигая того факта, что я прокладываю к её сердцу льстивую тропку». Но я, как ты заметил, выразился политкорректно.
 
Планетарий у меня тоже под боком, вернее, высится над головой и над крышей моего дома. В оном великом здании нашлось много подсобных комнат, в которых вольготно разместилась редакция газеты «Глас народа». Я главный в газете и вещаю своим голосом от имени всех аборигенов. Помощником у меня работает умный, но слишком впечатлительный и тщеславный молодой человек по имени Баазис Апломб. Кстати, сторожем и фельдъегерем при развозе тиража трудится упомянутый ранее сторож планетария Терентий Боков. Совсем помрачнел старик и охромел на обе ноги, однако пришлось ему смирить свою пылкую любовь к родине, поскольку и патриот обязан кормить свою утробушку. Я, завидя его, издали кричу весёлым гласом: «Пенсию не дали ещё солдату? Плохо! Если б не я, пришлось бы тебе медали продавать и костылями печку топить!» Он только зыркнет на меня и отведёт глаза. У него родина есть, а золота нет. А у меня родины нет, зато золото есть. (Наверно, двум таким обладаниям в одной судьбе, как в одной суме, не уместиться.)

Я все мозги себе выкрутил, как мне богатство применить. Малую часть уже продал одному глухонемому ялму, который ни за что не выдаст меня, ибо я знаю про его нечистые делишки. Полученные деньги я вложил в предприятие водочного заводчика Живот-Пучилова - крупного аборигена и большого оригинала, который мечтает живого мамонта заспиртовать, найти и заспиртовать. Мечта у него такая. А деньги оный Пучилов чует, как якутская лайка - дым чума. Убеждает меня: «Тащи-ка, лям, остальное своё богатство, я тебя втрое богаче сделаю за три года». Я в который раз ему объясняю, что я не лям, но это напрасная трата слов. Клянусь именем, которому он сам поклоняется, божусь, что нет у меня никакого остального богатства, да только Живот-Пучилов моей божбе не верит, чем выказывает проницательность.

Я хочу разорить его, скупить у него акции, разорить его в пух & прах, пустить его по миру, чтобы, проклиная меня, у меня же просил подаяния и скулил в небеса своему бесполезному богу. Сие произойдёт после того, как он возьмёт в нашем банке кредит. Вообще, хочу тебе сказать, мой сообразительный потомок, о пользе кредитования врага. Допустим, ты предлагаешь ему оборудование для табачного производства, но у него денег мало. Тогда ты даёшь ему кредит. Тем самым ты позволяешь врагу совершить выгодную для тебя сделку. Во-вторых, он тебе остаётся должен, хотя твои деньги к тебе и так отчасти вернулись. В-третьих, покуда он тебе должен, ты на него имеешь больше прав, нежели он на тебя. Ты в преимуществе. Соблазняй и обволакивай врагов кредитом. А международным кредитом можно брать в плен государства. Всегда предлагай и давай. Заодно прослывёшь полезным парнем! (Вот где юмор высшей пробы.)

Я разорю Живот-Пучилова, благодетеля моего. Мечта у меня такая. Но покамест, по примеру Терентия Бокова, жду и смиряюсь.

Ах, как трудно ждать! Ох, сколь тяжело таить под кроватью такую богатую силищу! Аки медведя удерживаю свой ларь, боясь, как бы не встал, не поднял бы крышку! (Ты спал когда-нибудь на живом медведе?) Быть магнатом и ходить как простой смертный, вертеться среди якобы равных, склонять голову перед кем-то… вот она где, тоска! (Настоящая тоска, а не поэтическая фанаберия аборигенов.) Порой смотрю на какого-нибудь негнущегося человечка и думаю, как бы он передо мною лебезил и гнулся, коли знал бы, какова мне цена!   
 
Правильно было сказано: капитал определяет цену человеку. И не надо его разгадывать, его достаточно вычислить. А то, видишь ли, душами своими аборигены мозги нам дурманят, хотят удивить нас какой-то своей загадочной душевностью - грош ей цена, если в кармане твоём грош! 

Прошлое житьё в уездном городке видится мне сейчас унылым прозябанием. Да уж, этот винокурный сарай (я тогда величал его цехом) и питейный зал, куда Зинде было страшно показаться из-за того, что мужланы лапали её глазами на предмет сравнения её лямских статей с хорошо им известными бабскими статями… - всё это нынче видится мне сном. Только вот порой отрываюсь от очередной газетной статьи или возвращаюсь после Совета вождей, куда я теперь вхож, и с грустью вспоминаю одну из картин того якобы сна. Как-то возвращался я на телеге из соседнего города и с высоты холма увидел внизу свой городок. Остановился. Подумал: здесь, допустим, пройдёт моя жизнь или, допустим, уже прошла. И тогда я увидел свой городок прощальным взором, и вдруг он показался мне красивым. Более того, сердце ущемил. Чем? Своей беззащитностью? Тихостью? Прозрачностью воздуха? Медленной мерностью времени? Трудно понять. Мне тогда помечталось прожить свой век аборигеном - доверчивым землежителем, который дышит невинно, оставив злому хозяину сего мира злые бразды правления, себе же оставив пшеницу, рыбалку, танцы в лаптях, девок в монистах, сказки возле печи, водку на тёсаном столе. Тогда я, конечно, стряхнул с себя это аборигенское чувство, которое помешало бы мне настаивать свою злую водку на табачном листе для большей убойности. Но вот запомнилось то чувство, и запала в меня та картина. Лёгкий серебристый небесный дым, тёмные крыши обывательских раковин, утопающие в тополях переулки, две высокие сквозные колокольни, свет над крышами, в котором плавают под небом две птицы, далёкий крик петуха… я увидел городок словно бы с того света. Сон-городок.

И сейчас некая схожая догадка указывает мне, что вообще моя жизнь, где бы ни шла, - это сон. Может ли такое быть или я фантазирую? Ибо для сна слишком сильна гравитация, слишком упрямы вещи, и очень уж настырны соседи по сновидению. Если земная жизнь - это сон, то это не мой сон, а чей-то ещё сон, иначе я проснулся бы. Но если это не мой сон, то... оно так и выходит, что тогда это реальность. 

Сейчас мне некогда думать: я работаю. Кажется, у жизни две стороны: одна потаённая, она обращена в живую тайну, а другая - вся на виду, это общество, деньги, светская игра. Я выбрал светскую сторону, потому что в потаённой мне страшно, а в социуме я талантлив и чаще побеждаю, чем проигрываю. Мне уже завидуют! Я доволен собой. Значит, я лучше других, я избранный, и мне хорошо. (Фофаны считают самодовольство пороком, а для меня это мёд жизни.)

Запахнись тишина, спрячься в землю! Пока я не умер, не трогай меня! Мне ещё до смерти до-о-лго! И у меня богатство под кроватью. На кровати женщина, под кроватью золото. Чего ещё! Кровать - скрип, золото - бряк. Я нарочно говорю много и действую быстро, чтобы тишину заглушить. Только словами и делами можно перекрыть пропасть, которая подо мной. Только скорыми шагами можно двигаться по сыпучему склону, не соскальзывая. А поступки мои пускай из-под ног сыплются вниз на других. И ты спеши, потомок мой! Спеши не упасть!

Вот какие не политкорректные мысли приходят на ум больному. Однако не стану их вымарывать. Потом когда-нибудь, вероятно, найду против них лекарство. А сейчас мне пора вставать. Хромой, но ступать всё-таки могу. Неделю провалялся дома - будь прокляты всякие нищие, всякие убогие, лживой кротостью прикрывающие свою лютость. Скоро ты поймёшь, о каком недуге я говорю. А сейчас пойду суетиться. Почту проверю, отдам распоряжения Баазису... третьего дня испуганный Баазис прибежал ко мне домой - неуютно ему без меня в редакции (а ведь кресло моё мечтает занять). На первой полосе следующего номера выйдет моя статья о статусе крестьян в монастырских владениях, на второй - ссора попа в сельце Ялдыгино с ялмом-трактирщиком о воздержании от водки во дни поста. По первому вопросу газета «Глас народа» принимает, разумеется, ту позицию, чтобы всех перессорить и наделы крестьян в монастырской земле объявить их частной собственностью (с правом продажи - пускай разоряются, пускай продадут и пополнят слой недовольных граждан - наши дрова для будущего революционного пожара). А по вопросу о безъпитейных днях мы, разумеется, выскажемся в пользу пития даже в пост, ибо водку никто из отцов аборигенской церкви не причислял к скоромному. Граждане попы, зачем отсебятину измышляете? Зачем не даёте бедным труженикам принять народное лекарство от забот? Негуманно. (А наши трактирщики недополучают прибыль - вовсе нехорошо.)  И не в спиритусе дело, а в принципе - в правах человека. Человек имеет право на слабости. Кто хочет пить - пускай пьёт… и освобождает место под солнцем. (Заметь, драгоценный потомок, ялмы легко решают проблемы других народов, у нас к этому дар, и ты не стесняйся.)

Так вот, наделю назад посредством записки и мальчика Вовы я договорился насчёт встречи с Матрёной, она согласилась. Такое впервые произошло между нами. Моё колечко всё же сыграло роль. Договорились мы по берегу реки погулять, посмотреть на закат. (Дались фофанам эти закаты! Хоть маслом полотно пиши про то, как собрался аборигенский народ на высоком берегу наблюдать закат. Князья в архитектурных шапках и парчовых кафтанах, церковные иерархи в золочёных ризах, бояре в беличьих шкурках, боярыни в блестящих соболях, воеводы в кольчугах и шлемах… чуть ниже их собралися купцы в бобрах, ещё ниже стоят монахи в клобуках и чёрных рясах, да пестрядный люд, востроглазые бабы в светлых платках и вихрастые дети… - тихо! Не мешайте любоваться закатом! Огромное солнце садится за край земли, от него тонкий дуговой край ещё виден - и вот наступает ночь навсегда. Они любовались на свой последний закат. Жаль, я не умею картины малевать.) 

Мы с нею встретились у лавки индийских товаров «Чай и пряности». Матрёна не без кокетства нарядилась барышней. Она издали увидела меня, сойдя с пролётки, и пошла мне навстречу в красивой жакетке с белым узором и высоким лифом, в трёх весёлых юбках и с английским зонтиком в руках. Таких зонтов у нас всего несколько в городе и то у барышень из самых щёгольских семей. Её наряд приятно пощекотал мне глаза (хоть мы сами без сословий, но всё же); она знала, что красива, она ощущала всею собой, что окружающий мир ею любуется, и радовалась этому и немного смущалась. Ей было весело оттого, что она так легко торжествует над прозрачным воздухом и всеми, кто в этом воздухе (специально прозрачном) стоит открывши глаза. Но она не подавала вида, что ей весело, шла с важным лицом и была несколько бледна от волнения. Быть может, это её первое свидание в жизни.

- Не представляю, что ты сказала своему строгому отчиму? - спросил я сразу негалантно, так само получилось, и поправился: - Ты обворожительна.   
- Я сказала ему, что пошла в церковь. Поэтому давай зайдём. Поставлю свечку. Да и врать нехорошо.

Такое начало мне не понравилось, а впрочем, что за разница! Я провожал её в церковь. Беседа не клеилась. Мы зачем-то заговорили о Вове, сыне сапожника, который относил наши записки: три от меня к ней, две от неё ко мне. Она похвасталась добротой и сказала, что сшила ему штаны. Я тоже похвастался и сказал, что учу его арифметике, хотя мы всего лишь один раз посчитали голубей на церковной крыше.

- Ах да, чуть не забыл! Я учу его истории, - прибавил я.
- Священной? - спросила она, быстро взглянув.
- Обычной, - ответил я с вызовом. 

Я и впрямь учил мальчика Вову мечтать о будущем, о том светлом будущем, когда не будет ни попов, ни царя, и люди  будут свободные, как… «И школы не будет?» - с восторгом спросил меня Вова, на что я нехотя ответил, что учиться необходимо. «Чтобы свергнуть царя?» - разгадывал Вова. «Именно для этого. Для чего же ещё!»

- Между прочим, вы пишите с ошибками, вам рано учить Володю грамоте, - сказала она, испытывая меня.   
- Я? - воскликнул уязвлённо. - Это я-то, редактор газеты?! 
- Вы писали мне «Матриона», а я всего лишь Матрёна.   
   
Чтобы смягчить замечание, она взяла меня под руку, но вскоре убрала свою лёгкую руку: сконфузилась. Видимо, она тоже представила себе, как мы идём парочкой: она,  невысокая, праздничная, как облачко на утренней заре, и я, тонкий, в чёрном сюртуке и в шляпе - траурный гвоздь с бегающими глазами и с той кислотой в лице, которая выдаёт зависимость - мою зависимость, взрослого мужчины - от неё. (Если бы хищнику в дикой природе приходилось не просто ловить свою жертву, но развлекать и уговаривать, у него был бы не грозный и не величественный вид, а несчастный и кислый.)

Её прикосновение ободрило меня, я остановился под каким-то цветущим деревцем, якобы любуясь его цветением, притянул сюда же под ветви спутницу - полюбоваться. И повернулся к ней… и больше ничего. Её голова тихо светилась изнутри, словно яйцо с горящей внутри свечкой. Этот внутренний свет изливался из её прозрачных глаз, преломляясь где-то в их перламутровой глубине. Теперь они были не голубыми, но почти серебряными. Я смотрел в её лицо, точно в космическую галактику, и мне было так хорошо, как никогда на свете, и жадная душа во мне зачесалась, чтобы это богатство сделать моей собственностью. Помимо естественного вожделения, я восхотел владеть всеми её помыслами и чувствами, обладать ею целиком и назвать моею, забыв на миг, что я женатый и что мы из разных племён.   
 
Пошли, она задумалась о том, зачем была мне нужна эта остановка, и поняла так, что я хотел её поцеловать, но не решился. Пожалуй, так и было. Но глазами я ощутил вкус её губ, словно целовал их.

Показалась церковь, а там, возле входа, толчея попрошаек. Как страшные птенцы, они расположились у ворот со своими жадными, вечно открытыми клювами, отдельно лежащими на земле в виде шапок, мисок, платков. Матрёна пригласила меня в церковь - я отказался. Она вручила мне зонт, и я отступил в тень дуба. Отсюда было видно, как она вошла в ограду, как перекрестилась. По этой земле она ступала с какой-то свойской, родственной грацией, точно входила в комнату матери. (Интересно, где настоящие родители этой девочки?) Ой, за полу сюртука меня кто-то дёрнул.

- Дай копеечку!
Чуть выше моих колен располагалось огромное зубатое лицо с косыми глазами. Это был некто вовсе без ног и, должно быть, на этом основании усвоивший роль требователя. От его дерзкого, злого лица исходил какой-то смрадный жар. Тёмными редкими зубами и розовыми дёснами он смотрел на меня, а глазами - влево и вправо. Я отступил.

- Дай! - повелел он и на руках вновь подступил, как бабуин. Я полез было в глубокий карман, а потом подумал, что со мною никто не имеет права обращаться так дерзко, тем более фофан, будь он хоть безногий. К тому же, у меня не было при себе мелочи: я взял ассигнации с тем расчётом, чтобы мы поужинали в хорошем трактире. Кстати, насчёт ужина я заранее распорядился, послав записку с мальчиком Вовой к знакомому ялму-ресторатору, и нас там ждали. А тут… я вытащил руку из кармана и показал пустую ладонь.

- Врёшь! - он оскалился, причём его зубы сумели выразить недоверие, став ещё более кривыми.
- Отстань от меня, денег нету.
- Врёшь! Ты врёшь, ворон! - урод схватил своей обезьяньей лапой изящный зонт.
- А ну отпусти!    
- Ты врёшь, ворон. Ты лям, ты лгун! - он только одною лапой вырывал зонт, поскольку второй опирался оземь. Вырвать зонт у него не получалось и тогда он обратился ко всем, кто стоял вокруг. - Идите сюда, люди добрые! Тута притаился нечестивец! Он убогого обижает!
- Отойди, шельмец! Отпусти! - закричал я в испуге.

Он выкручивал зонт с такой силой, словно действовал двумя руками. Но ведь мог и сломать, поэтому я толкнул его в лоб, и он завопил дико и звонко.
- Бьют! Люди! Наших бьют! Измывательство терплю! Пропадаю! - после этих жалобных слов он злобно зарычал и вместе с тем зарыдал, не забывая дёргать зонт с неукротимой силой.

С моей головы слетела шляпа. Её тут же подобрал маленький, в пол-человека, выходец из-за ствола - схватил и канул за дуб.

- Отдайте шляпу, мерзавцы! - закричал я не своим голосом.

Вокруг меня выросла толпа, заголосили, заметались бабы-валькирии. Безногий боднул меня пудовой головой в колено, и там хрустнуло. Некий ветеран огрел меня костылём по спине. Я вскрикнул и ногой ударил безногого в мясистое лицо - не только в целях самозащиты, но сладко было мне так сделать. Негодяй выпустил зонт и взвыл совершенно по-звериному. Я прижался спиной к дубу и принялся махать зонтом во все стороны. Толпа убогих отпрянула, однако сплотилась. Кривая нищенка плюнула в меня, и я понял, что сейчас все последуют её примеру. Поэтому я сделал выпад и ударил её зонтом по темени, покрытому светленьким платком в цветочек. Что тут поднялось! Будто земля встала волной. Оказывается, я тоже кричал во весь голос, только на своём языке: «Будьте прокляты! Отстаньте! Провалитесь!» Они своё голосили и терзали меня за плечи и за волосы. Я вращался и рубил зонтиком. Безногий снова подобрался ко мне и ударил головой в ту же коленку - теперь ноги мои хрустко подломились. «А-а!» - заскулил я и стал призывать Бога ялмов, наспех и в отчаянии молясь на четвереньках. Бить меня перестали, но принялись ошвыривать землёй, будто взялись похоронить заживо. Баба с обмотанным лицом вырвала пучок травы и швырнула в меня со страдальческим стоном. Землёй запорошило мне глаза. Я отмахивался одной рукой, ничего уже не видя под градом земли и камней. Потом стало тихо. С опозданием я расслышал топот копыт, который на самом деле уже отзвучал. Надо мною высился полицейский. Я протёр глаза. 

Возле большого бурого лица появилось бело-розовое личико - Матрёна глядела на меня испуганно.

- Надо составить протокол, - сказал полицейский.
- Надо отвезти господина домой и вызвать врача, - сказала она, в руке у неё была свечка, не успевшая быть зажжённой.
- Вы будете оформлять жалобу на побои? - спросил меня полицейский.
Я отрицательно мотнул головой.

Так протекло - мимо губ - моё свидание с тихой, благонравной и рискованной девицей, после коего я неделю провалялся дома. Страдал, как побитая собака. Рёбра, колено, голова - всё болело. Зинда дважды вызывала доктора, который должен был своей умелой рукой удержать меня на краю жизни. Удержал. Зинда допытывалась, где я был, с кем и куда ездил. Я же хотел не дознания, а сострадания, поэтому только мычал, закатывая глаза. Как приятно, когда тебя жалеют! Я жалость выпрашивал, а жена сверлила меня дознавательными очами. Что-то своё кумекала, как говорят фофаны. Прощай, любовь моя, Матриона!

Вскоре я выяснил, что история побоища получила некое продолжение: отчим девицы Матрёны дознался от полицейского, с кем гуляла по городу его любимая падчерица, и через ушлого стряпчего стряпает против меня дело о соблазнении отроковицы. Никакого соблазнения не было, но отчиму так хочется, потому что надеется получить от меня отступных денег. Он отнял у Матрёны мой дарёный перстенёк и подшил к делу. Отроковица из дома не выходит, рыдает взаперти. Досталось и жильцу, то есть Грошию Формуляру, только лишь за то, что через визит к нему я познакомился с девицей Матрёной. Он цену поднял на аренду флигеля. Ну и полагает, что мы, ялмы, все заодно.   
      
Об этом рассказал сам Гроший, когда навестил меня. Он был раздосадован и заметил мне, что семенем своим засевать фофанскую ниву полезно, однако ж, сеятелю следует быть осмотрительным и не совать нежную сеялку в жернова. И вообще, добавил он с философской важностью: любовь это опасно и вредно, а блуд - безопасно и хорошо. В качестве пугающего примера он поведал мне историю про какого-то молодого ювелира, который до того влюбился, что теперь за ним установлена слежка, ибо он готов ради возлюбленной сменить свою национальность и предать Бога ялмов. Я заверил Грошия, что со мной такого не случится, я буду бессердечной сеялкой.   

После его слов мне сон приснился, то ли страшный, то ли смешной. Дескать, я украдкой вышел на вспаханное поле - тёмное, бескрайнее поле. У меня при себе, под рубашкой, целая пазуха семян, и надо было их посеять, вернее, подсеять: пашня-то чужая, потому я и пришёл сюда ночью. За такие дела не побои грозили мне, а позорная смерть. Во сне не было сказано, какая смерть, однако было страшно, и смерть ощущалась - живая, зрячая, она смотрела на меня из ночной темноты; она меня видела, хотя я не видел её.

Как сеять? У меня полная пазуха чего-то мелкого и чесучего - кожа зудит, надо поскорей освободиться от семян. Наклоняюсь к земле, ощупываю комки, пальцами ковыряю землю и нащупываю чьё-то большое, твёрдое семя, похожее на тыквенную семечку. Я эту семечку левой рукой вытащил, а правой залез к себе под рубашку и поймал там своё. Оно вроде червячка, прозванного мотылём. Юркое, скользкое - оно даже укусило меня в палец лёгким уколом. Я быстро впихнул его в ту лунку, откуда извлёк чужое, которое, по-моему, собралось там уже корешок пустить. Куда же мне чужое девать? Я приподнялся и сунул его в карман брюк. Снова сел на корточки и принялся из тёплой земли левой рукой выковыривать чужые семена, а правой на их место внедрять своих живчиков. Сколько сил и времени на это потребуется! Их же миллион! И поле - не видать краёв, или так чудится, оттого что небо такое беспросветное, будто бархатом или крепом обтянутое. 

- Вот он, который наше семя подменяет! - раздался за мной голос того ражего полицейского, что вёз меня, побитого, от храма домой.

Я от испуга проснулся. Лежу, ночь за окном, в небе кое-где нищенские звёздочки поблескивают. Серая тьма. Зинды нет на супружеском ложе. Свешиваюсь под кровать - ларец на месте, щупаю рукой - замок тоже на месте. Поднимаюсь, хромыми ногами бреду в детскую - нет благоверной. Всё обошёл - куда подевалась? Слышу тихие голоса на кухне, подкрадываюсь... они даже не беседуют, а какой-то скороговоркой воркуют, будто вода журчит. Повариха много-много бубнит и воркует, а Зинда поддакивает и шепчет в промежутках. Не сразу я разобрал, что там происходит. Кухарка на меня приворот наводила: читала заклинания, призывала мою страсть к жене и наводила равнодушие к прочим женщинам. Она карты раскладывала и на свечке прядку моих волос опалила.

Зинда сидела, как бледный истукан, и смотрела не мигая; на её глазах прохладная масляная плёнка. Я уж хотел было войти, но решил потом более сурово напугать заговорщиц. Странные существа женщины, очень странные. Они остались верны своим древним, доисторическим методам. Не знаю, что было бы, если бы я спал, если б не узнал про их волхование. Возможно, кровь моя, как было сказано «к Зинде прихлынула бы, да от прочих отженилась бы», но теперь мне стало не по себе, тоскливо и гадко мне стало, будто я увидел, как умелые женщины готовят на мою шею ошейник.

Полчаса простоял я на здоровой коленке, смотря в замочную скважину. Я видел, как дрожит свеча, как руки стряпухи что-то перетирают. Я слышал, как она озабочено бормочет, производя неясное жужжание. Зинда тоже сидела напротив меня, от неё по левую руку; я видел правую сторону её головы и плечо, иногда всю голову, когда Зинда склонялась к столу над картами. Потом ворожейка заговорила обычными словами и не в стихах: «Слушай меня, ты ялмиха умная, но много чего не знаешь. Я тебе советую к одному верному средству прибегнуть. Петушиный гребешок надо высушить в печке, истолочь и порошок в обед подсыпать. А чтобы на других баб твой муж не заглядывался при петушиной-то бойкости, надо ему на левую руку нитку навязать, сплетенную из твоих волос, поняла?»

Пламя подыгрывало её словам и колыхалось, выражая одобрение. Когда речь кухарки стала слишком тихой и однообразной, я впал в забытьё и только видел её мятое лицо, две седых пряди на лбу, ободок платка, два влажных проблеска от свечи в глазах, шевеление губ…  потом заметил, что всё кухаркино лицо ходит ходуном, словно кто-то невидимый слегка жуёт или мнёт мякоть этого лица. Зинда, похоже, уснула, забыв закрыть глаз, который смотрел на стол без движения.

Ведьмы бесстыжие, погодите! На следующий день я нарочно пришёл на обед попозже, впрочем, и дел накопилось в редакции, но главное, чтобы детей покормили отдельно. Так и вышло. Кухарка вторично накрывала на стол, Зинда помогала убирать после детского обеда. Кухарка-ворожея поджимала губы и глаза отводила - не по стеснительности и не по совести, а чтобы выказать служебное рвение, этакую сухость ума. Внесла большую супницу с ушами-ручками (любимый предмет у детей), оттуда парок выбегал, из-под крышки ручка половника торчала. Зинда укроп измельчила на дощечке и холодную баранину нарезала тонкими ломтиками.

Я поглядывал на неё, она один только раз на меня в ответ взглянула, предварительно волю в глазах собрав, чтобы растерянности во взоре не было. Ну-ну. Я рассказываю, что интересного и смешного было сегодня в редакции.

- Теперь нас двое хромых в газете, - говорю. - Сторож и я.
- Он-то старый, а ты скоро поправишься, - будничным голосом говорит Зинда.

Вокруг её слов много несказанного крутится и воздух морщит.

- Поправлюсь, - говорю, - конечно; скоро петушком буду бегать… за курочками.

А сам знаю, что кухарка за дверью притулилась и томится там, следя, чтобы хозяйка волшебным супом кормила меня.

- Одна курочка уже добегалась, - говорит Зинда. - Из неё суп сварили.
- Точно ли это была курица? - спросил я ради мрачной забавы.

Сделал вид, что проглотил одну ложку, и нарочно закашлялся, поперхнулся. Зинда ко мне сзади подходит и по спине стукает. Я замираю, потом встаю, голову задираю и давай кукарекать. Получалось неважно, зато громко. Я хлопал себя руками по бокам, точно крыльями.

Зинда опрометью выбежала из комнаты, сбила кухарку с ног. А я суп отставил и взялся за баранину. Кухарку после сытного обеда я уволил, а жене велел изучать религию, вместо шаманства.

- От бабьей науки у тебя лицо глупеет, и в голове между половинками мозга перегородка вырастает, как в греческом орехе, - говорю ей.

Она потупилась, мнёт носовой платок и просит прощения. Ладно. Когда ближние виноваты передо мной, мне это нравится.

Потомок, не требуй от ближних чего-то идеального, иначе и тебе придётся шлифовать себя. Нет уж, выступы и ямки чужих грехов используй для удобного зацепа.

Заметь, с беспорочными людьми вообще трудно иметь дело. Недавно я ради эксперимента предложил Терентию Бокову премию "за исполнительное пешеходное служение на больных ногах", а он отказался. Говорит: "На кой она мне". Но тогда, простите, на кой мне равнодушный гражданин в моём обществе, посреди моей коммерции! На кой нам с тобой, мой деловой потомок, отвлечённые лица! А властям как управлять беспорочными и непогрязшими в мирской суете подданными? А если ещё, не приведи Бог, в бессмертие верят..!

То ли дело мой старший братец Эзопий! Я-то был ребёнком, а он был подростком, и я помню, как он вытянулся и даже на цыпочки привстал, когда увидел целую пачку денег. Я хотел вопрос ему задать, а он обратил ко мне побледневшее лицо и прошипел: "Тсс!"

Аскет - всегда чужак. Его не приманишь ни прибылью, ни красулей. Нет-нет, не дай, не приведи! В коммерческом обществе пусть будут жадные, завистливые, страстные граждане, боящиеся смерти, томящиеся от скуки: они от подачки не откажутся, они сознательно и вовсю будут продажными, то есть активными участниками игры - хоть лотереи, хоть биржи, хоть политики. На смерть они за меня не пойдут, но я обойдусь и без их героических смертей. К чему нам давленая клюква, так ведь?

Извини, мой дорогой потомок, что невольно склонился я к обобщению: такая у меня в голове и на газетных полосах тема поселилась: о воспитании граждан.    
   
Беда последних месяцев заключается в том, что затишье разлилось по всему организму и ярких процессов нема, меж тем как процессы - это струи, на которых мы сверху едем, как по рекам. Однако ж, увы, никакие события не сотрясают общество. А большое событие - это условие для переукладки элементов социума, это необходимая встряска.

В общем, если ты есть активный член общества, ты заинтересован в том, чтобы потряхивать - струить и потряхивать.

Увы, увы, кругом покой! Царь Мозжечок объявил покой главным богатством организма! Шутишь, царь! Таким богатством пускай хвалится кладбище. Мы же, ялмы, суть бродильные дрожжи. Мы - дрожжи прогресса.

Вокруг тишина, а я работаю - воздействую газетой на умы: пропагандирую либеральные ценности и воспитываю в массах недовольство: недовольство крестьянина, солдата, женщины, студента. Недовольство необходимо внушать и воспитывать. Церковь тоже воспитывает, но её предмет обратный: смирение и благодарность. Поэтому я внушаю сомнение к церковному учению и утверждаю, что оно лишь на руку поработителям, которые отнимают у народа земные блага в обмен на обещание небесных. В дальнейшем я покажу им, что все их почитаемые святые - все как один социальные неудачники: ни у кого даже коня не было, не то что кареты с гербом. И на это надо равняться?!

Представь себе так, что голова гражданина есть музыкальный инструмент, похожий на пустую тыкву, внутри неё натянуты струны мыслей и чувств. Наружу из этой тыквы торчат колки для подкрутки и тональной настройки струн. Так вот, для нас, ялмов, очень важно уметь подкручивать чужие мысли и чувства, ну, то есть, иметь к этим колкам доступ. Собственно, это и есть главное условие владения общественным организмом.

Иной человек-самодум сам себя настраивает, иной гордый человек только мнит, будто сам, а большая часть населения открыто и доверчиво подставляет свои тыквы настройщикам: попам, педагогам, журналистам, ораторам-активистам, писателям, а также запечным и магазинным шептунам. Мы упорно и вкрадчиво стремимся занять эти посты и включаемся в эти роли, за исключением роли попов… впрочем, это временное затруднение.

Итак, все мы, идейные ялмы, занимаемся настройкой аборигенских мозгов, потому как из частных суждений слагается народное суждение. Причём получается не просто сумма капель, а нечто новое - скажем, грозовая туча.

Когда в стране затишье, надо к тыквам подходить культурно. В частности, газета "Глас народа" занимается подменой понятий. Разврат следует называть "свободной любовью", а секс - просто "любовью". Стыд и совесть, эти якори сознания, мы называем "комплексами ложных переживаний", или «комплексами». Главным качеством характера мы назначили весёлость, под которою понимаем насмешливость, или глум, ибо это наше национальное качество.

Работа с понятиями требует политического внимания и такта, ибо из понятий складывается мысль (по правде сказать, не мысль, а лишь высказывание, но не будем вкапываться в этот умнозём).

Кроме того, я продвигаю идею создания акционерных банков, ссудных касс (мы называем их "кассами ссудного дня") и - чу! - право учеников ставить оценки своим преподавателям. Вот они - зачатки демократии! Интересно, дорогой потомок, в каком виде эти начинания дойдут до твоего времени? Получится ли из кредитной политики полноценная замена крепостного права, которое мы ругаем с такой пользой для себя? 

Заодно при помощи газеты я заткнул рот вредному купцу Пятиглазову. Привожу тебе здесь свою заметку, напечатанную несколько дней назад в разделе «происшествия», сейчас ты увидишь силу печатного слова. Славен Бог ялмов! Клетки-фуй безоглядно доверяют газете, и это помогло мне выкрутиться из очень скверной истории с девицей Матрёной. 

«В текущей календарной декаде имела место попытка очернить гражданина-иноверца Х. А. со стороны купца Пятиглазова. И без того гонимый судьбою и утесняемый недружелюбным населением нашего города означенный иноверец вновь столкнулся с коренной враждебностью. Оговорил же его купец в якобы имевшем место покушении на честь и невинность его падчерицы Матрёны. На каком основании строилось такое дикое и нелепое утверждение? На том лишь основании, что оная девица и означенный Х. А. единовременно посетили храм Божий! Помилуйте, воскликнет изумлённый читатель, этого же мало для обвинения! Что ещё послужило купцу причиной для его гнусной клеветы? Оказывается, под подушкою своей падчерицы этот псевдо-отец обнаружил перстень. И что? - справедливо спросите вы.  А то, что господин Пятиглазов усмотрел в безвинной побрякушке "инструмент соблазнения девицы"! Что ж, непредвзято рассмотрим это дикое нагромождение клеветнических недоразумений. Во-первых, девица живёт в доме купца Пятиглазова на скудном кормлении, что явствует из её бледного облика, и что могло подвигнуть любого доброхота на оказание бедняжке посильной помощи. Разве не милосердию учит нас Церковь? Во-вторых, подарок сей после краткого расследования несомненно окажется обыкновенной уличной находкой, а вовсе не каким-то инструментом соблазнения. В-третьих, сама отроковица ещё не соответствует вкусу так называемых "падких до сладкого" господ, ибо недостаточно вошла в тело и вряд ли годится для известного удовольствия, что очевидно всякому здравомыслящему гражданину. В-четвёртых, с каким таким интересом, спрашивается, этот нравственный опекун осмелился копаться в постельном белье своей падчерицы? В-пятых, оный купец-опекун некогда просил её именовать его "тятей", затем "дядей", в недавние же времена стал требовать от неё обращения по имени-отчеству, словно к постороннему лицу, вовсе не связанному с нею кровным родством - к чему бы сие?"

На купца Пятиглазова после моей заметки уже посыпались нарекания в Купецкой Палате. И поделом! Воспитывай падчерицу более отзывчивой и менее корыстной. (В идеале, она должна была отвергнуть моё колечко и даровым телом откликнуться на моё искреннее влечение. Иначе грош цена их воплям об отзывчивости и бескорыстии!)

…Тише! Пишу тебе шёпотом. Вчера мне довелось присутствовать на казни. Казнили нашего, казнили наши. Разумеется, газета здесь не причём. Названное событие - частное дело нашего народа, потому совершалось оно в условиях секретности, а тот факт, что меня туда пригласили, говорит о многом - о назидании. 
   
Даже мне, борзописцу, описать такое непросто, хотя казнённый после экзекуции на своих ногах пошёл восвояси… впрочем, куда? В одиночество... и в ожидание смерти, уже недолгой, ибо её к нему пригласили, ей указали жертву.

Смерть любит молодых, заметь, внимательный потомок. Старики живут долго: стоит перешагнуть через некий возрастной рубеж (67-68) и, считай, что сел в долгий тарантас - трясись помаленьку до восьмидесяти, в удовольствие своё или просто по привычке, поливая столетники да пощёлкивая суставами.

За что казнили? За "предательство национальных интересов" - такой вердикт огласили вожди.

Дело решалось в зале Совета, в планетарии. Здесь же и совершилась казнь. Обвиняемый Бир Вентиль стоял перед собранием вождей нации, держа руки в карманах брюк. Он хотел показать свою независимость, однако не смог. И произнести ни слова не смог, ибо в горле его застрял ком. Он вошёл сюда с видом дерзкого школьника, вызванного на педсовет, но быстро сник. Ему сообщили, что он отчислен из школы... и этой школой было всё, включая звёзды в потолке.

Как он похож на меня! Ох, не случайно похож. Я тоже мог бы оказаться перед нашими судьями. Да, недавно я был в шаге от подобной участи. Судьба ведь начинается с чего-то неприметного - с одного словца или шажка, с брошенного взора, с первого чувства, которое червячком завелось в сердце, точно в яблоке. Ох, как стало мне страшно!

Бирка Вентиль обосновался ювелиром в Киеве и был сознательным ялмом, пока не влюбился в некую Олесю из ближнего переулка. И семья у него была: двое деток и жена, и мастерская, и доход, и верные убеждения - всё было!

Оказывается, весной это всё ничего не значит. Дева прошла мимо него и увлекла его мечты за собой, как ветер увлекает облако. Он с мольбами явился к ней - сдаваться на её милость: люблю, хочу, погибаю. Она ему условие - аборигенскую веру принять. Он две недели мыкался - и в церковь заходил, и в кабак - жизнь ихнюю примерял, а когда уже договорился креститься, законная жена донесла на влюблённого мужа нашим вождям.

И не в том беда, что собрался он повесить крестик себе на грудь: некоторые так делают с поощрения вождей и перенимают иные аборигенские привычки - беда в том, что он сам так решил, сам! Значит, отрёкся от своих ради Олеси.

Он школу веры посещать перестал и с женой близости уже не имел, и почти ничего не ел. Зачах Бирка. Безучастно смотреть на это?! Садовник отрезает от яблони сохлую ветвь, которая превращается в сук.      

Вожди выступают в роли палача по жребию, чтобы никому из них не превратиться в палача завзятого. И ещё потому, что мы все виновны, если кто-то стал предателем. Эту белую ворону мы, значит, проворонили.

Ночь. Приглушённый, объятый ватником колокол пробил полночь. Снова с тревогой и страхом я шагаю в планетарий, как некогда в первый раз. Снова лица и огоньки. Только повод иной, и не волнение перед Грядущим мечется во мне, как фасолина в погремушке, а дребезжит испуганная душа, ибо сердце стало треснутым бокалом. Войдя в привычный зал, в этот космический грот, я испугался, будто казнить будут меня. Нет, славен Бог ялмов! - вот он, мужчина моих лет, моей комплекции, схожий лицом и осанкой, точно слепили его из моего материала и по той же формуле.

Он стоял отдельно от группы вождей, вынимающих из шапки трубочки жребия. Стоял на самом краю пропасти.

Жребий выпал белоснежному Смокве.

Смоква Лактатор в последние месяцы явно сдал: возраст и непрерывный умный труд истомили его. Он осунулся, плечи и щёки его обвисли, руки стали, как у ватной куклы. Вынув из шляпы бумажную трубочку жребия, Смоква развернул её и кивнул.

Вожди выстроились полукругом, по форме зеркальной линзы, в точке фокуса которой находился отщепенец. Его жизнь уже утекала из него куда-то сквозь каменные плиты. Смоква, бывший в центре линзы, направился к осуждённому. За эти несколько шагов с ним произошло преображение: старец помолодел и наполнился волей, его поступь стала уверенной, плечи окрепли, голова поднялась.   

Приблизившись на расстояние трёх метров, он остановился, потом стал медленно поднимать взор от обуви к лицу обречённого. Он поднимал свой взор так, словно заполнял чем-то фигуру жертвы, заполнял его темнотой. Дойдя до растерянных, почти ослепших глаз Бирки, глаза Смоквы остановились. Темнота презрения и проклятия струилась из них и втекала в обречённого, который был для Смоквы прозрачен, точно стакан на подоконнике. Безмолвие. Смоква выждал момент, когда шум страха смолк в душе Бирки и когда он затих, подставившись новой, укороченной своей судьбе, и тогда произнёс: «Ничтожество, слушай меня, ты недостоин жить. Ты предал предков и нас, бывших братьев твоих». Даже не произнёс, а всею волей вложил это слово в коридор внимания, который установился между двоими. 

Я стоял чуть поодаль, сбоку от них, и увидел, как Бирка пошатнулся - но тут же поправился, удержавшись на ногах, несмотря на то, что пропасть властно позвала его.

Затем Смоква отступил, развернулся и гордо вышел из зала в ночь. Молча вышли за ним все остальные. Остались только он, пустой и лёгкий - самостоятельный костюм, и я, задержанный смертельным любопытством. Глаза Бирки смотрели на меня и не видели. Это были дырки - чёрные прорези в маске, разделяющей две стороны пустоты, эти дырки смотрели на меня из той, внутренней пустоты, но они вдруг блеснули.

О, мой потомок! Я невольно обманывался насчёт отсутствия событий. Нет, оказывается, в течение всего последнего года меня проверяли, потому-то главного я и не знал, потому-то и жил себе частным порядком, занимаясь газетным учительством.

Теперь стало открываться… Боже, событий и важных дел совершается так много, что я не понимаю, как мне удавалось их не замечать. О них, конечно, в газете не напишешь. В газете я пока медлю: хвалю иностранцев, критикую аборигенов, ставлю в пример какого-нибудь либерала, напоминаю о равенстве, втискиваю в подходящую дверку между словами выражение «права народа» (ещё не «народовластие») - в общем, хорошо говорю о хороших понятиях, и с нашей целью, как ты понимаешь. Для привлечения обывателей окунаюсь в пустяковые скандалы: кого-то за бороду из трактира выволокли, у кого-то жену увели за подол.

(Я ПИШУ) Привет-привет тебе, мой близкий потомок! Славен Бог ялмов! Дабы избегнуть архаизмов, я кое-где подчищаю нашего предка, однако, и сам подчас подпадаю обаянию старой речи. Нынешний язык откровенно беден: парча истёрлась, остались нитки, да среди ниток расположились грубые заплатки из газетных штампов и жаргона. На таком языке неинтересно думать, а то и невозможно. Поэтому я не всё редактирую.
   
Что мне особенно дорого, так это процесс возмужания Хайки Атмосфера - на глазах, от одной страницы к другой.

В дальнейших моих выписках ты увидишь обратную сторону большой истории, грибницу истории, подпочвенную интригу. Обрати внимание на схожесть и различие в сравнении политического проекта и его исторического воплощения. Проект никогда не воплощается в точности. (Из чего не следует, что надо отказываться от политических замыслов. Но вслух говори, будто никаких заговоров не бывает, что это мечта пьяных студентов или бред параноиков.) Даже частная задумка порой до неузнаваемости искажается при воплощении (например, свою семейную жизнь я перед женитьбой представлял иначе). И насколько трудней осуществить идею общественного масштаба! Сюда привносится непредсказуемое количество волюнтарных и случайных факторов. История есть воля + судьба.

Я ненавижу сюрпризы. Всё, что не запланировано, считаю вредной случайностью. Даже подарки не люблю, если их не предвидел. Для меня самый лучший подарок - если планы удаются, если жизнь послушна уму. Разве это не чудо, в конце-концов?!

Дорогой мой потомок, продолжение моё, продление! (Потомок это я-потом) Я поймал себя на том, что делаю редактуру исторического дневника и нечто добавляю от себя ради тщеславия. Да-да, отчасти это так. По той же причине литературовед комментирует чужое произведение - желая прильнуть к нему, прилипнуть и с ним проехать в будущее. Так во времена Хайки пацаны катались на запятках, а в мои унылые дни некий бедняк норовит спрятаться в багажном отделении самолёта. (Как сказал один абориген, самолёт это редактор земного пространства: с его помощью мы пропускаем ненужные земли и моря.)

Впрочем, хоть и болен тщеславием, я тебе пригожусь. Итак… 


(ХАЙКА ПИШЕТ) Умница Комрот Суперкрен! Не ожидал! Поразил он меня. Какая идея: филантропический фонд! И какое воплощение! На все доступные восемьдесят процентов. Тебе, потомок, об этом расскажут историки, но я тебе расскажу, как оно было. И платье опишу, и всё под платьем. Нам надо было окончательно приручить самодержца, заодно заслужив симпатию важных сановников.

Для того мы и создали Филантропический фонд, который взялся обеспечивать царицу и её дочерей красивыми платьями и прочими аксессуарами, ибо у них с этим проблема (Парижско-Лондонская обдираловка через трёх посредников). Кроме того, наш Фонд обязался помогать царю в проведении сложных социальных проектов, и, в частности, в том, чтобы следить за честностью губернаторов и министров, включая директора Монетного Двора и начальника Налоговой Комиссии. 

Когда мы обсуждали прожект на Совете вождей, Смоква предложил внести туда ещё один пункт и взять перед царём обязательство собирать с его народа все налоги и поборы, без поблажек и взяток: а то ведь казна пуста! (Женщинам всегда не хватает нарядов, казна всегда пуста, у лентяя всегда нет времени. Даже крокодил бывает сытым, но казна - нет!)   

Это было рискованное, однако эффектное и козырное дополнение к программе Филантропического фонда, и всё же налоговую приманку мы отложили на потом, на чёрный день, когда другие приманки ослабеют.

Не менее важным было установление личных контактов между нашими вождями и фофанским высшим светом. Нужно подружиться домами, нужны браки и адюльтеры. (Попутно мы решили организовать фабрику тонкого шитья и кружева для изготовления бюстгалтеров - вот где будут биться дамские сердца и вздрагивать груди!)

В ночь под первое мая мы устроили грандиозное открытие Филантропического фонда. «В здании планетария имеет произойти бал с участием лиц Императорской фамилии».

Это для высшей знати. А для народа - площадное гулянье.

Обласканный нашим финансовым вниманием городской голова дал разрешение на организацию всенощных народных гуляний с двадцатью залпами фейерверка. Славен Бог ялмов! Люди либо дураки, либо мошенники - а это как раз то, что нужно.

Хлопот оказалось дюже много, мы с ног сбились, а денежные цифры, цифры… точно блохи везде скакали. Здание планетария требовало подкраски, меблировки, зеркал, ковров, светильников, свободных апартаментов для переговоров и для романтических встреч. Редакцию ужали в одну комнату, всё прочее вымыли, нарядили, обставили. Десять диванов, десять кресел для высшей знати, двести венских стульев, двадцать долгих, как ладьи, столов, сорок тридцатисвечников и три электрические лампочки от динамомашины, установленной в подвале, двадцать две пальмы в кадках, два оркестра: большой - в зал, малый - в прихожую, дюжина швейцаров при дверях, пятьдесят слуг в ливреях и лайковых перчатках для обслуживания стола, пятнадцать поваров с поварятами... В подвале сделали кухню, для чего надобно было сложить варочную печь длиною в пятнадцать локтей да шириною в шесть, а также пробивать дымоход. Не счесть хлопот и расходов. День и ночь свозили провизию со льдом.

Также и для горожан Филантропический фонд не поскупился приготовить сорок бочек пива, десять бочек вина сахарного, десять бочек вина кислого, десять бочек браги медовой, сто кадушек с водкою, десять больших бочек с огурцами и капустою, четыре подводы со свиными пирогами да рыбными расстегаями. Это казалось избыточным для плательщиков, то есть нас, но оказалось недостаточным для города. Зато названных угощений хватило для того, чтобы все «завелись» и далее приносили прибыль нашим трактирщикам.

Царь Мозжечок и венценосная Переносица прибыли в числе последних. Бодрый шалопай царевич, уже охочий до девиц, вертел жилистой головой, показывая розовую прозрачность оттопыренных ушей, и высматривал добычу. Две его сестры-царевны смущались, мерцая бриллиантами в сереньких волосах и на твёрдых ещё грудках. Царица не шла, а плыла, её малиновое платье было усыпано жемчугом и напоминало крапчатый мухомор. Царь на каждом шаге вздрагивал щеками, а носом и глазами орлино оглядывал стол. Все стояли, выделяя желудочный сок. Лица, как луны, отражали свет праздника; глаза же блестели сами по себе, от жизненного аппетита. Так начался исторический вечер: Захват Организма, часть вторая.   

Мы угощали их рябчиками, форелью, винами, помпезными и льстивыми речами, и в тосты вплетали политическую нить, готовя общественные умы к принятию новой игры: в политические дурачки.

Вечер проходил в стиле помпадур (слово подходящее во всех смыслах). Ненароком напротив царевича была посажена Меандра Зигота, наша красавица, идеальное воплощение женской красоты, однако же, в её гладком и сладком теле, как в отравленной конфете, сидит хищный умысел.

Её обнажённый бюст глядел из выреза платья прямо в глаза лопоухому царевичу. Тот беспрестанно покашливал, не зная, что ему делать - глотать пищу или смотреть на этот живой сосуд наслаждения - смотреть и вожделеть. Лицо Меандры также являет собой идеал женственности, и по причине врождённого артистизма совсем никак не отражает опасный и расчётливый ум. В тот вечер её лицо особенно сияло млечным светом кожи и тёмным светом глаз. В ложбине её бюста пропадал маленький Христос на серебряной цепочке. Царевичу хотелось его оттуда достать.
 
И царица Переносица порой посматривала туда же, имея в уме удивление, ибо Меандра отнюдь не была христианкой, из чего не следует, будто ей трудно нарядиться христианкой или кем угодно. Ей вообще ничто не трудно. (Её в шутку прозвали «молчаливой», поскольку она умела отдаваться мужчине, не тратя слов на знакомство.)

А по правое царское плечо сидел наш Смоква Лактатор. Все наши оделись в европейское платье дабы сбить фофанов с толку. Мы выглядели французскими дворянами и чуть ли не мушкетёрами, правда, без шпаг (кстати сказать, оружие нам запретили ещё на первых переговорах о вселении в организм; впрочем, не очень-то и хотелось.)

- А вы вполне милые люди! - оглядевшись, произнесла царица.

Хотела сказать комплимент. Царь нахмурился: её величество выдала подлинное к нам отношение, только нас это не тронуло: нам плевать на их мысли, нам важно, кто что произносит и как поступает.

Царица, сидя за столом, озабоченно суетилась: её смущал бюст и тайноликующий лик Меандры. Опытная дама отлично понимала, как сейчас оживает и мучается в тесных жилах мужская кровь. Она всякой мелкой напраслиной старалась отвлечь студенистые очи царя от заразного зрелища.

Царь в это время правым ухом слушал Смокву, а жене кивал пальцем левой руки, постукивая по скатерти. Стол вдали гудел, как улей. Всем фофанам-застольцам стало тепло и легко. Праздники примиряют жильцов с местом своего проживания (страной, планетой).

- Хрен с ним, с будущим! - не сдержав гренадёрского голоса, молвил некий хмельной офицер. - Я ничего не боюсь: ни жизни, ни смерти. Наливай!

Всё же попадается в них что-то симпатичное. Или забавное.   

Поскольку царица мучилась мигренью, курильщики выходили из зала в анфиладу или в прихожую. По той же причине царь пристально поглядывал на женщин и несколько раз его взор ложился на грудь Меандры поверх уже расположенного там взора сына. Царевич Хрусталик влюбился. Он много и храбро пил, строил ей капризные и хмурые мины, посылал глазами признания. Его лицо меняло цвет, как у хамелеона.   
 
Царевны, старшая Талия и младшая Италия, заметили нецарское поведение брата. Им стало горько за него и стыдно (стыдно-горько по аналогии с кисло-солёным вкусом). Одна толкнула его ногой под столом, на что он бросил: «Отстаньте, дурёхи!»

А красавица приняла телепатическую игру в зарождение страсти, она выразительно потупилась, показав царевичу камыш ресниц и стыдливо оробев от собственного чувства. Я наслаждался её игрой. Никто не отличил бы здесь неправды от правды - никто, включая саму Меандру. Её тело знало, как влюбляться, и теперь отдалось этому приятно-волнующему состоянию. То есть она лгала искренне.

Чтобы показать себя всю, она поднялась, как морская царевна из вод (станом и впрямь русалка),  отошла от стола, чтобы проверить извив локона в большом зеркале между колоннами.

Помню, как она привлекла к себе общее внимание, как это было сделано властно, с немым насилием над людьми. Тех, кто старался не показывать виду, что ею привлечён, она довела до косоглазия. 

Чертами лица и пропорциями тела, мягкими повадками она обещала мужчинам наилучшее, самое изысканное и драгоценное земное наслаждение. К слову сказать, её платье, обнажающее красоту, шили в Венеции, куда вместо Меандры ездила фофанская девушка Оля - поразительная копия Меандры, копия во всём, кроме цвета глаз и волос. Этой Оленьке, дочери лавочника, повезло: она влюбила в себя знатных венецианцев и осталась там пожинать свой урожай. 

Выгодно стоя у зеркала, ослепляя нас обеими своими сторонами, она вроде как придралась к малому завитку волос, потом задумчиво посмотрела себе в глаза - медленно, отдаваясь особому ощущению наших взоров на себе. Её тело отзывалось нам встречным безглазым вниманием, словно магниту отвечал магнит. Голые лопатки и стан Меандры наливались телесным самосознанием, точнее - самодовольством. Так происходила демонстрация сладовластия.
   
Если бы она ещё подольше покрасовалась перед нами, в некоторых семейных парах разорвались бы узы или запутались в узел. Наконец она отошла от зеркала и углубилась в подсвеченный масляными фонарями сад, созданный из пальм в кадушках. Под звёздами в стеклянном потолке получился вполне Эдем.

Царевич тоже зачем-то встал из-за стола, смял и отшвырнул салфетку. Если жесты служат обозначениями движений души, то сей жест поведал о том, что цесаревич отбросил честь и стыдливую робость. (Простецкий фофан добавил бы: гори, деревня!)   
   
С напряжёнными ушами, твёрдой поступью юноша проследовал к тому же зеркалу, криво ухмыльнулся перед ним и двинулся в пальмы, расставленные шахматно.

Царь и царица озабоченно проводили сына глазами и посмотрели друг на друга. Комрот Суперкрен не мешкая поднялся для произнесения тоста. Все тосты были заранее обсуждены и расписаны, как роли. Комрот заговорил о том, что наши два народа обогащают друг друга умственно, но самое главное: дают пример слияния всем другим народам Земли, поскольку политика будущего есть космополитизм, то есть действия не в узком спектре национальных интересов, но в интересах целого, объединённого человечества. Причём, какой народ щедрее душой, тот больший вклад и внесёт в экономику и культуру мира. (Ну, разве не прелесть! Мы, основатели национализма, твердим о космополитизме. Вот как надо!) Царь вдохновился, губы приготовил нечто важное сообщить, глазами отвлёкся от яств и сказал, что практический космополитизм предполагает, наверное, единое планетарное правительство. А коли так, то он, царь, со своей стороны готов заранее пожертвовать этому правительству хороший морской корабль, дабы министры-глобалисты (это он придумал!) ездили по белу свету и везде поспевали. Это было сказано с такой детской наивной хитростью и с такой важностью, что пирующие поднялись на ноги и завопили «ура». Кто-то запел многая лета, но Мозжечок воздел пухлую руку.

- Видя все преимущества космополитизма, я всё же склоняюсь к его терпимости в отношении свободы и прочности наций, поскольку нация это соборная личность, и никакое человечество не может быть без личностей. Тогда это будет не человечество, а просто какое-то червячество.

Некто спьяну крикнул: «За червячество!», не разобравшись.

Наши перехватили право тоста и объявили: «За мудрость его Величества! За его корабль, бороздящий мировые океаны!»

Императрица что-то лестное сказало на ухо супругу - тот принял похвалу с законным удовольствием. 
 
Только все выпили, за стенами грянул пушечный залп, на миг нахмуривший царя, но то был залп китайскими небесными гранатами - фейерверк. За окнами будто рассвело и посыпались разноцветные звёзды. Там послышались народные крики ура и слава царю.    

Гости встали и поспешили на улицу любоваться, а я по тёмной, знакомой до жмурок лестнице поднялся в подсобную комнату, что на этаж выше моей редакции. Здесь уже было открыто окно. Я пощупал в кармане ключ, посредством которого только что вошёл сюда - кто же отворил окно? Или я прежде поднимался? Бессознательно? После бокала германского пунша? (Фофаны бокал наполняют с горкою, всклянь). Не помню.

Половинки раскрытого окна мерцали, подкрашенные отсветом салюта. Я стоял и дышал, голова кружилась. Оглянулся - никого не заметил.

Из оконного проёма на меня смотрела городская глубина: дальняя площадь и устье улицы с круговоротными потоками огоньков, ибо к закусочным столам горожане подходили с фонарями и свечками. Я посмотрел вбок на своё отражение в стекле - поверх городской тонкой картины отражался бледный я. Я был пьяный и загадочный, мне показалось, что я настолько хитёр, что это всё моё: улицы, огоньки, люди. Я улыбнулся этому богатству, и моя длинная улыбка перечеркнула их прозрачный праздник. 

На площади ещё до салюта завершились речи; градоначальник давно присоединился к нашему столу. Он должен был первым из городских вельмож выступить перед горожанами (кстати, городской голова - брат директора планетария) и рассказать аборигенам о главном их качестве - об их гостеприимстве, а также напомнить о том, что выпивку и закуску поставили горожанам добрые, милые ялмы.

И всё-таки в комнате кто-то ещё был, помимо меня. Поначалу я это списал на алкоголь, но только собрался покинуть комнату, как из-за стола, охлобученного высокой стопой старых газет, выступила в проход фигура. Всполохи салюта ничего не прояснили, ибо я не мог поверить своим глазам, хотя передо мной со всей очевидностью стоял покойный дядя Бахромий Корпус. Он смотрел чуть выше моих глаз - мне в лоб, словно там находился только ему различимый знак. У него должно быть иное зрение, потому что глаза его глядели будто из-под воды или сквозь сон, и созерцали меня с неприязнью или даже с трагической брезгливостью, словно я был труп, а не он.

Все предметы окрашивались салютом, кроме него. Настойчивый и отчётливый призрак был одет в сюртук, причём незастёгнутый, под коим виднелась жилетка. Я чуть не указал ему на беззаконие, поскольку из этого сюртука мною был тогда свёрнут мешок, и жилетку я тогда разорвал в клочья, извлекая сокровища. Нет, всё на нём было целёхонькое.

Двадцать залпов - как же это много! И когда же они закончатся! Между залпами наступала морская шелестящая пауза. Вдали на тишину набегал шипучий народный шум, но в комнате тишина стояла плотно, и где-то по другую сторону мира гулко текла река моей крови, стуча на дне шатким камнем сердца.

У него было лицо знакомого цвета - синюшно-оливковое. Таким он висел. Теперь его шея не была вытянута. Это был целый призрак, и всё же печальный. Греки объясняли печаль призраков неполнотою тамошней жизни, бескровием, прохладой… мне же увиделось так, будто он был печален из-за меня: это я его опечалил. И вроде бы я вынудил явиться в наш плотный мир, куда ему являться не хотелось.

Наверное, Бахромий мог бы многое теперь объяснить: его взор шевельнулся пару раз… но всё же о потустороннем он промолчал. Ограничился тремя здешними словами.

- Верни моё золото.

Как он это произнёс? Рта ведь не открывал. Чревовещание? Вряд ли, его живот мерещился, не быв реальным: просто каждой фигуре положено иметь живот, как и плечи, и ноги… впрочем, ноги обозначались едва-едва.

Тут я осознал, что не могу ничего сказать. Слишком много хочу втиснуть в слово: удивление, страх, память, любопытство, самооправдание. Получилось короткое замыкание слов, то есть мычание. Потом до меня дошло, что вернуть золото значит взять и принести куда-то. Куда? И потом, зачем ему материальный достаток? Что невесомый дядя будет с ним делать?

При этом в тайных задворках моего ума разрабатывался план обмана. Там, где ещё нет слов и внимательной воли, в какой-то мутноватой пустоте мелкими бесами, искрами, ломаным прочерком предлагала мне себя мысль о том, как золото сохранить, а покойника облапошить. (Эта мысль родилась без меня, Бог свидетель!) Я кивнул Бахромию, дескать, согласен. Он протянул ко мне руку и сделал шаг навстречу - я обежал стол другой стороной и не помня себя скатился на первый этаж. Тут, среди людей и огней, мне полегчало.

С той праздничной ночи моя жизнь изменилась. За что? За что-о?! - спрашиваю. 
Всё чаще кто-то незримый возле меня гудит, как шмель, или дует, вытянув огромные губы. Этот звук что-то значит. В нём угроза или сквозняк оттуда. Однако, я привыкаю под него жить и даже порой не обращаю внимания. Так больной привыкает к боли, привыкнет и живёт себе, только уже не бывает весёлым.

Даже наша победа на открытии Филантропического фонда не порадовала меня. А победа была важная. Некоторые представители двух народов задружились домами. Возникло несколько перекрёстных романов. Царь нежно, по-свойски пригласил Смокву в Правительство, на что Смоква скромно ответил польщением, однако ж, добавил, что кроме финансов не разумеет ни в чём государственном, на что царь Мозжечок ответил: ну и славно, тогда бери себе заботу о финансах, ибо главное - польза! 

После отбытия императорской четы сам собою образовался в стороне от спорящих и флиртующих карточный стол. За этим столом хмурый Везувий Соббес на пару с шутейным Кляпием Чпоком обыграли двоих сановников: военного министра и его помощника по снабжению, выиграв планетарий в нашу полную и законную собственность. После игры, уже в предутренний час, очумевший от карт и вина начальник военного снабжения разрыдался перед Везувием и стал умолять его дать ему денег взаймы - миллион. «Зачем тебе столько?» - спросил Везувий, перейдя на «ты». «Затем, друг мой, - ответил тот, - что надобно в одночасье заменить всей армии сапоги, ибо те, что были моим ведомством поставлены месяц назад, распались на первичные элементы по причине прелых ниток и картонных голенищ». «Это мне понятно, пройдоха ты этакой, - сказал Везувий Соббес, - однако ж, у тебя деньжата должны водиться». «Отнюдь и никак нет, - плачет в кудрявых сединах сановник. - Половину моих денег жена отняла, а другую половину я отдал на покрытие карточных долгов сына».

Это развеселило бы меня, если бы не хандра в душе.

А Меандра своей красой достигла ещё большего, пленив и царевича, и самого царя. Тут, конечно, я просто обязан был радоваться и веселиться. Однако же, слушая её рассказ, хмурился.

Выспаться мне в ту ночь не пришлось. После краткого отдыха на кабинетном диване, я сел писать ликующую статью о значении прошедшего мероприятия: о единении народов, о гибели ура-патриотизма, о новом политическом завтра, о победе либерализма.

Я садился к столу с надеждой, что моя встреча с призраком приснилась мне и что странный звук не повторится, но только я углубился в писательство, как звук появился. Гудение шло непонятно откуда, назойливое, тяжёлое. И в другой комнате, где я курил, оно тоже включилось, ничего не стесняясь - ни ясного света в окне, ни говора женщин.

Женщины пришли в планетарий и сошлись в курилке пораньше, дабы обменяться впечатлениями после вчерашнего. Меандра уселась на подоконник, вся облепленная светом. Другие женщины живописно расположились в креслах.

- Ну как? И что царевич? Какой он на самом деле? - они заранее хихикали, ибо чувство победы это вибрация гордости и щекотка души. Меандра принялась рассказывать, при этом рисуя папироской и дымом странные профили в окне. 

- Нагнал меня в пальмах, наглец такой. «Простите, барышня, - говорит, - но я уже у ваших ног!» Он задыхался от волнения. Мне, говорит, осточертело высшее общество. Они ничего не понимают! Они не сердцем живут! Давайте поговорим по душам, как близкие люди! Я в ответ предложила где-нибудь покурить, солгав, дескать, стесняюсь при посторонних. Мы пошли искать подходящую комнату, вы же всё понимаете. За двери заглядывали - я слышала, как бьётся его сердце, и конечно он завёл в меня в отдалённую комнату, которая имела диван и ключ в замке. Слова уже ничего не значили: он поверил в свой успех, он что-то говорил, но сам себя уже не слышал. Он приближался рукой, глазами, губами и навалился. «Так тебе и надо, лопоухий!» - думаю, и неприметно помогаю ему задрать моё тесное венецианское платье.

- Меанка, постой! - всполошились дамы. - Зачем ты при мужчине такое рассказываешь?!

- Не хай слушает. Хай - не младенец. И даже если он будет насквозь видеть все наши хитрости, это не избавит его от наших чар, потому что крохотулечки, живущие у него в крови, зажигают его изнутри, - она глянула на меня и звонко рассмеялась.

- Тогда говори, дальше-то что?
- Когда царевич без сомнения увидел, что сейчас он меня получит, знаете, что он сказал? Ни за что не угадаете! «Ты - человечная!»

Женщины истерически захохотали. 

Я ощутил, что в них нет стыда, ибо на своей телесной поверхности не имеют ничего такого откровенного, как у мужчин. Ничего, что выдавало бы суть натуры, и при этом было бы таким уязвимым и физически и морально. Поэтому они гладки и бесстыжи. Меандра, я знаю, умеет изобразить некоторый стыд, но лишь ради разнообразия, ради эффекта, чтобы потом жарче обжечь бесстыдством.

- Как только всё это произошло у царевича… так весьма лихорадочно, - продолжила свой рассказ Меандра, - по коридору затопали казённые шаги, бум-бум, а потом раздался голос одного из министров - ну того, который с бровями, как у филина: «Батюшка-царь сына своего потеряли! Ау, отзовитесь!» Лопоухий царевич поправил на себе одежду и выбежал. Через пару минут кто-то опять пошёл по коридору, идёт и специально покашливает. Я поняла, кто это, и вернулась в позу, что была мне придана царевичем. Не мне уж принцев-то поправлять! Заглядывает царь-батюшка. Видит такое дело, самую суть вопроса. А я будто в потрясении лежу, бесчувственная, коленки растопырив. Царю-батюшке третьего было не дано: либо, сплюнув, уйти, либо уж остаться и воспользоваться мной. Он выбрал второе. Мужчин не учит ни возраст, ни опыт, ни корона. Потому что распаляют их те самые грамули, моргоны, гурманы? В общем, я бы этим крохотулечкам поставила памятник: благодаря им крутится-вертится вся эта цивилизация.

Она выпустила тонкую струю дыма, сняла с губ волосок или табачинку, повернулась к нам лицом, хмыкнула.
 
- Царь поначалу не многим отличился от юноши. Затрепетал и вспыхнул, точно подожжённая газета. А потом стал со мною разговаривать, и руку мне гладил, и просил, чтобы наши свидания не прекращались. Он тоже говорил про одиночество, про жажду взаимопонимания…   Пока  говорил, отдохнул и во второй раз захотел.

- А поделись, как ты им так по сердцу приходишься? Почему после близости не остывают, а ещё сильнее влюбляются?
- Ах, это просто и необъяснимо, как танец. Я пленяю податливостью, ну и таким, знаете, обалдением. Мужчине очень нравится, когда женщина от него балдеет. Только для этого надо самой захотеть, на одной игре далеко не уедешь. Дети зачем камешки в пруд бросают? Чтобы круги пошли. А без кругов неинтересно. Вот и я отзываюсь на каждое его движение: иду волной и обратно мягкой волной на него накатываю. И надо, чтобы внутри меня была влага и мягкая зовущая дрожь, как в губах сосущего младенца. И надо голосом звучать - доверчиво, самозабвенно и благодарно. Вот и секрет.   

- Ты не устаёшь?
- Ещё чего! Я получаю, они отдают - кому же из нас уставать?

Женщины, блестя очами, повернулись из любопытства ко мне.

- Даже в политике шерше ля фам! - произнесла с торжественным уколом Бленда Катетер, осенняя калоша.

- Пускай шершень ищет вашу ля фам, а мне деньги нужны, - зло ответил я, гася окурок.

Всё окружающее казалось мне наваждением, оптическим спектаклем - узнать бы постановщика и дать ему в морду! Полная комната мегер и с кислой миной сидящий среди них я, якобы умный, но не знающий ответа ни на один реально важный вопрос, я - издающий поучения сразу двум народам! Общество - это розыгрыш. Даже злодеи здесь - дураки, и эти умные ведьмы - всего лишь дуры, которые мнят себя важными персонами. Пшик! Мы даже вряд ли существуем по-настоящему.

Реальным был только звук большого жука.

Дверь скрипнула - из-за неё показалась моя жена. Видно, она постояла там, слушая, какими откровениями угощают меня дамы. Ей было стыдно за них, и за чистоту моего воображения она встревожилась. Я, кстати, приметил, что у Зинды настоящее, неподдельное лицо, её забота внушила мне доверие.

Она сухо поздоровалась с дамами, и я вышел к ней в коридор. Зинда принесла сумку с едой.   

- Ты плохо выглядишь, опять зуб заныл? Тебе нельзя ночами не спать. Уже сутки дома не был. И чего ты с ними сидишь?! Где здесь можно хоть поесть нормально? От ресторанов бывает изжога. Я курицу принесла, запеченную в пиве, как соседка научила. Что тут у вас было, как прошла встреча с царём?
- Меандра тебе расскажет.
- Я кое-что успела услышать.

Мы прошли ко мне в редакторскую контору и расположили еду на заваленном столе.

- Посмотри на себя, нарочно глянь! - вновь обратилась она ко мне.

Я подошёл к давно родному зеркалу и с ужасом увидел там кого-то едва похожего. Тут я и подумал невольно: «Уж не я ли постановщик этого розыгрыша?!» (Да нет, каким способом? Я ведь сам жертва.)

Когда я жевал и глотал, гудение приглушалось. Но доесть не пришлось: ввалился Баазис, возбуждённый и счастливый. Он оказался в центре событий, он первый узнал и первый принёс информацию! А дело в том, что ночью якобы в результате салюта случился пожар в типографии Императорского казначейства. К тому же он, Баазис Апломб, оказался прав! Он ведь говорил мне, что Терентий Боков - враг ялмов и заговорщик! Я возражал, указывая на то, что он старый, хромой и выпивает. Баазис утверждал, что я пригрел врага, пускай старого и хромого, зато с очень бодрой ненавистью к ялмам! Так вот, старого хромца поймали возле пожара и нашли копоть на его руках! При этом  целого мешка денег в типографии как не бывало!

- А в соседнем проулке, - дожимал меня злорадный помощник, - стояла наша редакционная бричка с эмблемой газеты «Глас народа»! С мешком новых ассигнаций! Так вот, существует патриотическое общество «Чернозём», состоящее как раз из ветеранов, из военных! И следователь полагает, что старик является участником оного. Хотя тот говорит совсем иное.

Рассказчик захлёбывался, махал записной книжкой, встряхивал головой, но всё же довёл до моего сознания, что Терентия допрашивает следователь Валериан Демьяныч Гландышев, и что подозреваемый указывает на меня, будто я дал ему бричку и отправил на преступление.

- Как тебе это нравится? - спросил он, улыбаясь блестящими зубами.

Это был второй за сутки удар по моей жизни. Беда не приходит одна.
- Зинда, убери ты свою курицу! Хотя, конечно, я благодарен тебе: ты хотела накормить меня, бедного журналиста, да только, видишь, меня уже обкормил новостями этот горевестник.

Собственный голос для меня звучал, как чужой. Зинда с обидой удалилась.
Жужжание усилилось, точно обрадовалось моей тревоге. Терентий был мелкой, козявистой сошкой, но это был мой сотрудник. Я-то радовался, будто обламываю патриота, заставляя развозить по городу антинародные тиражи, а он шпионил за моей работой, постигая «политические методы ялмов». Вдруг мне это утвердительно открылось, как будто прежнюю темноту осветила молния. Какой же я был слепец! Он для того и в курилке упорно дремал часами! Он лишь потому и не ушёл на заслуженный отдых! Он служил Родине!

Однако не всё для меня складывается так скверно: у меня ещё хранится золотой запас, и я могу зажить частным способом - открою трактир на большом тракте. 

- Я на завтра пригласил следователя к нам в редакцию, Валериана Демьяныча. Вот где будет сенсация на первую полосу: патриоты - преступники!

Восторженный голос Баазиса терзал мой слух.

А может, обойдётся газетным криком? Я сейчас первый начну возмущаться и клясть этого двуличного лазутчика, которому деньги платил ни за что, заради дружбы между народами.

Баазис посмотрел на меня внимательно, прозорливо. Потом ощерился новой улыбкой.

- Только Валерьян Демьяныч отказался приходить сюда. Он тебя вызывает в свой кабинет. Вот повестка.

Положил на стол бумажку, словно туза вытащил из рукава.

- И ещё с тобой хочет поговорить Смоква Лактатор, после Совета вождей. Тебя только просили там не появляться.
- Ты, значит, к ним сразу прибежал с этой информацией и лишь потом ко мне! - прошептал я.
- Да, - он кивнул мстительно. - Они-то вожди, а ты всего лишь редактор! И, если по правде, я многого не разделяю в твоей работе. Ты любишь тереться возле великих, а я хожу в народ. И только поэтому первый добыл информацию. 

Мне стало холодно. Старик, укравший деньги под шум салюта и положивший их в редакционную коляску, оговорил меня, чтобы заодно навредить, раз уж попался. Не Баазис ли выследил его? Сыщик-самоучка… он стремится в кресло редактора. Вожди захотят сохранить газету и откупятся от скандала моей фигурой.

Смоква представился моему внутреннему взору не добрым одуванчиком, а старым гривастым львом, как в ночь проклятия Бирки Вентиля.

Ряд лиц возник в памяти - всё опасные лица, карательные: Абсцисса, Гроший, Комрот, Везувий - они меня из-за этого Терентия в порошок сотрут. Ведь, конечно, старик не укажет на свой «Чернозём», он укажет на другого заказчика, на меня.

Хитрые надежды и безумные страхи смешивались во мне. Город жужжал, как и моя жизнь.

Навстречу проехал ямщик - не ямщик, а майский жук в зипуне; его лошадь имела более человеческий облик. Прошла женщина в чепчике и с нею ребёнок в таком же маленьком чепчике - тоже из мира насекомых, нарядных насекомых. Из окна старуха выглянула - дряблая личинка из ячейки термитника.

Дома я прошёл к себе в кабинет и лёг. В спальне кровать слишком двухместная, а тут я побуду один со своим жужжанием. Зинда принесла чай и села на диван в ногах, правда, не с тем, чтобы жалеть меня. Принялась упрекать.

- Ты стал здесь чужой. У тебя закрытый взор, и сердце у тебя стало чёрствым. Последний раз ты говорил с дочками два дня назад и сказал им ровно два слова: «Слушайтесь маму».

Звук сделал под потолком большую петлю. Может, это летает буква «ж», произносящая сама себя? Я проводил пустое место глазами.

- Куда ты смотришь? …Признайся, у тебя другая женщина?
- Ох если бы!
- Влюбился в Меандру?
- В неё нельзя влюбиться.
- Зато можно хотеть. А если хотеть и не получать, как раз и влюбишься. Мечты разыгрываются…

-  Почему ты  только в этом видишь смысл происходящего? Хотеть, влюбляться..! Ничего другого на свете нет?! Ни совести, ни смерти, да?! Ни звёзд, ни земли?! Только половые отношения?! Мир для тебя - это гнездо? И все заняты одним важнейшим делом - вьют гнёзда, чтобы рожать детей и выяснять отношения?

-  Погоди, я тебе напомню. Насчёт совести ты сам говорил, что её придумали для общественного удобства. Насчёт смерти сказал, что о ней вовсе незачем думать, ибо для мертвеца её нет, а для живущего - тоже нет. Звёзды сравнил с деньгами - причём в пользу денег, ибо деньги считать полезно, а звёзды бесполезно. Что касается земли, то о чём размышлять, мы разве крестьяне?

Все слова мои помнит! Кошмар! Я отвернулся к спинке дивана и закрыл глаза. Буква «ж» села на спинку, на самый верх. Зинда вздохнула и вышла. Я повернулся обратно, ища простора для глаз.

Был вечер за окном. Мягко звонил колокол. Ворона села на ветку совсем близко и принялась качаться, как сделал бы ребёнок. Вертела головой. Клюв у неё чёрный, как горелая кость. Как темнота между пальцами Бахромия, когда он протянул ко мне руку.


(Я ПИШУ) Потомок, здравствуй! Не ожидал я такого поворота событий, ибо начал я к тебе обращаться и писать тебе свои заметки, не дочитав дневника. Мне вообще сказали, что дневник этого знаменитого предка - «вред и бред», и посоветовали спрятать, чтобы не затемнять светлых имён, но я привык делать выписки для тебя и сам почти стал писателем. К тому же, здесь моя лазейка в бессмертие, или хотя бы в послесмертие. Теперь-то уж я дочитал: волосья дыбом. Я был уверен, что… я был уверен в нём, в прапрадеде, а повернулось неожиданно. Да разве мы не вправе знать, какой личной ценой наша история оплачена! В какие бездны заглядывает передовой человек! В учебниках пишут, что это был выдающийся борец против царизма - и правильно пишут, и пускай продолжают в том же роде. А почему бы нам с тобой не знать потайной правды? Разве мы недостойны? Или не умеем держать язык за зубами? Даже с мелкими людьми такое бывает: второе дно появляется в их жизни, как в чемодане. А уж про великих и говорить не надо. У меня, например, тоже кое-что не совпадает с пунктами официальной биографии, но разве я из-за этого перестану быть для тебя предком? Потеряю твоё уважение? Не так ведь, а? Мы все живём иначе, чем хотелось бы. И разве это причина, чтобы перестать общаться и не вести дневников?! Сколь яркое оптимистическое сочувствие вызвали во мне первые главы, столь яркое трагическое сочувствие вызывают последние. Кажется, и со мной нечто происходит подобное, в смысле растерянности. Не осуждай нас, умный потомок! Не критики прошу, но понимания.


(ХАЙКА ПИШЕТ) Оказывается, гудение связано с призраком. Должно быть, это его вибрация. Когда он становится видимым, звук умолкает. Так в полночь я обрадовался наступившей тишине, но, открыв глаза, увидел Бахромия. Он присел на краешек дивана, подсунул руку мне под затылок и резко поднял меня в сидячее положение. Я ошибался: говорить ему трудней, чем действовать, и силы в нём больше, чем во мне. Так он показал мне, что убьёт, если я не верну золото.

- Куда отнести?
Он молчал, глядя мне в лоб недвижными глазами. 
- Туда же?

Он кивнул и пропал, превратившись в гудение. Оставит ли он меня, когда я крепко усну? Невозможно проверить.   

Следующий день оказался субботой, что мне на руку, ибо следствие спит. Я долго думал, рассказать ли жене о требовании призрака. Не хотелось, она и так шибко умничает, копаясь во мне, но родство делает наш язык мягким, тем более при таких жёстких обстоятельствах. Пришлось поискать место для разговора. Только в церковь гудение не вошло, осталось на паперти.   

Я привёл туда удивлённую жену, и всё ей шёпотом поведал. Рассказал также о возможных проблемах на работе. Она страшными словами кляла старика Бокова, а план о создании моего двойника из Бирки Вентиля одобрила.

- Вместо золотых изделий свернём в узел скобяные мелочи, чтобы звякали, - сказала она.

Подлинный сюртук Бахромия я сжёг, поэтому Зинда взялась найти подобную ткань. Теперь я не один против тёмной силы, мне стало легче, но только на первых порах.

Как ни странно, Зинда оживилась: видимо, её половые подозрения были для неё страшней. Просто она призрака не видела.

Надо было спешить. Слово «обыск» зажглось в звёздных небесах. Если следователь поверит старику Бокову, то на всякий случай придёт в мой дом с обыском. Впрочем, если не поверит, всё равно придёт. (Фофаны верят легендам о нашем богатстве.)

В мире, пронзённом электричеством, быстро возникли телеграф и телефон. Я связался с нашими людьми в Киеве и попросил найти отверженного Бирку. Не только найти, но и посадить на скорый поезд.

Бирка тоже изменился, что-то обвисло в его лице, взор потерял остроту, но поскольку я изменился точно так же, мы сохранили нашу схожесть. Я сказал, что у меня есть к нему ответственное задание - якобы, ялмы проверяют его на верность. У него есть ещё небольшие шансы…  Надо ли говорить, как он обрадовался. О, как он обрадовался! Клялся исполнить все мои приказы; готов был руки целовать. Слёзы блестели на его худых щеках (глаза только не худеют). Я снял ему номер в дешёвой аборигенской гостинице и заплатил за хорошую кормёжку. Встретились мы с ним, разумеется, в церкви.   

Я хорошо всё продумал, но на практике опыт не удался. Описываю действия кратко и по порядку. Приехал он вечером в воскресенье. Уже днём в понедельник мы с Зиндой притащили в храм узел с мелкими гремучими железками. Подошёл Бирка. Я объяснил задачу. Самое было трудное - описать нужное место в лесу. А именно большое дерево - дуб раскидистый, стоящий возле тропы. Нарисовал нижние сучья, которые запомнил на всю жизнь. Один из них сломан, все толстые, кривые, шершавые на ощупь. Я понимал, что говорю глупости, но мне надо было его отправить во что бы то ни стало. Мне нравилось, что он с пониманием кивал и поддакивал: «Да-да, лес, деревья… понимаю». В качестве дополнительной приметы я даже упомянул косое лунное освещение. Нарисовал карту с тропами и просекой, указал примерные расстояния. Потом сказал, что если не будет у него уверенности в том, что искомое дерево найдено, пусть положит узел под иное подходящее толстое дерево в лесной чаще. (Кстати, и я не нашёл бы тот висельный дуб.) Я дал ему денег на такси, велел написать мне потом письмо на его же гостиничный адрес, на его собственное имя. Надел на посланца свой плащ и шляпу, забрал у него паспорт, всучил серый узел и пожелал удачи. Итак, я отправил его в лес.

Зинда вернулась домой к детям. Я в одежде Бирки занял по его паспорту его номер в гостинице. Портье не заметил подмены жильца.

А гудения-то нет! Неужто, думаю, получилось, и Бахромий увязался за Биркой?!

Мой двойник поехал за город на такси - что ж, полетай за автомобилем, погуди там, вредный Бахромий! Мерзавец! Я не грабил, по крайней мере, живых, в отличие от него. Он-то по городам сплёл сеть ломбардов, где у вдов и сирот, у пьяниц, игроков и студентов берут залоги сам-пять к объёму выдаваемой ссуды. Я-то знаю: как-никак племянник.

Найдёт ли он меня сызнова? 

Через два дня нашёл. А Бирка исчез. Будем считать, что не я виноват, а сбылось проклятие Смоквы. 

Потомок! Видишь, я вспомнил о тебе, несмотря на то, что мне трудно сейчас помнить о ком бы то ни было. Потомок, прислушайся! Я написал: «Будем считать, что сбылось проклятие Смоквы». И ты всегда считай и полагай только так, как тебе легко и удобно. Никакой правды на свете нет. А если она есть, то она вредна, поскольку обязывает. Вместо правды я тебе завещаю гибкость. Привязанность аборигенов к правде не упасла их от алкоголизма, продажности чиновников и, что главное - от жёсткого и длительного сословного разделения, посеявшего в народе большие обиды (которые помогут нам совершить полный переворот).

Выращивай в умах относительность - и будешь прогрессивен.

Тем более решительно следует протестовать против так называемой истины, то есть правды, на которой якобы стоит весь мир. Ньютон мог бы назвать истину точкой отсчёта в системе смысловых координат или даже источником смысловой гравитации.) Но что если мы не хотим никакой истины? Разве мы, тем самым, не отменяем её?


(Я ПИШУ) Эти строки написал настоящий ялм. Но это последние подобные строки. Увы, потомок, далее с нашим предком произошла исключительная метаморфоза. 

(ХАЙКА ПИШЕТ) Если нам не нужна истина (от слова «искать»), то что мы ищем? Чего мы хотим? Вот это вопрос. Если мы хотим только свободы, то есть самих себя, то мы давно имеем такую свободу. Что дальше? Свобода без смысла не лучше несвободы. Погоди, эта мысль смущает меня. Она во мне жужжит. Уйди! 

Прочь! Надо разложить всё по полочкам, чтобы не сойти с ума. Разложу себя по строчкам. Извини, потомок, что это происходит при тебе. 

Итак, через два дня Бахромий меня нашёл. Но были ещё эти самые два дня. 
 
В означенное время произошло моё общение с фофанским правосудием, которое кое-как ищет правду о моём участии в инциденте с мешком денег. 

Также у меня произошло общение с нашими вождями, которым вовсе не нужна правда обо мне; им надо замять скандал с Терентием Боковым. Попутно выяснилось, что моё место давно освобождал для себя Баазис Апломб, действуя доносами и наветами - то есть вовсе без правды. И он моё место занял. Вчера, во вторник.

Поскольку эти истории совершались одновременно, а раскладывать или рассказывать я могу только последовательно, мне придётся нарушить правду жизни и рассказывать, как удобно. Подобное происходит при воспоминании сна. Во сне некоторые истории совершаются одновременно, но я не только рассказать - я их и припомнить одновременно не способен. Мне приходится, применяя логическое насилие над природой сна, превращать его сюжет в отдельные элементы и раскладывать последовательно. (Тема сна сейчас актуальна, поскольку моя жизнь похожа на сон, и только логическое рассуждение удерживает меня от полного выпадения из времени.)   

Смоква предложил мне снова заняться винокурным промыслом и трактиром на трассе. Я отказался: не хочу, чтобы мои дочки росли в кабаке. Тут он признался, что никто ни на секунду не сомневается в моей непричастности к ограблению денежной типографии, но дело в том, что я очень мало вношу в кассу ялмов. У меня приличная зарплата, я без конца улучшаю свои жилищные условия, короче говоря, живу для себя, а не для народа. Другое дело Баазис, он обещал сделать из газеты доходный бизнес и готов относить прибыль вождям.

Я перебил старика и сказал, что сам собирался издавать Коммерческое приложение с биржевыми сводками и списком торговых предложений, да только события последних дней задержали меня. Смоква попросил все идеи насчёт Коммерческого приложения передать Баазису.

- Уверен, ты не будешь из-за потери должности тормозить развитие дела, - утвердил с полувопросом.
- Не буду. Только видеть его не хочу. Передам свои мысли другому лицу.
 
В понедельник я пришёл по повестке к следователю. Валериан Демьянович Гландышев похож на дьякона - сытое лицо, прямой пробор, лукавые масляные глаза (не столько ради женского полу, сколько от выпивки) и непонятный склад губ, в коих строгость, улыбка, злая ухмылка мигом сменялись. У него оказался тик на левом глазу. Он устал от человечества и от собственной прозорливости. «Ох, устал я от вас», - первое, что он мне сказал, руки не предложив. «Кому я руку протягиваю, тот ноги протягивает, примета», - пояснил, заметив, что я разглядываю правую руку его, изуродованную секущим шрамом.

- Суть в том, что я вас не люблю, - сказал он мне с отменной простотой. - Но как должностное лицо я не должен примешивать к своей работе личные чувства. Поэтому к делу. Старик Боков указывает на вас как на заказчика преступления. Я уверен, что это навет. Но работа у меня формальная. Дамы, бывшие вместе с вами в редакционной курилке, вспомнили вашу странную реплику, де, вам крепко нужны деньги. Скажите, а зачем они вам нужны?

- А вам? - спросил я.
- Мне на жизнь.
- И мне тоже.
- Нет. Вы всегда врёте, это у вас такая манера. Деньги вам нужны для власти. Поэтому вам нужны очен-н-но большие деньги, мешки-с! И вы посылаете старика, рассчитывая на его преданность вам, поскольку вы его, инвалида, кормите. Похоже получается?
- На что похоже? - переспрашиваю.

- На правду-с, милейший! И только вы могли дать ему бричку, и только вы могли заранее сообщить ему, когда будет салют, создающий гром в небесах и ослепление очей - все смотрят на небо, а с неба сыплется огонь, магний, который, кстати говоря, очень полезен для ваших пламенных затей с казначейской типографией. Похоже? Я вас упеку в острог, милейший. Но моим личным обвинением будет другое. Старик мне подробно изложил суть вашей работы, всю вашу идеологию. На имя государя он отослал докладную записку, которая произвела на царя крайне тяжёлое впечатление. Он-то назвал её липой, но так ли помыслил?

«Верно. За те деньги, что мы ему дали, можно отговориться любым словцом», - подумалось мне.

В кабинете висел портрет Мозжечка в парадном мундире. В углу мерцала икона с горящей лампадкой. Пахло ладаном и табаком.

Я всё понял, я знал, что сейчас произнесёт Валериан Демьянович.

- Так вот-с, милейший редактор мозгов и подрыватель устоев, я вам пропишу для лечения души и обнаружения совести… ну, скажем, десять лет каторги. Ясно за что? Не за то, что вы направили на хищное дело старика, хотя написано в следственном решении будет именно так.

- Но всё-таки буква закона… я же невиновен в поджоге, в ограблении, вы сами это признаёте…
- Как частное лицо! - поправил он.
- Правильно. И как частное лицо частному лицу, прошу заметить, я предлагаю вам один килограмм золота. 

Я смотрел внимательно в его глаза. Они дрогнули. Посмотрел на губы: они прошли все свои положения и выбрали улыбку-маску.

- По рукам, - сказал он просто и на этот раз протянул мне руку.

Я поразился скорости принятия решений в его уме. Я думал, такое свойственно только ялмам.

- Но следственные действия никто не отменял, уважаемый подозреваемый. Процесс идёт. Правда, сейчас, - он достал брегет, - предлагаю закончить наше общение. Однако завтра в полдень вы непременно должны явиться в здание городской тюрьмы для проведения очной ставки с главным обвиняемым. Под протокол, прошу учесть. 

Он вернулся глазами к своему большому столу, где располагались только пепельница и острый, как жало, карандаш.

В полдень вторника я прибыл по указанному адресу. На воротах предъявил паспорт, охранник справился в дежурном списке и вызвал помощника. Тот быстро ощупал меня на предмет оружия и повёл внутрь. Здание меня устрашало так сильно, что я старался его не видеть. Здесь даже воздух был страшен.

- Прошу сюда.

Меня провели в помещение, по кубатуре и общему виду похожее на казарму. Здесь стояли два стола, две длинных скамьи и несколько стульев. За одним столом меня встретил глазами следователь. За вторым сидел секретарь, он готовился писать. По бокам двери стояли «смирно» два невооружённых в мятых нелепых шинелях солдата. Вверху над столами горели две голых лампочки на длинных тощих проводах, потолок посерел от окурков и вздохов, от напрасных молитв и тоски. Между столами зияло обширное пустое место, шагов на восемь, по обеим сторонам ограниченное скамьями. Мне указали сесть на одну из них. Секретарь теперь строго посмотрел на меня и стал задавать метрические вопросы. Валериан Демьяныч, шумно пыхтя для изображения трудного и надоевшего процесса мышления, курил сигарету.

За дверью послышался шум - ввели Бокова. У меня не возникло против него злости. Я догадался, что всё идёт каким-то мне неведомым, однако неслучайным чередом. Старик же смотрел на меня люто.

Его посадили на скамейку напротив. Они так широко расставлены, чтобы мы друг на друга не бросились, понял я.

Секретарь записал данные Терентия. Неспешная скучная процедура. Странно, ничего нет скучнее тех мест, где решается судьба. Если уснуть на этой скамье, будут сниться пепельницы, протоколы, наручники, замки, казённые лица с ноздрями под висячий замок, с глазами, нарисованными на стеклянных яйцах.

Но здесь не гудело! Я наконец-то заметил, что здесь тихо. Должно быть, ему трудно сюда пробраться. Или здесь и без него - дом скорби. А может быть, какие-то личные воспоминания удерживают? Хоть что-то для меня здесь нашлось хорошее. 

Тем временем оба мы подтвердили, что знаем друг друга. Уже известную мне чушь стал излагать непосредственный исполнитель преступления. Тонкие губы его дрожали, он задыхался и прерывал свою речь одышкой. Тогда голова его повисала, и длинные пряди седых волос повисали с какой-то отдельной жалобностью. Ему едва хватало сил сидеть, но сил на ненависть ему хватало. Он вновь поднимал голову и глядел на меня с неподвижной прицельностью.

- Это он дал мне ключ от каретного сарая! - указал неживым пальцем и вытянутой рукой. - Это он дал мешок под купюры. Ему позарез понадобились деньги …он запугал меня и заставил пойти на преступление.

При слове «запугал» даже сухой секретарь улыбнулся в свои листы, ибо ясно было, что такого старика запугать - непосильная задача. 

Меня спросили, согласен ли я с вышесказанным. Я назвал вещи своими именами: злонамеренной клеветой.
 
- Подозреваемый Хай Атмосфер, вы знали, где расположена типография Казначейства?
- Да. Там на стене вывеска.
- Вы знали, что там печатают бумажные деньги?
- Не задумывался, - ответил я.

Следователь чуть кивнул солдату, и тот, покинув пост, встал за спиной старика.
- Присутствующие, слушайте внимательно. Бумажные дензнаки печатаются только в типографии Монетного Двора, а не Казначейства. В типографию Казначейства, где печатаются иные документы, некоторая сумма была привезена для кратковременного хранения по причинам сугубо технического характера. О перевозе этой суммы знали только пять человек, - и тут следователь посмотрел на меня, - в число которых вы, Хай Атмосфер, не входите. Посему я снимаю с вас статус подозреваемого впредь до появления новых возможных улик, - он посмотрел на старика. - Вы, обвиняемый Боков, готовы ли прямо сейчас назвать имя того, кто сообщил вам о перевозе денег в типографию Казначейства? 

- Он сообщил, он! - старик затрясся от усилий указать на меня, и не просто указать, но пронзить.
- Очная ставка окончена, - объявил следователь.

Тут со стариком случилось нечто вроде эпилептического припадка, однако он пребывал в сознании. Он кричал, биясь в руках солдата, который обхватил его сзади.

- Они пришли и всех вас купили! Вы все продались, чинуши мордорылые!

Второй солдат прибежал на помощь первому.

- Солдаты! Не будете любить Родину больше, чем себя, не будет у вас Родины! А вы, губители и растлители народа, будьте вы прокляты… прокляты… прокляты! - он сжигал меня взором, в котором не было зрачка, была зрячая слеза.      

Солдаты поволокли ветерана, подхвативши под плечи. Его каблуки ехали по полу с уже знакомым гребёнчатым стуком.

Я вернулся в гостиницу и сел на стул. Половой постучал.

- Господин Вентиль - (ну да, я же тут под не своим именем!) - не желает ли отобедать? Кулинария заранее оплачена, так что не стесняйтесь: пироги, буженина, заливная рыбка, поросёнок с хреном… или без него, графин водочки имбирной остужённой?
- А давай водки. Впрочем, без пищи нехорошо… давай рыбы заливной.
- Непременно-с.

Где же Бирка? Второй уже день длится, жив ли несчастный? Батюшки, вздохнул я по-фофански - за окном осень! Впрочем, коли водку пить, так уже и вздыхать по-ихнему.

За окном грустно пересекались ветки тощих кустов или деревец, почти оголённые. И вдруг они исчезли в тумане - это я надышал на стекло; да, человек замутняет. Я отстранился от холодного стекла и стал недвижно смотреть на то, как пересекаются тонкие тёмные побеги. За пространством, ими прошитым в глубину, крепко стоял одноэтажный кирпичный особняк о четырёх окнах под сложной жестяной крышей, облепленной желтыми листьями. Как сладко жить в полусне! Или быть хорошо сделанной вещью.

Половой принёс ужин. Со вкусными присловьями накрыл на стол, салфеткой легко обмахнул воздух возле стола, словно прогнал ненужные флюиды, откланялся. Ласковые мелочи делают невыносимую жизнь выносимой. 

А ведь не гудит! Я выпил из гранёной стопки, такой же красивой, как дом за окном, выпил так же, как пили мастера этого дела в моём трактире. Крякнул, большой ложкой зачерпнул желейного заливного, в коем перламутровый рыбий ломоть украшался тонким ломтиком лимона и веточкой петрушки. Ноздреватого чёрного хлеба отщипнул и понюхал. И заплакал.

Когда я допил графин и когда стемнело в окне, в дверь постучали. Вошёл половой:
- Вам письмо. 

Я вскочил, думал от Бирки. Нет, письмо от жены. Уже с другим чувством вскрывал я конверт, без надежды и радости; с печалью и виной. Там всё в порядке, она волнуется, как прошли мои встречи. Крупными буквами написал ей: ХОРОШО. Со второго этажа я спускался на первый, точно в судовой трюм в непогоду. Крепко держался за поручень, меня всё равно порой как-то вращало, и я хватался двумя руками. Поручил слуге сходить на почту и отправить моё письмо. Всё это оказалось довольно сложным делом, и я понял, почему некоторые простые дела так утомляют аборигенов.

Поднялся при крепкой волне. Кое-как попал в свой кубрик, лёг. Где Бирку носит? Лишь бы жив был! Зачем я его отправил! Мог бы и сам пойти. Никого я не боюсь. Плевал я на этого дядю. Выходец… пусть только появится… И он появился. Не сразу после моего бормотания, а в середине ночи, хотя мне показалось, что сразу. Он уже мало походил сам на себя, это был не дядя, а монстр. Его лицо отливало синевой, вместо глаз находились дыры, изо рта выглядывала бездонная тьма. Косолапый, грузный, с огромной головой - это был не дядя. Он ударил меня синей лапой, облачённой в дядин рукав, и я, как мячик подскочил над кроватью. Стоя на кровати, я оказался выше его, но страх сковал меня целиком, заморозил. Он осклабился, показав мне зубы, сделанные из каких-то вилок - я не успел рассмотреть, потому что он ударил меня слева в бок, и я слетел с кровати на пол. Страх не давал мне даже разобраться, какие увечья он мне наносит.

Было не совсем темно из-за дальнего уличного освещения, которое брезжило в окошке. У меня была секунда, и я разглядел его в профиль. Это был огромный, весом с медведя, павиан, если я не путаю виды. В костюме дяди. В человечьем наряде этому монстру было вполне удобно, привычно. Какой-то миг он стоял сутуло, боком ко мне между мной и окном, потом прыгнул. Я кубарем прокатился под ним и оказался в центре комнаты. Мышцами руководила уже не моя воля, а что-то дремучее. Я лишь удивился. Пока он разворачивался в тёмном углу за кроватью и обращал ко мне морду, я подхватил стол, пренебрегая тем, что на нём оставалось от ужина, и набычился против беса четырьмя ножками. Он двинулся на меня. В глазах его - ночь. Я толкнул стол прочь от себя - на него, чтобы выиграть время, чтобы успеть к дверям и наружу - неудачно получилось: там был грохот стола, отброшенного чудовищем как раз к выходу, и в тот момент, когда я нажимал дверную ручку, этот стол меня ударил и оттолкнул. Проклятье! Но я поднял его, только получилось ножками к себе, как щит. Неудачно - он движением лапы ударил меня сверху по темени и захватил пальцами волосы. Я завизжал и попятился, отпустил стол, вырвался посредством падения. Оказался спиной на остатках еды и на столовых предметах. Графин подвернулся под руку. Швырнул в него лёжа - удачно: попал в морду. Нет, не попал. С бесом всё бестолку. Что там за мной? Шкаф. Возле шкафа умывальник с тазиком и кувшином. Из кувшина я плеснул в него толстой струёй воды, не попал, затем кувшином - попал - грохот кувшина по полу. Поднимаю таз и швыряю следом. Предметы он играючи отбивает ударами лапы. По коридору кто-то бежит - несомненно ко мне. Я бросился к окну, потому что павиан шагнул вперёд, но дверь отворилась - в квадрате жёлтого света встал перепуганный дежурный с первого этажа. Он был бледен, как мел. Он включил в номере верхний свет. Павиан исчез. Мы смотрели с бледным человеком друг на друга, не решаясь ничего произнести. Номер был разгромлен. Где-то стали раздаваться испуганные и возмущённые голоса. Топали ноги, приближаясь. Ещё кто-то заглянул и с любопытством вошёл. Тут произошло следующее: с пола без всякой видимой причины поднялся большой осколок графина, качнулся и полетел в меня со скоростью камня из пращи. Удар, брызги, звон - это я получил удар в лоб горлышком графина и, сражённый, упал. Тёплая кровь липко потекла на пол. Те, что находились тут, в изумлении попятились. Я лежал и дышал.   

- Я заплачу. Всё оплачу, - зашептал я дежурному. - Только не вызывайте полицию. И вам заплачу. Я мирный человек. На меня напал демон. Вы же видели, вы… можете… под-твер-дить.

Тот кивнул, продолжая молчать. Он был в шоке. Несколько лиц перекрыли дверной проём. Не обращая внимания, я пополз на кровать, как раненый зверь в берлогу. Со стоном забрался, зарылся под одеяло, затих. Теперь я вслушался в боль. Всё во мне горело.

Прошло сколько-то времени - кто-то тихо ступал по комнате, шуршал веником, шлёпал и журчал выжимаемой тряпкой, расставлял предметы. Я был ему благодарен, меня знобило. 

- Как вы себя чувствуете? - меня потрясли тихонько за плечо.

Я едва разлепил веки.

- Сколько я должен вам за всё? - едва произнёс, мои слова были тяжелы и обжигающе горячи.

Он назвал сумму. Я кивнул глазами на шкаф, он достал висящий там костюм, я ещё раз кивнул. Он залез во внутренний карман, достал портмоне, и тогда я кивнул в третий раз.

Он отсчитал деньги и быстро сунул к себе в жилетку. (С недавних пор я ношу при себе деньги для самоуверенности, это моя единственная защита.)

Дежурный слуга снова подошёл ко мне тихим шагом.

- Вам надо съезжать. Утром кто-нибудь из жильцов пожалуется в полицию на безобразие. Здесь такое не впервой, только… обычно всех участников драки видно. Я вызвал такси.
- Могу я переехать в другую гостиницу? - спросил  шёпотом.

Он поджал губы и отрицательно покачал головой.

- Там сразу вызовут полицию. Так положено.
- У меня такой страшный вид?

Он кивнул и поднёс к моим глазам чудом уцелевшее зеркало для бритья.

Да..! И до меня дошло, что домой мне никак нельзя поехать, поскольку битва может продолжиться там, при детях и жене.

Попросил дежурного помочь мне подняться. Через полчаса я вышел из такси возле тихого сквера. Дежурный в гостинице подарил мне окровавленное одеяло, чтобы я не озяб. Какой человек! Немного он сделал для меня, но как всё точно, тактично, вовремя! 

Знакомый маленький парк, рассвет, холодно, тихо. Ни души, ни звука. Здесь в углу за кустами сирени должна быть скамейка. Когда я был влюблён мимолётно в Матрёну, я подыскал скамейку для наших несбывшихся свиданий. Скамейка оказалась на месте. Забавно, отметил я, клацая зубами, здесь кто-то вечером сидел, подстелив газету «Глас народа». Мне надо было подумать, и я думал вперемежку со сном, завернувшись в одеяло, словно гусеница в лист. Домой нельзя, значит, надо в частную клинику. Деньги решат проблему.

Скамейка порой гудела, порой жужжал куст. Я прерывал свою мысль или дрёму и вслух шёпотом обещал демону, что богатство ему верну.

- Верну, только без одного килограмма. Я должен следователю, иначе ты вообще ничего не получишь. Он тоже монстр не хуже тебя.

Эти фразы пришлось повторять несколько раз. Всякий раз он то ли радовался, то ли возмущался: звук делался громче и облетал меня по кругу басовитой мухой. (А что будет, если я погибну и не отдам? Он ведь примется за моих! Тихо! Даже мыслями такое нельзя ему подсказывать.)

Проснулся я от боли в рёбрах и в голове. Рёбра наверно сломаны, а рана на голове заболела, потому что я случайно отодрал от неё присохшее к ней одеяло. Это был новый день. Шумели машины, цокали копытами лошади. Слышались голоса. Меня же не заметил никто. Добрый уголок. Ещё бы не так всё болело, да не так бы он гудел, ревниво сторожа меня.

- Да уймись ты хоть на время! Обещаю, не буду хитрить. Но килограмм пойдёт следователю. Неужто так дался тебе этот килограмм!

Ж-ж-ж… Это был самый долгий день в моей жизни. Ни одной встречи, ни чашки чая, ни одной сигареты - ничего, только мысли и гудение. Два раза я отливал в куст - вот и все мои действия.   

В те же часы шла историческая работа народов, которая впервые не трогала меня. Исторические жильцы, подобно спортивным болельщикам, болеют за то или иное дело, за свой народ или за группу людей. Прежде фанатичный, в тот день я впервые отстранился в область равнодушия.   

Тело горело, а я думал. Ничего не было понятно, если не предположить, что в нашу жизнь порой вмешивается некая сила и какому-то человеку поручает задачу. Признак того, что некая сила избрала себе человека-исполнителя, заключается в том, что вокруг назначенного человека быстро собираются новые обстоятельства, которые дружно выталкивают его в другую судьбу, в другую земную колею.

Но кому и для чего я понадобился?

В эти нескончаемые часы я бродил сам в себе, точно ребёнок в большом тёмном доме, тоскуя о взрослом голосе. Никого нигде.

Так для чего я понадобился? Кому? Ж-ж-ж.

С кислой миной смотрел я на себя внутренним взором и видел обыкновенную мнительную и мнящую букашку. Кто же я? Мелочный человек, и больше ничего.
 
Размышляя о монстре, я догадался, что павиан это, вероятно, есть подлинный образ моего дяди. Человеческим степенным ликом он только прикрывался, но внутри был другим.

Как же он умер? Павианы вешаться не станут. Или его повесили, но тогда забрали бы ценности. Или… дядю преследовал подобный же монстр. Он жаловался, да, да, он как-то жаловался своей толстой супруге на жужжание в комнате! И мне стало понятно, отчего он, солидный человек, якобы солидный якобы человек, отчего он вызвался тащиться куда-то в глушь, к своим племянникам, только для того, чтобы передать весть о редакторской работе. Он понадеялся от преследователя скрыться! (И у меня подобные мыслишки.) Но тот настиг дядю в лесу и повесил. Или заставил так поступить.

От объяснений мне становится легче. (Ещё недавно я отрекался от правды, но всякое объяснение есть опора на правду.)

Дядя был жадным и в делах прибыли безжалостным. Мог ли он когда-либо совершить тяжкое преступление? Мог. Тогда всё складывается. Или многолетняя сумма тёмных поступков и помыслов приравнялась большому преступлению? Быть может, такая сумма даже тяжелее одноактного действия. Сумма сложилась - и с той стороны кулис вышел к нему демон. А какой демон и за что, мне не узнать, да и не важно.   

Частная клиника. Рёбра оказались в порядке, только ушибы. Резаный лоб доктор зашил. Прошло ещё три дня, три дня внешнего покоя и гудения. Мне до сих пор непонятно, как его могли не слышать в тихих палатах. Каждый час приходилось шептать ему, что я, как только выйду из больницы, отдам ему всё, что осталось. Даже назвал дату. Он стал потише. Мои разговоры с невидимкой некто заметил… но Закон позволяет нам думать вслух.   

Жена приходила, приносила еды, сигарет, сладостей, денег. Звала меня домой. Я ей всё объяснил, попросил набрать монетами килограмм золота. Она кивнула. Вид у неё обречённый. 

Кое-что я разложил по полочкам. Потомок, ты здесь? Впрочем, пока мне нечего тебе сказать, я толком не знаю, кто я такой. Раскладываю события дальше.

Этот килограмм, она по моей подсказке очень туго увязала в холстяной мешочек и, обмотав толстой тряпкой, положила в кулинарный пергаментный пакет, капнув на него жиром. Передала мне своё изделие на улице. Гудение летало прямо вокруг меня. Учуял золото. «Отстань, остальное твоё!»

Позвонил следователю из будки, договорились увидеться на набережной.

- А я уж и не знал, что подумать, - весело приветствовал меня следователь, сияющий, напомаженный, в сальных сапогах, точно казачий офицер в отпуске.- И только усомнюсь, как тут же и успокоюсь: Хай Атмосфер здравомыслящий человек! Все политики и финансисты - люди здравомыслящие. Ого! - оценил свежий шрам на мне. - Оказывается, не все уж такие здраво… - он засмеялся. - Девочку не поделили? Или упали в печатный станок?
- Учился верховой езде, - сочинил я в тон ему.
- И лошадь копытом встретила, да? Наши лошади вас долго не признают. Люди скорее признают, а лошади, они принципиальные.   
- Да уж, не такие продажные, как люди, - мстительно произнёс я. - Вот вам, Валериан Демьянович, жена пирожков прислала. Пальчики оближете.

Он рукой признал килограмм весу. Говорить уже было не о чём. Он отвернулся к реке. Там шёл, плеща на лопатах искристой водой, колёсный пароход. По-чёрному дымил трубой и давал гудки, словно в небе делал мягкие проруби. На палубе стояли и прогуливались нарядные дамы в шляпках. Октябрьский день выдался тёплым и нежил всех. Точно такие же дамы в шляпках гуляли по набережной. Валериан Демьяныч повернулся ко мне, нарочно пожал на прощание руку, едва не сокрушив хрупкие суставы моей кисти. Скрипнул зубами и быстро пошёл прочь, со спины очень похожий на грозного демона. Страшное тело.

Жужжание на несколько секунд полетело за ним и вернулось. Жадность! Неужели и я такой?! Не хочу.

Меня позвал обратиться к пароходу чей-то взгляд: на палубе стоял Бирка. В моём плаще, в моей шляпе. Он смотрел на меня, ветер движения не шевелил одежду на нём. Я видел отчётливо черты его грустного застывшего лица, как будто между нами располагалось огромное увеличительное стекло. А до парохода было метров сто.

- Скажите, - обращаюсь к случайной барышне. - Где остановится этот прогулочный пароход?
- Скоро, через полверсты, в Приятном саду, напротив Острова любви.
Я побежал.
- Вы не успеете! - крикнула она мне в спину.
- Такси! Такси! - тут же закричал я.

Я ждал на пристани, когда подваливал пароход. Сердце билось в радостной тревоге - он жив, я не убил его!

Ел глазами толпу на палубе, не находя дорогого лица. Сердце пустело, наполняясь тьмой. Кинули трап, открыли борт, люди медленно хлынули на берег, неся хорошее настроение. Бирки не было среди них. Вот последние двое мещан, ласково поддерживая друг друга, сошли на шатких, задремавших ногах.   

- А я тебе говорю, что призраков не существует! - спорил один из них со вторым из них.

Прошли, ушли, чуть приседая и подрагивая. Я бы сейчас поменялся ролью и судьбой с любым из них. Они бы не согласились.


(Я ПИШУ) Здравствуй, мой незнаемый, неведомый потомок! У меня, правда, детей нет, но я говорю в целом. Теперь нам понятно, что произошло с Бахромием: о нём в истории мало свидетельств. Непонятно, что с Хайкой. Если бы он придерживался наших обычаев и меньше размышлял на вольные темы, ему, пожалуй, не пришлось бы так страдать. Он довёл себя до сомнения. Это уже какой-то Гамлет, а не Хай Атмосфер. И вот я спрашиваю: откуда в нём растерянность и тоска? Получается эффектное восклицание, и сам ловлю себя на том, что это мне тоже свойственно, особенно в последнее время. Да, к сожалению. А может и не лжёт легенда? Я сейчас потихоньку расскажу тебе крамольную сказочку. Мне дедушка поведал её, он, к слову, тоже хотел повеситься, но пожалел верёвку и умер своей смертью в почтенном возрасте и добром здравии. Так вот. «Некогда в старинном тысячелетии некий Суспензий Хламид поверил в то, что первый человек был сделан из глины, и взялся испытывать глину. Оживить её Суспензию не удалось, но сам себя он в ней замуровал. Он развёл глину в каменной нише под скалой, добавил родильной крови и сушёных насекомых, потом в эту вязкую пучину погрузился, дабы передать составу тепло и пульсацию сердца. На воздухе он оставил только выступающую часть лица. И то ли уснул, то ли ушёл в созерцание, то ли его постиг удар - неизвестно. Когда он очнулся, раствор уже схватился. Он стал молиться о смерти, ибо смерть вывела бы его дух из этого заточения. Но дух его (через символическое заклятие, как некто сказал)цепко сидел в его теле, а тело намертво засело в окаменевшей глине. Смерть получила редкую игрушку. Она любит издеваться. Иной страдалец просит её облегчить ему страдания, так нет же, она медлит, чтобы вовсю насладиться его мучениями. Он умоляет своих ближних умертвить его, но те вызывают врача. В другом же случае цветущего юношу, летящего на свидание, она срезает с коня. В общем, не спешила смерть к нашему страдальцу, который обильно подмешал в глину животворную смесь. Тогда он придумал себе надежду - чтобы соплеменники пошли его искать, чтобы пошли и нашли его. Трудно, разумеется, искать отшельника, но рано или поздно отыскали бы - так он решил надеяться. Однако напрасно. Вообрази, пусть бы они даже отправились на терпеливые поиски в горы и в пустыню, как бы признали они, что некая каменная глыба есть человек? Его глаза давно запорошил песок, от него только ноздри и рот остались в качестве приметы. Слишком уж много в горах и в пустыне всяких отверстий. Только на самом-то деле никто и не пошёл, промолвив: хотел же человек побыть один - вот и пусть побудет! А вероятней всего, они, равнодушные, не молвили ничего и просто не пошли. Он был никому не нужен. А то, что он всего себя посвятил познанию - так познание в сундук не положишь. И главное, некогда им было: все нормальные соплеменники заняты войной, грабежом, торговлей, оплодотворением жён и земельных участков. Некогда им кого-то искать. И он проклял своих соплеменников из глубины своего камня». Это я тебе в качестве анекдота привёл, чтобы ты не слишком закручинился над страницами нашего предка. Однако ж, мне тут один сумасшедший с пеной у рта доказывал, что Вселенная в самые первые мгновения своего бытия была вся живая. Она вся была душа и свет. Взрослея и разлетаясь, она по частям остывает и мертвеет. И если так, то каждый камень есть могила или труп. Или часть его. Ладно, потомок, читай дальше.



(ХАЙКА ПИШЕТ) Я теперь не боялся придти домой, потому что демон сам заинтересован в моей жизни, впрочем, гудел, конечно.

Дома дочки… не буду описывать нашу встречу. Они заметили шрам, я сказал, что подрался с хулиганами и побил их. (Всю жизнь вру, прав был Валериан Демьяныч). Забрал из тайника то, что там осталось, а это три четверти изначального богатства (четверть сложилась из килограммовой взятки, акций в заводе Живот-Пучилова и стоимости нашего дома). Не заботясь об историчности упаковки, сложив оставшиеся сокровища в сахарный мешок, я поцеловал своих и отбыл.

Взял такси. Решил так: заночую у брата и поутру отправлюсь в лес. Такси по дороге ломалось, демон гудел, но я ничем не мог помочь и злорадствовал. Мне нравилось ехать и ощущать покачивание. А вот показался братов дом сине-зелёный с красным петухом на коньке. Вывеска: «Питейное заведение с харчами», - такой прежде не было. Дом, как лицо, он стареет, и на него грустно смотреть. Правда за пять лет только краска здесь полиняла. Мандель стояла на крыльце и сыпала курам крошки. Смешно. Хлопнула дверца машины, она оглянулась и сощурилась на меня. Узнала. В доме раздался визг: «Эзопий!» Потом бас неразборчивый и недовольный, потом быстрые шаги по доскам пола. Я навстречу поднимался по ступенькам крыльца.

Мы долго смотрели друг на друга, ничего не говоря, но всё читая. Он изменился, только по-иному, не как я. У него стало лицо хитрого счетовода.  Про мой шрам он спрашивать не стал. Мандель впилась в меня взором. Душа прилила к её глазам - она заплакала и по-деревенски отёрлась кончиками головного платка. Сели за стол.

- А что в узле? - опять спросил брат.
- Гостинцы. Не вам.
- Ты стал похож на оперного злодея, - сказал брат, никогда не бывавший в театре.
- К тому же, уволенного из труппы, - добавил я и рассказал о поступке старика Бокова.

Детский ужас отразился в их глазах. Брат вскочил, обежал стол, обнял меня и громко заговорил мне в ухо (чтобы жена не примазалась к мудрости его предложения) о том, что ему нужен помощник по хозяйству. Он даже вошёл в детали и пояснил, на каких условиях: «И днём суп». Я обещал подумать и перенёс разговор на завтра.

- Устал, постелите мне.
- Да-да, человек с дороги устал, - засуетилась Мандель.

Рано утром после бессонной ночи, проведённой под нетерпеливое жужжание, я покинул дом, сказав кормящей кур Мандель, что к обеду буду. Знакомые деревья, шорох листвы. Первый иней на траве по открытым местам. Гудит.

- Веди меня, - просто сказал я ему, словно леснику.

Он полетел вперёд, местами быстро вздымая листочки. Уже через полчаса я увидел знакомое расположение деревьев и кустов. Там вон я его закопал. А здесь он висел. Если бить меня умеет, мог бы и сам дотащить сюда своё богатство. Или это дело принципа, чтобы донёс именно я? Вероятно, гордость не позволяет ему трудиться (должно быть, чем больше мерзости в тварях, тем больше гордости).

Я встал под известным дубом и увидел на земле погибшего Бирку. Ужас такой объял меня, что я отвернулся и замер, точно ледяное изваяние. А потом меня вывернуло наизнанку. Узел стал дёргаться у меня в руке: должно быть, он вселился в него и уже копался там. Я выпустил узел наземь и побежал обратно. Не было боли, когда я пробегал сквозь кусты, ничего не было, кроме страха и отвращения к себе, кроме шума дыхания и биения сердца. Лес превратился в толстую паутину. Я прорвался на шоссе где-то в стороне от братнего дома, поймал грузовую попутку до города.

Хорошо понимаю гонимого зайца. Душа - сердце с косящими назад глазами, прыгучее сердце, и больше ничего в мире нет, и страшно за себя до того, что лучше бы остановиться и дать себя съесть, но страх не даёт остановиться. А бывает страх парализующий, страх-столбняк, я его тоже давеча пережил. Но если сумею не бояться, нападёт ли дядя на меня?

Почему он следом не погнался за мной? Наверное, впился в золото, прилип, точно парень к девушке, шмель к цветку. Вожделение - клей. 

Обратный путь. Пламенные леса с тёмной зеленью ёлок плыли за стеклом кабины. Сияющая перспектива неба раскрывалась над лесом при движении машины, точно дорога была застёжкой молния. Вместе с этим я видел в памяти убитого Бирку. Да, это он тогда стоял на пароходе. И он же с открытыми глазами и открытым ртом лежит сейчас на земле. Я успел разглядеть выражение невыносимой, нездешней тоски в его лице.

В кабине грузовика было тепло. Могучий молодой парень повернулся ко мне и оглядел внимательно.

- Что случилось?
-  Плохой человек напал, - ответил я (учась говорить правду).
- Да ну?! Где? - он стал тормозить с намерением развернуть машину.

Еле уговорил его продолжить путь. И денег потом с меня не взял.
В городе я прямиком направился к Смокве: если ты мудрец, вот и скажи.

Смоква долго не принимал меня в своей личной приёмной. Кто-то шушукался у него в доме, переходил с места на место. Без особой надобности через приёмную комнату дважды прошагал его зять, уже пожилой Шкупка Каллайдер, отменно глупый и важный. Трижды мелькнул глазастый учёный внук. (Где же остальные чада и чадцы? - подумал я.)
   
Наконец вышел Смоква. Стало быть, о моей персоне он принял некое решение, иначе не вышел бы, и ожидание моё продлилось бы. Сегодня он уже не был благообразным. Он смотрел на меня с кривыми помыслами, потому его черты стали противными, кривыми.

- Что привело тебя ко мне? И почему ты ходишь в таком растрёпанном виде? Разве мы вправе подавать о себе глупые мысли?

Я вздохнул и рассказал ему всё. Он долго молчал. Если бы не жевал губой, можно было бы решить, что он умер. Глаза его ничего не выражали. Лицом он походил на старую лягушку.

- Твои беды произошли оттого, что средства, столь необычным путём завещанные тебе дядей, не пошли в наше общее дело. Ты не отдал их в кассу ялмов. Я с большим трудом изыскиваю деньги на текущие наши нужды. У меня нет способа тебя спасти. Последнее, что ты можешь сделать, чтобы не поссориться с нами, вернуться к трактирному делу. Если останешься в живых, разумеется.

Загудело. И пусть. Едва кивнув безобразному старцу, я отправился в ресторан. Гуди, гуди. Я жмурился левым глазом, поскольку он висел над левым виском.

- Я всё тебе отдал. Обращайся к Живот-Пучилову и к сыщику Гландышеву. С них взыскивай остатки, - говорил я вслух.

Фамилии для демонов, должно быть, пустой звук. Впрочем, ничего мы не знаем о жителях ночной стороны мира.

Из ресторана я пошёл к очередному мудрецу.

- Я думал, ты - дядя, а ты безобразный монстр, ты убийца! Ты проклят и сеешь проклятье.

Он жужжал без особого интереса к моим словам. Прохожие обходили меня стороной.

Работая журналистом, я узнал много интересных имён и адресов. Один из таких засекреченных людей - Гирий Галактик, алхимик, творящий для Смоквы чудо-перстни.
Обитает он в башне Музея естественных наук. Для него на самом верху освободили от папок и скелетов помещения. Некогда я там побывал, мельком, по чужому вопросу. Как-то примет он меня сейчас? И вправду ли то, что золото ялмов сделано Гирием из свинца?   

Я постучал в окованную дверь трижды по шесть раз. Там долго шаркали, потом сквернословили. Засов отодвинулся. За дверью в узкой щели стоял Гирий, точно такой же, каким был пару лет назад. Взлохмаченный, седые патлы в стороны, точно крылья больной вороны; маленький ротик поджат; длинный нос помечен лунными порами, близко-близко посаженные немигающие глаза вооружены круглыми очками с единственным стеклом, точь-в-точь подобным полной дневной луне. Другой глаз глядел из проволочного открытого люка и ничего доброго не предвещал - сухой глаз, никаких эмоций: похоже, слепой глаз, потому и линза не нужна. Лицо узкое, снизу неопрятно опушённое седыми неровными пучками. Гирию лет уже девяносто. Или кто знает.

Он уставился на меня глазами: живым и мёртвым.

- Учитель, я не попусту явился. Мне крайне нужна ваша помощь, меня Смоква прислал, - последнее пришлось добавить, чтобы он меня впустил.

Он повернулся ко мне спиной и стал углубляться в свои тёмные хоромы, что служило приглашением.
- Помощь нужна, - принялся ворчать (это добрый знак). - Когда у кого мешок счастья, так он не колотится в двери: «Возьмите кусочек!» А как хреново да очень хреново, можно и столетнего старца поднять с одра: «По-о-омощь нужна!»  - натурально проблеял.
- Вы меня переживёте, учитель, - сказал я ему в затылок.
- Тебя не мудрено пережить. И никакой я не учитель. Я ученик, только я учусь у вещества, а вы учитесь друг у друга, потому толку нет. Слепой ведёт слепого, глупый учит глупого.
 
- Разъясните, откуда берутся демоны? Почему они преодолевают границу смерти?
- Я не очень знаю про демонов. Мне более понятно, откуда берутся люди. Сонную душу неводом страстей вылавливают из океана, точно рыбу, и вытаскивают на берег - колотись на берегу, пока не умрёшь.
- И это всё?!
- На берегу можно стать земноводной тварью. Или птицей. Или ангелом. Ты зачем пришёл?
- У меня две проблемы. Я обобрал покойника. Он висел на дереве, я его снял и похоронил, но при этом забрал всё, что было при нём, и довольно много. Это мой дядя. Сначала он являлся ко мне лёгким призраком, потом стал нападать злобным демоном. Вот шрам от его удара. Он сейчас рядом, он жужжит.

Гирий прислушался и поморщился.

- А второе что? - спросил, глядя на меня мёртвым глазом и сверля живым застеклённым.
- Я хочу узнать, кто я такой.
- И Смоква прислал тебя с этими вопросами?
- Почти. Он в курсе.       
- Что касается первого, то здесь я не подскажу. Зачем покойнику богатство? Должно быть, он был очень вредным и злобным человеком. Вообще, покойники хуже, чем были при жизни. Быть может, он специально тебе так подставился, чтобы ты его ограбил и чтобы иметь причину тебя терзать. Я бы на твоём месте изменил свою личность. Крестился бы.
- Неужели? А как же наш Бог?

Он смотрел на меня одним глазом долго. Наконец произнёс, после умолчания каких-то важных фраз.

- Если жизнь дорога, это может помочь. Хотя уверенности нет. Что касается вопроса номер два, то здесь я могу помочь более радикально. Жди меня и никуда не суйся. 

Очень высокая комната являлась частью башенного чердака, и уходящий вверх потолок подсказывал форму башни. По стенам висели колёса экипажей и колёсики механизмов. На ободе больших колёс я мог разглядеть некие знаки и стрелки. На полках лежали камни и черепки. Два тонких высоких окна давали достаточно света, но всё казалось тёмно-серебряным из-за пыли.
 
Приближались его маленькие ветхие шаги. Он вышел из-за угла, держа на ладони бумажный складыш, какие для разовых порошковых доз делают в аптеках. Он подошёл и склонил надо мной своё узкое лицо.

- Крестись. Там у них имеется ещё и дьявол, решительными манерами напоминающий нашего Бога: он тоже прагматик и скор в делах, в отличие от… почитаемого и закормленного молитвами. Так что будешь иметь выбор. А это тебе снотворно, или порошок для познания себя, - вручил мне пакетик. - Только не трусь. Познание - дорога не для слабонервных.
- А как..? - я хотел спросить, как принимать.

Но он повёл меня на выход. Бранясь и ворча, сомкнул за моей спиной двери. Громыхнул засов. Крутая лестница вниз. Над головой гудит.

- Не устал? - спросил я демона.

Сквозь город я шёл, словно через декорацию. Ничто не казалось мне плотным и весомым, кроме бумажки с порошком в нагрудном кармане.

Время к вечеру. В небе повисли днища лохматых дождевых судов. Антенны на крышах ловят чужую мысль. Витрины мигают, чтобы стать заметней. Влюблённые бредут в кино или в кафе. Ветераны любви, давно отлюбившие, исполнившие природную повинность, никуда не глядя бредут в аптеку или из аптеки домой. Зажглись окна - глаза зданий. Поплыл колокольный звон.

Я не чуял ног, шаг мой был скорым и лёгким. Я видел перед собой гостиничный толстый графин с водой и тонкий круглый стакан на белой скатерти. Сейчас я буду пить алхимический порошок. Тревожно мне было и не терпелось. Кто я такой? Лишь бы не подшутил старикан! Ой, у меня же встреча с женой! Я свернул вбок и побежал к нашему кафе. Мы встречаемся в кафе или в парке. В гостиницу ко мне она наотрез отказалась являться, чтобы не приняли за… Спешно поговорили. О главном промолчав, я обещал завтра сходить с ней за покупками для девочек.

Стемнело, я так волновался, что нарушал правила уличного движения. Меня толкали. Толстая женщина на выходе из магазина столкнулась со мной и воскликнула: «Так и знала, фарш забыла купить!»   

Взбежал по гостиничной лестнице. Третий этаж, вторая справа. Всё. Запыхался. Минутку. Привалился плечом к стене. Я бережно-бережно снял пиджак и повесил на стул - там в кармане… там в кармане, можно сказать, я - в рассыпчатой лёгкой форме.

Графин. Стакан. Чистой тугой воды струя - полстакана. Увеличительная вода. Я высыпал порошок на язык, запил. Ещё налил полстакана, чтобы ни крошки правды не пропало во рту.

Ну вот. Разделся, постоял у окна. Увидел, как обычно, старую швейную фабрику с корпусами в купеческом стиле из красного кирпича. Окна темны. Сотня женщин ушла по домам. Они работают в белых платочках, и днём в окнах там видны станки и столы, на которые будто опустилась стая чаек. За фабрикой высится пятиэтажный доходный дом с плоскими печными трубами на крутой крыше. Выше дома вырос тополь. Сейчас он почти голый. Ветки торчат в небесный ветровой сумрак. Я это выучил, как открытку с курорта, присланную дорогим человеком. Выучил, потому что не знаю, где буду завтра и что надо о своей жизни помнить.

А этот всё жужжит. Ему просто нечего делать. Может, он мне завидует, что я ещё живой, и вредит из зависти?

Вкус во рту появился горько-холодный. Звук «ж» медленно поехал вниз. Пора лечь. Накрылся одеялом, поворочался, не зная, как устроиться, чтобы не так было страшно. Гудение стало настолько низким, что я лишь угадывал его, и совсем умолкло, остановилось. Я прислушался: как поживает гостиница, не оглохла ли от тишины? Показалось, что я ещё вижу светлые обои в мелкий ромбик. Что-то шевельнулось передо мной. Попытался посмотреть, что это, и не смог попасть на это нечто взором. Странно. Ну-ка снова посмотрю. Муть в глазах шевелится - не могу попасть, и не получается всмотреться. Тогда я склонил голову и посмотрел исподлобья. Ага, нечто стало обозначаться. Неохотно. Контур туманился. Меня тоже стало знобить. Надо было силой взгляда удерживать это нечто и не дать ему ускользнуть. Оно обозначилось отчётливо. Глазам стало легче. Теперь это нечто вело себя нормально, в оптическом смысле. Я разглядел, что это. Никогда не видел ничего подобного, поэтому описать крайне сложно. Смесь паука, циркового уродца и обезьянки.

Я огляделся. От стены к стене через большую светлую комнату тянулась металлическая струна, на которой сидело это существо. Оно не знало покоя: вращалось, перемещалось по струне, порой вытворяло такие фигуры и так быстро, что я не сразу вновь ловил его взглядом. Вид отталкивающий.

В некий миг оно ответно посмотрело на меня и совершило переворот вокруг струны головой вниз.

Сны плохо снабжаются словами, а здесь я говорил - впрочем, я не помнил, что сплю. Откуда-то узнав, что зовут это нечто Гнутис, я стал звать его по имени, дабы оно остановило свои кувырки. Или он. Или она. Пусть будет он, так проще.
- Гнутис! Да погоди ты! Мне надо с тобой поговорить.

Он вращался или ловким смещением отодвигался от меня на пару метров. Он кривлялся: пожимал маленькими плечами, делал выразительные движения руками-лапами, которых общим числом было больше, чем положено. Двумя он держался, будто врос ладонями в проволоку, а четырьмя жестикулировал. И весь он вытворял танцевальные «па», означавшие «не хочу», или «ты не прав». Смысл его жестов был почему-то понятен.

Ему нравилось кокетничать со мной, чтобы я вокруг увивался с просьбами, а он мне отказывал бы и по-всякому поводу ёжился бы, опрокидывался и делал бровки. У него лицо мартышки. Цветом почти чёрный, с подпалинами. Покрыт кожей вроде замши. Глаза круглые, некрасивые. Лицо безобразное и невыносимо подвижное.

- Гнутис! - я подошёл вплотную. - Посмотри на меня, давай знакомиться. 

Он чуть не укусил меня за большой палец левой руки, протянутой к нему для прикосновения. Я ударил его наотмашь правой, но не попал: он крутанулся и отъехал.  Выражение на морде и в позе было такое: «Не тронь, ты недостоин меня».

- Почему не достоин? Ты себя-то видел? Это я не достоин?! Это ты не достоин, образина! Ты когда-нибудь видел себя? Спрашиваю!

Он смотрел на меня настороженно и ждал моих действий. Я нарушил приятную для него игру в кокетство. Он был раздосадован и встревожен. Во мне возникло воспитательное желание показать ему, как он выглядит, чтобы сбить с него спесь. 

Комната была круглой, как шапка изнутри. Ни окон, ни дверей. Где же взять..? О, у меня в нагрудном кармане пиджака оказалось как раз оно, зеркальце. Чудное гладкое зеркальце. Я показал ему, что у меня в руке - он заёрзал на проволоке и отодвинулся.

- На, посмотри! Ну, смотри же!

Далее разыгралась долгая жонглёрская борьба за подстановку зеркала под его глаза. У меня ничего не получалось. Я устал и разозлился. Я ненавидел эту мерзкую изворотливую тварь. От всего сердца и со всего плеча швырнул в него зеркальцем. Он увернулся, оно звонко разбилось об пол.

Я проснулся от звона стекла над моей головой. Темно. В номере за стеной семейный скандал. Кто-то в кого-то запустил стеклянным предметом, который разбился возле меня по ту сторону стены.

Сон смотрел на меня прозрачным и ясным смыслом, от которого я отворачивался по примеру Гнутиса. Я поймал себя на этой постыдной схожести и заставил признать правду: Гнутис - это я. И все манеры Гнутиса мне знакомы, поскольку я также мастерски уклоняюсь от правды. Сон имел исключительную точность попадания. Даже слово «правда» я ненавидел. Оно и сейчас больно ударило меня. Но я уже знал, что с собой делать. Надо брать свой ум за хитрую морду и тыкать носом в правду. Иначе ничего не получится. Человека не будет, будет Гнутис.

Включил свет. Ночь за окном. Несколько фонарей на территории фабрики пророчески горели, как по периметру зоны. Вода в графине, серебристая, живая, иссякла. Я вмиг полюбил воду. Взял графин, хотел набрать из крана и вспомнил, что городским водоснабжением теперь заведует очередной зять Смоквы - поклонник хлорки. Пошёл на первый этаж, набрал из питьевого бачка. Сонная дама за стойкой рецепции уставилась на меня -  я был в кальсонах и в майке - но решив, что я похмельный, успокоилась и вновь задремала, свесив  голову над журналом, как делает старинный фонарь над лужей.

- Спи, бедная крошка, спи, рыбка земная! - шепнул я в её сторону.

Я всех немножко любил, потому что узнал правду, и мне хватило мужества её принять. 
   
Поднимаясь по лестнице  с полным графином, я вспоминал морду Гнутиса и криво усмехнулся. Но демон загудел над левым виском, началось!

- Где ты был? Нет, скажи мне, где ты был? - быстрые лающие слова соседки были слышны загодя, в коридоре.   
               
Я решил креститься. Поверил алхимику. Но это, сразу скажу, не помогло.   
Крещение проходило торжественно и монотонно, однако вовсе не страшно. Мне одно запомнилось действие. Батюшка был задорный и велел после вопроса «отрицаюсь ли от сатаны» произнести «отрицаюсь» и трижды плюнуть через левое плечо. Я глянул через левое плечо и увидел Бахромия, он скалился. Я с ужасом и удовольствием трижды плюнул в него. Он исчез. Батюшка посмотрел на меня испытующе и покачал головой: «Надо символически, зачем же так, через всю крестильню-то!»

Когда я вышел из храма после крещения, он сразу же загудел и довольно активно.  Крестик на моей груди и святая вода в моих волосах не отпугивали его.

После тяжёлой прогулки с женой по магазинам я возвратился в гостиницу, где ничем не мог заниматься, потому что слушал его. Это стало невыносимым. Полагаю, он жаждал моего самоубийства, хотел довести меня до умопомрачения, как неотвязная боль, чтобы о петле мечталось, как о мороженом в июльский день. Может, ему там скучно, и он ищет компанию? Или собрался сколотить банду призраков?

 Жена подурнела, посмуглела от переживаний. Она вся превратилась в озабоченность - что будет с финансами семьи завтра? Мы подолгу и безысходно обсуждаем это. 

Среди ялмов история с богатством покойника получила огласку. К Зинде пришли дамы полюбопытствовать. Ей пришлось признаться, что я был сказочно богат, но по «мистическим причинам» обеднел. Презрение ко мне коснулось и Зинды. Её гордость была уязвлена, она стала нервной и несчастной.

Я ей твердил о самостоятельности личности, о необходимости искать свой путь в жизни, о том, что нам наплевать на мнение злобных светских кумушек. Она мне резонно отвечала, что обретать свой путь и независимость надо было сначала, до рождения детей, а ещё лучше вместо их рождения, ибо дети живут по законам общества, им нужна лёгкая дорога в будущее. Так что нам поздно становиться независимыми.

Против такого аргумента мне нечего было возразить, осталось лишь посетовать на то, что в юности мы глупы и живём под управлением гормонов. Природа застаёт нас врасплох, ибо ей плевать на нас; она озабочена размножением, а ещё больше нашими чувствами и страстями. Природа - это богиня, рожающая детей, чтобы самой же их съесть. Рожает и поедает, рожает и поедает. При этом тучнеет, добавил я ради цельности мысли.

Зинда заметила, что дочкам такое не объяснишь, и на нас лежат родительские обязательства.

Тогда я стиснул челюсти и решил вновь отобрать у демона ненужное ему богатство. Один раз он меня избил - посмотрим, что будет в другой раз. И вообще, золото я вернул, но лучше никому не стало. 

Всё это обсуждалось и обдумывалось при нём - под высоковольтное жужжание, разумеется.

Я отыскал того крупного дельца, которому дважды сбывал мелкие партии изделий. Предложил новую сделку на огромную сумму. Делец был из другого слоя общества, поэтому слухи обо мне его не коснулись. Я пожаловался на то, что вследствие грязных интриг потерял место главного редактора. «Бывает, случается», - кивнул он, пропуская мимо ушей всё, что не касается денег. С бесчеловечностью, изворотливостью и упрямством Гнутиса он выторговал у меня огромную скидку, и мы ударили по рукам.

Тем же временем я повстречался с Гландышевым и упросил его устроить мне встречу в тюрьме с Боковым. Предлог был надуманный, якобы я хочу узнать, что нужно старику-сидельцу, и не нуждается ли он в лекарствах.

- Шаг милосердия? - с искренним удивлением поглядел на меня напомаженный следователь.
- Да, - сказал я. - Почему бы и нет.

Старик не пожелал со мной разговаривать и был прав. Я дал на лапу старшему надзирателю и тюремному врачу. Суть в том, что теперь я точно знал: демон в тюрьму не входит. Меня и при первом посещении поразило это открытие; теперь я это выяснил точно. А вот и разгадка, я вспомнил: Бахромий Корпус всю жизнь панически боялся тюрьмы. «Лучше крышка, чем решётка», - говаривал при случае. И даже если в ярости он когда-либо прорвётся ко мне в камеру или в острожный барак - ну и что? Кроме меня, убить и напугать там будет некого, не те там хлопцы.

Все нити мероприятия сходились к одному часу и стягивались в узелок. Самой трудной частью был выход с драгоценностями из леса. Выпустит ли меня Бахромий?

Итак, мне в третий раз предстояло отправиться туда, не зная, там ли хранится богатство. Мог прохожий унести, мог и дядя припрятать. И что с телами? Страх, отвращение и чувство вины перед разложившимся трупом Бирки, лежащем на земной поверхности, угнетали меня. Чувство вины - новое для меня чувство. Оно оказалось особым видом тоски, сопровождаемой потемнением сознания. Тут вместе сошлись самоосуждение и самооправдание, а также попытки отвернуться, увильнуть в стиле Гнутиса. Эти усилия боролись одно с другим, отчего во мне происходила вибрация, и в уме было темно. Но угнетало ещё одно пережиание - несчастье: из-за того, что я произвёл безобразие. Словно мир это картина, а я на неё кислотой плеснул. Не просто картина, а живое произведение, творимое по ходу времени всеми жильцами-творцами, а я в неё привнёс непоправимое безобразие.
 
Также угнетало меня и побуждало к действию лицо моей жены.

Несколько раз, когда она выговаривала мне за невезение и требовала исправить её жизнь, я видел её голову, её лицо, под новым углом зрения. Лоб казался мне слишком большим и выпуклым, нос незнакомым. Губы её шевелились автоматически и очень быстро, словно перемалывали слова. Бровь над глазом казалась карнизом над чужим окном. В этом прежде приятном лице не осталось моей печати, не осталось меня или симпатии ко мне - только требования, только необходимость ко мне обращаться. Так птица-самка ругает самца за неверно построенное гнездо.

И я потерял влюблённость, или сладость взирания на неё. Моя любовь стала горькой. Теперь я был согласен на всё, лишь бы на мне не осталось перед нею долгов.

Надо было спешить, но всё же я отложил поход на один день, чтобы повидаться с дочками. Проводил их после уроков домой. По пути мы отобедали в ресторане, что сильно их развеселило: их обслуживали, как «тех самых барышень из кино». А я смотрел на них, как на существа из другого мира, и вместе с тем, они для меня были родные. Я переполнялся прощальной нежностью; я всякими мелочами старался выразить свою к ним любовь, но меня жгло чувство вины перед ними - за то, что привёл их в этот мир, и без их на то соизволения. Самое главное происходит бездумно, невольно. Природа меня обманула: я занимался наслаждением и слиянием с телом любимой женщины, но вместе с тем, оказывается, стучался в колдовскую дверь, откуда выходят дети.

Когда сидел с ними за столом, у меня было два склеенных лица - одно улыбалось, другое боялось и хмурилось и терпело время, как терпят боль.

Потом была ещё ночь жужжания. Демоны не спят. Страх сойти с ума от гудения, от бессонницы. Дежурная аптека, снотворное, будильник. Шесть утра. Мятая личность. Холодная вода ест глаза. Душа во мне качается, куда-то клонится, желая спать, вернее, уснуть насовсем. Но надо быть и делать жизнь. Я заставил себя побриться. Попросил у дежурной горячего кофе. Выкурил две сигареты, между делом наблюдая за невозмутимостью ночной темноты за окном.

Механическая, бесчувственная воля вывела меня на улицу. Ветреная мгла. Редкие фонари лучисто щурились. Асфальт пористо блестел, как чёрный язык.
      
Из-за угла выглянул свет и пробежал по фасаду здания. Показалась машина. Я поднял руку. В машине было душно от музыки, ритмический дребезг и маточные мечтательные завывания девицы-певицы я попросил убрать. Шофёр пригрозил тем, что уснёт, и сделал потише. Я был вынужден слушать. Девица-певица завлекала меня жить - флиртовать, волноваться, совокупляться. Таксисту это нравилось и помогало не уснуть; я стискивал челюсти, стараясь эту «сердечную музыку» в себя не впустить. Наш мир давно или изначально звучит вот на этот лад: «Ю хэв май липс и сиси тоже» с покачливым припевом «А пока-пока-покалипсис…».

У природы жадная скука и половая чесотка; она чешется нами. Романтичные люди чешут её со священным трепетом и любовной мукой. Одни лишь развратники разгадали загадку и отвечают ей цинизмом на цинизм.

Несмотря на ожидающий меня страшный путь, я с облегчением вышел из такси. Вышел  на дело, но всё же без музыки.

Рановато, лес ещё кучно и слитно лохматился под серым небом. В трактире брата горело окно - далеко, я вышел подальше от его дома. 
 
Тропа. В лесу я уже немного ориентировался, но всё-таки на поиски дуба истратил два часа. Демон в этот раз бросил меня, поспешливо умчался вперёд. Я не имел никакого плана по защите от него. Столько способов перебрал в уме, что устал думать и устал бояться. Чувство безразличия вело меня не хуже мужества. И посреди моей памяти лежал погибший Бирка… я не смотрел туда и, тем не менее, знал, что обязан похоронить его, хотя бы голыми руками.

Ага - дуб. Издали шарил я под ним глазами, тихо подходя, но тела не видел. И под самыми ветвями, ещё не сбросившими жёлто-бурой листвы, было чисто. Ни кровинки, ни соринки. Вот! В метрах пяти от ствола темнел могильный холмик. Над ним стоял крест, связанный из лесных палок. Под крестом лежала водочная бутылка с белой запиской внутри. «Нашли человека умершего. Вероисповедания неизвестного. Похоронили. Лесник и егерь 4-го участка».

Молодцы мужики, видно, они тут и помянули покойного, - подумал я с благодарностью.      

А где богатство? На всякий случай отошёл к неприметной могиле Бахромия, совсем неприметной под слоем жухлой листвы.

Не гудит. А наверху в деревьях какой-то шум, гвалт, но я больше смотрел вниз. Среди листьев сверкнул тёмно-багровой луч - рубин! Сердце подпрыгнуло. Ещё, ещё… золото коварно улыбалось. Я пальцами прочесал листву и почву - монеты… Бахромий рассыпал драгоценности поверх своих останков. Я всё собрал - и оказалось меньше, чем было. Теперь негодующие крики ворон привлекли моё внимание - на высоких ветвях расположилась чёрная слободка, и там происходил переполох: перелёты, борьба, склока…

Наконец, я понял, куда исчезло остальное - в гнёзда. На моих глазах одно гнёздо как будто собственной силой выдиралось из веток, сыпался мусор. Бахромий обшаривал гнёзда! Тогда мне пора.

Через час вышел из лесу на шоссе. На обочине в условном месте, где на верстовом столбе цифра 27, стояла машина. Покупатель сидел за рулём. Мы установили весы, все монеты взвесили. Сложные изделия оценили на глаз. Здесь оказалось 70 процентов от необходимого. Как всякий ушлый делец, он поймал меня на невыполнении условий договора и стал врать про то, что обещал весь товар строгим покупателям и что теперь понесёт убытки, включая репутацию. Принуждал меня сделать штрафную скидку. Я послал его к чёрту и сказал, что намерен получить эти 70 процентов от оговоренной суммы, иначе сделка не состоится. Он выложил деньги, обозвав меня страшными словами. Я молча вышел. Он умчался.

Провести эту ночь я решил на вокзале. Демон вряд ли станет буянить при большом стечении людей, так мне казалось. Должно быть, люди создают вокруг себя логическое поле, которое навязывает вещам определённую линию поведения. Силу многих глаз демону не одолеть, ему не хватит энергии. Примерно так я это себе представлял, голосуя на шоссе.

Начало моросить. Вскоре удалось поймать машину до города - мне в этот день везло.

В городе я попросил водителя поехать к вокзалу окольным путём, моими родными улочками.

Неприятным, тёмным чувством одарил меня планетарий. Это я его затемнил, из его окон сочился я: там хранились мои мысли, поступки. Его гладкий купол служил черепом для гордыни. Переулки возле дома также смотрели на меня с укором и стыдом.

- Водитель, остановите вот здесь на минуту, заглушите мотор.

Открыв окно, я вслушался в дыхание города, стараясь уловить голоса дочерей во дворе или в доме. Может быть, звуки пианино. Вместо них где-то совсем рядом грянул похоронный марш. Из соседнего двора выползала траурная процессия. За гробом, который медленно ехал в кузове грузовой машины, предназначенной для мешков цемента, двигалось несколько человек - знакомые окрестные жильцы. Только модную девушку с фотокамерой на груди я встречал где-то не здесь, а по газетным делам. Сейчас её лицо не имело модного пустого выражения, оно было грустным и лоснилось от моросящей влаги.

Я вышел из машины. На правах отдалённого знакомого спросил у неё о том, кто в гробу. Она не сразу ответила, потратив несколько секунд на узнавание, неприязнь и удивление.

В гробу ехал на свой последний земной адрес Пентий Кукс, мой сосед, о котором я прежде знал только то, что раз в неделю он крепко напивается и горланит песни.

Этот простодушный человек - формально мой соплеменник, то есть ялмич, но привычками и характером вполне абориген. 

Журналистка сказала, что готовит о нём большой посмертный материал. В глазах её не было слёз, там была глубокая теплота к умершему. Она отошла за спины провожающих и принялась рассказывать о нём, таким способом выражая благодарность.

Пентий Кукс - трогательный человек; он с юности полюбил фото. Оказывается, Пеня был от Бога фотограф, но снимал не что-то изысканное, а всё подряд: дворы, дворников, бурьян у забора, хромого голубя, старый балкон, подставленный под маленькое облако - нечто такое, что никто не брался увековечить. В школе он вёл кружки фотодела, и всё бы ничего, если бы девушка не сказала мне, что он это делал бесплатно и в течение двадцати лет. Задача: на что он питался? Оказывается, каждую третью ночь он кочегарил в угольной котельной, почему и скончался в 48 лет от лёгочной болезни.

Видя мою заинтересованность, она достала из сумочки несколько снимков, сделанных Пентием. На ходу и в прощальном настроении ничего я в них не понял, но даже если они и не очень… если меня кто-то своими силами и средствами угощает, не так уже важно, что с моим вкусом это не совпадает.

Могу ли я бесплатно работать и делать это всю жизнь? Нет, исключено. А ведь мы его презирали. Зинда, которая всю жизнь думает лишь о себе, поскольку дети это её продолжение; которая заботится лишь о своём: о гнезде, статусе, облике - и считает себя образцом добродетели, с ним даже не здоровалась. Он же здоровался с ней неизменно. Вид у него был соответствующий - весёло-смиренный, порой ласково-грустный, порой усталый или попросту пьяный.   

- О, полуфофан домой заявился!  Слышишь, поёт! - кричала из другой комнаты жена.

Конечно, я слышал. Как не услышать это пение от всей души. Но теперь я бы дорого дал, чтобы побеседовать с ним. Отчего я не замечал, что у него такое доброе, светлое лицо? Почему никогда не задумался о том, что есть люди, которые безвозмездно отдают свою жизнь остальным. Они дарят себя. И при этом терпят бедность. Мало того что дарят, они ещё и платят за это! Почему я не хотел этого замечать? Потому что не мог, потому что я - Гнутис. Я считал деньги и дурманил мужиков за их же гроши. Потом продавал слова лжи - во имя идеи, которая… которой в общем-то нет, если болезненную гордость не считать за идею. При этом я ощущал себя правым. Почему? Да потому что я - Гнутис. Лучше бы я был таким вот пентюхом. Но куда мне! На это и сердечной догадки не хватит, не то что внутреннего света.
 
Я отстал от процессии. Оркестра не было, музыка звучала из музыкального центра, который ехал в грузовичке возле гроба. Женщины раскрыли над собой зонтики.   

- Теперь поедем на Западный вокзал, - обратился к водителю.

Когда вышел на площади перед вокзалом, короткий осенний день завершался. Зажглись фонари, в сыром и сизом воздухе повесив большие шары света. Здание вокзала подсвечивалось по бокам и было красивым, как дорогая шкатулка.

Между колоннами зияли проходы в зал, или курзал, и зал такой высокий, что потолок там являлся небом. Если смотреть с этого неба вниз, то в движении пассажиров был виден загадочный рисунок, созданный потоками и отдельными фигурами: всё это вздрагивало, дробилось на тонкие пряди и вновь сливалось. Некоторые фигуры поворачивали вспять, что-то забыв или передумав.

С близкого неба раздался голос, он объявил о прибытии поезда и заодно о расположении комнаты матери и ребёнка. Пахло пирожками и угольным дымом.

Среди маленьких людей, которых я видел сверху, должен быть и я, маленький. А вот он! И никто не знает, что это я! А я  - тот странный пассажир, который никуда не едет, и хочет спастись. 

Здешнее пространство я увидел как нечто упругое, напряжённое, словно паузу между словами, словно помещение внутри сознания.   

Я тоже перебирал ногами по гладкому полу, слушал небесного диктора и звучное эхо. В моём сердце метался ужас. Среди этих людей я был самый несчастный. Самый богатый, самый несчастный и затравленный. Но всё же обилие людей и стражей порядка сняло с меня часть тревоги. Жаль, полиция бесов не ловит. А правильней сказать - вообще никого. Здесь были заметны воришки, делающие вид, что им ничего не нужно - скучающие пареньки, твари иного душевного строения, загримированные под людей. Проститутки... не хочу даже слова тратить.

Я купил билет до случайного городка  - не для того, чтобы ехать. Сходил в буфет, выпил много чаю с холодной котлетой. Мой плащ походил на ватник из-за того, что изнутри был обложен пачками денег. Надо быть настороже: не только демоны страшны и опасны, ещё воры, бомжи, псевдо-задумчивые девушки и стражи порядка.
 
Позвонил из автомата Зинде, назначил встречу на вокзале.
- Всё в порядке? - спросила она о деньгах.
- Окей.
- Смогу быть через полтора часа. У младшей температура, я уже вызвала врача, а потом надо будет ещё доехать. Ты уверен, что тебе нельзя появиться дома?
- Не стоит рисковать. Попроси Володю сопроводить.
- Поняла. Сейчас позвоню.
- И оденься поскромней. Возьми хозяйственную сумку.
- Поняла.

У неё там звучал телевизор: шёл сериал. Надо мной загудело. Я так этого ждал, что сильно вздрогнул. Потом покинул скамью и пошёл в туалет. Я собрался ему сказать, чтобы он оставил меня в покое - раз и навсегда. Он жужжал злобно, с электрическим треском.

Толчее бесплатного туалета я предпочёл кафельную тишину платного туалета. Не думал, что демон решиться напасть: напротив, надеялся покончить всякие счёты. Но вышло иначе - напал.

Лишь только я зашёл внутрь, звук исчез, приятно распахнулась тишина. В туалете гулко и пустынно, только в одной кабинке стоял спиной ко мне мужчина - некоторые стесняются открытых писсуаров и пользуются унитазом - этой спины я испугался, она показалась мне знакомой: плечи слишком широкие и покатые, затылок огромный, конусом вверх. Он повернулся мордой ко мне. 

Убегать бесполезно, только спину подставлю. А, может, успел бы, но от страха замер. Вернее, эту мысль «убегать бесполезно, только спину подставлю» внушил мне он, и я принял.

Теперь я хорошо видел, что это не павиан, это особое существо. Каждая его черта вызывала во мне дрожь. Я расстегнул воротник рубашки, достал крестик на нитке и показал ему. Нет, он смотрел мне в лоб. Его челюсть подрагивала, точно у кота, нацелившегося на птицу. Темнота в его пасти была сине-коричневой. В черноте пустотных глаз светились тонкие точки - зрачки ненависти. Я стал пятится на выход, но не успел, и он двумя шагами подскочил ко мне. Я мелькнул под рукомойник и выскочил возле левой кабинки, юркнул в неё - громыхнул щеколдой, встал на унитаз. Он потряс дверцу, оторвал там ручку, потом за край перегородки ухватились когтистые пальцы. Он подтянулся и показал над стенкой сощуренную морду - так солнце встаёт в аду. Протянул сверху лапу и отодвинул шпиндель. Посмотрел на меня, хрюкнул. Его ступни шлёпнулись на кафельный пол, и тут же кабинка распахнулась. Я оттолкнулся ногой от стены и воткнулся в него головой, боднул со всей силы и опрокинул, повалил. Падая, он закогтил меня за бока и перебросил через себя. Мы оказались оба на спине, соприкасаясь головами, а через миг уже стояли друг против друга. Не помню, что он сделал, только я полетел под стену, точно тряпка, и влепился в нижний угол. Потом видел его в полёте-прыжке - он завис надо мной и упал сверху. Принялся душить. Я успел сообразить, что ему нравится меня мучить. Я был для него, что мышь для кошки, и он не торопился прикончить меня укусом, ударом или объятием, ибо наслаждался моим страхом и грохотом моего тела в звучной каменной ловушке. Я почти не сопротивлялся, ждал смерти, лишь напрягал шею против удушения. Глубоких проколов от его когтей не ощущал. Я опускал подбородок и как-то изнутри надувался. Попытался развести его лапы, но это было всё равно, что раздвигать клешни заводского погрузчика. Крик раздался над нами. Затем нас обдало холодной водой, выплеснутой из ведра. И демон исчез. Надо мной габаритно и фактурно, ибо я глядел с пола, возвышалась толстая пожилая женщина - уборщица в голубом халате. Она стояла с ведром, открыв рот, и смотрела на меня изумлённо.
- Живой, милок?

Я стал подниматься, попутно проверяя целость костей и связок. В голове звенело.
 
- А кто тут был? Куда подевался твой обидчик? - спрашивала, вертя головой.
- Исчез. Он потому что настоящий бес, - с трудом вымолвил я.
- Э, милый, тебя отчитывать надо.
- Нет, бабушка, то не мой бес, он сам по себе.
- Гляди-ка, пачка денег под раковиной! Не твоя?
- Моя. Возьми себе.
- Ладно, внуку отдам, пускай дальше с ума сходит.
- Благодарю, спасла. Насчёт воды случайно угадала. А я и не знал. Значит, он воды боится. Когда первый раз напал на меня в гостинице, я тоже плеснул в него, только вода не долетела, но он тогда замялся, как лужу обойти.

Мне хотелось говорить с ней, она мне понравилась, кургузая, круглая, с маленьким добрым лицом, испуганная и всё же бесстрашная. 

- Я хотела тряпкой огреть, эдак наотмашь, но ведро подвернулось раньше.
- Вот и чудесно, спасибо!
- Тебе спасибо, несчастный! Денег-то много дал, не жалко?

Зеркало успокоило меня. Затылок он разбил, а лицо не успел. На горле круглые раны, однако, если застегнуться, не видно. Порядок. Ополоснул голову водой - защипало. Ничего. Вода… спасение моё. Причесался.

- Как ничего и не было, - одобрила бабка.
- Пойду. Мне к жене надо.
- С Богом!

Интересно, поставлены ли в туалете камеры видеонаблюдения? Ну, хотя бы для борьбы с наркоманами.

Что-то светлое тихонько росло во мне. Радость? Надежда?

Я вернулся на прежнее место на скамье… нет, не сиделось. Я был точно пьяный от адреналина. Руки и ноги дёргались. Посмотрел на часы, минут через сорок придёт Зинда - бездна времени. Только это время я использовал неразумно: во мне толкались невразумительные картины прошлого, перемежаемые кадрами свежей драки.

Сходил к аптечному киоску и купил валидол. Буквально через несколько минут меня поклонило в сон, усталость навалилась. Я опять сел и свесил голову.

По моим ногам проволокла тяжёлую сумку женщина в бордовом пальто и в синих сапогах, с лицом мясника: «Ишь, ноги раскорячил!» - зыркнула с ненавистью.

Да уж, не только у меня проблемы. Потом прошла моя спасительница в голубом хлорированном халате. Мы встретились глазами: она свой кнопочный нос наморщила, и на всякий случай посокрушалась головой. Ей, поди, тоже не просто живётся, но она справляется. Всё от внутреннего света зависит. Теперь мне это стало понятно. Я постигал человека, словно сам был инопланетянин.

Уснул. Разбудила меня Зинда. Да-да, всё в порядке, здравствуй. Она села рядом, втиснула между нами сумку.

Сопровождающий Володя, которого я учил ненавидеть царизм, отошёл в другую половину зала. Ранний да лысый, говорит с запальчивой картавинкой, учится плохо и всё студентов группирует вокруг себя посредством решительных выражений. Призывает всё ниспровергать.
 
Сейчас ему нравится сопровождать Зинду, как будто он исполняет революционное задание и должен перехитрить жандармов. Кажется, политические гормоны ещё вреднее половых. Он стал похож на ялма: ему также ничто здесь не дорого, его также ведёт в бездну азарт самоутверждения. Хорошо было бы, если бы ничего у него не получилось.

- Нет, правда, с тобой порядок? - она сощурилась.
- Ага, только душа болит. У меня оказалась душа, представляешь? Да, кстати, я был в тюрьме… ходил на примерку, так сказать. Там, представляешь, не гудит!
- Ты шутишь! Зачем ты ходил?
- Надо понести своё наказание: я погубил человека.
- Бирка и без того был обречён. Смоква обрёк его. Ты или не ты… смерть причину найдёт.
- Этих денег тебе и девочкам хватит на всю жизнь, - перебил я, перетаскивая пачки под прикрытием носового платка в сумку Зинды.

- Что ты собрался делать? Я тебя не понимаю, - она провожала глазами мою руку и возвращалась к моему лицу.
- Надо всё изменить. Гирий-алхимик так мне сказал.
- А как же дочки?
- Они будут у меня в сердце.
- Впервые вижу такого ялма. …Ты хочешь, чтобы нашим девочкам говорили, что их папа каторжник?
- Не хочу, но так получится. Только это не самое страшное.
- А что самое?
- То, что мы с тобой добрые люди.
- Разве?
- Мы с тобой щедрые, Зинда! Двум нежным существам подарили дорогу в смерть.
- Пустые слова. Обратно мы их уже не родим. У них должен быть защитник, учитель, отец.

- Значит, он у них будет. Ты ведь сообразительная, Зинда.
- Ты… ты даёшь мне свободу?
- Да.
- Так легко?
- Да, - нелегко произнёс я.

Она встала и пошла на выход. За нею поодаль тронулся Володя. Она шла с тем внутренним упрямством, когда человек что-то делает наперекор себе. Ей хотелось бы уйти мягче или не уйти вовсе, но гордость, которая живёт вместо нас, которую мы кормим душами и судьбами, не разрешила ей быть сердечной.

Знаю, что завтра она встретится со знакомой психологиней, чтобы при помощи науки оборвать последнюю нить привязанности ко мне - так ей станет легче.

Её положение хуже моего - почти безнадёжное. Мне больно, я начинаю пробуждаться, очеловечиваться, а Зинда любыми путями постарается избежать этого.
 
Прощай, моя прошлая жизнь!
На каком-то берегу две девочки стоят и грустно смотрят оттуда. Я им улыбаюсь, чтобы их ободрить. Они улыбаются в ответ - а меня тем временем уносит…   

Я отыскал в опустевших карманах записную книжку и принялся записывать всех сановников, которым Смоква давал взятки, включая царей, генеральных секретарей, президентов - имена и суммы. С этим списком я намерен завтра выступить на Всенародном собрании представителей всех сословий. Оттуда меня прямиком направят за решётку. И там я буду думать, и каяться.

У меня есть душа - какое богатство! Господи! Любой мещанин это знает, по крайне мере, знал, покуда я не стал издавать свою газету, покуда мы не устроили по университетам кружки с листовками, не взялись писать учебники, не перекупили издательства и радиостанции, не подкупили министров.

Но вот уже мне некогда писать. Я всё разложил по полочкам, как сумел. Пора идти. Прощай, кто бы ты ни был. Будь человеком. Теперь это сама трудная задача.


(Я ПИШУ) Приветствую тебя, потомок! Дневник нашего предка достался тогда тюремной библиотеке, откуда попал в Исторический музей. где я, Парк Атмосфер, а точнее, Павел Атмосферов, доктор экономических наук, сотрудник Института глобальной экономики, разыскал его. Странный предок угодил на каторгу, как и рассчитывал. И никто из наших вождей его не пожалел: уж больно вредный скандал вокруг нашей политики стал из-за него разгораться. Хорошо, что сами аборигены замяли шум. А чего хотел добиться таким демаршем Хай Атмосфер? То по сей день остаётся загадкой. В тюрьму, коли приспичило, можно сесть и без политического шума. Значит, болезнь…

В целом наша политика не пострадала. В любом случае, Захват обратного хода не имеет. А человек зазря пропал. Из тюрьмы попал на каторгу и там исчез, оставив по себе славу разоблачителя царя, политкаторжанина и революционера - с лёгкой руки школьного историка.

Только мы с тобой знаем его дневник. Тсс!

В отношении Бахромия Корпуса у меня есть некоторые подробности, которых наш предок Хайка мог не знать: нашлась больничная карта Бахромия. В ней сказано, что он в последние годы страдал психическим расстройством. Диагноз: шизофрения... с некими уточнениями вроде монетарного психоза, мании преследования и синдрома жадности.

Да уж, такое могло произойти с человеком, слишком преданным делу наживы: копил-копил и надорвался. Если некая идея или эмоция заполняет голову, то от человека ничего не остаётся, и он уже не по своей воле действует, но по умыслу хитрой болезни. Тогда-то и получается примерно то, что фофаны именуют «вселением беса». 

Может, это наследственное у нашего рода? Ты, мой потомок, на этот счёт как думаешь? Не находишь ли у себя первых признаков заболевания? 

А первые признаки таковы: тоска, словно душу защемили тисками. Вроде бы, где она душа? На самом деле нет её, а всё-таки защемили. Если душа - всего лишь иллюзия, то вредная и тяжкая иллюзия, мешающая функционировать нормальному члену общества. Порой боюсь темноты. Слышу некоторый шёпот, уговаривающий меня ещё раз что-то сделать. Я, например, уже замкнул окна и двери, а мне кто-то велит ещё раз это сделать. И деньги в полночь пересчитать. Или внимательно посмотреть на жену: та ли это женщина? Или укажет на людей, будто они воры и следят за мной. Или что дому угрожает пожар, когда имущество ещё не застраховано. Всякий мой разумный ответ бес отвергает. Если всё же случится, что он заполнит меня целиком, что я тогда буду делать?

Когда сопротивляюсь и упорно ему противоречу, он показывает мне гроб и меня в гробу. А потом как меня заколачивают и закапывают, и что далее происходит. Я вижу свой разложившийся труп, но почему-то я не умер, а только не могу ничего поделать против того, что делают со мной. Терплю тяжесть, узость и тьму, червей, и собственное безобразие. Ещё он издевается надо мной следующим образом. Перед сном в сумерках перед самыми моими глазами появляются две мерцающие челюсти, они приплясывают и тихонько отбивают чечётку. Затем звук становится всё более металлическим, и от него происходит иной образ - на чёрный полированный мрамор сыплются монеты, сыплются и подскакивают. Это пляска денег на моей могильной плите. За что мне такое? Я не такой уж скупой или одержимый! Я просто экономист. Есть ещё у меня контора «Биржевые прогнозы Нострадамуса»; ещё я читаю курс лекций на журфаке по теме «Газетный заголовок - рычаг для биржевых котировок». У меня всё хорошо - и всё плохо. За что?

Потомок, спешно озадачь науку и займись разгадкой. Может быть, корень зла в недостатке неких веществ или в их избытке. Может быть, существуют возбудители этого заболевания, суть коего в том, что моя душа, которой нет, явно издевается надо мной. То бишь сама над собой.   

Разгадай, потомок! А я, раз уже взялся описать тебе мой вариант нашей фамильной болезни, дорисую тебе картину. Бумажные деньги тоже участвуют в устрашающем спектакле. Хотя, они тихони, куда им! Но ассигнации шуршат, как мыши за обоями, потом их кто-то со сладким чмоканием жуёт и с икотой проглатывает. После чего снова появляются монеты и пляшут, издавая дрязги. 

Бедный Бахромий! Он так быстро и увлечённо богател! Чего бы достиг, не будь этой болезни или проклятия?! А повесился он, полагаю, оттого, что подвергся лютому нападению. И тогда он совершил удушение себя вместе с бесом заодно. (Сам удивляюсь, какими словами я выражаюсь, но других слов подобрать не могу. В этом тоже болезнь сказывается, а ты в уме у себя подредактируй.)  Должно быть, он имел надежду на то, что в лесу его никто не найдёт, что с годами верёвка истлеет, останки тела растворятся в почве, драгоценности порастут быльём, но всё же останутся возле него. Ему это было важно, я уверен. Деньги при этой болезни не просто средство платежа или капитал, не показатель экономической температуры общества, не носитель социальной энергии и так далее, не только «мерило и охмурило», как говорят мои студенты - нет!  Они обладают гипнотической властью. 

И мне порой хочется от всего отречься и по примеру отчаянных аборигенов запереться в землянке, ибо я опасаюсь, что болезнь происходит от людей. И передаётся через деньги. И кто кого будет заражать: я окружающих или они меня? Быть может, почтенный Бахромий хотел оградить нас от поветрия. Тогда он герой, хотя его трагическое старание не увенчалось успехом, ибо судьбой к тому страшному древу принесло моего прапрадеда по имени Хай Атмосфер.

Слушай, технически развитый потомок, просьбу имею к тебе. В связи с вышеизложенным, просканируй, пожалуйста, мою могилу. Ещё не знаю, где буду находиться, но ты легко найдёшь по базе данных mogil.net или через cоциальную сеть pogost-face. (В твои дни, наверняка, изобретут приборы для сканирования пси-флуктуаций, и чуть что… какие-нибудь заметишь там шевеления - вели раскапывать. Тогда выпустишь меня на волю. Деньги на это, считай, у тебя есть: когда раскопаешь - они будут у меня в заднем кармане брюк.

Что касается демона, который смертным боем дрался, тут я сомневаюсь. На долю Хайки хватило бы жужжания или просто призрака. Поскольку Хай Атмосфер не был свободен от шизо-беса, я имею право ему не поверить. Могло ведь так быть, что этого на самом деле не было? Событие имеет право не совершаться, так ведь? Свои переживания он описал как внешнюю, объективную реальность. А я не верю. У меня тоже был случай с плясовитыми челюстями: они мне нос прикусили, и я неделю ходил с опухшим носом, но я же молчу. Мало ли что? Мало ли кто может укусить семейного человека!

В конечном итоге, всё это частности. Главное: историческая линия - почти без отступлений от плана. Куда мы шли? К торжеству. И что? - пришли. Славен Бог ялмов! Дни революции не надо вспоминать: их просто не было, и не было заговора, как не было самого Захвата, изъятия земель и запрета веры. Был путь исторического развития. Подозрение о заговоре мы назвали политической шизофренией. Аборигены поверили. Они сидят перед нами, заговорщиками, и нам же объясняют, что заговор - это страшилка шизиков. Забавно получается. Вот что такое воспитание умов!

Боюсь, тебе уже не знать радости Захвата власти и Реформы народного сознания. Тебе не ведать веселья, доставшегося нашим дедам. И на мою-то долю не много пришлось, а тебе и вовсе ничего не достанется. Между прочим, это грустно. Меня смущает крамольный вопрос: что дальше? Если ты спросишь меня, ради чего была борьба, я скажу тебе: не знаю. Об этом все молчат. И если по правде, без политкорректности, конечная цель неизвестна. Я верю в то, что наши давние предки имели представление о конечной цели, но в ходе борьбы, в толкучке поколений это знание утерялось.

Так слушай, потомок, а вдруг ответ найдёшь именно ты! Вот было бы славно! По-нашему, по-атмосферски! Ищи а то начинает попахивать пессимизмом. Везде, где мы поработали, завелась кислота; клетки пьют и колются, как сумасшедшие. Товары кругом расцветают, а люди вянут. У всех вставные белые челюсти, а мысли и помыслы чёрные. Мы перестарались. Нет, мне их не жаль, но дело зашло так далеко, что мы сами нигде не находим удобной среды обитания.    

Власть и деньги мы прибрали к рукам - и призадумались: а зачем? Страну закошмарили, население ополоумили - для чего? Ради каких благ? Нужен весомый ответ. Ищи ответ, сынок, и ты обретёшь для всех нас оправдание.

И про могилку мою не забудь, ладно? Вот написал «про могилку», а по телу мурашки. Не хочу! Как я люблю жить! Хотя бы чисто биологически - дышать, считать новые купюры, проводить в собраниях заранее приготовленные резолюции, дурачить биржевых игроков, вписывать свои заметки в дневники исторических личностей, торговаться с девицами и тихо, с виноватым видом приходить домой! Неужели это всё отнимется от меня? За что?! 

И ещё один ужасный страх одолевает. Ты замечал, когда поднимается температура, пища меняет вкус и вещи меняют запах? А мне страшно, что в смертный час вся эта обстановка, среди которой я сейчас нахожусь, преобразится. Тогда окажется, что мои глаза лишь по некоторому внушению видели то, что я пока ещё вижу, а на самом деле ничего такого нет, не существует! Это мировой гипноз! И все вещи - ложь, и мысли мои, и все представления не заслуживают ничего, кроме как называться бредом. Не на объективной планете проживал я, а внутри спектакля. В час моей смерти я окажусь за кулисами, и узнаю про земной театр кошмарную правду. И подует ветер преображения - и прочный мир на моих глазах превратится в рыхлую бездну. 

Тогда откроется, что мир это ловушка, временная лесть моему эго, игра в «предметики». Я был тут нужен, и жизнь со мной играла, пока я щекотал её своими движениями, послушной страстностью, борьбой, лукавством и так далее. А когда всё прочное развалится и бездонная правда обнажится, я воскликну внутри себя: ведь я это знал! Я знал, что так будет! Однако знать не хотел. И сейчас не хочу. Пусть ещё длится привычный обман! Пускай он длится!
   
Холодный пот прошибает. Веришь ли, утираюсь платком. Смотрю на себя в зеркало - успею не доехать до нужной станции. Удастся ли мне продержаться в этой жизни до того великого дня, когда учёные создадут средство долголетия? Настоящее, радикальное. Они обещают:"Уже на подходе". Я энную сумму потратил. Давайте, биологи, шевелитесь! Ждать некогда. Признаться, в одну лабораторию я вбухал четверть миллиона долларов - и что? Ни следа от неё не осталось, испарились мошенники! Мерзавцы! Играть на святых надеждах, на доверии! Но в целом учёные продвигаются к разгадке земного обмана и, разгадав, не станут разоблачать. Напротив, они мираж укрепят, они прибавят ему реальности. А нам - долголетия, а затем и бессмертия.
 
Перевёл с ялмиша А. Гальцев