Литература и мы

Александр Солин
       Сразу хотел бы предупредить, что в моих заметках нет ни науки, ни системы. Это соображения литературного дикаря, забравшегося в джунгли творческого процесса и выбравшегося оттуда живым и поумневшим. Это попытка выразить свое удивление миром, в который его занесло, это взгляд на литературу изнутри, это заметки вольного стрелка, имеющего целью не разум читателя, а его сердце. Пять романов - не кругосветное путешествие, но достаточно, чтобы сказать: плавали, знаем. Во всяком случае, у меня больше оснований судить о норове литературного океана, чем у тех, кто не плавал. Не претендуя на звание морского или степного волка, буду рад, если мои наблюдения послужат кому-то ориентиром в современном литературном буреломе.
       С точки зрения навострившего уши полемиста было бы уместно уточнить, что я понимаю под литературой. Учитывая, однако, что термин "литература" размыт современной всеядностью до состояния всеохватности, а также то, что формулировки ее исходят от людей, не написавших кроме своих заумных трудов ни строчки, обойдемся без определений. Тем более что нынешнее понятие литературы - вещь хрупкая: тронь его, и оно рассыплется на малые части. Лично я привержен той его карликовой части, для которой велик даже самый малый карман заморского кафтана по имени "фикшн" - а именно, художественной. По мне все прочие виды литературы имеют к ней такое же отношение, как код да Винчи к теории относительности. Она - для скромной, чувствительной части читающей, способной на катарсис публики, и в этом ее отличие от литературы рассудочной.
       Определяющим признаком такой литературы для меня является особое качество текста, созданного в состоянии измененного сознания. Состояние это давно известно и зовется вдохновением. Его можно определить как выделяемую творческой реакцией энергию. Я ищу признаки вдохновения в чужих сочинениях и по их наличию или отсутствию сужу об уникальности или ординарности текста. Такой подход хорош тем, что задает границы художественного пространства и не позволяет подпадать под влияние навязчивых мнений. Где есть вдохновение, там есть поиск, там есть находки. Жар вдохновения и сила воображения - два крыла, способных переносить автора в новое сказочное измерение, где ему подвластны люди и пространства, где мир сотворим, а время обратимо. Крылатая вещь - вот наивысшая похвала тексту. Его создатель вправе сказать о себе словами Рембо: "В часы горечи я воображаю шары из сапфира и металла. Я - повелитель молчания". И это верно: такие книги читаются в затаившей дыхание тишине. Замечу, что интерпретация фактов, которой сплошь и рядом привержены вполне респектабельные авторы, не требует ни воображения, ни вдохновения. Это не литература, это поднаторевший журнализм.
       Действующие лица литературы немногочисленны - это автор, читатель и паразитирующий на ней литературовед. Автора и читателя интересуют основы и нюансы нравственного (и безнравственного) существования, литературоведа - их взаимоотношения. Литература начинается с автора. Он подобен плавильной мастерской, где отливаются тексты, представляющие собой сплавы чувственного и мысленного вещества. Каждый автор лелеет намерение передать жар плавильни читателю и, ввергнув его в расплавленное состояние, внедрить в него те или иные онтологические нормы. Перед тем как выбиться на поверхность, текст обживается в авторе, а потому можно говорить о существовании внутренней литературы автора. Чтобы извлечь ее на поверхность, нужны соответствующие ее массе выразительные средства. Есть разница между тем, что автор хочет сказать и тем, что у него в результате выходит. Чем меньше дистанция между замыслом и результатом, тем органичнее текст. Сплошь и рядом оказывается, что то, что автор извлек - не соответствует его ожиданиям, и тогда его внутренняя литература продолжает искать выход. Она может бередить его всю жизнь, но так и не увидеть свет. Отсюда мечта автора о самой главной, еще не написанной книге. В этом он подобен реке, в которую нельзя войти дважды. Реальность, однако, в том, что всякий автор рано или поздно обретает покой стоячих вод.
       Хотят того писатели или нет, но они живут в башне из слоновой кости. И пусть чья-то башня выше, чья-то ниже - одним глазом они смотрят на мир, другим - на интерьер. В ходе творческого акта происходит синтез накопленных автором знаний, и это включает литературу в процесс познания. Художественная литература - это познание мира на чувственном уровне, и если знаний человек набирается от своих предшественников, то процесс воспитания чувств индивидуален. Наука не нуждается в публике. От того что кто-то не знает физических законов они не перестанут действовать. То же самое с художественной литературой. Она есть диалог автора с бытием, она - продолжение его детских "почему", когда он сам себя спрашивает и сам себе отвечает. Для того чтобы писать, автору, по сути, достаточно знать грамоту, отчего все претензии критики должны ограничиваться его грамотностью. В какую бы эпоху он ни жил его задача проста: говорить об одном и том же своими словами. Казалось бы, чего проще: складывай слова во фразы, фразы в страницы, и книга готова! Но художественная проза капризна и взыскательна, а литературный дар, как и голос, не грабли и дается не каждому. Кому-то не хватает воображения, кому-то чувства, кому-то слуха. Есть вещи, которые невозможно познать разумом, а только чувством. Как говорил тот же Рембо в своих сказочных наитиях: "И Королева, Колдунья, что разжигает угли в глиняном горшке, никогда не захочет нам рассказать, что известно ей и чего не знаем мы". Художественная литература жива предчувствиями. Там где нет любопытства и удивления, нет литературы. Это также верно, как и то, что рано или поздно в жизни женщины появляется мужчина, а в жизни мужчины женщина, ученики становятся учителями и обзаводятся учениками, а дети вырастают и заводят детей. Отсюда, между прочим, следует, что не всякий homo scriptoris (человек пишущий) - писатель, как и не всякий homo sapiens есть человек в нагорном смысле. 
       Но вот текст извлечен и занимает место в ряду письменных явлений - то есть, во внешней литературе. О чем пишут? Кто о чем: женщины - о своем, о девичьем, мужчины - о полях брани, и те, и другие - о времени и о себе во времени. Кто же скажет, откуда взялась и куда нас приведет эта странная потребность увековечивать бренное и фиксировать преходящее? Нынче пишут все, кому не лень - и резиденты, и президенты, и мигранты, и эмигранты. Это ни хорошо и ни плохо - это реальность. Писатели перестали быть членами духовного ареопага, они стали частью индустрии. Печалит, однако, что тон здесь задают патентованные филологи. Вместо того чтобы принимать писательские шубы и выдавать номерки, они ищут сомнительной славы: мешают стили и жанры, сталкивают эпохи и авторитеты, оскопляют язык и насилуют эрудицию. Они подобны химикам, для которых хлеб насущный - это не питательный продукт, а соединение молекул. Изучив химический состав чужих текстов, они создают их копии. Но тем и отличается искусственное от натурального, что вдохновении в нем подменено технологией. Диплом филолога нынче - что-то вроде ярлыка на литературное княжение. Свежий тому пример - роман Марии Степановой "Памяти памяти", где она объясняет появление книги так:
       "Что я, собственно, имела в виду, что собиралась сделать все эти годы? Поставить памятник этим людям, сделать так, чтобы они не растворились неупомянутыми и неупомненными. Между тем на поверку оказалось, что не помню их прежде всего я сама. Моя семейная история состоит из анекдотов, почти не привязанных к лицам и именам, фотографий, опознаваемых едва ли на четверть, вопросов, которые не удается сформулировать, потому что для них нет отправной точки, и которые в любом случае некому было бы задать. Тем не менее, мне без этой книги не обойтись"
       Казалось бы, что тут такого: захотелось девушке увековечить свою родню! В конце концов, через это прошли девять десятых пишущих. Но вот незадача: приняв ее желание близко к сердцу, акционеры премии "Большая книга" сделали ее за это лауреатом 2018 года. Оцените крутой филозамес лауреатки, в котором нет ни грамма художественности, а лишь одно важное умствование:
       "В эссе Рансьера про фигуры истории есть важное рассуждение. Там вообще много сюжетов, так сказать, первой необходимости. Например, что задача искусства – показывать невидимые вещи, и это мне очень нравится – еще и потому, что в этом же видел задачу поэзии (выводить предметы на свет увиденности) Григорий Дашевский. Но главное для меня здесь, кажется, вот что. Думая об истории, Рансьер неожиданно противопоставляет документ – монументу; здесь надо договориться о терминах. Документом он называет любой отчет о совершившемся, имеющий в виду быть исчерпывающим, рассказать историю – "сделать память официальной". Его противоположность, монумент, "в первоначальном смысле термина – то, что сохраняет память самим своим существованием, то, что говорит напрямую, самим фактом того, что разговаривать ему не положено… свидетельствует о человеческих делах лучше, чем любая хроника их усилий; обиходные вещи, клочок ткани, посуда, надгробие, рисунок на сундуке, контракт, заключенный между двумя людьми, о которых мы ничего не знаем…"
        В подобной же манере пишут и два других призера, и по логике литературного президиума их тексты - образцы для подражания.
       А вот другой лауреат, другой образец - А.Снегирев с романом "Вера", в котором российская действительность, низведенная брезгливой тональностью до состояния подножного бытия, становится питательной средой для безнадежного сюрреализма. Неслучайно роман венчается сценой изнасилования, которое провоцирует славянская героиня, требующая от группы мигрантов сделать ей ребенка. Вот как это происходит:
       "И пока он, держа ее одной, другой расстегивал себя, она вся дрожала, косясь алчущим зрачком.
       Утоленного сменил другой. За ним следующий. Вереница темных, иконных тел тянулась к Вере.
       Мужчины, тяготимые нарастающим бременем, мяли и сжимали свои дрожащие, пульсирующие, толстые, тонкие, длинные и кочерыжки, точно креветки или лобстеры, гнущиеся обезвоженными садовыми шлангами и стоящие торчком ручками старинных холодильников.
       По одному и группами, они содрогались над ней и откатывались обессиленные, чтобы тотчас начать томиться и с заново растущим нетерпением ждать череда причащения этой женщиной. Она ощупывала их мягкие тела, твердые лица, сиреневые губы. Запоминала. Передвигаемая, перемещаемая, умоляющая прекратить и не останавливаться, вырывающаяся и отдающаяся, перекатываемая, как волны перекатывают прибрежный камушек, перебираемая чужими руками, как корни растений перебирали церковь, своим подчинением подчиняющая, ошеломленная никогда не пережитым и теперь переживаемым, приоткрывала губы, хмурилась, прислушиваясь к чужому и своему, прикрыв ставшие ненужными глаза. И когда они, выстроившиеся в ожидании быть допущенными и принести дар, иссякли, она была полна"
       Этого автору кажется мало, и он, чтобы предать межнациональному скотству космический масштаб, завершает историю так:
       "Не любовь, единая участь с городом снизошла на Веру. Она дернула створки и впустила осенний простор. Простор заполнил помещение, ее саму и человеческую загогулину, распускающуюся в ней. Земля подставляла Солнцу другой бок, погружая Веру в ночь. Вера поворачивалась вместе с Землей в бесконечном пространстве, и небо накатывало на нее"
       Ясное дело, что роман пришелся ко двору не "Ясной поляне", а "Русскому Букеру", учредители которого столь падки на русскую гнильцу. Видимо, в метафорическом бреду отдельно взятого сочинителя они увидели то, что хотели бы видеть на деле. Справедливости ради следует заметить, что из двух пластов текста - концептуального (перегруженного, как и все аллегории расхожими типажами) и стилистического (подчеркнуто худосочного, как обострившиеся черты), избранные места последнего заслуживают похвалы. И это тот случай, когда так и тянет сказать автору: ваше бы вдохновение, да в мирных целях! А так выходит - лауреатов много, а читать нечего. Что поделаешь - литература стала свободнее и как следствие небрежнее, неряшливее, непритязательнее и вот парадокс - безответственнее! Вообще говоря, синтетический образ современной речевой культуры мне представляется так: на одном конце реперы и блогеры, на другом - куплетисты и юмористы, а посредине - Чапаев и пустота. 
       О чем могли бы писать и о чем стоит писать?
       Хотим мы того или нет, но человек (во всяком случае, в его нынешнем виде) исчерпаем. И тот загон горизонтальных отношений, в котором ему приходится пастись, делает прозу в отличие от поэзии тематически ограниченной. Положение могло бы спасти обращение к бесконечным возможностям литературного языка, однако для большинства пишущих они так и остаются залежами. Отсюда неприметная, как камуфляж литература с усредненным языком. На слух он - что грохот телеги по булыжной мостовой. Нынешние писатели в душу читателя не проникают - они туда ломятся. Редкий писатель может сказать о себе: "Я не сочиняю истории, я сочиняю язык". Ирония прогресса в том, что при всех наших достижениях мы косноязычнее древних. Две тысячи лет назад писатели выражались точнее, яснее и глубже. А между тем современные общественные отношения в России дружественны к творцам и позволяют писать, что душа пожелает, писать не в угоду, а вопреки. Весь вопрос - как писать. Может, стоит брать пример с поэзии с ее непрозрачностью и неисчерпаемостью метафорического ряда, с ее способностью общаться с миром не на смысловом, а на энергетическом уровне? Есть прозаичная поэзия и есть поэтичная проза. Предмет прозы - взаимоотношения людей, поэзии - взаимоотношения вещей. Но у прозы свой норов. Она как строптивое зеркало, которому мало способности отражать: ее тянет поменяться местами с жизнью. Как обуздать эту тягу, как поставить ее на место? Как заставить ее обратиться не к локальным перипетиям жизни, а к самим основам существования, как это сделал автор "Мастера и Маргариты", одновременно противопоставив и соединив трехмерное и потустороннее, земное и небесное, преходящее и вечное?   
       Но вот текст достиг читателя и стал его внутренней литературой. Начинается его роман с автором. Автор доверяет ему самое сокровенное и проникает к нему не только в голову, но в душу и в сердце. Он разговаривает с читателем, уговаривает, смешит, кричит на него, презирает, любит, убивает, забирается к нему в постель, выгоняет из дому, горюет и веселится вместе с ним. Он не успокоится, пока не добьется своего - станет для читателя своим. И этот обмен чувствами поставлен нынче на поток. При сегодняшнем фабричном характере книгоиздания есть все основания утверждать, что автор производит, а читатель потребляет. При этом предложение явно превышает спрос, а количество читателей на одного автора - того же порядка, что и количество покупателей на одного продавца автомобилей. От этого выход книги становится событием не для общества, а для узкого круга лиц. Каждый автор надеется, что его чувства и мысли найдут отклик у читателя. Читатель между тем рассчитывает найти подтверждение своим мыслям и чувствам, а если повезет, то узнать новые. Что бы авторы о себе ни думали, они признаются или не признаются не членами жюри, не критиками, а читателями. Читателю решать, что ему милее - затейливое русло сюжета или нейроновые пути мысли. Все авторы сведены читателем в периодическую систему литературных элементов, где они располагаются согласно удельному весу. Есть редкоземельные, радиоактивные, легко- и тугоплавкие, есть по-достоевски тяжелые, есть те, что утекают из памяти, как сквозь пальцы вода. Кто не попал в таблицу, считается глиноземом. У читателя своя иерархия авторов. Вернее сказать, он рушит официозную пирамиду и на обломках ее самовластья пишет свои имена. Читательское воображение мало разбудить - его нужно сделать продолжением авторского. Труд писателя несравним с трудом читателя. То, что писатель создает месяцами, читателем либо отвергается, либо проглатывается за несколько вечеров. Текст воспринимается им совсем не так как автором. Для читателя текст также чужд, как автору чужд его голос в записи. У автора и читателя разные уровни восприятия и понимания текста. Опускаясь до уровня читателя, писатель выделяет энергию компетенции. Читателю же чтобы перейти на уровень писателя нужно поглотить эту энергию - то есть,  обрести писательский опыт. Не сделав этого, он так и будет руководствоваться оценками "нравится-не нравится". Занятие это хорошо уже тем, что вступая в игру с текстом, читатель может быть уверен, что выйдет из нее обогащенным.
       В сущности, наша внутренняя жизнь - это череда эмоций. В художественном тексте они присутствуют в концентрированном виде. Автор выстраивает их в такую последовательность, с таким чередованием forte и piano, чтобы они произвели эффект. Удачно найденный образ закрепляет этот эффект. "Пиастры, пиастры!" - звучит в нас с детских лет эхо колченогой участи пирата Сильвера. Преимущество стихийного читателя в том, что он воспринимает художественный текст на чувственном уровне, целиком, не раскладывая его по полочкам, как это делают квалифицированные читатели. Его внутреннее восприятие текста всегда глубже и полнее, чем вербальное мнение о нем. В прочитанной книге он ищет смысл, и когда ему кажется, что смысл им схвачен, пытается его сформулировать. Это заблуждение, это попытка разъять алгеброй гармонию текста. Смысл художественного текста един и неделим, его невозможно разъять. Подчеркиваю - художественного, потому что рассудочные тексты для того и сочиняются, чтобы в них копаться. Если бы автор мог выразить смысл книги одной фразой, он бы не стал писать книгу. Текст и есть смысл. Смысл - это прибавочная стоимость собранных воедино слов, и как всякая прибавочная стоимость он растворен в нем. Его невозможно выделить, его можно только пережить. Текст - это целое, величина которого больше суммы составляющих его частей. Это как если бы вы летним солнечным днем стояли на берегу реки и любовались простором - ваш восторг един и неделим. Если вы его еще не испытали, значит, не встретили нужную книгу.
       Сочиняя, автор пытается сочинить настроение, которое вошло бы в резонанс с настроением читателя. Тот самый резонанс, от которого рушатся мосты и судьбы. Скажу то, что уже говорил: высокая литература - это гипноз, попав под который читатель обязательно заплачет, улыбнется, опечалится, вознегодует. Он даже не замечает, как его слово за слово затягивают в хоровод чувств. Слово - это переливчатый, "мреющий", первичный образ. Он неделим, и его можно только приумножать. Слово "грусть", например, не способно передать всех оттенков этого чувства, и даже содержательное "Легкое дыхание" Бунина - всего лишь один из ликов многоликой грусти. Читатель же в поисках пресловутого смысла делает порой такие выводы, от которых писатель ежится. Вот уж воистину "нам не дано предугадать, как наше слово отзовется!" И тут самое время спросить: чтение - это необходимость или вредная привычка, и можно ли без него обойтись? Вполне. Ведь текст - это в известном смысле предупреждение. Что-то вроде: направо пойдешь - коня потеряешь, налево пойдешь - жену найдешь, прямо пойдешь - сам пропадешь. Судя по тому, что две трети человечества прекрасно обходится без чтения, в предупреждениях нуждается лишь одна треть. Литературное сознание в отличие от полового способно без ущерба для здоровья оставаться девственным всю жизнь.
       И, наконец, окололитературные круги: литературоведы, критики, философы и примкнувшие к ним снобы. Есть мнение, что их влияние на литературу скорее пагубно, чем плодотворно. Их упрекают в том, что они забираются туда, где живет и дышит слово, а потом уверяют, что познали природу его дыхания. Их называют литературной инквизицией, узурпировавшей право вещать от имени литературного бога. Про них говорят, что они подобны бесам, подзуживающим честолюбивых авторов к опрометчивым поступкам. Лично мне больше нравится их сравнение с орнитологами, которые знают о птицах все, но сами летать не умеют.
       Известно, что сначала было слово, а ересь потом. Первый писатель был избавлен от язвительности критика и ученых мнений литературоведа. Тем не менее соглашусь, что литературные тексты как феномен требуют своего изучения. Писатель не задумывается, как у него получается творить. За него это делает литературовед, который утверждает: "Творить — значит делать прагматический и бессознательный выбор, руководствуясь при этом чувством красоты и мыслью о восхождении от частного к всеобщему". С точки зрения человека пишущего такое определение, что метла: далеко не улетишь. И проблему соотношения чувственного и рационального в художественном творчестве выдумал не он, а литературовед. Как вам такое суждение: "Литература выявляет необходимые и безусловные условия человеческого существования, соотносит их с мыслительным социальным опытом читателя, проектирует читательские устремления в виде определенной модели осуществленного прошлого или ожидаемого будущего, формулирует их в контексте избранного художественного метода и жанра". Сомневаюсь, что сочиняя текст, автор держит его в голове. Писатели не теоретизируют. Самое разумное, что лучшие из них могут сделать, обозревая литературное поле с высоты полета - это определить значение и место собратьев по перу в истории литературы. Убедительный пример тому - лекции В.Набокова о русской и зарубежной литературе. Ему важнее спасти художника от "гибельной власти императоров, диктаторов, священников, пуритан, обывателей, политических моралистов, полицейских, почтовых служащих и резонеров". Не добавив туда литературных критиков, он тем самым указал им на их место.
       Писатель - сын своего времени и живет его представлениями. Он не чужд передовых теорий, его волнуют смелые гипотезы, он должен быть образован и чуток к общественным веяниям. Научный и художественный миры развиваются параллельно, питая и поддерживая друг друга. Ничего не имею против истории литературы - полезная и плодотворная дисциплина. Ее представители в силу своего каталогизированного сознания способны как никто другой оценить особенности новых текстов. Разумеется, для этого их знания должны обладать полнотой и беспристрастностью полицейской базы данных. Вместе с тем литературоведению мало констатировать общие места и особенности литературной практики - оно не прочь вмешаться в творческий процесс. Но и пишущая братия тоже хороша: не хочет быть похожей на других, публикует манифесты и объявляет бойкот канонам. Новация может родиться в писательской среде, а может быть привнесена со стороны. Рацио, сенсус, символ, психея, эрос, поток сознания, автоматическое письмо, экзистенция, ризома - вот примеры скормленных литературе приманок. А постструктурализм и вовсе сделал ее испытательным полигоном своих концепций. Из его посылов родился постмодернизм, который литературоведы навязывают нам уже полвека, считая его принципы наиболее подходящими и для писателей, и для читателей. Чего только стоит тезис, что мир не структурирован, а хаотичен! Впору говорить о "французской" болезни в литературе и ее возбудителе ризоме. По мне постмодернизм - это изрядно затянувшийся шабаш либерализма. Собственно говоря, бацилла либерализма существовала всегда, но именно возбужденное состояние умов полувековой давности способствовало ее повсеместному распространению. Что поделаешь: бунтарям всех эпох и народов неважно куда идти - главное, не стоять на месте. Ими было объявлено, что мир хаотичен, непознаваем и неуправляем. Стало модным отрицать разумное начало, во всем сомневаться, иронизировать, мешать то, что раньше не мешалось и выставлять на обозрение нажитое прошлыми поколениями. Постмодернизмом стали считать все что неупорядочено, иронично, фрагментарно и цитатно. И в этом есть своя логика - во-первых, все виды искусства и литература в частности движутся от убыточного направления к прибыльному, а во-вторых, всякий литературный протест есть продолжение культурной традиции, даже если формально он с ней порывает. Для постмодернистов мир также отекстован, как он оцифрован для математиков. При этом у математиков куда больше оснований считать, что они знают о мире почти все.
        Расшатывая логическую последовательность повествования, постмодернизм отказался от линейной структуры текста и стал строить его в соответствии с принципом ризомы - некой запутанной структуры, схожей с пучком корней. Эмблематичная ризома стала для постмодернизма тем же самым, что для фрейдизма - либидо. Было заявлено: если вы разочаровались в разуме, в его способности познавать мир, если вы отказываетесь от бинарных оппозиций, если вам по вкусу текст, который с одинаковым успехом можно читать с любого места, значит, это ваше. Вот как отзывались о постмодернизме здравомыслящие люди:
       "Ирония, бесконечное цитирование и деконструкция реальности, которая на поверку оказывается лишь игрой"
       "Лингвистические игры, нестрогое мышление, признающее относительность любых ценностей и бесконечная рекомбинация всего написанного"
       "Эстетствующий иррационализм"
       "Пример произвольного смешения научных, псевдонаучных и философских слов, которые только можно найти"
       "Кампания по дискредитации ясности изложения"
       Умберто Эко, профессор семиотики, который принял правила игры, писал, что постмодернизм - это "эпоха утраченной простоты".
       А вот старина Джон Барт собственной персоной: "Постмодернизм - это художественная практика, сосущая соки из культуры прошлого, литература истощения" и "Мой собственный талант заключается в том, чтобы превратить простое в запутанное"
       Почему при таком диагнозе его принципы подхватили? Потому что "все преходяще, абсолютной истины не существует, любой текст имеет такой же статус, как любой другой, ни одна точка зрения не имеет привилегированного положения". Потому что постмодернизм потребовал критики "логики власти и господства", потребовал деконструкции, децентрализация общественных структур если не на деле, то на словах. Потому что в воле к знаниям увидели волю к власти. Современным Иовам надоело вопрошать бога, за что тот их наказывает, и они решили бога отменить. "Метарассказам", к которым они отнесли всю письменную историю и весь письменный религиозный массив, было объявлено недоверие. Расцвели стилизация, пародия, неумеренное цитирование, эрудиция без нового знания, цинизм и черный юмор. Неудивительно, что постмодернизм у нас  встретили на ура. Если бы он вовремя не поспел, его следовало бы выдумать. Недоверие к институтам власти, их критика, а еще шире - критика условий существования внутри структуры были услышаны. Ирония в крови русского человека. Именно ей и крепким словом он отзывается на бессильное бесправие. И то, что мы с некоторых пор называем у себя чернухой, есть вполне сознательное следование заветам постмодернизма. Автор может думать и писать что угодно, главное, чтобы его воплощенные в дела думы не нанесли урон другим. А думы русских постмодернистов были нацелены именно на урон. В чем они достигли успеха, так это в троллинге системы. Это про них писал В.Набоков:
       "Он (художник) мог подпускать шпильки и высмеивать власти предержащие, получая при этом истинное наслаждение от множества искусных, разящих наповал приемов, против которых правительственная тупость была совершенно бессильна"
       Среди русских последователей постмодернизма я бы выделил два по-настоящему талантливых текста - это "Москва - Петушки" Вен. Ерофеева и "Палисандрия" С.Соколова. Это тексты выдающейся поэтики. Как жаль, что она была потрачена на утверждение чуждой нам эстетики. Да, среди современной литературной элиты у нас есть еще те, кто продолжает настаивать на постмодернистской парадигме. Только тут вот какая штука. Есть три основных типа общественного сознания: мелкобуржуазный, экспансионистский и имперский. В основе мелкобуржуазного европейского сознания - махровый индивидуализм. Англосаксонское экспансионистское сознание - это ореол черной дыры, засасывающей чужие ресурсы. Российское имперское сознание - это ответственность за других. Империя - это галактика со своим центром и окраинами, она - мать провинций. Она силой своей гравитации не дает им рассеяться в пространстве. Имперское российское сознание не расшатать никаким постмодернизмом. Это только в головах постмодернистов мир убог и бессмысленен. На самом деле он цел, един и универсален. Не верьте тем, кто говорит, что все написано и писать больше не о чем. Так могут говорить только люди, не знающие другого языка, кроме птичьего, те, кто практикуют постмодернистский деконструстивизм, для кого распад и разложение и есть истинное состояние мира. Те, кто пропивает глобус и хоронится за плинтусом. 
       Я не люблю постмодернистские тексты за то, что в них много блеска, но отсутствуют душа и язык. Это рассудочная, филологическая проза. Она генерирует принципиально неопознаваемые мультисмыслы. В ней бесценное топливо слов сгорает, не рождая жара истины. У меня нет желания тратить время на манерные воспоминания автора "Всякого третьего размышления", на словесные выверты его "Химер", где он вьет веревки из текстов своих предшественников, чтобы привязаться к их славе.
       "Колыбель качается над бездной" - начинает В.Набоков свои знаменитые воспоминания, где блеском стиля одновременно и наполняет, и затмевает фактическое содержание. В этом емком образе - головокружительный, парализующий страх, удручающая хрупкость и исконная обреченность бытия. В нем одиночество, отчаянный вызов и гибельное противостояние чему-то грозному и незримому. Такой виделась автору человеческая участь. Сегодня мы знаем - колыбель не качается над бездной, а вращается вместе с ней со скоростью тридцать километров в секунду. Это делает нас частью бездны: она с нами и внутри нас. Именно таким должно быть современное мироощущение, именно оно должно быть предметом художественной истины. Соединить космос внутренний и внешний, заставить читателя испытать ощущение головокружения от спиралеобразного восхождения цивилизации - вот задача серьезного писателя. В одном набоковский образ точен:  с космической точки зрения и по возрасту, и по развитию наша цивилизация переживает период беспризорного младенчества. Мы либо научимся говорить, либо ровесники века увидят закат литературных богов, чье место займут мелкие бесы.
       Рискну утверждать, что литературу превратили в игру, что из нее исчезает душа, что б0льшая часть современной прозы нелитературна, что это имитация литературы, что в ней либо слишком много жизни, либо мало ума и что она либо слишком узнаваема, либо населена тем, что в жизни не встречается. Вместо толкового содержания - сюжетные лабиринты, вместо полновесных диалогов - пинг-понг пустых фраз, вместо обращения к чувствам - хитрый прищур. При этом одни авторы потакают посредственному вкусу, опасаясь отпугнуть его умничаньем, другие, напротив, взламывают форму и калечат содержание. Одни воспевают щемящую печаль уходящего в ночь огня, другие глушат эту самую печаль натужным смехом. Усилиями коммерсантов литература стала подобна универсаму, где имеются продукты на любой вкус. Писатели стали заложниками вавилонского столпотворения вкусов и литературных теорий, буквально высосанных из пальца. Полно манерных, надуманных текстов, с искусственными, лишенными чувства конструкциями - текстов, написанных не сердцем, а головой. Прислушаемся же к В.Набокову:
       "Я убежден, что литература не исчерпывается понятиями хорошей книги и хорошего читателя, но всегда лучше идти прямо к сути, к тексту, к источнику, к главному — и только потом развивать теории, которые могут соблазнить философа или историка или попросту прийтись ко двору. Читатели рождаются свободными и должны свободными оставаться"
       Сегодняшняя литература подобна моде: каждый сезон от нее требуют новой коллекции мыслей, нового набора слов, и не ее беда, что потеряв способность к деторождению, она воспитывает заграничных отпрысков. Нет смысла упрекать ее в бесплодности и потере ориентиров. В ее поступательном движении, как и в истории человечества, нет ни прогресса, ни регресса, а есть лишь слепой вектор тяги, и о том, куда он нас заведет, расскажут пришельцам развалины нашей цивилизации. Остается только надеяться, что перед этим литература успеет вернуть себе главное - слово, чувство и сочувствие.

       Февраль 2019г.


       PS: После 24 февраля 2022 года у русской литературы появился шанс на Ренессанс. Нам необходимы новые источники света – мощные, ясные, пронзительные, патриотичные - взамен тех тусклых, ядовитых, обманных лучин либеральной отравы, что до сих пор чадят и портят воздух и эстетическое обоняние. Не кажется ли вам, что первейшим ресурсом здесь – недра сетевой (читай: загнанной в сеть) литературы? Так и хочется спросить словами А.Рембо: «В них, бездонных ли ты затаилась, благая, птиц златых миллион, о грядущая Мощь?»