моя москва часть вторая

Константин Миленный
М   О   Я      М   О   С   К   В   А
  (ч  а  с  т  ь     в  т  о  р  а  я)


Очередной этап реабилитации Федора это покупка  на том же
Немецком рынке трехстворчатого складного зеркала - трельяжа.
Инициатором был Федор, но главное действующее лицо, конечно же,
Лариса. Объяснялось все просто.

Ему нужно было заново научиться есть. И он решил
добиться этого посредством непрерывного контроля процесса приема
пищи, навыки которого им были  утеряны из-за ранения.

Я очень хорошо помню этот трельяж со строго
прямоугольными, без выкрутасов, деревянными рамками цвета
канцелярской, еще довоенной мебели, под стать уже стоявшим в
комнате с довоенных лет двухстворчатому шкафу и буфету с
застекленными дверцами верхней его части.

Такого же цвета двухярусную Ларисину этажерку Федор
поставил напротив своего места за обеденным столом (он же рабочий
стол сапожника и мой чертежный стол для выполнения всех курсовых
и даже дипломного проекта в 1960 году), а на нее водрузил трельяж.

Блюда Лариса готовила исключительно под возможности
жевательного аппарата Федора, жирные бульоны (ничего постного,
особенно мяса, он не признавал), отнюдь не госпитальные каши,
картофельное пюре.

Котлеты или перемолотое из бульона мясо он разминал
вилкой и перемешивал с пюре. Затем цеплял немного этой смеси на
самый кончик тупого ножа и, насколько можно шире раскрыв
изувеченный рот, протискивал в образовавшуюся несимметричую
и все равно узкую щель изуродованного рта нож с невысокой горкой
пищи. Затем соединял непослушные губы и вытягивал изо рта уже
опустошенный нож.

Каждое движение губ, наклон головы он соизмерял в зеркале
с движением рук. По первах (это его лексика, которую он иногда
пользовал в узком кругу, думаю, что здесь сказывалось его
украинское раннее детство) он по нескольку раз за время еды царапал
щеки, резал губы.

Из-за чего швырял нож в тарелку, запирался в ванной
комнате, но потом  все равно возвращался к остывшему пюре.
Лариса делала вид, что не замечает натертой до красноты кожи вокруг
его опущенных глаз.

Трельяж, конечно, помог ему как можно точнее попадать
ножом в рот, а не рядом, но напротив зеркала он садился не только
во время еды. Губы, будто напрочь отмороженные сделали трудными
для произношения многие звуки.

Поэтому, разговаривая с собеседником он так же
непрерывно следил за своим своим отражением в зеркале. Этим он
контролировал мимику.

Постоянно наблюдая за ним, я видел, как он, глядя в
зеркало по ходу беседы менял артикуляцию губ при произношении
одного и того же звука. И по привычке успевал  оценить состояние
своего косого пробора.

Иногда подпирал левой ладонью голову в области шрама,
пробуя, если можно так сказать, ту или иную фонетическую позицию
своего речевого аппарата. Часто повторял дважды одно и тоже слово,
  чтобы почувствовать как легче его произносить, или послушать, в
какой позиции губ лучше звучит произносимый звук.

При этом ему приходилось следить за тем, чтобы из-за его
упражнений не терялся смысл высказываемого. Чтобы собеседник
не тяготился разговором и не испытывал неудобства при общении
с ним.

Слов нет, зеркало помогало, но не могло заменить
отсутствующие зубы. А протезы, выполненные в челюстно-лицевом
госпитале на улице Лестева, недалеко от Площади Даниловского рынка,
только растирали в кровь и так изувеченные десны, но ни жевать,
ни разговаривать не помогали.

К этому времени Москва по праву приобрела черты столицы
победившего государства. Начали возвращаться  с Урала, Сибири и
Средней Азии эвакуированные столичные театры со своими
народными артистами, киностудии, драматурги, писатели, например,
горячо любимый всеми и мной, конечно, Алексей Николаевич Толстой.

В какой-то момент его попытались начать травить. Не помню
уж в какой из цетральных газет появилась басня С.Михалкова "Лисица
и бобер" с намеком на аморальное  поведение писателя в быту.

Вслед за тем в "Правде", кажется, была опубликована статья,
якобы, очевидца о том, что в годы эвакуции в Алма-Ата (раньше
название столицы Казахстана не склонялось) Толстой занимал особняк
и держал у входа швейцара в ливрее  и с бакенбардами.

На просьбу визитера доложить о себе привратник будто-бы
ответил:

-Их Сиятельства граф Алексей Николаевич опочивают.

Вот уж и особняк, вот и швейцар с бакенбардами.
Поторопился, дескать, бывший граф Толстой репетировать в своем
доме возврат старой власти, уж не немцев ли он ждал. Ну, что ж, то, что
писатель был известным снобом, видели многие, но за дурака его
никто не держал.

Исключение составлял лишь один человек из всех знавших
писателя, это некий Святополк-Мирский Д.П., князь, ныне хорошо
забытый бывший эмигрант, а затем и возвращенец. Он сказал об
Алексее Николаевиче: "Самая выдающаяся черта личности
А.Н.Толстого - удивительное сочетание огромных дарований с полным
отсутствием мозгов".

Ай да князь, ай да острослов, ай да соратник по эмиграции.
Слов нет, фраза злая, остроумная, но сказана, все-таки, не по существу,
а  для красного словца. Скорее каламбур, очень удачный, правда, в
отвлеченном виде, но не имеющий никакого отношения к личности
А.Н. Толстого.

Чтобы так ясно видеть мир, тысячи своих героев, вжиться в
описываемую ситуацию, надо быть действительно личностью и
личностью большого масштаба, каким он и был. Даже если бы он
написал только "Петра Первого" или, скажем, "Аэлиту", или, если уж
на то пошло, "Золотого ключика" то и одного этого хватило бы на его
бессмертие в читательской памяти.

Что же касается Святополка, то высказанное им мнение в
адрес графа в виде весьма остроумного каламбура это, пожалуй,
единственное, что досталось  истории от творческого наследия
ревнивого князя.

Так и хочется сказать:  а-я-яй, Твоя Светлость, ну, что уж  Ты
так-то, или обидел Тебя чем невзначай наш Алешенька?
   
Что бы там ни было, но элита нуждалась в модных портных,
сапожниках, ювелирах. А послевоенная государственная легкая
промышленность не могла удовлетворить запросы общества в целом,
а уж его сливки тем более.

Одним из таких остро нуждающихся в модной обуви оказался
стоматолог, а, может быть, даже техник-протезист, но специалист от
бога. Его не вдохновлял ординарный протез. Это было для него так же
неинтересно и оскорбительно, как предложение генералу командовать
ротой.

Чем сложнее была предстоящая работа, тем больше она его
привлекала. Здесь чувствовался и авантюрный склад характера, ну, и
  трезвое желание получить в обмен на свой отменный продукт товар
такого же высокого качества, к которому, как учил главный материалист
-диалектик, относятся также деньги.

Состоявшийся товарообмен удовлетворил обоих. Федор,
наконец, держал в руках, вернее, в своем рту то, о чем устал мечтать.
Эта штука с каучуковой пробкой, перекрывающей связь носоглотки с
полостью рта, позволяла не только нормально пережевывать пищу, но
и избавиться от мычания в разговорной речи.

Кроме того, он не чувствовал ее во рту, как не чувствует 
человек на своих ногах отменно скроенные и сшитые туфли. Хотели
они того или нет, но оба стали живыми носителями рекламы товара
отличного качества.

Стоматолог, можно сказать, демонстрировал для своего
близкого круга обувь высокого класса, а обувщик безотказную работу
чудо-протеза для зубных страдальцев. Стоматолог  избирательно
раздавал модникам адрес Федора, а тот поставлял ему заказчиков из
числа претенциозных работников сцены.

Народ этот чрезвычайно капризен и требователен, ведь для
некоторых из их числа белозубая улыбка была главной жизненной
целью, средством и козырем.

Ну, а за модное будущее своей обуви техник -протезист
отныне был спокоен, потому что из опыта знал -  настоящий мастер
никогда не повторяется, в том числе и настоящий сапожник.

Постепенно надобность в трельяже стала отпадать. Федор
научился почти нормально есть, пить, говорить. Только небольшой
дефект, связанный с несколько ограниченной подвижностью языка,
мешал ему твердо произносить букву "р".

Например, часто используемое им слово "теперь" он
произносил, грассируя, по-ленински, как "тепей".  Он употреблял его
вместо общепринятых слов-связок, таких, как "далее", "кроме того"
и чего-то еще в этом роде. 

Потом этажерку с трельяжем задвинули в угол, а на ее место
установили купленный по случаю сервант начала 19-го века, судя по
авторскому вензелю из начальных букв имени и фамилии мастера,
производившего реставрацию, на тыльной стороне этого антиквариата.

К этому времени Федор настолько оправился, что свое
тяжелое челюстно-лицевое ранение, хоть и не без горечи, но все-таки
  шутливо называл длинной и неуклюже произносимой "порчей
поцелуйного аппарата". 


И, наконец, этап, в котором появляюсь я, самый что ни на
есть прожорливый член новороссийского семейства. В описываемое
время мы пребывали, как я уже рассказал ранее, в поселке Юг
Верхнемуллинского района Молотовской области.

Федор по официальным каналам разузнал наш адрес,
списался с нами и по обоюдному согласию сестер, Ларисы, моей тети,
и Марии, моей матери, отправился к нам, чтобы увезти меня в Москву.

Все хорошо понимали, что только таким усекновением семьи
можно было сохранить в то страшное время жизни обоих  детей, моей
грудной сестры Ляли, Ларисы и моей собственной.


Шел сентябрь 44-го года. Жилье наше располагалось то ли во
втором этаже, то ли в чердачном помещении потемневшего сруба из
солидных венцов, потому что я хорошо помню, что к нему вела
внешняя лестница. Моя мать и тетка Валя работали на лесоповале.

Бабушка присматриваля за годовалой Ларисой, а я был
предоставлен самому себе и занимался все свое время добычей
пропитания. Это было предметом все моих мыслей и желаний.

Валя, много лет спустя, вспоминая то страшное время,
рассказывала, что из общего семейного котла половину съедал я,
семилетний мальчишка.   

Рядом с поселком начиналась тайга. Грибов, ягод, комаров
и слепней была уйма. Ничего этого, мы на юге не знали. Ягоды,
конечно, оценили моментально, а ко всему остальному они уже без
меня привыкали, поневоле и не сразу.

Однажды, когда я остался в нашем жилище один, я увидел
на столе глиняную кринку, прикрытую письмом из Москвы, которое
ежевечерне перечитывала вслух Валя по просьбе моей матери.
В кринке оказалось желтого цвета молоко, продукт, о существовании
которого я к тому времени забыл.

Я попробовал и не смог оторваться, пока не показалось дно.
Пальцем выскреб масляную каемку у верха кринки, облизал его и
снова накрыл ее солдатским треугольником.

Вечером я был нещадно бит чем попало и по чему попало
под голодный визг моей сестры. Оказывается, это было сцеженное
материнское молоко для Лариски.
 
Заступилась за меня сначала Парфена:

-Не бей ребенка по голове.

-Не нужна мне такая голова,-кричала мать.

-Ему в Москве пригодится,- в сторону тихо сказала Валя.

Между кромкой тайги и поселком располагалось уже
убранное колхозное картофельное поле. Здесь была моя вотчина.
Здесь попадались случайно пропущенные при уборке картофелины.

Здесь с грязной находкой во рту и с распахнутой ширинкой,
на что он всегда делал упор когда вспоминал впоследствии этот
эпизод, нашел меня Федор.  Я знал, что он должен был приехать за
мной. И не раздумывая, сразу бросился к этому незнакомому старому
и худющему криворотому дядьке в солдатской форме.

С этой минуты я прилип к нему, к его вылинявшей
гимнастерке, к его колючей правой щеке, к его чистому запаху мужчины,
к его речи, которую вопреки всему и всем хорошо понимал. Левую он
оберегал до конца своей жизни.

Через день мы засобирались. Дорога до вокзала в Молотове 
совсем выпала из памяти. Зато очень хорошо помню поездку до
Москвы в общем вагоне с трехъярусными полками. Никакого билета
на меня не было.

Дядя Федя мне сказал, что при поялении контролеров  я
должен  буду запрыгнуть на нашу вторую полку и закатиться на ней
под самую перегородку купе. Он набросит на меня свою шинель так,
что ни один контролер  не сможет обнаружить мое хилое тело.

И все получилось удачно. Скорее всего, они вообще не
проявляли особого рвения при проверке солдатских полок.

Ехали мы три ночи. Спали с ним на одной полке, дядя Федя
скраю, я у перегородки. На вторую ночь случайно, наверное, это было
связано с походом в туалет, под утро поменялись местами.

В какой-то момент, после очередной стоянки, а их было
множество, и по расписанию, и непредусмотренных, поезд резко
тронулся и я невольно выпорхнул из-под шинели. На нижней полке
прихорашивалась без свидетелей медсестра, которая должна была
высаживаться на следующей станции.

Вот на нее-то я и грохнулся всем телом, а головой об
металлическую окантовку столика. Сначала кровь и переполох, а потом
и скабрезные шутки взрослых соседей. Мол, пацаненок еще, а уже знает
на кого падать.

Сестричка перевязала мне голову и поцеловала в обе щеки,
одновременно любуясь своей работой. А я загрустил, мне очень не
хотелось ее отпускать, но я не сказал об этом никому.

Давно уже не езжу я на верхних полках, но всякий раз,
расположившись в купе вагона, вспоминаю свое детство и поглаживаю
ставший почти незаметным белый шрам на левой брови.

И еще одно, запомнившееся на всю жизнь воспоминание о
той поездке. Наши соседи собрались обедать. Дождались стоянки,
чтобы раздобыть на станции кипятку. Достали хлеб, отварную картошку
в мундире и сало.

Хлеб в некоторых местах был побит голубой цвелью.
Соскребли ее ножом, смахнули вместе с картофельными очистками
в газету, свернули все в комок и выкинули в окно.

Его проворно схватила молодая женщина в пестрой длинной
юбке с малышом на руках, проходившая вдоль состава. К ней подошла
еще одна. Они  бережно развернули газетный ком и тут же стали жадно
поедать все, что в нем было.
 

Я с ней ещё не был знаком, но это уже была моя Москва.
Дядя Федя держал меня за руку и мы шли по Садовому кольцу. Таких
широких улиц и высоких домов я не видел ни в Симферополе, ни в
поселке Юг Верхнемуллинского района Молотовской области.

Потом свернули направо на улицу Карла Маркса, прошли
по мосту через железную дорогу, потом мимо громадной церкви
вылинявшего красного цвета.

Напротив двух одинаковых высоких домов мы остановились.
Не отпуская моей руки он показал на два окна последнего этажа
правого дома и сказал:

-Ну, вот, это и есть наш с тобой дом.

В это время на улице, оттуда,  где мы только что прошли,
послышалось отдаленное металлическое лязганье. Потом оно затихло,
но через короткое время раздалось снова.

Лязганье нарастало, сопровождаясь звуками звонков,
коротких, но таких громких, что я уже не слышал дяди Фединого голоса.
Я испугался и спрятался в его шинели. Когда звук так же быстро стал
удаляться я услышал:

-Чего ты боишься, это же  трамвай.

Слово это было мне незнакомо, да еще и далось оно Федору
с большим трудом, так что я его с первого раза не разобрал и потому
не смог запомнить.

Но успел увидеть хвост короткого, грохочущего по рельсам
поезда из двух небольших вагонов желто-красного цвета, в окнах
которого виднелись люди. У переднего была дуга на крыше, которая
ползла по толстому проводу, висевшему в воздухе над вагоном.

И никакого паровоза с трубой, из которой у обычного поезда
непрерывно валит дым. К тому времени я уже знал, что поезда на
железной дороге перевозят людей из одного города в другой.

Но не знал, что бывают еще поезда, которые возят людей
прямо по городу и при этом совсем не дымят. Как же они тогда едут,
вот эти два вагона?

И еще я знал, что по городу люди ходят только пешком. На
работу, на базар, в гости, на море, в общем, куда им только ни
заблагорассудится, но всегда пешком.

И во время войны, когда немцы водили нас под конвоем по
нашему Новороссийску и по Симферополю, мы тоже шли пешком.
А в Москве есть люди, которых возят на самоходных коротких поездах.
Кто эти люди, куда и зачем их возят?

Это была первая диковина, которой меня встретила Москва.   

         продолжение:http://www.proza.ru/2019/02/10/523