Теорема Пуанкаре часть первая гл. 1, 2

Мария Купчинова
               – Ну, что ж, вернёмся к замечательному математику Анри Пуанкаре. Он прожил всего пятьдесят восемь лет: родился в 1854 году, умер в 1912, а после себя оставил около пятисот научных работ. В их числе знаменитая гипотеза Пуанкаре, о который вы все, как умные и интеллигентные люди, конечно, наслышаны, – усмехнулся высокий пожилой мужчина, стоя на кафедре и протирая очки. – Однако сегодня мы с вами поговорим о другой его теореме, так называемой «теореме возвращения». Записывайте, – профессор окинул взглядом аудиторию. В первом ряду две девочки подняли головы и посмотрели так внимательно, словно ожидали услышать нечто невероятное. Остальные показательно уткнулись в тетрадки, одновременно продолжая заниматься своими делами. Преподаватель застучал мелом по доске, объясняя доказательство.

               – Теорему можно усилить, доказав, что почти всякая движущаяся точка многократно возвращается к своему исходному положению. Это – один из немногих общих выводов о характере движения. Детали движения никому не известны уже в случае…

               «Да, вот в этом все дело: в деталях движения», – профессор незаметно вздохнул.  Мысль об этих неподдающихся никакому объяснению «деталях движения» преследовала его уже несколько месяцев, начиная с того летнего утра, когда он без видимой причины сначала оказался рядом с вокзалом, а затем купил билет на автобус, следующий до городка, в котором много лет назад была учительская семинария.

***

               Как только дребезжащий сине-белый ЛАЗ свернул с шоссе на просёлочную дорогу, вдогонку понеслись клубы пыли. Пассажиры чертыхаясь, то закрывали, то открывали окна, выбирая, задохнуться в раскалённом июльским зноем салоне или насквозь пропитаться пылью. Впрочем, закрытые окна помогали слабо: пыль проникала сквозь любые щели, кружилась в воздухе, усердно покрывая внутренность автобуса, пассажиров и их багаж серой пеленой.
               Седой мужчина в клетчатой ковбойке и старых выгоревших брюках, с трудом втиснувшийся между двумя полными тетками на последнее сиденье, щурился, рассматривая танцующие от пола до потолка фонтанчики пыли, и не мог отделаться от мысли: он уже попадал в похожую пыльную бурю. «Когда же, дай бог памяти…»


               Автобус несколько раз чихнул на подъеме, дернулся и остановился. Водитель, молодой парень, несмотря на жару щеголявший в джинсовом костюме, пошитом скорее всего в Одессе, на Малой Арнаутской, выпрыгнул из кабины, с досадой пнул колесо:
               – Так и знал, что эта рухлядь когда-нибудь прикажет долго жить. «Вечный двигатель, вечный двигатель», – передразнил кого-то. – Вот тебе и вечный. Что теперь делать?

               – Далей не поедем, пойду в сельсовет, вызывать другой автобус, – водитель с опаской заглянул в салон. Угадывая недовольство пассажиров, буркнул, смягчая неприятное известие:
               – Прабачце, люди добрые.
               Люди добрые зашумели, завздыхали; в мешке, который бабуля, сидевшая перед седым мужчиной, с натугой держала на коленях, завизжал поросенок, увеличивая на несколько децибел общий гомон.
               – Потерпи, пригожуля, – запричитала старуха, ласково похлопывая по мешку, из которого высунулся розовый пятачок, – не ведаю, когда теперь с тобой домой доберемся. Али пёхом иттить, али ждать сидеть… всё не сладка.

               Пока народ раздумывал, седой мужчина, перешагивая через вёдра, корзины, мешки, заполнившие проход, выбрался из автобуса, потянулся, распрямляя затекшую спину:
               – Далеко сельсовет?
               – Близневцы-то? Рядом, километра три будет, а может, попутка подвернётся, – водитель вынул из кабины «Спидолу», прижал к груди и зашагал по обочине грунтовки.

               «Вот почему всё казалось таким знакомым»...
               Мужчина закинул лёгкую сумку на плечо, догнал водителя:            
               – Не возражаете, если составлю компанию?


               На выгоревшем от зноя небе лениво ползли белые островки облаков; с двух сторон от проселка всеми оттенками розового цвела гречиха, наполняя июльский день запахом мёда и неистовым жужжанием пчел. Впереди справа, почти на самой обочине, высились сосны, за ними, сквозь розовеющие стволы, выглядывала полуразрушенная деревянная усадьба с заколоченными окнами. Напротив, через дорогу – деревенское кладбище.

              – Дед, ты куда? – окликнул водитель спутника, вдруг повернувшего в сторону кладбища.
              – Вроде рано собрался, своим ходом-то, – неуклюже попытался пошутить и осёкся, удивленный странным выражением лица попутчика.
              – Дела у меня тут, – пробормотал седой мужчина, – не ждите, сам доберусь.
               
              Ограда кладбищенская сгнила и частично завалилась, зато железная калитка радостно скрипела на все голоса.  Неширокая тропинка вела к свежему, еще пахнущему смолой, срубу каплицы, разделяя кладбище на две части: православную и католическую. Изредка встречались аккуратные, ухоженные могилки, но большинство заросло травой, сквозь которую проглядывали поблекшие искусственные цветы, неубранные с Радуницы.
              Немного поколебавшись, мужчина шагнул на католическую половину, издавна прозванную в народе «польской». Вдруг почувствовал, что очень устал и опустился на траву, с удовольствием прислонившись спиной к чьему-то холодному поминальному камню. Он и себе не мог объяснить, почему вдруг свернул на кладбище: здесь не было дорогих сердцу могил. Но в том, что автобус сломался именно тут, куда он никогда не возвращался даже в мыслях, было что-то необъяснимо правильное, словно действительно пришла пора...

              Взгляд зацепился за скромный памятник из серого цемента, увенчанный крестом. В верхней части три буквы: R.I.P. С детства он помнил это латинское изречение на памятниках: Requiescat in pace – «Да упокоится с миром». Ниже, как положено, имя усопшего, годы жизни, эпитафия на польском: «pok;j jej duszy». Перевёл: «Покой её душе», машинально прочитал имя. Еще и еще раз…

              «Ева Базилевич, родилась в 1898 году, скончалась в 1971».
              Вздохнул: «Шесть лет назад…»

              Он увидел себя со стороны: худой, небрежно одетый. Короткий седой ёжик, глубоко посаженные глаза, широкий, чуть приплюснутый нос, тонкие губы, глубокие морщины, избороздившие лицо… Уже и не разберешь: где морщины, а где протянувшийся через глаз след от старого шрама. Усмехнулся: «Не слишком презентабельный вид для профессора…».
              И тут же перед глазами встал худой подросток. Каштановые волосы, старательно зачёсанные назад, открывают высокий лоб, в прищуренных карих глазах блестит любопытство, по-детски торчат оттопыренные уши…
              Да, это было в флигеле того дома, который виднелся сквозь сосны и мимо которого он прошёл, не задержав взгляд. Показалось: то, давнее, уже не тревожит душу. Вот только ноги сами привели на кладбище…
               
***

              На полу расстелена большая карта Европы, которую привез дядька Павел из Вильно. Они с Евой, лёжа на животах, ищут на карте небольшой городок.
               
              – Смотри: там, где пересекаются прямые линии от Мадрида к Москве и от Хельсинки к Афинам, там город, в который я поеду учиться в семинарии.
              – Будзеш, Алесь, на рускай мове вучыцца, зусім нашу позабудешь (будешь, Алесь, на русском языке учиться, совсем наш позабудешь – бел.), – вздыхает девочка.
              – На какой же мне еще учиться? Я – православный, и семинария – русская, а мову нашу не забуду. Разве можно забыть:
«Плакала лета, зямлю пакідаючы;
 Ціха ліліся слязінкі на поле.
 Але прыгожаю восенню яснаю
 Там, дзе упалі яны, вырасталі
 Кветкі асеннія, кветкі, ўспаённыя
 Тугаю, горам …»*

              Парнишка смутился и оборвал стихи, не дочитав до конца. Нарочито грубовато произнес:

              – А ты русский учи, на нем тоже много хороших стихов писано, приеду – спрошу.
              – Часу няма, сам ведаеш: я старэйшая (времени нет, сам знаешь: я старшая – бел.), – вздохнула девочка.
               
***

              Седой профессор математики обхватил руками колени, уперся в них подбородком, задумчиво улыбнулся. Оказывается, он помнит, отчего вдруг смутился тогда: где-то хлопнула дверь, от сквозняка шевельнулись выбившиеся из-под косынки завитки волос на тонкой девичьей шее… Почему-то это показалось трогательным, подумалось: может, и видятся последний раз… 

              «Да нет, какое, к черту, предвидение», – профессор недовольно поморщился, – просто мелькнула мысль и пропала. А может, это только сейчас придумалось…»
              Нехотя поднялся, наклонился отряхнуть брюки. Мелькнули затаившиеся в траве алые капельки, наполненные сладким соком, словно брызги живой воды на печальном погосте. Сорвал кустик земляники, положил у подножия памятника: «Ты любила красные ягоды». 


              Тропинка, ведущая к входу усадьбы, заросла кустарником. Ступени крыльца разрушены, а возносящиеся над ними колонны террасы ощетинились битым кирпичом. Когда-то крепкий и уютный деревянный дом с двухэтажной каменной пристройкой, двумя одноэтажными флигелями: каменным и деревянным, теперь напоминал неопрятного старика-доходягу, доживающего свои последние дни на земле. 

              Профессор прочитал едва различимую табличку у двери, зачем-то потрогал тяжелый амбарный замок. Показалось: в тот последний день, подгоняемая казаками, мать именно такой повесила на дверях.
              – Что пан ищет?
              Пожилая женщина с плетёным кошиком** в руках остановилась за спиной и с любопытством рассматривала чужака.
              «Вчерашний день», – захотелось буркнуть в ответ правду, но сдержался:
              – Судя по табличке, здесь музыкальная школа? Что же всё в таком запустении?
              – Эх, милый, когда это было, – махнула рукой женщина. – Почитай, шесть годков прошло, как учительница наша, Марья Иосифовна, мать схоронила, сын её и забрал в город. Душевная была, детишек любила. А без неё некому учить стало: молодые-то в деревню не хотят ехать. Да и струменты давно растаскал народ…


* Автор Максим Богданович (1891-1918). Поэт, публицист, переводчик, классик белорусской литературы.
Подстрочный перевод:
Плакало лето, землю оставляя, тихо лились те слезинки на поле. Только пригожею
осенью ясною, там, где упали они, вырастали цветы осенние, цветы, напоённые
тоскою и горем...
** – корзинка


 2


               ...Он едва успел. Их распустили из семинарии по домам с наказом немедленно эвакуироваться, но – мальчишки! – конечно, они задержались, прощаясь. Порассуждали, что дела на фронте плохи (как будто не виден был на западе дым горящих деревень), оглядываясь по сторонам, пошептались, что всюду измена: и снарядов не хватает, и пушки, говорят, разрывает при первом же выстреле, и зря их пока ещё не призывают, уж они бы…

               Мать, уронив шаль с тонких плеч, с глазами полными слёз, бросилась к сыну:
               – Алесь, слава Богу, я уже надежду потеряла, что ты поспеешь. Видишь, эти, – кивнула головой в сторону верховых с шашками на боку и винтовками за плечами, – требуют, чтобы в течение часа оставили маёнтак*, иначе, говорят, подожгут сами. Я им про то, что и брат, и муж на фронте, а они не слушают, только нагайками своими размахивают.
               Возле дома стояла груженая скарбом телега, мычали привязанные к ней коровы, любимицы матушки: Зорянка с Белянкой, тонко верещал спрятанный где-то среди мешков весёлый поросёнок Борька.    


               Однообразной вереницей потянулись дни беженцев.  Тоскливые, серые как низкое небо над Брест-Московским трактом. Конец августа пятнадцатого года выдался сухим и жарким. Рыжевато-серая пыль лежала на подводах и бричках беженцев, на копытах и боках коров, тупо тащившихся вслед за подводами. В глазах животных читалось удивление и застывший упрёк: куда, зачем их ведут в этом караване горя мимо пока еще зелёных лугов…
               Говорили о холере. Шептались, что где-то там, впереди, вымерли целые деревни, а потому сторонились незнакомцев, не позволяя присесть у своего костра и отказывая чужакам в еде из одного чугунка.
               Впрочем, и между односельчанами отношения с каждым днем становились суше и жёстче. Пришлось зарезать Борьку: нечем стало кормить. Алесь не смог, зато сосед, многодетный крестьянин с радостью согласился, но почти все мясо забрал себе, оставив им с матерью рёбра да немного грудинки:
               – Вас, пани, двое, хватит и того, не оголодаете. А у меня семья большая. Кожны сваё беражэ.
               Алесь боялся лишний раз взглянуть в сторону матери: она иссохла, посерела. На ней уже не чувствовался налёт зажиточной жизни, различимый прежде почти в каждой фразе, а педантичное пристрастие к порядку сменилось безразличием и постоянной усталостью.

               Всё быстрее приближалась артиллерийская канонада, всё чаще стали попадаться могильные холмики вдоль дороги, и случилось то, что когда-нибудь должно было случиться: пересеклись дороги военных, двигавшихся в сторону фронта с артиллерией, обозами и населения, согнанного с родных мест и уходящего от войны.
               Ругань армейских обозных и свист нагаек, которыми расчищали дорогу; плач детей и крики женщин, перевёрнутые телеги, втоптанные в грязь рушники, посуда, нехитрая еда, мычание перепуганных коров и проклятия стариков… Всё смешалось.

               – Алесь, я больше не могу, – взмолилась мать. – Давай поворотим назад, будь что будет.
               Не слушая возражений сына, свернула с тракта.

               Вслед за военными обозами поехали полем. Неубранная рожь кланялась тяжёлыми колосьями, скрывая сор и грязь войны: обрывки каких-то бумаг, окровавленные бинты, осколки бутылок, черепки.  Показавшаяся вдали просёлочная дорога манила одиночеством и непонятным уютом. На обочине цвела желтая пижма, кланялись ветру фиолетовые столбики шалфея. Алесю даже почудилось: стоит только доехать туда – и вернешься в прежнюю, довоенную жизнь.

               Неожиданный резкий свист оборвал что-то внутри. Ни взрыва, ни пламени Алесь не увидел.

***

               – Оклемался, хлопче? Це добре. Что ж вы, бисовы дети, энтой дорогой поихали? – над Алесем колыхалась большая черная папаха.
               Что-то скрипело, будто старая люлька качались доски, а перед глазами крутились смерчи пыли. Они вздымались к брезентовому потолку, опускались вниз, вихрились, дрожа в столбе солнечного света, и снова взлетали…
               У того, кто склонился над ним, серое от пыли лицо, на когда-то черных черкеске и папахе тоже слой пыли.
               – Где мама? – Алесь попытался подняться.
               – Лежи-лежи, хлопче, – поймали его большие сильные руки, – я утешать не мастак: не свезло твоей мамке. Снаряд, почитай, рядом разорвался, коровы живёхоньки, а мамку твою – осколком, вусмерть.
               Алесь опять приподнялся, но казак прижал его к деревянным доскам фурманки:
               – Ты, пацан, дураковать прекрати… Мамку не возвернёшь, похавали мы её там же, в поле. А тебя, мабуть, контузило, без памяти был, мы тебя и прихватили с собой. Сутки, почитай, пролежал. Что же вы так… неаккуратно: по той дороге и не ездит никто, бо немец как заведённый ее обстреливает, с перерывами на обед… Кофей, наверное, пьет.
               Помолчал, потом добавил:
               – Коров твоих, звиняй уж, мы зарезали да беженцам отдали: экая нынче прорва голодных ртов… А тебе, видать, планида – с нами таперича. Эй, хлопче, слышишь меня? Хоть головой махни…
               Алесь собрался с силами:
               – Слышу. Вы кто?
               – Добре.  Давай знакомиться, – поправил папаху на голове, распрямился, выставив на обозрение серебряные газыри на черкеске, – урядник Кочубей, Иван Антонович.
               – Алесь Близневский, – подумал и уточнил, – Александр Станиславович.
               – Какой тебе год пошел, Александр Станиславович?
               – Семнадцатый, я в учительской семинарии занимался.
               – То и ладно, чему-нибудь мы тебя подучим, чему-нибудь – ты нас…


* – поместье

Продолжение см. http://www.proza.ru/2019/02/18/1886

Иллюстрация из интернета.