Дядя Пизек

Николай Пропирный
Впервые приехав в Иерусалим, ненадолго и по служебным делам, я почему-то обязательно должен был навестить дядю Пизека. Так бабушка сказала: «Обязательно навести дядю Пизека». И строго добавила: «Если ты будешь в Иерусалиме и не навестишь дядю Пизека, он смертельно обидится».

Я не мог понять, с чего бы обижаться на меня человеку, с которым мы виделись единственный раз мельком на похоронах. Он тогда приехал на один день из Храповиц — проститься со своим старшим двоюродным братом, моим дедом. Невысокий, плотный, с почти шарообразной почти совсем лысой головой. Хотя мы и были представлены, запомнил ли он меня — неизвестно. Сам дядя Пизек, редко выезжавший из своих Храповиц, знал немногих из пришедших тогда на кладбище, и все они представляли старшее поколение нашей семейки. С ними он и общался, громко и почти задорно, поминая недобрым словом дегенератов из разных сфер жизни. Вдруг, впрочем, он вспоминал о поводе, собравшем нас на Востряковском погосте, — и тогда резко принимался скорбеть. Словно обрушивался весь — и брылястое в многочисленных румянцах лицо изменяло направление морщин, и живые серо-карие глазки, только что хищно впивавшиеся в лица собеседников, притушивались тяжелыми синеватыми веками, и тугое, непрерывно пребывавшее в разнонаправленных мелких движениях тело, оплывало, и немногочисленные наэлектризованные волоски на затылке мирно укладывались на сверкавшую потом лысину... Но вот очередные «дегенераты» затруднились с проносом гроба между деревом и могильной оградой, и наш храповицкий родственник громко ожил.

Потом дядя Пизек решил уехать в Израиль. Отправив багаж малой скоростью, он явился в Москву, чтобы отсюда уже окончательно удалиться с доживавшей последние дни советской прародины. «Не сегодня-завтра повсюду здесь все шарахнется с громким треском, и на смену этим дегенератам из парткомов и исполкомов придут новые, тоже идейные, но еще с запалом и не наворовавшиеся, — говорил он, прощаясь, бабушке и пророчески воздевал руки. — Мало я им мучений терпел через свой пятый пункт?! А как в магазинах уже вообще ничего не будет, так понятно, кто будет виноват, и я тебе говорю: начнутся погромы. Я от твоего покойного мужа слыхал в детстве, насколько это занимательное дело. Так я этого вживую на старости лет знать не хочу. Все, наигрался. Отряхаю прах и удаляюсь!»

Разговор этот мне пересказал братец, поскольку я тогда как раз отправился по службе на покинутую дядей Пизеком Украину. Так что познакомиться с ним поближе, чем на кладбище, возможности у меня не было. А тут на тебе — не навестишь, обидится…

— А откуда он вообще может узнать, что я буду в Иерусалиме? — спросил я бабушку. — Вряд ли об этом напишут в тамошних газетах, даже русскоязычных.

— Я ему позвонила и сказала, что ты будешь, — невозмутимо ответила она.

— Зачем?

— Затем, что, если ты будешь в Иерусалиме и не навестишь дядю Пизека, он обидится, — так же невозмутимо объяснила бабушка.

Я сдался и пообещал непременно навестить малознакомого дядю Пизека.


Глава 1


Дальний родственник принимал меня в крохотной квартирке, выделенной ему по приезде государством во временное пользование, до адаптации, как новому репатрианту. Вернуть себе помещение у израильского Министерства абсорбции, разумеется, не получилось. Дядя Пизек врос в свою тесную репатриантскую раковину и расставаться с ней не собирался. Впрочем, как и большинство его пожилых соседей, прибывших примерно в одно с ним время на волне Большого Отъезда и заселенных в социальный дом-муравейник в не самом престижном районе израильской столицы. Приезжие помоложе — кто раньше, кто позже — разлетелись по более удобным и привлекательным местам, но закаленные советской властью старики держались упорно. И израильские власти, в конце концов, сдались и оставили за ними социальное жилье пожизненно.

Дядя Пизек был очевидно рад моему приходу. Накрывая на стол, он юлой носился по крохотной кухне-гостиной, как-то умудряясь не врезаться в мебель и не обрушивать на пол предметы обихода. После распитой под расспросы о житье-бытье недальновидно оставшихся в России родственников бутылки сладкого израильского вина «Кармель», которое дядя Пизек называл «шаргородским компотом», мой новоприобретенный родич потребовал, чтоб я обращался к нему «на ты».

— Нет так много у меня родных... слава Богу… — прочувствованно сказал он. — И потом, мы ж израильтяне, как-никак!

— Ну, уж я-то, скорее, никак…

— Вот, кстати. А почему это ты не едешь в Израиль? — сурово спросил дядя Пизек.

— Как, то есть, не еду, а где ж я, по-твоему? — попытался отшутиться я.

— Смешно, да, — протянул в нос дядя Пизек. — Ты почему совсем не едешь?

— Честно говоря, не думал об этом… — обреченно вздохнул я. — Но вообще, много причин. Например, что я не еврей по закону. Так сказать, галахически …

— Галахически-шмалахически, — перебил меня, наморщившись, дядя Пизек. — А бабушка твоя на что? Материна мать, все, как положено. Согласно закона.

— С чего это вдруг?

— С того, с чего… У меня, между прочим, никогда сомнений не было, что твоя бабка — еврейка.

— Капитолина-то Никитична?..

— О-о-й, я тебя умоляю, — дядя Пизек весь завибрировал. — При чем здесь? Бьют, знаешь ли, не по паспорту, а по совсем противоположному месту…

Я представил себя бабушку — круглое лицо с крепкими щечками-яблочками, короткий нос с острым уклювисто задранным кончиком, тонкогубый рот перевернутой улыбкой, большие узкие глаза под почти невидимыми бровями, и неопределенно пожал плечами. Нет, как-то не получалось у меня осознать ее еврейкой…

— Что? — недовольно спросил дядя Пизек. — Что?! Говорю тебе, она еврейка. Она очень умная.

Меня неизменно веселила уверенность пожилых советских евреев среднего класса в том, что, всякий умный человек — где-то в глубине себя непременно еврей. Обратная зависимость, кстати, обязательной не являлась. А наша соседка по подъезду Роза Марковна о симпатичных лично ей публичных личностях с трудноопределяемой сходу национальностью говаривала: «Видела его тут по телевизору. На нем было тако-ое интеллигентное лицо… Ну, вы понимаете, — и чуть понизив голос. — иврейское…» Но с бабушкой насчет лица не очень выходило…

— Бабуля, конечно, и школу с медалью окончила, и университет с красным дипломом, и работала не абы где, и таблицы Брадиса на сон грядущий до сих пор читает. Но это еще не делает ее еврейкой. И русские, и украинцы, и… я не знаю, татары… университеты оканчивают, посты всякие занимают…

— При чем здесь?.. — боднул окружающий воздух лысиной дядя Пизек. — Я тебе сейчас в два счета докажу, что она еврейка. Не хочешь идти от бабки, пойдем от противного. Твой дед. Он умный был человек?

— Ну, все считали, что — да. Ты и сам знаешь: преподавал, учебники писал…

— Так, чудесненько. Значит, записываем: умный был человек. Теперь еще: когда он на твоей бабке женился, он опытный был?

— Можно сказать и так. Он же сильно старше был, не юнец уже, одну войну помнил, другую прошел…

— Так и запишем: был опытный. Последний вопрос: твой дед был… — дядя Пизек сощурился и сделал нарочитую паузу, потом громко на выдохе. — …еврей?

— Ну, уж в этом-то ни у кого сомнений не возникало…

— Ага! Отметим этот многозначительный факт и заитожим, — дядя Пизек вскочил, принял какую-то совершенно муссолиниевскую позу, даже губу выпятил. Посмотрел на меня во всех смыслах сверху вниз. — Ты что же, хочешь мне сказать, что умный и опытный еврей, решив жениться, возьмет в жены нееврейку? — он победно повел упертой в бедро рукой и торжественно закончил. — Можешь даже не сомневаться: бабка твоя — еврейка на все сто.

А что, может быть… Во всяком случае, спорить с ней так же бесперспективно, как с безусловным евреем дядей Пизеком.


Глава 2


В свой следующий приезд в Иерусалим я уже без бабушкиных напоминаний позвонил дяде Пизеку и был приглашен на рюмку «шаргородского компота». Утром свободного от командировочных забот дня я до головокружения нагулялся по Старому городу, потом отправился в гости к троюродному деду.

— И что? — спросил дядя Пизек, приопустив веки и чуть выпятив нижнюю губу, что означало у него, как я со временем понял, легкую степень осуждения чужих неразумных, хотя и нефатальных действий. — Шлялся по Старому городу? — И не успел я утвердительно кивнуть, радостно заключил. — Смотрел дегенератов, главную достопримечательность.

— Это ты кого имеешь в виду?

— А всех! — с готовностью качнул головой дядя Пизек. — Которые там живут — это ж дегенератом надо быть, чтобы жить в этом во всем! Шум, гам, тарарам, ни пешком пройти, ни на ишаке родственном проехать. Хочешь, не хочешь, станешь дегенератом! Ну, и становятся, ты ж их видел. Глаза выпучат, рты откроют — поначалу-то, понятно, чтоб барабанные перепонки не полопались — все ж орут кругом. А потом — готово дело, так и остаются навсегда. И уже все равно, что кругом дым коромыслом. А туристы с паломниками?! Вот уж эти — дурачье экспортное! Для них даже специальный синдром придумали. Тащатся со всего света, чтоб потереться жопами в толпе и на радостях с глузду двинуться. — Здрасьте, пожалуйста, я — Иисус, не ждали? — Ждали, ждали, очень даже, и палату подготовили, добро пожаловать! Один Иван-Креститель с Кореи вас там уже дожидается. С Моисеем мексиканским вместе. Милости просим! И, главное, все орут и ни одного сортира кругом!

— Что ты разошелся-то так? Тебя ж никто силком не тащит в Старый город. Не нравится — не ходи.

— А мне, может, как раз нравится! Может, мне Старый Город даже очень нравится… Мне вот эти, которые там живут и шляются, не нравятся. Дегенераты вот эти, — дядя Пизек внезапно успокоился. — Ладно, поедем сегодня настоящий Иерусалим смотреть.

— Это куда ж?

— На шук, конечно. На Махане Иегуду  поедем. Теперь канун субботы, все едва не задаром отдают.

— А на рынке, значит, не орут и толпы нет? — ехидно спросил я.

— Вот, — горестно покачал шарообразной головой дядя Пизек и прокурорским жестом, не глядя, указал в мою сторону. — Вот он, результат бессмысленных походов в Старый город. Вот влияние окружающего идиотизма! Печальные и, возможно, медицински необратимые последствия… Ты что, не понимаешь, что на шуке люди не просто так орут и толкаются?! Люди делают базар! — вдруг он погрустнел и со вздохом добавил. — Хотя и там дегенератов пруд пруди.

Мы вышли из квартиры, и от соседней двери нам приветливо помахала связкой ключей пожилая дама в широкополой шляпке из лески, украшенной выцветшими пластиковыми ромашками:

— Доброго здоровьичка, Пинхус Мовшевич!

— И вам не хворать! — буркнул, торопливо скатываясь по лестнице, дядя Пизек. Утвердившись на тротуаре, он негромко продолжил. — Идиотка проклятая. Весь коврик обоссала мне своими кошками. Говорит, они ей Ленинград напоминают. И всхлипывает. Что она там видела в Ленинграде своем, чтоб всхлипывать?! Младший бухгалтер на филиале пивзавода, ни мужика, ни мужа. Все принца ждала… — дядя Пизек остановился, словно осененный внезапной догадкой. — Так я думаю, что она сюда не сама приехала. Ее выслали. За идиотизм. А Израиль, он всех принимает. От, даже негров, — он, высоко подняв брови, скупо кивнул в сторону проходящего мимо уроженца Эфиопии. — Мало мне было исторической общности под названьем советский народ?! Радостным шагом с песней веселой в едином строю с грузинами и узбеками… Так и здесь то же самое! Только еще негры влились. Да не хочу я быть с ними со всеми в одном народе! Знал бы… Надо было еще в Союзе решительно сменить национальность, а то только зря мучения терпел через свой пятый пункт. Все сменить раз и навсегда, подчистую!

— И как бы ты, к примеру, поехал в Израиль, сменившись подчистую?

— О-о-ой, умоляю тебя. Поехал бы. Я ж говорю: Израиль, он всех принимает!

Мы двинулись к автобусной остановке. По противоположной стороне улицы медленно шмурыгала сильно пожилая пара, громко переговариваясь на идише. Несмотря на искючительно теплую для декабря в Иудейских горах погоду, на голове мужчины красовалась вытертая шапка-пирожок.

— А! — выдохнул на весь квартал дядя Пизек, и старички испуганно вздрогнули.

— Что, знакомые?

— Еще чего! — фыркнул он и устремился через улицу.

Перекрыв незнакомым прохожим дорогу, дядя Пизек, взмахивая ручками и энергично мотая головой, затараторил на идише. Старики радостно улыбались и, также активно помогая себе руками, отвечали ему. Дело обещало быть долгим, я отошел в тенек и закурил. Минут через десять оживленного разговора собеседники, наконец, раскланялись.

— Насладился? — спросил я вернувшегося дядю Пизека.

— Чем это? — удивленно изломил тот косматую бровь.

— Как, то есть, чем? Общением на идише, конечно…

— С чего бы? — дядя Пизек брезгливо поморщился. — Это ж румыны!

Далее последовала продолжительная лекция о квазиевреях, говорящих на квазиидише. Вообще, хотя дядя Пизек и не говорил этого впрямую, из его слов получалось, что настоящие евреи испокон веку жили только в Храповицах, по крайности, верстах в сорока-пятидесяти вокруг. А уж самые разнастоящие — в Борзянке, местечке, откуда родом была семья деда и дяди Пизека.


Глава 3


Служба в еврейской организации заносила меня в Иерусалим ежегодно, а то и чаще. И всякий раз я старался выкроить время, чтобы навестить дядю Пизека. Он, кстати, относился к моей работе весьма скептически. «Что ты связался с этими шнорерами ? — говорил дядюшка, недовольно качая головой. — У тебя ж юридический заочный был? Так и шел бы в юрисконсульты. Тоже жулье, конечно. А как?.. Но все же чуть поопрятнее». Сам дядя Пизек большую часть жизни протрудился юрисконсультом в одной из шарашкиных контор славного города Храповицы.

Бабушка давно уже не считала нужным оповещать его о моих заездах в израильскую столицу, но я почему-то был уверен: дядя Пизек непременно узнает, что я был в стране, и, если не навещу его, смертельно обидится. А вообще, мне доставляло своеобразное удовольствие общение с бранчливым родственником.

В один из визитов я сразу заметил, что он чем-то возбужден.

— Представляешь, — начал дядя Пизек. — Я тут в нашем похоронном бюро…

— Где?!.

— В клубе пенсионеров. Обнаружил земляка. Ну, то есть, как земляка… Родители его жили в Храповицах, а сам-то он уже в Хмельницком зачем-то.

— Ну, здорово, поздравляю!

— Ничего здорового, — с кислой миной отозвался патриот Храповиц. — Этот проходимец все испортил.

— Каким же образом?

— Оказался родственником. По его матери.

— А чем это плохо? — удивился я.

— А тем, что его мать из Рубинчиков, — загадочно ответил он.

— И… и что?

— А то, что никто из наших с Рубинчиками за один стол не сядет. Я ведь еще подумал: с чего порядочному человеку жить в Хмельницком?.. Но спустил тогда на тормозах… Пока мы до его матери не добрались, — глаза дяди Пизека гневно сверкнули. — Подонок был изобличен и с позором изгнан.

— Из клуба?

— Нет, — хмуро ответил дядя Пизек. — Из клуба они его, несмотря на мои предупреждения, гнать отказались. Дегенераты. Отсюда. И из моей жизни в целом. Я перешел в другую богадельню. Тоже дурдом, но хоть без Рубинчиков.

— Слушай, а чем так плохи Рубинчики? Я вот о них вообще никогда не слышал.

— Правильно. Ни один из наших не станет всуе говорить о Рубинчиках.

— Господи! Да чем же они всем так не угодили?

— История такая. Младшая сестра твоего прадеда, идиотка перезрелая, несмотря на предупреждения умных людей, выскочила замуж за того Рубинчика. Он откуда-то из Балты, что ли был. В общем, румын. Это сразу после революции стряслось. Ну, тогда все смешалось, сам понимаешь. Содом с геморроем. А потом этот Рубинчик оказался подонком…

— Бросил ее? С детьми?

— Зачем? — удивился дядя Пизек. — Просто оказался подонком. И они съехали в Храповицы. Со всем своим отродьем — будущими подонками.

— Так в чем его подонство-то заключалось?

— Об этом история умалчивает… — пожал плечами дядюшка. — Но я с детства знаю, что Рубинчик был подонок. И все Рубинчики следом за ним тоже. И за стол с ними ни один из наших ни за что не сядет! — он постучал указательным пальцем по столу и вдруг взволнованно оживился. — А ведь он сидел здесь. За этим самым столом… Вот что бывает при потере бдительности. Придут-посидят, а потом — ищи-свищи фамильное серебро…

— О-о! У тебя есть фамильное серебро?

— Нет. Но ведь подонок об этом не знал. И мог в отместку спереть еще что-нибудь… Или подсыпать дряни какой-нибудь в крупу. Поди-знай, что у него на уме…

— А ты не боишься, что я сопру что-нибудь? Или в крупу подсыплю?

— Нет, — ответил дядя Пизек, пристально глядя мне в глаза. — Не боюсь. Ты же не Рубинчик.


Глава 4


— А, кстати, ты почему до сих пор не женат? — как-то раз спросил вдруг дядя Пизек.

— С чего это?

— А с того, что нормальные люди женятся. Ты ж вроде не дегенерат… — он подозрительно прищурился.

— С чего вопрос, спрашиваю.

— С того, что я, как заботливый старший родственник и как брат твоего покойного деда, мир праху его, беспокоюсь о твоем будущем. Погулял и будет.

— Обожаю советы экспертов-теоретиков, — окрысился я.

— Практика! — с удовольствием отчеканил дядя Пизек. — Эксперта-практика на заслуженном отдыхе. Подчеркиваю: заслуженном долгими и нелегкими годами, — он нахмурился. — Пойми, дальше вокруг тебя будет все больше старух. А молоденькие будут с тобой… — он внимательно оглядел меня с ног до головы и удрученно покачал головой. — Н-да. Только ради денег… Хотя, откуда у тебя деньги… Ты ж даже не юрисконсульт, — и двусмысленно продолжил. — Пользуйся тем, что пока есть, — молодостью. Так почему ты до сих пор не женился?

— Не встретил ту единственную, — попытался отшутиться я, ожидая, впрочем, что легко отделаться от дядюшкиной атаки не удастся, и внутренне собираясь держать оборону.

— Это — да, это причина… — дядя Пизек неожиданно помягчал. — Не каждому с этим везет. Мне вот повезло… Поначалу…

— Расскажи! — попросил я, радуясь, что он перевел стрелки на себя. — Поделись опытом эксперта-практика!

Усмехнувшись, дядя Пизек откинулся в кресле, вытянул ноги, сложил пальцы домиком.

— В конце 43-го было. Эшелон наш остановили среди ночи, я выскочил размяться и покурить…

— Ты воевал?

— А чего б тебе не удивиться: «Ты кури-ил?..» — сварливо переспросил дядя Пизек.

Он укоризненно дернул головой, встал, шагнул к платяному шкафу и вытащил оттуда мелодично звякнувший коричневый пиджак, украшенный многочисленным памятными знаками и значками. Из этого блистающего великолепия взгляд мой выхватил знакомую победную медь с профилем генералиссимуса, серый кружок «За боевые заслуги» и с другой стороны — тусклый запекшийся пурпур Красной Звезды.

— О-о!

— То-то, что «о-о»! А ты что думал, я в Ташкенте воевал?! — оттаявший дядя Пизек гордо повел лысиной и убрал парадный наряд обратно в шкаф.

— Тебе как удалось награды вывезти? Это ж запрещено было!

— А! — с довольным видом кивнул дядюшка, вернувшись в кресло. — Знаешь, что меня всегда поражало в Союзе? Что, несмотря на запреты, цензуры, парткомы, стукачей и прочих дегенератов, всем было на все покласть. С прибором. А как Союз начал качаться, прибор стал от той качки стремительно расти. И достиг таких размеров, что все им и накрылось! — он с отвращением передернул плечами и закончил. — Я передал побрякушки через израильское консульство. Все всё знали, и всем было покласть.

— Ну, ты дважды герой!.. Так что там было в конце 43-го?

— Зима была, снег кругом, но неглубокий. Глушь такая, что даже стрельбы не слышно. Как сейчас помню: ночь, темень, но от снега светло. Прохаживаюсь, смотрю — снежная куча какая-то. Куст, думаю, занесло. Чего, думаю, он тут? Подошел и ка-ак наподдал валенком. А куст ка-ак заверещит… Оказалось, девчонка-младший лейтенант из вагона по нужде выпрыгнула. И присела в своем белом тулупе — нам их недавно выдали, я и сам в таком был… Ну, и, конечно, после такого я, как честный человек, должен был за ней приударить. И пошло у нас…

— Понятно. Военно-полевой роман.

— Военно-половой! — огрызнулся ветеран. — Понятно ему! Нормальный роман. Обычный. Многие в эшелоне завидовали… А после войны мы пожениться думали. В ознаменование победы.

Дядя Пизек замолчал и прикрыл глаза. Он как-то вдруг одряхлел и словно бы сдулся…

— А дальше? Что случилось-то? — не выдержал я.

— А дальше советское кино случилось. У нее жених был довоенный, она все собиралась ему написать — повиниться-попрощаться, и не собралась. А тут гады-немцы жениху этому ногу миной оторвали. Его мать ей письмо прислала… А она — комсомолка, у нее принципы. Ну, как все совсем закончилось, поплакали мы, распростились, и она к своему пораненному отправилась… Вот так.

— И больше вы с ней не виделись?

— Почему, виделись. Переписывались мы с ней. Аккуратно, ко всем праздникам. Лет через пятнадцать написала она, что будет в командировке в Киеве, я за свой счет два дня взял, примчался, выбил номер в том же готеле… Думал, гулять будем, вспоминать будем, парки-кафе. Но столицу советской Украины мы так и не посмотрели, из гостиницы только на поесть выходили… Пошло у нас уже антисоветское кино… только короткометражное. Потом мы еще лет пять переписывались… она двоих растила, за мужем хворым ухаживала, за свекровью, инсультом стукнутой… а потом не стало ее. От белокровия…

— М-да. Грустно.

— Грустно-шмустно… — дядя Пизек звонко хлопнул ладонями по лакированным подлокотникам кресла. — Такая жизнь, что?.. Я ведь времени-то зря не тратил. После войны в Храповицах, знаешь, такие бойцы нарасхват у женского состава были, — он самодовольно ухмыльнулся, вновь превращаясь в привычного дядю Пизека. — Ух, я ж и погулял… Ого-го. Не только что налево, но и направо, и прямо шагом марш… Меня во дворе Пиня-ходок звали… Многие на службе завидовали.

— И больше попыток жениться не было?

— Почему? Случилось такое помутнение… Так и было ж с чего… Устроилась к нам такая… Роза звали. Така-ая… На лицо-то не особенно, но… — дядя Пизек причмокнул и произвел руками несколько широких округлых движений в разных направлениях. — И специалист хороший, оклад приличный, себя соблюдает — крепдешин-перманент, ноготочки-косыночки, это все… Вот, думаю, подходящий кандидат для супружеского сожительства. И стал ей знаки оказывать: конфетки-ассорти, открыточки к праздникам… Она, вроде, не против, улыбается. В кино сходили. За коленку ее подержал — не возражает. Побыли с ней… правда, на «ты» не перешли. Зажал я тогда ее на рабочем месте и говорю напрямую: так и так, а не объединиться ли нам в первичную ячейку. А она мне, знаешь, что? Вы, говорит, Петр Моисеевич, мужчина, безусловно, интересный и с многими положительными проявлениями. И даже, скорее, мне очень нравитесь, чем нет. Мы можем, конечно, попробовать с вами вместе пожить, я не против. Но только очень опасаюсь я отрицательных результатов такого эксперимента… Эксперимента, слышишь! Опасаюсь, говорит, поскольку не девочка уже и всякое в жизни видела, и выходит из мною виденного, что особенно в вопросах семейной жизни все мужчины по преимуществу подлецы. И смотрит выжидательно. Ну, тут у меня с языка как-то само слетело: так и вы, говорю, Роза, тоже — не хризантема. На том все и кончилось… Слава Богу.


Глава 5


В очередной мой визит, усевшись в продавленное кресло в гостиной, я вдруг понял, что квартира почти неуловимо изменилась. Исчезло ощущение глубокой пропыленности, многочисленные памятные вещицы, расставленные тут и там по мебели, обрели подобие строя, и разложенные повсюду вырезки из русскоязычных газет с краткими желчными рецензиям дядиной рукой собрались в стопки…

Я открыл корявым советским штопором традиционную бутылку «шаргородского компота», дядя Пизек достал из серванта привезенные с прежней родины рюмки из псевдохрусталя (лишившиеся, как я заметил, привычной желтоватой мутности). Потом как-то неуверенно посмотрел на меня, шагнул на кухню и, повернувшись, вместо обычных чищенных апельсинов и шоколадки водрузил в центр столика залитый глазурью домашний торт.

— Откуда такое роскошество? Ты что, от нечего делать на кулинарные курсы пошел?

— Ага, сейчас. Нашел курсанта. Это соседка испекла. Ну, та идиотка с кошками. Из Питера. Я сказал ей, что ты придешь, вот и расстаралась.
Изображая самое хладнокровное равнодушие, дядя Пизек отрезал и положил мне на блюдце кусок торта. Потом себе.

— С чего бы ей стараться?

— Ну, она вообще… заходит, — кажется, он все-таки был смущен.

— Заходит, значит…

— Ну, да… По-соседски. Что тут такого?! — всплеснул он ручками, чуть не сбросив торт с блюдца на явно обработанный пылесосом ковер.

— Ничего такого… — мне понравилось наблюдать непривычное смущение вечно самоуверенного дядюшки, и я продолжил. — Кроме того, что она, похоже, имеет на тебя виды.

Но дядя Пизек уже вернулся в обычное состояние.

— Из своего окна она тоже имеет виды. И все на соседнюю стенку. Так я — как та стенка. Кремень!

— Стенка из иерусалимского камня, вообще-то…

— И ладно. Как иерусалимский камень!.. Кстати, — дядюшка ткнул в мою сторону ложечкой. — у этой полоумной есть одно бесспорное достоинство.

— Да уж, — уминая вкуснейший бисквит, отозвался я. — печет она отменно.

— Причем здесь? — удивился дядя Пизек. — Она вполне прилично играет в шашки. Для женщины, — и добавил почти про себя. — С того все и пошло…

— Ты шашками увлекаешься?

— Увлекаешься!.. Я, между прочим, был чемпионом Храповиц! Меня знаешь, как чествовали?! На общегородском уровне. Сам зав культмассовым сектором товарищ Пудовкер мне диплом вручал. Редкий был дегенерат… Здесь уровнем ниже раньше проживал один. Из Бухары. Очень неплохо шашки двигал. Врал, что чемпион республики. Мы с ним каждую неделю резались. Потом он уехал домой.

— В Бухару?

— Зачем? В Нью-Йорк. А-то ведь мало там их, латиносов.

— Он что, мексиканец был?

— Зачем?.. О-ой, умоляю тебя! Мексиканец, бухарец — какая разница?! Все они на одно лицо. Арабы. Но в шашки, говорю тебе, с ним тягаться было одно удовольствие. А как он свалил, пришлось играть с Кларой.

— Ага! Так она, стало быть, Клара…

— Да, — твердо взглянув мне в глаза, отвечал дядя Пизек. — Эту проклятую идиотку зовут Клара.


Глава 6


Дядя Пизек собрался умирать. Об этом сообщила, подойдя к дядепизековому телефону, «идиотка» Клара, когда, приехав в Иерусалим, я позвонил престарелому родственнику, чтоб договориться о визите.

— Пинхус Мовшевич очень хворает… очень… — всхлипывала она в трубку, — И очень вас ждет… очень… Он так рад будет… Да, Пиня?..

В ответ раздался приглушенный хворью и расстоянием гневный хрип дяди Пизека.

Добравшись, в дверях я столкнулся с Кларой.

— Я там все к чаю приготовила… — пробормотала она, вытирая глаза застиранным платочком в ромашках. — Только не утомляйте его. Он такой слабый… такой слабый. Собирается умира-а-ать…

— Что с ним такое?

— Он летом простыл сильно. Через эти мазганы проклятущие… Врачи говорят, было, похоже, воспаление легких, но ничего, он у вас крепкий — на таблетках оправится, и все будет бесэдер . Я ему говорю: пей больше, травки завариваю. А он говорит: не надо этого ничего уже, дай помереть спокойно.

— Катись уже и дай ему войти! — донеслось из-за двери.

Клара, всхлипнув и махнув платочком, заспешила вниз по лестнице. Я вошел навстречу аромату свежей домашней выпечки, смешанному с интернациональным запахом аптеки.

Дядя Пизек полусидел в кровати. Бледный и похудевший, выглядел он, действительно, так себе. И только глазки, хоть и запавшие в глубокую тень, глядели из-под косматых бровей по-прежнему цепко.

— К соседке потащилась. Такой же карге. За заданием.

— Шпионским?

— Сионским! На иврит они вместе ходят. Для престарелых. Лингвистка фигова… ленинградской школы. Вот на кой он ей, иврит этот? С кем говорить? А идиша не знает! Я ей говорю: давай, я тебя идишу обучу начально. А она — зачем? Представляешь! Идиш — зачем. Да хоть на шуке душу отвести… — дядя Пизек закашлялся. — Наливай себе чаю… я не буду, — и скорбно добавил, внимательно посмотрев на меня. — Мне это все уже ни к чему.

Я налил себе чашку, взял кусок нежнейшего кекса.

— Ты что это, дядюшка дорогой, впрямь что ли помирать собрался?

— А как?.. Все, гинук . Только Кларка не верит. Отвары мне свои идиотские подсовывает. Да залей ты их себе в клизму!.. Я ей сказал, где гробовые лежат, возьми, говорю, чтоб потом в суете не искать. Там на все хватит, и на похоронить, и на помянуть, и на памятник… Я все просчитал, но ты перепросчитай, ты ж бухгалтер! А она давай всхлипывать… Прогнал ее к черту, терпеть этого не могу…

— Хороший она человек, Клара эта.

— Ничего не хороший! Обычный. Я этих хороших людей с детства ненавижу и близко к себе не подпускаю. Либо скучно с ними до зуда, либо спасу от них нет — все стараются окружающее исправить… бескорыстно… не считаясь с потерями других… дегенераты. А если у человека свой интерес есть, пусть даже такой идиотский, как побыть мимо одиночества с неким альте-какером… я, понятно, не себя имею в виду… ну что, яснее как-то человек, можно не опасаться… И вообще, кто б еще ее, дуру, на порог пустил?!

— Вот зачем ты ее обижаешь?

— Ничего я ее не обижаю! И вообще, сама пришла, я ее не звал. Бачилы очи, що куповалы… Да что, в самом деле! Я тут помираю, а ты эту идиотку жалеешь! — вознегодовал дядя Пизек, но хворь не дала ему разойтись в полную силу. Он прокашлялся, тяжело вздохнул и продолжал уже спокойно. — Смотри, когда я помру, побрякушки свои тебе оставлю. Я давно уже все эти заслуги в коробку сложил. От зефира — там в секретере. Заберешь, я Кларке скажу. Про книги я договорился — наша богадельня в библиотеку примет… Обрадовались, сволочи… Да, я этой идиотке велел, но, если что, тоже знай: чтоб никаких Рубинчиков на похоронах! Из гроба встану и в рожу наплюю! И вот еще. Я тут подумал… хочу, чтоб на памятнике было выбито: «военюрист-орденоносец».

— Да? А больше ничего? Может, еще «знатный ходок» и «чемпион Храповиц по шашкам»?

Дядя Пизек слабо, но вполне самодовольно ухмыльнулся.

— Между прочим, совсем неплохо бы... Но, может, ты и прав. Они и слов-то таких на этом иврите своем, небось, не знают… орденоносец… Откуда им. Дай бог, чтоб в имени-фамилии ошибок не нашлепали, папуасы…

— Послушай, что ты заладил: помру, памятник… Поживи еще. Ну, прихватило, бывает, не мальчик ведь. Отпустит… Снова будешь скакать и браниться.

— Что ты меня уговариваешь! Скакать… Я ж свою смерть чую… Это наследственное, наш с твоим дедом дед, Иосиф, мир праху его, тоже про свою смерть заранее знал. Приходит, помню, вечером домой. Снял картуз, сапоги. «Все, — говорит, — Пора. Чувствую, пришло мое время. Малхамовес  идет за мной. Готовьте саван». Бабка в слезы, мать моя в слезы, а он всех нас, внуков, перецеловал, лег на койку, руки на животе сцепил, в потолок смотрит. Ни слова не говорит, не двинется. День так лежал, два… Мы все тихонько по дому ходим — как же, дед помирает. А как третий день прошел, он с постели вскочил. «Нет, — говорит. — Не берет. Не время еще. Есть что пожрать? А я пока до ветру», — Дядя Пизек перевел дыхание. — А через год ехал дед пьяный на телеге из Храповиц, дрова вез. Лошадь чего-то испугалась, дернула, он на большак и слетел. А сверху полено по лбу: хрясь — и насмерть. А ты говоришь, поживи… Ладно, иди уже… Устал я… — он уставился в потолок и сцепил руки на животе. — По дороге Кларке стукни. Пусть зайдет.


Глава 7


В мой следующий приезд — примерно через полгода — дядя Пизек уже сновал из гостиной в кухню по выверенной траектории, огибая мебель, взмахивая ручками и проклиная очередных дегенератов и отсутствующую по причине иврита Клару. Обрушившись, наконец, в кресло и схватив рюмку, он начал привычно допрашивать меня о знакомых и малознакомых родственниках.

— Только, смотри, о Рубинчиках — ни слова, — предупредил он.

— Да, я в жизни ни одного Рубинчика в глаза не видел!

— И хорошо! Зачем тебе? А я на всякий случай. Мало ли. Эти подонки могут испоганить самый душевный разговор, — наставительно произнес дядюшка. — Хотя… — он задумчиво потер подбородок. — Был среди них один. Выродок, в хорошем смысле. В Ленинграде жил. Но, с другой стороны, он же сменил фамилию, Красновым стал, может, в этом все дело?.. Они с отцом не один пуд орехов вместе съели…

— Орехов?

— Грецких.

И дядя Пизек впервые рассказал о своей семье — о выжившем в войну отце и погибшей матери.

Отец дядя Пизека Мойша — родной брат моего прадеда — человек бойкий и с коммерческой жилкой, в молодости перебрался из Борзянки в Храповицы, где устроился на службу в магазин готового платья и со временем дорос до приказчика. Когда случилась революция, он сразу смекнул, что приказчики для новой власти — элемент чуждый. Забрав беременную жену с двумя дочерями и прихватив из сочувствия к борющемуся пролетариату кое-что из товара, Мойша вернулся в родное местечко.

Несмотря на разлившуюся вокруг гражданскую войну, бывший приказчик умудрился выжить, выдать дочерей замуж в Слободскую Украину и обзавестись еще одним ребенком — как раз, дядей Пизеком. Осев на земле, он выращивал яблоки, груши и грецкие орехи. Но, в отличие от остальных борзянских земледельцев и садоводов — не прошла даром работа в коммерции, — возил урожай на продажу не в ближние Храповицы, а в дальний, холодный и неплодородный Ленинград. Высокие цены на дефицитную продукцию окупали дорогу и приносили недурной доход. Кроме того, в городе на Неве обретался дальний родственник Хуня Рубинчик, он же Октябрий Краснов, решительно разорвавший на большевистской основе все связи со своей гнусной семейкой и тем вызвавший симпатии наименее ортодоксальной части дядепизековой родни, включая Мойшу. Октябрий, будучи убежденным коммунистом, мойшиных деловых инициатив не одобрял, но на протяжении многих лет неизменно предоставлял ему кров. Тем более, жил он один — в крохотной, зато совершенно отдельной каморке с раковиной.

В июне 41-го Мойша, ставший к тому времени для большинства окружающих Моисеем Осиповичем, обнаружил в сарае три нераспроданных мешка грецких орехов и в преддверие грядущего урожая решил освободить для него место. 22-го он приехал со своими мешками в Ленинград.

Ни продать орехи, ни уехать, у него уже не получилось. Светиться на улицах с мешками подозрительному провинциалу не стоило, Борзянка была быстро захвачена, и кто бы отпустил странного седобородого гражданина на временно занятые противником территории? Октябрий каким-то образом легализовал родственника, добыв необходимые для пребывания в Питере документы, и два пожилых еврея зажили в каморке вдвоем, ожидая скорого победного завершения войны. В сентябре началась блокада.

Моисея и Октябрия спасли нераспроданные орехи. Калорийные зерна служили им подспорьем, старики вываривали перегородки и скорлупу и пили вместо чая получившийся горьковатый настой.

Вернувшись из освобожденного от блокады Ленинграда в освобожденную Борзянку, Моисей не обнаружил ни жены, ни сына. Старший лейтенант юстиции Пизек раскатывал с эшелоном и обретенной любовью по железным дорогам, жены не было в живых

— Немцы?.. — спросил я.

— Немцы немцами, только у нас в Борзянке стояли румыны. Тоже сволочь экспортная, но с ними хоть можно было кое-как торговаться… Нет, мать и еще пятерых прикончили местные. Проявили инициативу… Румыны как раз это прекратили — зачем убивать, если можно обирать и к работам приставить… Много борзянских евреев от голода померло, от болезней, но многие и выжили. Благодаря румын, чтоб им пусто было... А тех местных стахановцев, когда наши отбили Борзянку, отловили и повесили, — дядя Пизек задумчиво крутил в руках пустую рюмку. — Отец поставил матери памятник и уехал в Храповицы, и в местечко больше не ездил и вслух о нем не вспоминал… А меня после победы быстро демобилизовали… я еще не понимал, почему, радовался, идиот. Сначала заехал проведать сестер — они как раз возвратились из эвакуации туда, где по мужьям жили. Только мужей-то не было, один в плену сгинул, другой без вести пропал... Потом приехал к отцу, устроился в прокуратуру… Но меня скоренько вытурили, как врача-вредителя, хоть я и был дипломированный юрист. А у отца от всего этого сердце не выдержало… Организм-то измученный был, несмотря на все орехи… Потом — ничего, гуталинщик хвост откинул, все кое-как устроилось, и я устроился в одну конторку юрисконсультом, потом в другую… Ну, дальше я тебе рассказывал…

Прощаясь, дядя Пизек вдруг со смущенным видом оттеснил меня от двери.

— Просьба у меня к тебе… — он щелкнул замком, осторожно выглянул наружу, затем почему-то на цыпочках прошел к платяному шкафу. Оглядевшись по сторонам, нырнул глубоко в шкаф и извлек перевязанный крест-накрест бечевкой большой газетный сверток. — Забери. Только не читай. Сожги их. Что?.. Да я их и так все помню… Только ты не здесь их жги, а то за шпиона примут. Как вернешься, сожги. Дома. И не читай…

— Хорошо, конечно, — видимо, в голосе моем все же прозвучало недоумение.

— Что?.. Ну, да. Это ее письма… Ну, ты понял… Я на всякий случай. Вдруг не дай бог что, а Кларка потом найдет… Ей обидно будет… Зачем?

Это был последний раз, когда я видел дядю Пизека.


Эпилог


Позвонила бабушка.

— Дядя Пизек умер, — бесстрастно сообщила она. — Разрыв аорты. Что неудивительно при его темпераменте. Мне звонила эта его Клара странная. Запиши номер, я взяла. Будешь в Иерусалиме, договорись с ней и обязательно зайди на кладбище.

«Потому что, если ты будешь в Иерусалиме и не зайдешь на кладбище, дядя Пизек смертельно обидится», — мысленно закончил я. С момента, когда дядя Пизек почувствовал, что пора, прошел ровно год.

В следующую же поездку я созвонился с Кларой и заскочил за ней, чтобы вместе отправиться на главное иерусалимское кладбище Хар ха-Менухот .

Пожилая дама в вечной своей шляпе с ромашками ждала меня, присев на карниз окна возле своей двери. На коленях у нее лежал измятый до потери рисунка, но чистый магазинный пакет с ручками. Поздоровавшись, она протянула звякнувший кулек мне.

— Это вам. От Пини.

В пакете была коробка от зефира. Клара кивнула в сторону бывшей дядепизековой квартиры и пожаловалась:

— А в его диру  негра какого-то заселили…

И, словно отозвавшись на ее слова, соседняя дверь открылась, выпустив высокого эфиопского еврея средних лет в крохотной вязаной кипе на макушке. Чернокожий приветливо улыбнулся и помахал нам.

— Ой, я не могу-у, — взвыла Клара и, схватив меня под руку, потащила вниз по лестнице.

Конечно, без нее я не сумел бы найти могилу троюродного деда среди бесконечных рядов похожих надгробий из иерусалимского камня, опоясавших гору. Я положил на охристую плиту несколько серых камушков, специально привезенных из Москвы…

— Взгляните, Клара, мне кажется, или фамилия на памятнике написана с ошибкой? Я в иврите не силен, но, по-моему, не хватает буквы…

— Ой…— Клара долго вглядывалась в резьбу на камне, шевеля губами. Потом губы у нее задрожали, глаза налились слезами, она всхлипнула. — И в самом деле… Ошибка… Самеха не хватает. И так неприлично без него выходит… Что же это, а?..

— Клара, Клара, успокойтесь. Никто этого читать не будет, а мы с вами знаем, как правильно…

— Нет, ну что ж это? Я думала, только там у нас… у них… такое безобразие возможно, но здесь, в Израиле!

— А что здесь? Здесь на кладбище тоже люди работают, а люди, они везде…

«Дегенераты!» — перебивая меня, пропел довольным дядепизековым голосом ветер, лизнувший склон Горы Упокоения.