Глава 10 - старая версия

Янина Пинчук
Герман закрыл фонарь и попросил разрешения на запуск. В кабине он был один. Впервые после Великой войны.

Он ощущал, как внутри, подобно воздушным слоям и потокам, перемешиваются два чувства: светлая радость возвращения – и предвкушение, переживание новизны.

Глаза жадно скользили по окружающим деталям: перистое облачко на краю серебристо-голубого  неба; серое, но тепло отсвечивающее покрытие взлётной полосы; леденцовый отблеск солнечного луча на стекле; изящные стрелки приборов.

Рихтгофена в эти мгновения наполняло неизъяснимое чувство, слишком сложное и огромное, чтобы дать ему какое-то название – а, скорее, это была целая гамма чувств и мыслей.

Он видел и пережил то, чего не может быть – стоило только вспомнить, как он очутился в этой реальности, с которой во многом сроднился, а многому так и продолжал удивляться. Теперь совершенно невероятные вещи в его случае оказывались просто фактами. Например, то, что с его последнего самостоятельного полёта прошло ни много, ни мало, а, по меркам этого мира, целое столетие.

И эти сто лет как будто навалились на него всей тяжестью осознания, так, что аж заныло в груди, а после – сразу же обдала волна блаженной дрожи. Вторая волна накатывала плавно по мере того, как он разгонялся по взлётной полосе, а в момент отрыва от земли плеснула искристыми брызгами восторга.

- О да... - шёпотом произнёс Рихтгофен и в очередной раз отметил, как же похожи полёт и наслаждения любви.

Нельзя сказать, что когда-либо Герман относился к женщинам пренебрежительно. Но в ранней юности он вообще не понимал, как можно тратить время на барышень, когда есть авиация – потом же, познав радость первых любовных подвигов и войдя во вкус, он всё равно оставался искренне убеждённым, что ни одна женщина не может владеть сердцем так же, как небо.

Не изменилось это и в семнадцатом году, когда у него случился фронтовой роман с баронессой Стуре. Тогда она возглавляла учебно-испытательную эскадрилью, а не бомбардировочную, как позднее.

Встретил он её в штабе, куда явился с рапортом. Их взгляды встретились, и переживания обоих оказались сходными: искра любопытства (они были уже наслышаны друг о друге), моментальная оценка – и... Рихтгофена почти сразу обожгло мягко разорвавшимся внизу комом огня, хлынуло покалывание и трепет, как при провале в воздушную яму. Судя по всему, Зигрид испытывала что-то подобное: она посмотрела прямо ему в лицо неотрывным, дерзким взглядом зелёных глаз и закусила губу. Он даже опешил от такой смелости, но разгорелся ещё больше. Впрочем, оказалось, такое поведение вполне в её стиле. Баронесса Стуре была резка, насмешлива, решительна, никого не боялась и привыкла получать то, что хочет. В тот день она захотела Германа. И желание было взаимным.

Сейчас, кружа над зелёным лоскутным пледом полей и подлесков, скользя глазами по циферблатам приборов, Рихтгофен предавался воспоминаниям. В одиночестве, в прохладном голубом просторе, былое почему-то вспоминалось с особой ясностью и осознавалось со всеми тонкостями.

Так, он подивился – и тогда, и сейчас – что в отношениях с девушками до Карин он ни с кем не испытывал ощущения воздуха, прозрачности, летучести, в том числе с Зигрид – хотя тут уж, казалось бы, сам Бог велел.

А отношения у них сложились своеобразные.

В течение следующей недели они неоднократно встречались по служебным поводам, ходили вместе в кантину. Зигрид оказалась собеседником на редкость интересным и острым на язык. Конечно, и пушистые рыжеватые волосы до плеч, и невысокая, ладная фигурка, и то, как баронесса иронично вскидывала тонкие с изломом брови – всё это ему безумно нравилось. Она же называла его хулиганом и кокетливо замечала, что под цвет глаз ему идеально подойдёт орден Pour le Merite – затем эти слова оказались пророческими.

Когда неожиданно настало затишье, так, что в глубокой ночной синеве огненные сполохи виднелись лишь на далёком горизонте, а кузнечики в траве лётного поля заглушали бешеным стрёкотом далёкие, почти неслышимые раскаты артиллерийских залпов – словом, когда стало ясно, что на какое-то краткое время «всё это» их не касается – тогда Герман отправился в двадцатую эскадрилью и спросил командира. Уже и не помнил, какой придумал предлог, но какая-то юная лётчица из числа шведских добровольцев спокойно махнула ему рукой:

- Да вон она под деревом стоит курит.

В кромешной тьме пульсировала янтарная точка. Он молча подошёл, но свой портсигар доставать не стал. После очередной затяжки она спросила с еле уловимой томностью:

- Ну, и с чем пожаловали, хулиган? Что скажете?

- Беседа строго конфиденциальная – соблаговолите-с пройти за ангары, - кашлянул Герман.

- Вот как. Идёмте же, - усмехнулась она, туша сигарету о ствол клёна, и одёрнула китель.

После той ночи больше всего ему запомнился луговой запах: война идёт, гремят орудия, льётся кровь – а клевер и медуница всё равно цветут... Что интересно, он и впоследствии замечал, что волосы Зигрид и её шея пахнут неостывшей летней травой. Ещё тогда он научился приводить обмундирование в порядок полностью вслепую. А ещё – они, наконец, перешли на «ты».

Безусловно, однажды Герман в нежданном лирическом пылу посвятил Зигрид стихи, где проводил параллель между её глазами и зелёными огоньками аэроплана. Но вообще их роман напоминал смесь товарищества и спортивного азарта.

Они весьма деловито общались по службе, а, предаваясь страсти, любили изощряться в фигурах высшего пилотажа – также порой уединялись в довольно неподходящих местах: это придавало их приключениям некоторой грубости, но и пикантности, и остроты.

Однако это походило на что угодно – гимнастику, охоту, игры – только не на полёт. Казалось, впечатления Зигрид схожи – это читалось во всей её манере, движениях: она была горяча – но притом лишена трепетности. Она тоже не помещала Германа в своё внутреннее небесное пространство.

Главными для них обоих являлись боевые задачи, а эти свидания были приятной разрядкой. Когда бурное взаимное увлечение исчерпало себя, нельзя было сказать, что они расстались. Скорее, отдалились, испытав всё, что хотели – притом сохранили прекрасные дружеские отношения. Ни один из них не мог бы назвать это «победой» - скорее, удачно проведёнными совместными манёврами.

О них почему-то поневоле вспоминалось, когда он приезжал в Мачулищи, чтоб налетать положенные сорок пять часов, когда видел все эти стаи железных птиц на земле, круглоспинные ангары, инструкторов и курсантов – а потом взмывал ввысь на белом «даймонде». Причём думалось об этом с улыбкой и без всякого стыда.

Эта история была для Германа приятной, несмотря на лёгкий привкус разочарования, окутанной флёром фронтового товарищества, искренности и простоты.

Другие увлечения и влюблённости он и вовсе считал просто интрижками и вообще жил одним днём, как это и заведено на передовой. То связистка, то сестра милосердия, то очередная скандинавка из двадцатой. «Тянет тебя на северянок», - пошучивал Бруно. «Рот закрой, шкура продажная, я-то знаю, тебя на что тянет», - ласково отзывался Герман: в ту пору Лёрцер вовсю подкатывал к дочери богатого фабриканта. Что интересно, они в итоге поженились, и брак их был счастливым – по крайней мере, по состоянию на момент гибели Рихтгофена это было так, а что происходило дальше, он, естественно, не знал.

Несмотря на холерический темперамент и склонность увлекаться, Герман будто бы научился отворачивать и приворачивать фитиль, как на керосинке. Чем само горение, ему даже большее удовольствие доставляла эта власть над внутренним пламенем. Ну, и разумеется, счёт.

Кроме рисованья белых крестов на фюзеляже, была у него и другая коллекция: фотоснимки пассий, вклеенные в альбом – со скрупулёзно выведенными подписями и датами. Как-то раз барон, вольготно расположившись в кабинете и отодвинув бумаги, аккуратно разглаживал на толстой странице очередную карточку. За этим занятием его застал Карл Боденшац, адъютант. Абсолютно невозмутимо, по-ребячески старательно, не поднимая головы, Герман продолжал своё дело, притискивая снимок кончиками пальцев, пока не остался доволен проделанным – и, подняв глаза на Боденшаца, спросил, сияя лукавством:

- Ну что, Карл? Отвечай, скотина я, да?

Тот, увидев, что командир в самом развесёлом и озорном настроении, отчеканил, вытянувшись по стойке смирно и осклабившись:

- Так точно-с! Форменная!

Рихтгофен довольно загоготал.

В ту пору уже вовсю тиражировали его фотографии, брали интервью. Книгоиздатели сначала изнемогали в ожидании, когда же он окончит свой сборник рассказов – а когда книга вышла, то в магазинах её разметали вмиг. Потом ему приходили письма, где читатели порой просили его прояснить те или иные моменты, спрашивали о чувствах и впечатлениях, если им казалось, что он уж слишком сдабривает повествование юмором и бравирует («Вот шутки шутками, а страшно ли было, когда...» - и в том же духе).

Сам кайзер обратил на него самое пристальное внимание и, казалось, тоже переживал что-то вроде увлечения – отчего Рихтгофену порой было не по себе, ведь недаром говорят: «Минуй нас барский гнев и барская любовь». А Вильгельм осыпал его милостями, любил вызвать для личной беседы, зачастую требовал доложить обстановку и внести предложения – отчего барон порой восклицал в дружеской компании: «Господи, да чего ж ему от меня-то надо?! Да, я могу оценить действия авиации на Западном фронте. Но государя нашего послушать, так я за все наши военно-воздушные силы отвечаю, не только за своих молодцов! Кто я ему, генерал чёртов?! Или волшебник?! Что с меня-то взять?!». Но, пока не оскудевала рука дающего награды, Рихтгофен был готов мужественно терпеть и нападки, и восхищение монарха.

Мальчишки в Берлине выстраивались в очереди, чтобы получить его автограф.

В церквах барышни возносили молитвы за его целость и невредимость в боях.

Он творил всяческие штуки: например, мог приехать на столичный вокзал и следовать до места не в автомобиле или на извозчике – а верхом на белом жеребце, порой произнося импровизированную речь, совсем как государь император, а перед тем ставя его на дыбы, выхватывая шпагу из ножен – и неминуемо собирая целую толпу.

По центру родного Франкфурта гулял, красуясь недавно пошитой у лучшего портного шинелью с меховым воротником, фуражка залихватски набекрень, в глазу монокль – а на поводке пятнистая поджарая Киса, наводящая страх на всех собак округи и приковывающая взгляды прохожих.

Конечно же, все женщины были его. Никто не удивился, но многие сладко замерли в любовании, когда на краткое время соединились два кумира эпохи: у него случился роман с популярной киноактрисой и певицей, белокурой Хенни Штреземан – познакомились, когда она выезжала с концертами на фронт, чтобы поднять боевой дух германских солдат.

О да, для него это было прекрасное время.

Время радостного цинизма, беспечной наглости и бесстыдного шика.

Оно довольно резко, но очень естественно подошло к концу: внешне поначалу мало что отличалось, и нельзя было сказать, что Рихтгофен изменил себе - однако произошла в нём глубинная перемена, после которой он уже никогда не стал прежним...

Между тем, и в новой его жизни намечались перемены: обучение на курсах завершалось, а воспоминания смешивались с надеждами и предвкушением. Не всегда картины прошлого были приятны. Иногда посреди улицы у него темнело в глазах, прошибал холодный пот, хотелось обмякнуть прямо у грязной мраморной стены в метро, уткнуться в угол, закрыв голову руками и свернувшись калачиком. Но, проталкивая ком в горле, он проходил через турникеты, спускался глубже под землю и убеждал себя, что именно здесь в случае чего он и мог бы спастись. Накрывало почему-то именно на земле. В воздухе воспоминания были в основном ностальгическими и светлыми. Но все их он переживал одинаково, заведя себе ритуал: дома, когда Карина садилась к столу на кухне или в зале, Герман тихонько подсаживался слева, деликатным, почти робким, жестом обнимал её руку выше локтя и клал голову ей на плечо - тоже будто бы застенчиво, не так, как это делают в поездах в дальнем пути, а только легонько прикладываясь щекой - так он переживал и мучительный страх, и молчаливую нежность, затаив дыхание. Карина обратила внимание на эту его новую привычку, была очень растрогана и немного обеспокоена Она всегда воспринимала его не как неуязвимого героя, а как того, о ком надо заботиться, а в последнее время только получила тому подтверждения. «Ах ты моя большая птичка...» - шёпотом говорила она и гладила его. Герман смущённым тоном, будто извиняясь, просил: «А покажи, что делаешь...» - это тоже была чисто символическая фраза, часть ритуала. Карина показывала и рассказывала.

Однажды она ворвалась в квартиру, бренча ключами и вопя:

- Ура, победа!

- Урааа! - прокричал Герман, вскакивая из-за стола и с шелестом смахивая на пол разложенную карту Беларуси. Уже нагибаясь за ней, громко спросил: - Так, я-то в любом случае поздравляю! - а что за победа? Над кем?

- Над Прынцессой! Премию-то мне дали, а не ей! - отозвалась Карина из тёмной прихожей.

«Прынцессой» она называла коллегу - во-первых, за самомнение, во-вторых, за имя Лея. Они с Рихтгофеном с самого начала очень много всего вместе читали и смотрели - в том числе, «Звёздные войны». Вполне ожидаемо, Герман сочувствовал Тёмной стороне. Любимым персонажем стал Дарт Вейдер, а положительные герои его раздражали: «Такие уже придурки лицемерные, ну чисто Антанта!». Поэтому сейчас он довольно крякнул:

- От! Это правильно! Нечего всякому повстанческому отродью премии давать!

Лея была невзрачной вечно хворой девчушкой с круглым картофельно-блёклым лицом и невнятной тёмной гулькой на затылке. Несмотря на неказистый вид, она была прекрасным профессионалом, великолепно владела английским и работала в компании дольше всех в их отделе. Был у неё ещё один талант: изощрённо морально прессовать тех, кто ей не угодил. Карина попадала под раздачу регулярно - как соперник. Они работали в разной манере, но неминуемо находилось и схожее, и для Леи любимым делом было намекнуть на плагиаторство и бездарность - и устно, мельком, и более развёрнуто, в рабочем скайпе. Карина пыталась то парировать, то игнорировать - без толку.

Но последнее время её крайне сложно было упрекнуть в маломальском подражании.

Она собрала свои старые работы в папку под названием «Ванильный шлак». Теперь её стиль во всём, что она делала и по работе, и для себя, стал агрессивнее - особенно это проявлялось в рисунках: линии жёстче, углы острее, место пастельных и светлых тонов заняли яркие, тёмные, контрастные. Она сама удивлялась, но от души наслаждалась этим новым вдохновением. Начальство восприняло такую перемену положительно. Луцевич сказал ей буквально следующее: «То, что ты последнее время делаешь - оно прям мощное!»

Да, она определённо поймала волну.

Но Лея не была б собой, если бы промолчала.

Когда в обед Карина зашла в общий чат, у неё в груди болезненно ёкнуло. Там под видом философской беседы в виртуозной манере Лея развела рассуждения о том, что бывает, когда типичный творческий «скатывается» и не выдерживает соперничества: как он ударяется в беспомощные поиски, где бы что слямзить, под кого поработать, лишь бы сбежать в другой стиль – от своего, очевидно убогого. Там не было никаких указаний и намёков, но историю их с Кариной соперничества знали все, поэтому всё было весьма прозрачно. А строчки так и сочились ядом. Тем более, там дошло до намёков, что Лею она якобы «боится».

Карина ощутила, как в носу предательски щиплет. Возможно, она сделала бы вид, что не читала этих одиозных рассуждений, но Лея разошлась и решила сделать «контрольный в голову».

Она принялась якобы искать что-то на полке у Карининого стола, а сама заглядывала за плечо. Карина сжала зубы и пыталась её игнорировать. Но не удалось. В конце концов сбоку донёсся знакомый писклявый голосок:

- Всё, с тёплой гаммой сдулись? Теперь фашизм всякий рисуем?

Она намекала на то, что в последнем своём решении Карина обратилась к классической триаде «чёрный - белый – красный».

- В ТЗ ж не прописана зефирка. Делаю, как считаю нужным, - нарочито равнодушно пожала плечами Карина.

- Хех. Ну-ну, - обронила Лея и неспешно вышла из кабинета, ляпнув стеклянной дверью.

Для Карины это стало последней каплей. Она встала из-за стола, прошагала в коридор и направилась к туалету. Лея ожидаемо семенила в том же направлении. Она, как всегда, остановилась у кулера и начала набирать воду для запивки каких-то своих вечных пилюль. Но она этого сделать не успела.

Карина схватила её за шкирку и, рванув дверь, втолкнула в уборную. Лея не успела даже пикнуть. Держа за горло, Карина с размаху припечатала её к коричневой кафельной стене напротив кабинок. Лея хрипела, трепыхалась, но Карина держала её крепко и, уставившись ей холодными серыми глазами в покрасневшее лицо, процедила сквозь зубы:

- Слушай сюда, слизь. Да будь ты хоть сотню раз крутая и прошаренная, это не повод вести себя, как мразь, да притом ещё и ох*евшая. Ещё раз до меня докопаешься хоть как-то - пить в следующий раз будешь не из кулера, а из унитаза. Ясно?

Она разжала пальцы и отбросила Лею в сторону, к окну, как мусор. Та застыла, мелко трясясь и хватая ртом воздух, машинально шарила по горлу. Карина развернулась и зашагала к выходу. Щёки пылали, на висках бились вены. «Чёрт...»

В спину ей полетел срывающийся писклявый визг:

- Фашистка!.. тварь!..

Она крутанулась кругом, на каблуках, уже у двери и, борясь с зажимом в челюстях, слегка нервно, но насмешливо ответила:

- Вот заладила - других слов не знаешь? Ну и похер, фашистка так фашистка! Зип файл! - И издевательски вскинула руку.

Всё оставшееся время Карина просидела как на иголках. Щёки пылали, сердце колотилось, а в голове крутился вопрос: «Что это было?!» - и его тут же сменял другой: «Что теперь будет?». В тот день Лея слиняла, традиционно сославшись на нездоровье, и всё было тихо. Но самое невероятное, что тихо было и все последующие дни - значит, начальству жаловаться не пошла. Разумеется, уколы и язвительность тоже прекратились. И вот сегодня вышел приказ о награждении премией.

- Donnerwetter! - заорал Герман. - И ты молчала! Ну ты даёшь!

- Ну, я, это, затаилась, - смущённо пробормотала Карина. - Ай!

Герман сжал её в медвежьих объятиях.

- Молодец! Так ей и надо, жабе!

- Пусти, задушишь! Фух... Чего «молодец»-то? Да мне, вообще-то, гадко, некрасивая история.

- Ну, знаешь, - снисходительно сказал Рихтгофен, - a la guerre comme a la guerre.

- Главное, жаловаться даже не попыталась... - покачала головой Карина. - Не понимаю...

- Чего тут понимать-то. Чтоб победить - надо удивить. А эта, небось, думала, что ты нежный эдельвейс. А тут на тебе. Хрен знает, что ещё от тебя ждать! - хохотнул Герман.

Он отстранил Карину на расстояние вытянутых рук, держа за плечи, и, сияя, произнёс:

- Ну вот, учишься же всё-таки.

- Чему?

- Боевому стилю. А то переживала ещё тогда, - проворчал Рихтгофен и улыбнулся как-то ностальгически.

-  Когда «тогда»? - не поняла Карина.

- Ты что, не помнишь, как мы познакомились?

- Ну, - смутилась она, - сам понимаешь, в этом мире у меня не все воспоминания чётки. И даже в книжке не всё напишут - не каждое же слово.

- Ууу, ну, давай вспоминать тогда! - засмеялся Герман. - Только давай на кухню, а то есть охота.

- Да ты как кот, постоянно жрать хочешь.

- А что ж поделать, такой вот котяра...

Девятнадцатый год был трудным для Германии. Более того, именно он сулил стать переломным. Решения никогда не были простыми, но сейчас они давались сложнее, чем когда-либо. Политика напоминала русскую рулетку.

Кайзер Вильгельм слыл самым отчаянным среди европейских монархов, но даже он мучительно колебался.

Мир пылал.

Европа подошла к закату.

Повсюду тлели пепелища из павших городов и человеческих костей.

Силы были истощены у всех, и так не хотелось проверять, кто больше рвёт жилы, отрезает от тела своего народа, затягивает пояса...

Но выяснить это предстояло – в грядущей мясорубке.

Однако в тот момент у Вильгельма, как бы тот ни был сумасброден и горд, созрела одна идея. Она помогла бы ему покончить с теми, кого он всю жизнь так пламенно ненавидел, и заключить мир с теми, с кем он готов был мириться, несмотря на некоторые неудобства. Предстояло проверить, насколько эта мысль удачна.

Кровное родство монархов, вероисповедание, «верность избранному курсу» - всё должно было уступить место Realpolitik.

По крайней мере, несколько дней никто не знал, о чём же размышлял кайзер, отправляясь на длительные конные прогулки в одиночестве или расхаживая по своему кабинету, увешанному картами.

Между тем, военная промышленность всех стран наращивала обороты. По всей Европе и за океаном были созданы сотни конструкторских бюро, потому что Великая война сокрушила многие устои: для некоторых она втоптала в грязь героизм и доблесть, потому что страшным своим голосом гласила: выигрывает не человек – а техника.

Будущее – за самыми прогрессивными военными машинами. Этот вывод напрашивался сам собой. Именно поэтому кайзер обращал столь пристальное внимание на авиацию и танковые войска, хотя в основном его восторгом были пушки: артиллерия – бог войны.

Тем не менее, ситуация складывалась следующим образом.

Швеция была давним, идейно близким союзником и вызывала органическую неприязнь Антанты. Эта страна очень быстро примкнула к Империи. Вместе с тем, в предыдущих – не особенно кровопролитных, но чертовски частых – войнах, королевство поистрепалось и поэтому отправило на помощь Империи довольно-таки ограниченный контингент. Основную массу воюющих шведов составляли добровольцы – как те же «валькирии» баронессы Стуре, осыпанные восхищением как в Германии, так и на родине.

Однако в Великой войне Швеция сыграла важную роль. Во-первых – поставки железной руды. Во-вторых – относительно безопасное пространство для размещения производственных мощностей и тех же самых КБ.

Рихтгофен успел побывать всюду, и на Восточном, и на Западном фронте, и не особо удивился, когда его направили в Швецию для перегонки монопланов «Фоккер-И». Единственно, он чертыхался, что его направили с таким прозаическим заданием. Ещё одно маячило на горизонте, но ему пока не довели, и он рассматривал свой вынужденный полёт к северянам как досадную помеху. Ему хотелось биться с англосаксами, но по приказу нужно было доставить новые самолёты в Германию – ну что ж, прекрасно, надо сделать это поскорее, сдать документацию, и уже тогда... эх! Уж тогда он развернётся. Кстати, возможно, что и на одной из этих новых машин.

При этих мыслях Герман воспрянул духом и расслабился.

Во-первых, не могла не радовать перспектива заполучить новую, более совершенную технику. Ну и что, что ему приходится заниматься этим лично? Может, и верно. Не жить же на всём готовеньком. Он обладал своеобразной чертой – склонность к перегибам была неотделима от его натуры, и вместе с тем он постоянно спохватывался с вопросом: «А не слишком ли я обнаглел?». Как считал Рихтгофен, только это и помогало сохранять нормальность.

Во-вторых, ему ведь поручили не просто принять партию самолётов и обеспечить их доставку. Их было необходимо облетать, не все, конечно, лично - и всё-таки барон мечтательно улыбался.

Тем более, незадолго до того пришло письмо от Антона: «Дорогой мой товарищ! Зная ваш нрав, вашу воинственность и горячую любовь к Родине – прошу, не сердитесь на меня. Но я сделал запрос на то, чтобы в испытаниях новой модели моего самолёта принимали участие именно вы, так как именно в ваших руках машина показывает свой максимальный потенциал. Хотелось бы предложить вам нечто – надеюсь! – лучшее. Понимаю, что если моё прошение будет удовлетворено, то я оторву вас от выполнения боевых задач. И если мы встретимся в Уппсале, я вытерплю все выражения вашего недовольства, каковы бы они ни были. На самом деле, хочется верить, что, если вас всё-таки направят на это задание, то вы испытаете не только досаду, но и удовольствие. Да. Я старался. С уважением, неизменно ваш А. Фоккер».

В аэропорту Стокгольма его встретили двое – два человека, по мере сил вершащие судьбы Европы, хотя бы Западной: молодой конструктор Антон Фоккер, сияющий улыбкой, и несколько более сдержанный, но усмехающийся в густые усы шведский делец Биргер Таубе: это ему принадлежал завод, который Герману предстояло посетить -  Svenska Aeroplan Aktiebolaget. Герман усмехнулся: «Какая ироничная фамилия для военного промышленника! Его продукцию никак не сравнишь с голубками, как и его самого».

Они все душевно обнялись, пожали друг другу руки.

- Вы не слишком ли устали с дороги? – заботливо спросил фабрикант.

- Нет, что вы! – засмеялся Рихтгофен. – Я, слава Богу, не на перекладных прибыл. То пейзажами любуешься, то читаешь, а в общем-то всё очень быстро... Аэроплан – великая вещь...

Он услышал сдержанное хихиканье Фоккера и не удержался – повторно, ещё крепче, его обнял, повинуясь порыву. Голландец придушенно засмеялся и воскликнул:

- Вот вам и оценивать, великая или нет! На вас вся надежда!

- Но, а вы хотя бы осели где-то? Герр Фоккер прибыл вчера, - где он обретается, не имею понятия, - вы, герр Рихтгофен, сегодня – а всё ли у вас устроено? – вопрошал швед. – Вы, учёные, военные, совсем порой не думаете о быте. К чему я говорю. Сегодня у меня в Уппсале вечер, ничего особенно торжественного, но просто дружеская встреча, и я был бы рад видеть вас обоих в качестве почётных гостей.

Герман и Антон переглянулись.

- Идём, - сказали они в голос.

Герману хотелось погрузиться в мягкую мирную теплоту, блеск, беспечность – только в такие моменты он осознавал, что, пожалуй, устал воевать.

Однако тогда он спросил:

- А можно ли наведаться на завод сейчас же? Простите за нетерпение! - это один из моих главных пороков! Но нельзя ли перед заездом в город посмотреть, как вы работаете? Я наслышан о вашем заводе, о нововведениях, организации быта рабочих – вы всего себя отдаёте прогрессу.

- Если вы так хотите, я почту это за честь, - польщённо отозвался Таубе.

- Я тоже хотел бы посмотреть, как всё поставлено,  - веско прибавил Фоккер.

Дело было решено.

Они встречались с управляющим, изучали чертежи и отчётность, слушали доклады допоздна, облазили цеха вдоль и поперёк. Во время всего этого кипучего процесса Рихтгофен внезапно встрепенулся и с мечтательно-решительным взглядом произнёс:

- А вы могли бы собрать рабочих в цеху, герр Таубе?

- Зачем?

- Я хочу сказать речь перед трудящимися.

Очень скоро под высокими сводами цеха, в холодном свете, бьющем из окон, собралась толпа в серых рабочих одеждах. Кто-то спешил, кто-то шёл нехотя, недоверчиво. Кто-то досадовал, что оторвали от станка, кто-то – что снова придётся слушать пропагандистскую ерунду. Но все они замерли, когда увидели на импровизированной трибуне – просто на составленных ящиках – высокую, мощную фигуру и знакомое решительное лицо.

- Не обманули, - тихо проронила курносая работница-финка с русой косой.

- Да, сам король немецких лётчиков, - довольно проворчал ей в ответ пожилой слесарь.

Тем временем, машины притихли, и по огромному пространству цеха разнёсся голос:

- Друзья мои! Вы знаете, что Отечество в опасности. Да, на территории Швеции почти не ведутся военные действия, только приграничные стычки и попытки диверсий. Но разве этого мало? Враг у порога! Страны Антанты питают самую лютую, притом естественную ненависть к нашим государствам! Им претят наши интересы, наш дух! Швеция – сестра Германии, наши народы едины душой, желаниями, целями! А они - мечтают нас уничтожить! Если не вырезать живьём, то в случае поражения навязать унизительные условия! Они заставят вас дохнуть с голоду, побирушничать, продавать себя, ползать в дерьме – себе в угоду! Вы хотите этого?!

Толпа рабочих издала невнятный гомон, полный смутной злости. Рихтгофен говорил ещё несколько минут. А закончил так:

- Знайте, что ваш труд бесценен. Войны никогда не будут прежними. Сейчас побеждает не отдельный человек, а техника. Вы – создаёте и воплощаете её. Антон, поднимись-ка сюда!

Фоккер несколько неловко взобрался на трибуну к Рихтгофену и светло, немного смущённо улыбнулся.

- Вы видите перед собой человека, который придумал всё, что вы делаете, до мельчайшего винтика! Изначально даже не герр Таубе, а именно он дал вам хлеб и рабочие места, но он же дал и вдохновение – разве вам не нравятся те железные птицы, которых вы создаёте?

В ответ раздался одобрительный гул.

- Я не мастак говорить речи, - сказал Фоккер, - но я просто хотел бы всех вас поблагодарить. За то, что вы делаете явью мои мечтания.

- Я говорю вам всем «спасибо» за ваш самоотверженный труд, - подхватил Рихтгофен, - за все смены и перекуры, за ранние подъёмы, за усталость, за разговоры с товарищами, за всю досаду, радость, спокойствие налаженной и сосредоточенной работы – за всё то, что вы переживаете в стенах завода! За ваши дни и ночи! За ваши силы, что вы здесь отдаёте! Без вас никогда бы не воплотилась мечта и высшее чудо человеческой мысли, без вас не летали бы самолёты и не защищали бы ваши границы! Без вас не было бы надежды на победу! Да здравствует победа!

И он воинственно вскинул руку со сжатым кулаком – ответом ему были такие же жесты и бурный гомон.

На пути к Упсале, расположившись на кожаном сиденье просторного мерседеса, Герман и Антон с улыбкой переглядывались. Они были воодушевлены и ощущали, что всё, что они делают, - не зря. Биргер Таубе сам таил усмешку, любуясь на этих мальчишек: один конструировал самолёты, другой летал, как сокол, и оба были счастливы.

Вечер оказался великолепным - и не зря барон взял с собой, повинуясь прихоти, парадный мундир.

Особняк был отделан в новейшем стиле и напоминал акварели Карла Ларссона: везде воздушность, белизна, много света, золотистые оттенки и беж. Не ограничиваясь зимним садом, хозяин велел расставить по всему дому экзотические растения: пальмы, монстеры и орхидеи.

Самым обсуждаемым событием вечера оказалось заключение сепаратного мира с Россией. Кайзер решил, что пора покончить с войной на два фронта – и в результате долгих переговоров на днях подписал мирное соглашение с царём Николаем.

Рихтгофена засыпали вопросами, просили высказать мнение. Он отвечал терпеливо, хотя ему всё это напоминало аудиенции у Вильгельма - прихоть, да и только. Кто он такой, чтобы оценивать судьбы Европы?

Хозяйка дома, вдохновлённая новым порывом, раздобыла пластинки русского артиста Вертинского, и мощный патефон разносил над пёстрым собранием его томный голос и непонятный, но чарующий говор.

Здесь было множество красивых девушек, и волосы их действительно, как читал он в сагах, по цвету напоминали мёд. Они с Фоккером были окружены вниманием, вопросы сыпались, как из рога, то одна, то другая красавица заговаривала то с Германом, то с Антоном. Было много шампанского, смеха и музыки. Это ничуть не напоминало официальное торжество, гости перемещались туда-сюда, разбивались на группы, кто-то появлялся, кто-то уходил.

Но почему-то он запомнил, как вначале присоединилась к вечеринке одна из них. Она спустилась по лестнице, одетая в белоснежную блузу с пышными рукавами и длинную плиссированную юбку защитного цвета. В руках она несла большую папку и пенал с рисовальными принадлежностями. Потом она оставила их на каком-то столике, то и дело скользила между гостями, смеялась, улыбалась, тоже пила шампанское, вступала в беседы, в начале вечера подошла к Таубе, после объятий выслушала некие нотации,  возразила, нахмурившись, отошла и снова погрузилась в толпу.

В какой-то момент она привлекла его внимание: выхватив из общего кипения молодого кавалерийского офицера, блондина-щёголя с усиками, она повелительно сказала:

- Так, Эмиль! Стой! Я должна исправить свой эскиз, сделанный сегодня днём! Ты у меня должен выйти не кое-как, а шикарно!

- Ну, ты фанатик! – засмеялся молодой швед. – Только и думаешь, что о рисовании. Как будто у тебя завтра экзамены!

- Извини, милый, какая тебе досталась невеста, такая и досталась. Тебе с этим жить.

- Ну ладно, ладно, - примирительно усмехнулся офицер и покорно замер, пока девушка чёркала в блокноте.

Это была высокая худая брюнетка с сосредоточенным, но лиричным выражением лица. Её волосы были коротко стрижены, как у лётчиц двадцатой эскадрильи, и имели тёмный, но какой-то очень холодный, пепельный оттенок. Глаза напоминали подтаявший лёд в весеннем ручье и были окаймлены длинными ресницами.

Она несколько раз за вечер посмотрела на Рихтгофена, в том числе и тогда, когда речь зашла о политике, и один из присутствующих высказался о том, что не стоило прекращать войну с Россией.

- Можете считать меня легкомысленной, но я поддерживаю кайзера! Русские и литвины гораздо ближе нам по духу, нежели англичане! А поляки изначально сделали ошибку, спутавшись с Антантой. Я не ненавижу ни один народ, но считаю, что с некоторыми из них у нас просто не может быть совместимости и общих интересов!

Сказав это, она резко поднялась с софы, где сидела с блокнотом и карандашами, и удалилась, чтобы присоединиться к следующей группе – возможно, кого-то ещё зарисовать или спровоцировать.

«Вот это штучка», - подумал Рихтгофен.

Он деликатно подошёл к Таубе и спросил:

- А кто эта девушка – что высказывалась о политике?

- О, это моя племянница Карин, - добродушно отозвался делец. – Она неугомонная. Поступила в Королевскую академию свободных искусств, рисует хорошо – но очень своенравная особа. Бедному Эмилю придётся с ней непросто! А, может, и неплохо. Говорят, что подобное притягивает подобное. Но есть и другое предположение, что противоположности притягиваются. Вот тогда было бы ладно. Восторженная Карин с её героическими мечтами – и такой вот спокойный, стойкий юноша, атлет и замечательный офицер. Я уверен, у них всё будет... если сначала не так уж гладко, то в конечном итоге всё равно хорошо.

Рихтгофен невольно заметил, что он сам следит за этой юной красавицей: как она подходит то к одним, то к другим, то присаживается на диван, чтобы сделать пару набросков – и, видимо, здесь привыкли к её манере – то стоит, лаская листья экзотического растения в задумчивости. Но в один момент от резко обернулся, ощутив, как требовательно, хотя и деликатно коснулись его рукава.

- Простите, барон, что я так неожиданно к вам обращаюсь.

Карин стояла, смущённо обхватив левое запястье и потупившись. Сам не зная почему, Рихтгофен тоже оробел.

- Когда вы отбываете? - спросила Карин.

- Пока не знаю, но, надеюсь, скоро, - кашлянув, ответил Герман. - Испытать новую модель Фоккера и организовать отправку всей партии в Германию - дело нехитрое. Только бы с погодой повезло. Не хочу застрять здесь вдали от фронта - а то, глядишь, кто-то из моих молодцов по количеству побед меня обгонит! - усмехнулся он.

- Думаю, это вряд ли возможно! О вас ведь не зря ходят легенды, - серьёзно произнесла Карин. - Поэтому просьба моя покажется нескромной, однако... Я сейчас выполняю серию патриотических открыток с изображениями героев войны. Не найдётся ли у вас времени попозировать мне для портрета?

- Вот как! - озадаченно воскликнул Герман. - Хм... Конечно, я не против. Почту это за честь!

- Это для меня ваше согласие - большая честь, - отозвалась Карин.

- Ну что вы, даже странно, неужели вы до сих пор не сделали ни одного наброска? - усмехнулся барон.

- Вы угадали, однако это совсем не то, - покачала она головой. - И я не посмела бы рисовать вас без вашего на то согласия.

- Полноте, что за церемонии!

- Я боялась исказить ваши черты, - тихо сказала Карин. - Это было бы оскорблением... Ведь они - совершенны, - произнесла она, подняв взор и посмотрев ему в глаза.

Герман ощутил, как к щекам прихлынул жар: он был окончательно смущён.

- А я убеждён, что совершенен ваш талант, - ответил он и поклонился.

- Спасибо. Пока рано что-либо заявлять, - улыбнулась она.

Они договорились на завтрашнее утро.

В эту ночь Рихтгофен долго не мог уснуть: у него из головы не шёл образ этой незаурядной девушки - восхитительно красивой, одарённой, смелой и трепетной одновременно. Когда она коснулась его руки, это было подобно электрическому разряду - и ведь он чувствовал, хоть и не смотрел в ту сторону, что это именно она. А когда она высказалась о его внешности, Герман ощутил, как со сладкой болью грудь его пронзили десятки невидимых стрел - это было давно забытое ощущение.

«Дурак, прекрати ты о ней думать! Всё равно скоро на родину, да тем более, она помолвлена с тем белобрысым лейтенантом, Бойе или как там его...». Хотя раньше это барона не остановило бы. Но Карин не хотелось быстро соблазнять и вносить в личный счёт. С ней хотелось - быть. Постоянно.

«Ну вот, а раз это невозможно - отцепись уже мыслями и спи...» - но как он себя ни увещевал, чувствами уже не владел. Он пробовал разозлиться на себя за такую потерю самообладания, но испытал лишь нечто вроде слабого рассудочного импульса - нет, на самом деле хотелось оставить всякие попытки что-то контролировать, хотелось купаться в нежной тоске, ощущая как волны её накатывают одна за другой.

Он еле дождался встречи.

За завтраком Карин выглядела несколько бледной и то и дело вскидывала на Рихтгофена взволнованные, блестящие глаза. На реплики своего жениха Эмиля она порой отвечала немного невпопад. «Неужели она тоже думала обо мне?» - мелькнула у него мысль. Она осведомилась, сколько имеется времени до отъезда Рихтгофена на испытания.

- В принципе, часа хватит, - прикинула она и прибавила немного озабоченно: - Но вообще придётся попросить вас о встрече ещё пару раз. 

Уже через несколько минут он стоял в одной возле большого переплётчатого окна, откуда лился голубовато-серый, неверный зимний свет.

- И что мне нужно делать?

- А разве вы прежде никогда не позировали художникам?

- Представьте себе! Только фотографам.

- Ну, ничего - уже что-то умеете! Давайте попробуем разные позы...

В течение следующего часа она всяческим образом ставила его, сажала в вольтеровское кресло, говорила повернуться так и этак - барон выполнял её указания затаив дыхание; Карин, сосредоточенно закусив губу, сама выставляла ракурсы: «Голову немножечко больше в ту сторону... а руку вот сюда... так, плечи лучше так развернуть...» - и всё это сопровождала лёгкими прикосновениями. От них у Германа бежали мурашки по коже и захватывало дух. В один момент он не сдержался, поймал её руку и припал к ней губами. Карин вздрогнула и, зардевшись, отняла руку:

- Не стоит.

- Простите, - прошептал барон и покраснел.

«Кретина кусок», - выругался он про себя, - «и как ты в таком состоянии летать сейчас будешь?».

Тем временем Карин опустила глаза к бумаге и молча наносила схематичную штриховку.

- Можно посмотреть, что выходит? - нарушил неловкое молчание Герман.

- Пожалуйста.

Она протянула ему листы.

- Потрясающе! - восхитился Рихтгофен. - Такая лёгкая линия! Чем-то напоминает манеру Карла Ларссона.

- Спасибо, - улыбнулась Карин, - но это как раз не очень хорошо. Для задумки моей не подходит. Ведь храбрые воины должны выглядеть... ну, героично, а не лирично!

- Сделать стиль жёстче всегда успеется, - сказал барон. - В жизни всякое происходит, и на манере художника это тоже отражается. А ваша манера значит одно: что у вас чистая душа. Может, не меняйте ничего? Мне б, может, и хотелось посмотреть на себя другими глазами... вот вашими, к примеру. Ощутить себя романтичным юношей, а не Рейнским Чудовищем...

- Отвратительно! Писаки Антанты в своём репертуаре!

- Но ведь они правы! - ухмыльнулся Герман. – Я с врагами не особо церемонюсь.

- Мне кажется, вы бываете очень разным, - мягко заметила Карин. - Но на чудовище - даже близко не похожи.

В коридоре раздались шаги.

- Вот вы где!

В дверях стояли Таубе и Фоккер.

- Так, Карин, кончай мучить человека! - велел Таубе. - Я знал, что ты не устоишь: как же, как же, это тебе не подружки и домашние в качестве натуры, а целый немецкий ас! Но у нас на него совсем другие планы.

- Ладно, пора и честь знать, - спохватилась Карин.

Она сразу как-то сникла.

У Германа мелькнула сумасбродная мысль.

- Послушайте, а почему бы герру Бойе и фрекен Хаммаршёльд не поехать с нами? - воскликнул он.

Карин вскинула голову, глаза её засверкали.

- А что, можно?!

- Вообще-то, это военные испытания... - почесал подбородок Фоккер.

- ...но Рихтгофену можно многое, - припечатал Герман. - Да что вы, дружище Антон! Разве они похожи на британских шпионов? А распространяться ведь не обязательно.

Биргер Таубе фыркнул. Он слышал, что Красный Барон всегда не прочь порисоваться. Дай ему волю, - так он, может, ещё вчера вечером позвал бы всех присутствующих на незабываемое представление главного артиста «летающего цирка». 

- Ну что ж... - помедлив, проронил делец. – Я думаю, не один человек отдал бы многое, чтобы посмотреть на мастерство Рихтгофена живьём. А что у нас тут имеется? Весьма приятный и сдержанный кавалерийский офицер, раз. Не столь сдержанная, но всё-таки серьёзная студентка Королевской академии искусств, два, - которая ещё и учится с отличием. Ну, и мягкосердечный дядя, готовый пойти навстречу, - проворчал он. - Кто его знает, когда ещё выпадет такой шанс.

- Спасибо, спасибо тебе огромнейшее! – вскричала Карин, вихрем подлетела к двери, повисла на шее у дяди и звонко чмокнула его в щёку. – Побегу найду Эмиля! Эй, Эмиль, да где же ты! Лейтенант, проснись, протрубили зорю!

- Ой, хлебну я с ней, чувствую, – буркнул Таубе.

Воздух был ясен и чист. Несмотря на прогнозы, влажность была низкой, очертания виделись резко и чётко. Казалось, деревья в роще возле аэродрома колюче протыкали острыми изгибами молочное небо, напоминающее лист бумаги.

На нём Рихтгофену предстояло запечатлеть свой полёт, словно записывая стихи в альбом.

Он отмечал многие детали в тот раз, вроде истово, а вроде машинально: да, кабина стала просторнее, с его нестандартными параметрами это было важно, новая машина была более маневренной как на взлётной полосе, так и в воздухе, ему в очередной раз доставил удовольствие синхронизированный пулемёт, и он с величайшим удовольствием разнёс специально заготовленную кучу хлама в углу лётного поля.

И всё-таки каждый раз, когда вытягивал на себя ручку до упора, когда углы зрения менялись с невообразимой дикостью, он думал о ней – о той, что осталась на земле.

Карин стояла, грея зябнущие руки в песцовой муфте, и выслушивала полные воодушевления комментарии мужчин: то Антона Фоккера, счастливого от созерцания того, что может его машина, то Биргера Таубе, довольного, что способствует прогрессу, да ещё и получает с того доход, то Эмиля Бойе, заинтересованного и заинтригованного тем, что достижимо с помощью новейшей техники.

А у неё было чувство престранное и смущающее: словно для неё в небесах исполняли бесподобный танец.

И ничего, что потом Рихтгофен не сразу потом посмотрел на неё, начала смеялся, как мальчишка, сообщая довольно-таки сухие технические подробности Фоккеру – но потом одарил её пристальным, горячим взглядом, страстным и полным надежды.

Она решила ответить на него устно и откровенно.

 - Вы были бесподобны, барон. Не завидую вашим противникам. Дай Бог, чтобы в такие грамотные руки были отданы все машины, созданные нашим гением инженерной мысли – да здравствует инженер Фоккер!

- Ах, благодарю! – засмеялся Антон.

Но в этот момент она обменялась взглядом совсем не с ним, а с Германом.

Следующие дни были странными – и во многом оказались мучительными.

Неожиданно испортилась погода. Посыпал мокрый мохнатый снег, влажность резко возросла, стоял холодный мутный туман, жирные хлопья налипали на лопасти винтов и плоскости крыльев - испытания оказывались под угрозой. Барону приходилось задержаться в Швеции на неопределённое время.

Возобновления полётов пришлось ждать целую неделю.

Уппсалу засыпало комьями мокрого снега, и шпили собора терялись в подвижной, прерывистой мутной пелене.

В особняке Биргера Таубе царило постоянное движение: днём это были деловые визиты, вечерами - светские. Герман и Антон купались во всеобщем внимании. Было сделано немало совместных снимков – тем более что заняться было особо нечем – в том числе и тот, где они с хохотом носятся по сугробам и кидаются снежками.

Если голландец был скромнее, то Рихтгофен постоянно упражнялся в красноречии, шутил и произносил тосты: вечером подавали глинтвейн, когда гости собирались в просторном салоне с огромным изразцовым камином. Ему в принципе нравилось производить впечатление, но теперь он то и дело жадно искал взгляд Карин – и, когда она улыбалась, воодушевлялся ещё более. Как-то раз она не выдержала и, подойдя, заметила:

- Барон, да вы последнее время просто в ударе! Вы всегда такой страстный оратор?

- Очевидно, так, - со смешком вклинился Таубе, - ты б слышала, какую речь он сказал на заводе!

- Ваш дядя прав, - подхватил Рихтгофен, - однако на фронте моё красноречие - исключительно непечатное! А здесь, в приличном обществе, я хотя б имею шанс литературно изъясниться – не могу ж я себе отказать в таком удовольствии!

Их беседы во время сеансов позирования стали совсем непринуждёнными. Но вскоре оба ощутили, что им не хватает времени вдвоём – по крайней мере, допустимого приличиями.

Они оба в тот момент пребывали в крайне смешанных чувствах и ощущали себя так, будто ощупью пробираются по тонкому льду.

И тогда они договорились о встречах в храме.

Оказалось, что и Герман, и Карин – люди верующие: причём не религиозные, душно набожные – а именно верующие по наитию: пусть немного поверхностной, но романтической и восторженной верой. Поэтому весьма естественным стало то, что они устремились под каменные своды кафедрального собора и там, стоя на коленях, молились о победе германского оружия: перед алтарём порознь, а в сумраке нефа или часовне – рядом, взявшись за руки.

У Германа - чем дальше, тем больше - появлялось ощущение нереальности происходящего и нарастала какая-то смутная, тоскливая тревога.

Тем более, имело место несколько эпизодов, которые повергли его в смятение. Он, конечно, тоже был хорош, но Карин...

Однажды она взяла его за плечи, развернув от окна, и начала вглядываться ему в лицо пристально и неотрывно:

- Знаете, а вот так и стойте, я схожу пока за палитрой... Так безумно жаль, что полноценного цветного портрета написать не получится – слишком мало времени... Но оттенок ваших глаз я должна для себя запечатлеть, на будущее... не могу понять, что же они мне напоминают? Пожалуй, цикорий... Нет, скорее, незабудку... Нет, как же я недогадлива – ведь это же васильки... а ваши волосы – пшеница...

Она протянула руку и погладила его по голове.

Герман порывисто вздохнул, внутри разлилась волна покалывающего тепла; как же у неё так получалось?! Да, не каждое беглое касание жгло огнём – но когда она отпускала свои задумчивые ремарки... А он замирал и понимал, что не в силах шевельнуться, не то, что возразить. Да возражать и не хотелось.

В другой раз Карин заявила, что особое внимание надо уделить изображению рук, ведь это выразительнейшая деталь. И она взяла его руку, принялась рассматривать, поворачивать её, трогать, так же задумчиво приговаривая:

- У вас просто дивные руки, барон... крупные, но не грубые, а благородной лепки, сильные, но мягкие... Ну, и, конечно, по ним видно, что вы изрядный щёголь, - с улыбкой заметила она и серьёзно прибавила: - Но это хорошо. В вас заметно стремление к красоте. К красоте и совершенству.

И она погладила ему тыльную сторону ладони, обводя кончиком пальца вены.

Герман собрался с духом и с трудом выговорил:

- Карин... что ж вы делаете?! Вы сами сначала говорили, что "не стоит", - выразительно намекнул он.

Всё с той же серьёзной простотой молодая художница тихо возразила:

- Ну что ж, мнения иногда меняются. Тем более, вы всё равно скоро улетаете. А встретимся мы вряд ли.

- Да... пожалуй.

Однажды Карин вышла из комнаты, оставив раскрытую папку на столе - так, словно хотела, чтоб туда заглянули, тем более, пообещала вернуться вмиг, но её всё не было и не было. Повинуясь любопытству, Рихтгофен осторожно приподнял несколько листов и залился краской: там была масса его карандашных портретов, с самой нежной штриховкой, с самым светлым невинным взором и смягчёнными чертами, а венцом всего было его изображение с крыльями и мечом, как у Архангела Михаила. Разумеется, он вернул листы на место, а Карин ничего не сказал.

Тем временем, погода поправилась. Наконец-то испытания были завершены, а новенькие монопланы погружены на паромы и отправлены в Германию.

В день отъезда, когда барон пришёл к ней в последний раз, Карин заметила, что немецкий лётчик сам не свой: брови мучительно сведены, глаза горят лихорадочным блеском и смотрят как бы сквозь неё, губы сжаты, а на щеках - горячечный румянец двумя полосами.

- Что такое, вам плохо?

- Да уж нехорошо, - глухо отозвался Рихтгофен.

- Но что с вами? - обеспокоенно спросила Карин.

- Да ничего особенного... сердце...

- Боже! Как же вы поедете? Может, врача позвать?

- Да нет, милая... простите, что обеспокоил... я, если можно, просто посижу тут тихонько, может, отпустит...

Рихтгофен понимал, что несёт полную ахинею, ещё и поддавшись прескверному настроению, но останавливаться не собирался.

- Может, лучше прилягте?

Когда он с тяжёлым вздохом вытянулся на кушетке, Карин растерянно проронила:

- Кто б мог подумать, Герман, вы же казались таким здоровым человеком... А врача я всё-таки позову!

- Не стоит!

- Но это же серьёзно, это же сердце!

- А знаете, почему оно болит? - открыв глаза, произнёс Рихтгофен, взяв Карин за руку. - Да потому, что вы - вы мне его прострелили насквозь! Разнесли в клочки!

- О... - тихо выдохнула Карин.

Она вспыхнула и сидела, прерывисто дыша, охваченная мелкой дрожью.

- Да знаете ли, что! - выкрикнула она. - С моим вы сделали точно то же самое! И держусь я из последних сил!

Из глаз её брызнули слёзы.

Рихтгофен рывком подхватился, обнял Карин за плечи, и что тут только началось: бурные, сбивчивые возгласы, мольбы о прощении, влажные от слёз глаза, хватанье за руки и паданье на колени, покаянные жаркие речи...

В общем, всё подошло к весьма логичному рубежу. Во всей этой истории они оказались оба хороши. С самого первого дня затеяли провокации, кружили, играли, пробовали наощупь и приглядывались – где же та красная черта, нельзя ли подвинуться ещё на сантиметр дальше... И оба упустили тот момент, когда это круженье, эта игра и недомолвки со сладким трепетом вышли из-под контроля и обратились приступом боли – жесточайшей, словно из груди вырывали кусок мяса.

Стремясь утишить эту боль хотя б сиюминутно, чтобы перестать сходить с ума, чтоб не закричать, они кинулись друг другу в объятия – а как именно всё вообще происходило, Герман помнил плохо.

Среди нахлынувшего шквала он припоминал лишь отдельные моменты. Например, что ласки их были, на самом деле, довольно невинны – они покрывали поцелуями лица и руки друг друга, самыми откровенными были, может, только жадные поцелуи в шею – а когда они целовались в губы, то без языка. Тем не менее, Германа это волновало куда больше, чем смелые эксперименты с баронессой Стуре или изощрённое баловство с Хенни Штреземан. Вообще, с ним тогда действительно случился жар, и пришлось пить аспирин. Он ещё запоздало порадовался, что дверь в комнату была заперта – но тут же осознал: да, скандала избежать это тогда помогло, но, в общем-то, имело малое значение.

Они тогда оба признали, что захватившее их чувство было ошибкой. Поклялись даже не писать друг другу. Лишь напоследок Карин подарила ему свою фотокарточку.

Герман не вклеил её в свой альбом.

Он положил её в нагрудный карман мундира.

И, стремясь отвлечься, в первый же день собрал перед собой лётчиков и обратился к ним с грубоватой, но прочувствованной речью – впрочем, ребята уже привыкли к его манере.

- Ну что, черти! Совсем тут оборзели, а? Распоясались без меня? Я смотрю, пока я там торчал у шведов, никто особо не убился... Это хорошо. Но три самолёта всё-таки разнесли, подонки! А всё из-за выпендрёжа! Примадонны хреновы! Что мне Рейнхард писал, тихий ужас: «имел честь передать командование в бою такому-то и такому-то», да вашу ж мать! Рейнхард-то вас не приструнит, но никому б другому я полномочия временно передавать не стал, на вас на всех негде клейма ставить! Вот кто больше всех выё**вался? - Удет, конечно!

- Чего сразу я? – вырвалось у Эрнста.

- А будто я тебя с детства не знаю! Тоже мне. Всё сразу ясно. Говори, скольких сбил, чёрта ты кусок?

- Четверых!

- Неплохо! Засчитай себе четыре удара по заднице, и ты прощён!

Герман в шутку замахнулся на него тростью, будто собирался отходить тут же – как и других амбициозных и своенравных подчинённых.

- Ещё, конечно, Лёвенхардт. В глаза только твои бесстыжие посмотреть... Признавайся, скотина, занимался самодеятельностью? На охоту летал?

- Так точно, летал, - вскинул голову худощавый молодой офицер с зачёсанными назад волосами.

- Ну вот, честно хоть. А счёт?

- Четыре!

- Ух, сволочи, голова к голове идёте! Аналогично, четыре символических удара, но вообще молодец. Вы двое, можете идти подраться за ангарами. Шутка. На самом деле – в который раз! - советую подтянуться и засунуть в задницу свои личные амбиции. Никаких соревнований! Никакого фанфаронства! Дисциплина и взаимодействие! Чтоб завтра мне никто не смел пикнуть и держал идеально строй в бою. Хватит, сходили на каникулы. А вы, дружище Рейнхардт, не жуйте сопли! Нас не зря прозвали «воздушным цирком», тут животные ещё те!

Тут к нему подлетел адъютант, Карл Боденшац.

- Капитан! Вам заказное письмо.

Он разорвал конверт тут же, в силу природного нетерпения и осознания того, что это могут быть конфиденциальные сведения – обрывки бумаги спланировали прямо на начищенные сапоги.

«Я понимаю, что нарушаю данное слово – и всё-таки вы остаётесь в моих мыслях. Позвольте хотя бы переписываться с вами. Желаю вам удачи в боях. Карин».

Рихтгофен смял бумагу в руке.

Теперь пути назад не было.

Ожидал ли он такого? Нет. Но, может, тайно жаждал?

В тот момент он – как потом выяснилось, и Карин – действовал по принципу «надо ввязаться в драку, а потом будет видно» - думать о будущем не хотелось, хотелось лишь искать возможности сближения.

Ни к чему хорошему это привести не могло – понимали оба. Но с каким-то отчаянным фатализмом следовали по намеченной траектории.

Барон немедленно сел за стол и начал строчить длинное послание: тут он изменил своей любви к пишущей машинке и пытался выводить удобочитаемый текст рукой: «Спасибо за ваш привет, милая, нежная Карин! Стоит ли говорить, вы нарушили обещание, и мы не остаёмся друзьями – так кем же?..»

Они отправляли друг другу по два-три письма в день.

Вскоре поступил приказ явиться в ставку.

- Герман! Мальчик мой! Вы очень хорошо себя проявили на испытаниях в Швеции.

Кайзер, как всегда, обращался фамильярно - и, когда говорил, расхаживал перед огромной, развешенной на стене картой с воткнутыми флажками.

- Я на вас не налюбуюсь.

Герман немного покраснел. Некоторые выражения монарха порой смущали его.

- Наши конструкторы в ударе, у нас три, три новейших модели! Их нужно лишь испытать. И все они собираются там же, у северных братьев. Что, Рихтгофен, вы рекомендовали бы кого-то из ваших подчинённых или сами бы отправились туда?

Конечно, Герман изъявил желание отправиться на испытания лично.

- Чудесно! Уверен, что лучше вас это никто не сделает!

На прощание Вильгельм снова потрепал его по щеке – похоже, это у него уже стало любимым жестом, как у Наполеона – дёргать за уши своих гренадёров.

Рихтгофен опасался подрыва дисциплины и при отбытии из части грозил своим бойцам самыми лютыми карами – но стремление в Швецию было сильнее.

В блокноте был записан стокгольмский адрес Карин: учась в Академии, она снимала небольшую квартиру. Но у него словно немела рука, он долгое время не решался писать. Дотянул до того момента, когда отправился на испытание нового «дорнье» под Линчёпингом. Из трёх моделей эта была первой.

Поначалу Рихтгофен никак не мог разобраться в своих впечатлениях, они были противоречивы – та муторная ситуация, когда надо либо сесть за стол, расчертить лист на две половинки и скрупулёзно выписать и оценить минусы и плюсы – либо прислушаться к себе, может, переспать ночь, и принимать решение интуитивно.

И как раз тут заглох двигатель. Барон чертыхнулся. О причине он догадывался.

Герман спланировал на поле, окруженное далёкими соснами.

– Ну что за дерьмо они мне в бак залили! – прорычал он, выбравшись из машины. – Как тут испытания проводить?! Зараза!

Но он предполагал, какой можно сделать вывод: некоторые самолёты очень чувствительны к низкокачественному топливу - но ведь на фронте сейчас выбирать не приходится. «Ну что, сразу первый кандидат на выбывание?» - вздохнул он, зло закусив губу.

В любом случае, надо было срочно сообщить, где он сел и что случилось.

Развернул карту. На ней был отмечен замок. По крайней мере, была надежда, что раз там люди не бедные, то и не слишком реакционные – иными словами, что телефонный аппарат имеется.

Когда он уже шагал подлеском, тонкий лёд в лужах стал жиже, под ногами чавкала ранняя апрельская слякоть. Трава пробивалась нежным слабым пухом бледно-зелёного оттенка.

Тропинка была еле протоптана – чаще он даже терял её, пробираясь напрямки, пригибаясь от хлещущих по лицу веток, переступая опрокинутые бурей стволы – чёрные, холодно-прелые, покрытые белёсыми лишайниками. Где-то раздавался дробный  стук дятла. Надрывались синицы.

Под ногами мелькали беленькие склонённые головки подснежников – Герману то и дело становилось жалко, что он давит их своими грубыми ботинками, но он спешил, а цветов было много: полянки так и серебрились россыпями светлых искорок.

Германа всегда почему-то привлекали растения: он то прикалывал полевые цветы к мундиру, то жевал травинки пырея, то в кабинете своём разводил герань на окнах – а сейчас по какой-то бездумной прихоти начать срывать подснежники. Получившийся небольшой букетик он засунул в верхний карман своей кожаной куртки - и он выглядывал оттуда, как накрахмаленный платок.

В замке ему открыла дверь служанка, он начал объяснять ситуацию. Одновременно отметил приятную обстановку: просторный холл был увешан старинными портретами в тяжёлых рамах, с потолка свисала тёмная кованая люстра, вдоль стен были расставлены рыцарские доспехи.

И тут барон запнулся на полуслове, потому что на лестнице показалась тонкая высокая девушка в белоснежном платье, со спадающими на лоб тёмными прядями – и это была не кто иная, как Карин.

- Герман!

- Карин!

- Как ты тут оказался?!

- Я же писал тебе про испытания!

- Но оказаться здесь?! У поместья моих родителей?!

- Я не нарочно! Экстренная посадка, километра четыре отсюда. Кстати, в вашем лесу просто чудесно – держи, это тебе.

Он протянул ей букетик подснежников. Карин зарделась от смущения:

- Надо же, ещё и цветы, как нарочно...

Подняв ресницы, она проговорила:

- Вот это да. Я думала, мы встретимся в...

Она осеклась.

В дверях нижнего этажа показалась рослая мужская фигура: это был хозяин замка, барон Эрик Хаммаршёльд – мужчина со строгими северными чертами и пышными бакенбардами. В зубах у него была зажата трубка.

- Боже, кто в наших краях! Сам Красный Барон! Какими судьбами? Ну что ж, приветствую!

Они пожали друг другу руки.

- Я слышал, вы прибыли на испытания.

- Да, именно.

Герман ничуть не удивился, ведь о каждом его шаге писали уже в то время все газеты.

Прежде чем отбыть, он провёл в замке вечер и испытал крайне странные ощущения. Хозяева  - супруги Эрик и Кристина Хаммаршёльд – были с ним любезны, но то и дело в их взглядах проскакивала настороженность, Карин была скованна и почти грустна, у её сестёр Фанни и Лили постоянно проскакивали заинтригованные усмешки, а их мужья – оба офицеры – туманно переглядывались. 

Рихтгофен сообразил: здешним обитателям что-то известно.

Тем временем, отношения Эмиля и Карин оставляли желать лучшего.

Уже через пару дней пребывания барона в Уппсале между ними начали происходить размолвки – сначала в виде мелких шуток, потом всё более острые и едкие. Карин неизменно ссылалась на художественную необходимость, а Эмиль не упускал шанса сказать, что все художники ведут беспорядочный образ жизни и что, хотя Карин пока ничем не скомпрометировала себя, но у неё имеются все задатки, чтобы стать типичной представительницей богемы в худшем смысле. Карин озлоблялась и порой даже искала ссоры: называла Эмиля то занудой, то тыловой крысой и вопрошала, почему ж он не поедет добровольцем на Западный фронт. Эти стычки чаще всего заходили в тупик, когда оба расходились, хлопая дверьми – хоть и потом мирились.

После этого некоторое время царило затишье. Но Эмиль не мог не заметить произошедших с его невестой перемен. Она стала прохладна и мыслями часто витала где-то далеко, то грустила, то раздражалась без видимых причин. Взаимное их недовольство нарастало всё более.

Дальше всё складывалось стремительно.

Несколько раз Карин приезжала к Герману на аэродром в Линчёпинге - верхом на вороном жеребце, в тёмно-фиолетовой амазонке. Как только её отлучки были замечены, а маршрут стал известен, то в замке вспыхнул скандал.

Карин поняла всё по лицу матери, когда вернулась домой после своей последней вылазки. Фру Кристина, побледнев, с порога прошипела ей сдавленным от гнева голосом:

- Бесстыдница! Как ты только смеешь!.. Ты ведь через месяц выходишь замуж!

Но Карин, разрумяненная от скачки, вышла на середину холла, и, скрестив руки на груди, с возмутительной весёлостью заявила:

- Никто никуда не выходит.

- Эрик! Эрик! – закричала фру Кристина. – А ну иди сюда! Ты только полюбуйся, что вытворяет твоя дочь!

А Карин так и стояла с поднятой головой и блуждающей на губах дерзкой улыбкой.

За пару часов до этого Герман завершил полёт, выбрался из новой машины и, завидев вдали уже знакомый силуэт молодой всадницы, зашагал к ней. Карин, соскочив с коня, почти бегом устремилась ему навстречу, но замедлила шаг, увидев серьёзное, даже будто бы мрачное, выражение его лица.

- Что случилось, милый? – обеспокоенно спросила Карин, схватив и сжав его руку.

- За прошедшее время случилось многое, - произнёс Рихтгофен. - И я твёрдо заявляю: дальше так продолжаться не может.

И тут он как был – в куртке, в шлеме – опустился на одно колено, прямо во влажную траву, и произнёс:

- Карин, будь моей женой.

Она на пару мгновений замерла с распахнутыми глазами и приоткрытым ртом. Но, оправившись от потрясения, разразилась ликующими криками:

- Да! Да, Герман! Конечно, да! Чёрт возьми, да! Да!

Они со смехом обнялись и расцеловались.

- Теперь будь что будет! – заявил Рихтгофен. – Но мы будем – вместе!

Поэтому любое возмущение, любые увещевания для Карин рассыпались в прах: она уже всё для себя решила и вооружилась для всех противостояний.

- Просто с ума сойти! Вытворить такую подлость перед самой свадьбой! После двух лет помолвки! Стольких приготовлений! И всё к чертям! Взять и всё разрушить одним движением! Это катастрофа! Я от тебя такого не ожидала, Карин! – кричала фру Кристина.

Эрик Хаммаршёльд пока стоял рядом молча, но был мрачнее тучи.

- Да я сама от себя не ожидала, - пожала плечами Карин – и этим вогнала мать в ещё большую ярость.

- Она ещё и шутит! – взорвалась фру Кристина.

- Я. Не. Шучу, - упрямо, с ноткой злости отчеканила Карин. – Я говорю лишь о том, что сердцу не прикажешь.

- Только сердце у тебя и осталось? Голову ты явно потеряла! – возвысил голос отец.

- Боже, Эрик, да какое там, у неё и сердца нет! – простонала фру Кристина. – Она считается только со своими прихотями!

- Это не прихоть!

- Прихоть! И дурость! А на чувства других людей тебе наплевать!

- Если вы про Эмиля...

- Не только про беднягу Эмиля – хотя и про него тоже: такой славный парень, добрый, спокойный, а ты ему – нож в спину! Но я говорю о нас! О репутации! Ты понимаешь, каким позором ты нас покрываешь?!

- Да вы вдумайтесь только! Было б хуже, если бы пришлось разводиться, - парировала Карин, - а я ещё и замуж выйти не успела! И детей у меня нет! И ещё между мной и Германом ничего не было – пускай меня осмотрит врач, если на слово не верите!

Фру Кристина покраснела, герр Эрик кашлянул.

- О каком тогда позоре вы тут кричите? – горячо продолжала Карин. - Выйти за героя войны – позор? Или породниться с Рихтгофенами? Между прочим, это один из знатнейших родов Германии!

- А он что, сделал тебе предложение?!

- Представьте себе!

- Чудесно! Блистательно! Даже если так, ты понимаешь, что значит выйти замуж за лётчика-истребителя? Сегодня невеста – завтра вдова! – отрубил отец.

Карин помолчала и возразила.

- На том свете мы все окажемся, рано или поздно. Но то краткое время, что называется жизнью, человек вправе прожить так, как считает нужным, и быть счастливым.

- И ты уверена, что будешь счастлива? – скептически произнёс герр Эрик.

- А вот это уже моё личное дело, - отрезала Карин. – Но если хотите знать – да.

Таких разговоров было не один и не два. Но относительно скоро супруги Хаммаршёльд поняли, что переубедить строптивую дочь им не удастся. В конце концов, отец сказал ей так:

- Что ж, Карин. Поступай, как знаешь. Будешь потом лить слёзы – вспомни, что тебя предупреждали.

В тот же день она позвонила Эмилю и заявила:

- Нам срочно нужно поговорить!

Повесив трубку, тот понял, что разговор не предвещает ничего хорошего. Однако с тяжёлым предчувствием он немедленно выехал в Стюрефорс.

Разговор был кратким.

- Я знал, - убитым голосом проронил Бойе. - Чёртова поездка в Уппсалу... С тех пор всё и пошло не так.

 - Эмиль, дорогой, - мягко сказала Карин, - ты очень хороший - может, даже слишком хороший для меня - но, на самом деле, всё равно всё пошло бы не так. Просто гораздо позже. Теперь мне это ясно.

Помолвка была расторгнута.

В то же время испытания подошли к концу. Было решено принять на вооружение две из трёх новых моделей.

Рихтгофен испросил разрешения ещё на пару дней остаться в Швеции под благовидным предлогом. Ему не отказали. Это время они провели в квартирке на улице Хамнгатан. Когда они гуляли по городу, то и дело ловили на себе любопытные взгляды, ведь все союзники знали немецкого аса в лицо – а теперь уже и его спутницу: свет уже не на шутку всколыхнула история о молодой аристократке, сбежавшей практически из-под венца.

В эти пару дней они разговаривали с утра до ночи и предавались нежным ласкам. Карин шёпотом просила: «Закрой глазки, мой хорошенький...» - и водила крупной пушистой кистью из колонка по его лицу, а затем осыпала его многочисленными поцелуями. А Герман брал её руку и целовал каждый пальчик, и с внешней стороны, и с внутренней, и всё было как бы неслучайно, со значением: и его тёплое дыхание, и прикосновения то сомкнутых, то раскрытых губ, и беглые влажные касания языком, от которых у неё сладко бежали мурашки по спине.

Они не могли оторваться друг от друга: сидеть нужно было непременно рядом, держаться постоянно за руки, есть из одной тарелки, спать в обнимку.

А прикосновения становились всё более смелыми. Они стремились в каждую минуту вложить ещё три, пять, десять. За всем этим стояло негласное понимание, что хотя Рихтгофен первоклассный боец и гроза Западного фронта, но случиться может всякое. Они торопились жить.

Герман пока не делал попыток овладеть ею: кто знает, что за страсти боролись в его душе, но Карин заметила и надрыв, и трепетность, и он пару раз доводил её до исступления сравнительно невинными ласками. Хотя можно ли назвать невинностью раздевание, бег пальцев и губ по всему телу, страстные поцелуи самого деликатного из мест, её невольные стоны, выгнутую тонкую спину...

Карин потом вспоминала это время как дурман и экстаз. Многое она делала с кристальной сознательностью, но, по сути, получалось несколько чудно.

Утром второго дня, закурив пахитоску, она пристально посмотрела на Рихтгофена своими ручейными глазами и проговорила:

- Знаешь, а я изменила тему дипломной работы. К чёрту городской пейзаж. Я всегда знала, что мне не очень даются архитектурные сооружения. Люди – гораздо лучше. Особенно некоторые.

Она корпела над новой картиной почти до обмороков, порой забывая поесть – и было полотно весьма оригинально. Карин таки воплотила свою затею – но в новом масштабе.

На нём был запечатлён Рихтгофен.

Расставив ноги, с крайне угрожающим, агрессивным выражением лица он стоял, опираясь обеими руками на средневековый меч с волнистым лезвием – грозный фламмберг. За спиной у него были распростёрты могучие орлиные крылья. Одет он был в современную униформу. Под сапогами серела земля безвестного поля боя, фоном служило тёмное небо с рваными тучами.

  В девятнадцатом году Герман ещё не так заматерел, как в конце войны, но фигура его уже сильно изменилась: на смену юношеской тонкости и гибкости пришло ощущение пробивной силы и грозности. Карин сумела это передать в картине: возникало чувство, что от такого противника лучше сразу спасаться бегством – иначе перерубит пополам и полетит дальше, искать новую жертву.

  Но она наотрез отказалась демонстрировать ему работу – «чтоб не сглазить», так что барон ничего тогда не видел. Вместо этого приказала:

- Так, у нас всего три дня! Мне снова нужно сделать эскизы! У меня одна-единственная, величайшая просьба – сиди и ни в коем случае не двигайся.

 Именно оттуда и пошла одна из их любимых игр: когда Герману запрещалось совершать движения.

  А Карин могла делать всё, что хочет.

  Сначала она действительно прилежно чёркала на бумаге, деловито хмурясь, только слишком часто закусывала губу, а потом произнесла:

- Нет, так не пойдёт. Я не могу понять, не исказила ли я строение твоих плеч. Снимем-ка мундир... нетушки, не шевелись, я сама всё сделаю...

Герман вздрогнул от прикосновения к шее: Карин заложила палец за ворот его кителя и рубашки. Она стояла напротив, пристально глядя ему в лицо. Ноздри её тонкого носа раздувались, прозрачные глаза влажно блестели.

- Да. Это всё совершенно лишнее, - медленно проговорила она.

  У неё немного подрагивали и срывались пальцы, когда она расстёгивала пуговицы. Вот китель был мягко отброшен на кровать – и Карин скользила руками поверх рубашки, ощупывая его тело сквозь ткань. Она ощущала жар и упругость. И вскоре рубашка была отправлена вслед за мундиром.

Карин припала к его боку, животу, начала неистово целовать, сжимая его тело пальцами, то и дело приникая щекой, запечатлела влажный поцелуй с левой стороны груди и прошептала:

- Милый, милый Герман... твоё бедное сердце... оно зажило?

- Да, Карин... – еле выговорил он. – Ох... Но ты всё равно меня мучаешь...

- Ничуть... – проворковала она и обняла его за шею. – Я не мучаю, но прошу.

- О чём?

- Ты улетаешь на фронт, а я остаюсь здесь. Герман. Сделай меня прямо сейчас твоей женой, Герман. Я так хочу. Пожалуйста.

Рихтгофен вскочил, тесно прижал Карин к себе и произнёс хрипловатым от желания голосом:

- Я сделаю всё, что просишь, любимая!..

- Я прошу... тебя... - прошептала Карин, приникнув пылающим лицом к его голому плечу.

Герман подхватил её на руки и перенёс на кровать. Там они ещё какое-то время исступлённо целовались и стискивали друг друга в объятиях, а барон срывал с Карин одежду, дивясь, как податливо и горячо её тело, она словно плавилась в его руках, её обычно бледные щёки рдели, из полуоткрытых малиновых губ вырывались прерывистые стоны и бессвязные тихие возгласы:

- Герман, пожалуйста, пожалуйста... Герман...

Он был очень нежным и бережным, хотя обычно ему нравился стиль яростной атаки. Но сейчас он испытывал блаженство от бесконечно длящейся сладкой пытки, напряжение нарастало и сводило с ума, он ощущал, что теряет себя... Не было уже никаких мыслей, никакого времени и пространства, верха и низа, никакого "я" в тот момент, когда до него, словно издали, донёсся крик Карин и мощнейший разряд прошёл по всему телу, чтобы взорваться в мозгу с ослепительной вспышкой. Он словно с разгона влетел в облако шрапнели и ощущал, что его разрывает на куски, но вместо острой боли - столь же невыносимая эйфория.

С тихим стоном Герман рухнул на кровать и еле-еле выговорил одно лишь слово:

- Убила...

Он лежал неподвижно, приходя в себя. Через какое-то время он ощутил, как Карин целует его в лицо. Затем она со вздохом положила голову ему на плечо.

- А ты... тоже это чувствуешь?.. - послышался её ослабевший голос.

- Что?.. - не открывая глаз, переспросил Герман.

- Ну, я будто падаю... но не камнем... а так... ниже, ниже... но куда-то вперёд и немного вбок... и меня несёт... и я парю...

Он повернулся на бок и мягко захватил Карин в объятия.

- Так это ты не падаешь... это ты планируешь... да, это оно самое...

Герман был в полнейшем блаженстве: с Карин он испытал чувство полёта - и подарил его ей. Ни с кем другим он не был так счастлив.

- Может, пойдём отметим? - весело предложила Карин. - Наш союз наконец заключён! Всё дело за малым!

Конечно, она понимала, что это не так, но в порыве ликования все трудности казались по плечу.

- Точно! Идея превосходная! - отозвался Рихтгофен.

Тем более, вскоре им ужасно захотелось есть. Неподалёку как раз находился ресторан. Барон заказал шампанское, устриц, рябчиков, осетрину, трюфели, икру - словом, решил устроить настоящий праздник. Карин была в белом платье, расшитом серебряными нитями, Рихтгофен при орденах, с моноклем - вместе они составляли блестящую пару и так и приковывали взоры. Тем более, что они ничуть не таились. Карин постоянно прикасалась к Герману, целовала, гладила, клала голову ему на плечо, называла десятками ласковых слов и прозвищ, порой на ходу выдумывая какие-то новые, уже просто не зная, как выразить свою нежность - и Рихтгофен отвечал ей тем же. Он раньше не был особенно склонен к проявлениям ласки, но теперь просто таял и ощущал, что сердце его будто купается в меду и молоке.

- А когда мы сможем повторить? - спросила Карин.

- Ого! - засмеялся Герман. - Да ты прямо как Мария-Луиза!

Она ответила ему озорным смехом: поняла, что барон имеет в виду вторую супругу Наполеона – Марию-Луизу Австрийскую. Она была выдана за французского императора совсем юной, невинной, а к тому же трепетала перед «корсиканским чудовищем» от страха и ненависти. Впрочем, при первой встрече она нашла, что Бонапарт не так уж противен и страшен, а после первой брачной ночи задала ровно тот же вопрос: «Когда повторим?»

- Ну, ты же ас! Вот и покажи, что умеешь! - смеялась Карин. - Кстати, - задумчиво прибавила она, - я думала, что будет больно. А я... хм, ну, я вроде бы поняла, что мне больно, но на самом деле это было приятно...

- Что ж сказать, - заметил Герман, - боль и наслаждение вообще идут рука об руку.

Назавтра, когда Рихтгофен отправлялся в Германию, они испытали на себе правдивость этой мысли, потому что при расставании оба заливались слезами.

Тем временем, их совместные фотографии попали в светскую хронику, причём не только в Швеции. Кто-то считал Красного Барона героем, кто-то злодеем, но он, несомненно, был звездой.

В части его встретили друзья и тут же принялись за расспросы. Конечно же, вперёд воробьём выскочил Удет с зажатой в руке газетой. Сияя хулиганской улыбкой до ушей, он воскликнул:

- Ну ты и шустрый, командир! На испытаниях время не терял, а? А? – И ехидно наклонил голову: - Ну и как боевые характеристики сей штучки? Поделишься?

Рихтгофен погрозил ему кулаком и неожиданно строго произнёс:

- Ты когда-нибудь допрыгаешься, Эрни, ей-богу. Попрошу быть поуважительнее, это моя будущая жена.

- Ого! – почесал в затылке Лёрцер. – Да ты остепениться решил. Но ведь и правда, когда успел?

- Знаешь, дружище, иногда просто понимаешь, что это судьба, - просто ответил Рихтгофен, пожав плечами.

- А вот да, бывает, - добродушно усмехнулся Лёрцер. - М-да, всё серьёзно. То-то вы так убиваетесь!

И показал другой газетный лист: какой-то ушлый репортёр сфотографировал, как они с Карин прощаются в аэропорту Стокгольма со слезами на глазах.

- Вот сволочь газетная, подловили! – ругнулся Герман. - Ну и ладно! Люблю, братцы! Люблю! И женюсь! Главное, до свадьбы в прямом смысле не убиться, - хохотнул он.

Между тем, Карин экстерном окончивала Академию искусств. Её дипломная работа под названием «На страже небес» произвела фурор. Об их романе с Рихтгофеном знали уже все. Сам он дал единственное официальное интервью, а она наотрез отказывалась общаться с газетчиками - так что всеобщее любопытство лишь пуще подогревалось.

Защитившись, Карин вместе с родными немедленно отправилась в Германию. Рихтгофен испросил у командования отпуск и помчался во Франкфурт. Там он представил Карин своей семье. Его родители поначалу нашли её несколько «чересчур эмансипе»,  но вскоре всё-таки приняли её: Карин была обаятельна, скромна - а ещё сразу было заметно, и как она любит Германа, и с каким обожанием он относится к ней. С его сёстрами и братьями она нашла общий язык ещё скорее. Когда две семьи перезнакомились между собой, тут же начались спешные приготовления к свадьбе.

Через неделю капитан Герман фон Рихтгофен и Карин Хаммаршёльд обвенчались во Франкфурте, в церкви Трёх Королей.

Жених был в парадном мундире, при шпаге, в хромовых сапогах с серебряными шпорами, и было непонятно, что сверкает ярче: его многочисленные награды или его улыбка. Невеста была в белоснежном платье и жемчужной диадеме и тоже лучилась радостью - а в руках у неё пламенел букет алых тюльпанов.

Правда, «медовый месяц» у них выдался коротким.

Через неделю Рихтгофен снова отправлялся на фронт.