Пятьдесят тысяч слов о жизни

Плетецкая
      Я родилась прекрасным июльским утром в старом доме на тихой театральной улице. 
Задолго до этого, там же родилась моя мать, а много лет спустя – мой сын. Поколения моих родственников рождались и рождались в этом старом доме, принимаемые то заботливыми, то равнодушными, то неуклюжими руками акушерок и именно здесь жизнь давала нам свой шлепок, первый в череде бесконечных жизненных пинков, ударов и подначек.
 
Я заплакала.
И, как оказалось, не в последний раз.

Прямо из роддома на театральной, мы отправились на рабочую окраину, где мой отец получил комнату. Вообще-то, ему была положена отдельная квартира, но именно в тот год, год моего рождения, Хрущев сократил армию и огромная толпа военных  оказалась не у дел, получив, однако, на дембель, жилье.
Наше жилье.
Поэтому, мы поселились в коммуналке, но не богемной питерской коммуналке рокеров и наркоманов, а в вороньей слободке, где в небольшой пятикомнатной квартире жило четыре семьи, две из них с детьми, которым приходилось вечно собачиться за места общего пользования.
С тех пор коммуналки вызывают у меня жуткое омерзение.

Ребенком я была тихим, обращенным в себя и этому  способствовало  вечное одиночество.  Я оставалась одна, в замкнутой комнате, выходить из которой категорически запрещалось, которая и была моим миром.
Я читала, играла и слушала радио. Телевидение днем еще не работало.
 
       Я росла спокойной, хоть болезненной девочкой. Но очень хорошенькой. Настолько, что на меня постоянно засматривались на улице прохожие и маме приходилось держать меня за руку, поскольку каждый норовил погладить меня по головке и вручить конфетку.
Конфеты я не брала, от поглаживаний уворачивалась и серьезно и спокойно смотрела большими карими глазами, слегка наклонив голову и терпеливо пережидая  всплески ненужной симпатии.
Я быстро выработала толерантность к проявлениям внимания, поняла их цену и со временем она (толерантность) трансформировалась в спокойный житейский цинизм.
Моей парадигмой стало: «Если на меня в трамвае  смотрит мужчина, первое, что я думаю - он хочет вытащить у меня кошелек».

     Но это потом, а пока я часто болела, поэтому подолгу не ходила в садик и мама вынуждена брать меня на работу, чтобы не оставлять дома больную. Благо, работала она в аптеке, точнее, в аптечном киоске неподалеку.
Я сижу в уголке и либо рассматриваю стопки лекарственных упаковок, либо делаю несложную работу  –  перевязываю конвалюты аптечной резинкой, раскладываю что-нибудь по нижним полкам, а чаще всего – наблюдаю за покупателями.
Они смешные и разные.
 
- Дайте пономорин . – Просит молодой человек,  название он произносит торопливо, с разбега, но,  все равно,  запинается и комкает окончание непривычного импортного слова.
Уровень образования в обществе еще низок и люди с трудом запоминают незнакомые названия.

- По-мо-рин! – подавая ему зубную пасту, отчетливо проговаривает  Марь Ильинишна,  мамина сменщица, а ворчит уже внутри, для нас: - Это надо же столько лишних букв натолкать, самому же не выговорить!

      А уж понять, что люди хотят купить – отдельное искусство. Врачи пишут  специфическим конспиративным почерком,  а больные выдают тысячи фантазий о том, как, по их мнению, это называется.

      Марь Ильинична – частная портниха. Она живет в соседнем доме и постоянно, ночами, шьет на заказ, зарабатывая большие деньги.
Но на работе она посторонними делами не занимается, хотя поток покупателей небольшой и днем совершенно нечего делать. Но тетя Маша - человек строгих правил и она дисциплинированно сидит у окошка или наводит чистоту в, и без того безупречном, интерьере.
Дома у нее тоже идеальный порядок.  Каждый день она встает в четыре утра, по деревенской привычке, и шьет на крохотной кухне. Около шести она складывает шитье, наводит порядок и готовит семье завтрак.  И только накормив и проводив семью, она снова (в который раз!) всё убирает и уходит на работу.
 
     Много позже, когда она уже шила и для меня, я иногда заходила за ней на работу, чтобы идти на примерку. И каждый раз  мы приходили в идеально чистую квартиру, как будто (а почему, собственно, как будто?) только что убранную.  Все истории, которые  Мария Ильинична рассказывала мне, были удивительно назидательными. Она была ходячим сборником Елены Молоховец, умудряясь перелетать свои жизненные истории с кулинарными и хозяйственными наставлениями молодым хозяйкам.
Лекции свои, а это были, конечно же, лекции, она рассказывала ровно и серьезно, повторяя значимые места и, ненароком, тестируя усвоение материала.  Честно говоря,  гордыня, нет-нет,  да и просвечивала сквозь все это благолепие, и общение с ней требовало и напряжения, и осторожности.

       Но пока я все еще маленькая девочка и самозабвенно рисующая шариковой ручкой на листочке трудное слово «поморин».
Эти неконтролируемые провалы в украшательство еще сыграют со мной злую шутку в начальной школе, когда после отчаянных попыток чистописания, сопровождавшихся  домашними скандалами и учительскими выговорами, я смогла, наконец, чисто написать страницу прописи, но в порыве вдохновения, разукрасила первую, заглавную букву страницы узорами, как в древних рукописях, за что и получила жирную огромную красную единицу.

        Первая учительница меня не любила. Не знаю, что ее так раздражало в маленькой тихой девочке, возможно непробиваемая,  хоть и не демонстрируемая, cконцентрированность на себе, этакий социальный аутизм.
Способная, умная, легко схватывающая несложный школьный материал, но  не вовлеченная в школьную жизнь и не подозревающая об авторитете учителя, девочка. 
        На первой школьной фотографии, я сижу с краю, слегка отвернувшись от товарищей и, склонив голову, рассматриваю свой портфель.
Или свои туфли.
Или опавшую листву под ногами.
Фотограф, высадивший меня в центр за красоту и фотогеничность, в конце концов, пересадил на край после бесплодных попыток привлечь мое внимание к объективу. В этом была вся я – всегда внутри себя.

        В детстве я ни с кем не дружила. Точнее, я не дружила с кем-то персонально и была очень удивлена, услышав однажды за своей спиной предостережение моей новой подружке: «не дружи с ней – она дружит со всеми». 
Я даже почувствовала легкий укол обиды, ведь мама этой девочки работала на шоколадной фабрике и всегда угощала меня замечательным шоколадом, свежим, крепко пахнувшим и восхитительно тающем во рту. Имя подружки я уже забыла, но вкус шоколада все еще ощущаю.

       В начальной школе у меня тоже не было друзей.
Мой сосед по дому, с которым мы сидели за одной партой, удивлял меня до невероятности.  Когда нам задавали написать, например, слово «шишка», он, как гоголевский Акакий Акакиевич, приходил в крайнее возбуждение.
Он подпрыгивал на скамье, перекладывал ручки и карандаши и  сдвигал нашу общую пропись на свою сторону.
Потом он, аккуратно пересчитывал  что-то в заданном слове, едва слышно шепча «раз, два, три, четыре, …  восемь» и окунал ручку в чернила.  Наклонив голову набок и старательно  закусив кончик языка, он начинал ровно выписывать в строчке крючки. 
Написав восемь крючков, он останавливался и недоуменно смотрел в тетрадь. Счет кончился, крючки написаны и его внутренний Акакий Акакиевич был обескуражен: что дальше? Он растерянно переводил взгляд на образец и  медленно соображал, что надо скопировать еще какие-то буквы, что он с большим сожалением и добавлял к уже законченному крючковому шедевру. Поставив точку, он вскакивал, тянул руку и кричал: «Закончил»! 

Я, как многие другие, уже давно написав «шишка», вздрагивала и оборачивалась.

- Что закончил? – не выдержала я однажды.
- Писать слово – ответил он.
- Какое? – спросила я, слов было много.
- Не знаю, - растерялся сосед, - сейчас прочту.

     И ведь именно его метод гарантировал  отличные оценки по чистописанию. Мне постоянно ставили его в пример, а моя мама, пользуясь нашим территориальным соседством, даже пыталась заставить меня делать уроки под его руководством.
Но, надо отдать ему должное, он не согласился быть моим ментором из-за самозабвенной любви к  чистописанию, которой он отдавался весь без остатка.

Я так и не научилась красиво писать и получала отличные оценки только по естественным предметам, что и породило у родителей иллюзию моих технических наклонностей.
Особенно легко мне давалась математика. Оно и не удивительно, там все было так просто и логично, что не понять было невозможно.

      Я любила и школу, и библиотеку и моя жизнь делилась между ними очень гармонично: днем школа – вечером библиотека. Они обе отвечали мне взаимностью: в школе я была отличницей, а в библиотеке добровольной помощницей, допущенной в святая святых – книжное хранилище.
Кроме того, я часто помогала в читальном зале,  который обычно пустовал и все, что мне было нужно делать – это дежурить за конторкой.
И читать.
Вот так, к шестнадцати,  я прочла небольшую районную библиотеку.

      Обе эти стихии – громкая звонкая школа с бесконечным вынужденным общением и тихая уютная библиотека с зелеными лампами, удовлетворяли несовместимые половины моей личности. 
Но свет у меня в душе  все же зеленоватого оттенка.

     Библиотека давала мне все, чего у меня не было. Красивые добротные интерьеры, тишину и качественный контент.
 
Так, позднее, интернет дал мне тот немыслимый уровень общения, который я никогда не получила бы у себя в провинции.

(to be continued)