«И крест свой бережно несу…» Александр Блок
Вы, мне, товарищи, про попаданцев в другие времена не врите, я сам такой… Да и наверное не один. Миллионы нас , кто попал из СССР в Это. Вроде и лес, и река и ближнее болото прежние, но вот сколько лет прошло, а понять не могу куда и зачем, для какой такой пользы девались колхоз наш, школа, детский садик, ДК и автобус до райцентра два раза в день? И куда людей унесло ветрами перемен, что прежде обильная ими деревня наша чернеет теперь из зарослей борщевика провалами проёмов мёртвых окон?
А ведь обещали нам грешным Светлое Будущее одно на всех, атракцион невиданной щедрости в 1980 году и даже Жилище 2000, каменное и с резным крылечком. Много чего обещали и теперь обещать не устают. Однако как и прежде живём мы с супругой в прадедовском дому в трудах наших скорбных аки изгнанные на 101 километр от Рая Адам и Ева. Без работы и без особых надежд, своим трудом и своим хозяйством, что как Светила небесные вокруг солнышка вертится вокруг Коровы матушки, которая одна пред всем Миром обломанным рогом своим грозит нашим бедам и несчастьям.
Одно счастье в жизни осталось- баня по субботам.
Баня – это радость, баня- это воля и очищение Души и тела.
Первым в баню иду я сам , пару доброго изведать, духа берёзового, веника можжевелового, терпение испытать и с ошалелыми глазами ухнуть в пруд, в сугроб ли, при пересечении сред жара и холода ощутив жажду жизни и рождение вновь. Второй пар жене и детям.
Выйдя из бани, мир другим видишь, добрым, справедливым, и красивым таким, будто на цветном фото. А он такой и есть… хотя бы после бани. В дом заходишь любви ко всем полный, к небушку, солнышку и всякой Божьей твари. Беда в том, что дом пуст, жена и детки вслед мне в баню ушли. Только кошка на кухне за занавеской посудой брякает, не то ворует чего, не то ложки вилки мыть взялась. Но и на неё прикрикнуть жалко, такая в сердце любовь к Божьему миру.
И вот сижу я на табуреточке у печки жду своих. На мне бельё солдатское, по мне лучше его одеть с бани нет, а на голове, чтобы не продуло, шапочка суконная послебанная в виде будённовского шлема со звездой на лбу. И так хорошо мне, добро и ладно, что в помышлениях моих Душа моя улетает в горние выси… И улетела… Зараза!
Что с головой сделалось, не знаю. Будто синей занавесью майской ночи перед глазами махнуло… И сижу я снова как есть на табуреточке в кальсонах и будённовке, а передо мною за столом… Немцы!
И дом мой в три окна по фасаду тот же, и герани на окнах те же, и ходики как минуту назад стучат, и календарь-численник отрывной на том же месте… Лишь вместо прошлый год в хоз.маге на станции купленной люстры, лампочка висит одиноко на витом шнуре, но это же мелочи!
А за столом, знакомой клёёночкой крытом, сидят три немца в фельдграу и самогонку кушают. Самогонка у них точно моя. И бутылка наша - четверть старинная. И нычка моя верная тайная, где самогон этот самый прячу я, как и отец и дед мой от любопытных глаз прятали,разорена. Доски отняты, прочь откинуты. Три немца: лысый, очкастый и обычный такой, без особых примет в пилоточке.Вот вам и дринкен шнапс.
И говорит очкастый немец лысому: «Вилли, что это? Призрак убитого нами большевика?» «Что ты, Гюнтер,»- отвечает лысый: «Это другой унтерменш». Унтерменш, товарищи, для тех кто не знает, это по-ихнему недочеловек, чмо и дибил в одном флаконе. Очень мне в ответ сказать хочется «Сам такой»!, но вдруг на смех разбирает, ведь на рожу этот Вилли дурак дураком, не пойму, как такому карабин доверили. Смешно мне: кино и немцы!
И вдруг я понимаю к ужасу своему, что немцы настоящие! И всё кругом настоящее, даже самогон. Только время ненастоящее…ведь на недооторванной страничке численника дата видна: « 1941 год. Сентябрь месяц».
А лысый ржёт дурак дураком, и сквозь смех продолжает: «Гюнтер, пристрели и этого». Обычно так говорит, будто муху прихлопнуть просит. Но я то слова его прекрасно понимаю, не зря в школьные года бедняжку Эльзу Израилевну своим диким, а по её словам, тирольским произношением мучил.Так вот, Гюнтер встаёт и тянется к автомату, что на спинке стула висит. И как этот машин-пистолен называется, шмайссер или там хренайссер, мне плевать глубоко. Потому лишь, что понимаю я , конец мне пришёл, такому умному, хорошему и работящему, да ещё и с ненужным теперь никому педагогическим образованием. И мама меня любила. Любила?!
И возмутившись тем, что сам стал я про себя в прошедшем времени думать, беру я от печи кочергу и убиваю Гюнтера. Насовсем… А потом убиваю так ничего не понявшего Вилли, и третьего убиваю, который не представился и испугаться не успел.И лежат они, Вилли в луже разлившейся по столу из опрокинутых стаканов самогонки, Гюнтер под столом, а третий поперёк избы руки раскинув, будто землю нашу целиком заграбастать желая, мёртвые как растоптанные тараканы. Сам не пойму как получилось, ну не герой же я боевиков в самом деле, а обычный крестьянин. По всему видать, самогонка во всём виновата.
Самогонка? Попробуем, что ж делать. После бани положено. А после смертоубийства?
Подхожу к столу и наливаю её злодейку в стакан на два пальца. Выпил, огурчиком затрофееным закусил, полегчало, сел назад на табуреточку. И вот сижу я на табуреточке , и бельишко моё банное красной капелью забрызгано, а за окном моторы рычат, и начальственный бас на чисто германской мове выясняет, отчего это у ефрейтора Кляйна рожа небрита и винтовка нечищена. И понятно сразу. что долго мне тут не усидеть. Минута, другая и увешанное оружием германское воинство придёт выяснять, что за доморощенный шварценеггер с кочергой тут из алкогольных паров материлизовался. Пи.., то есть капут полный. Пора менять дислокацию.
Сунулся в сени, а там! И там покойники…
Бабкина сестра Марья Тимофеевна и дочь её, тётка моя троюродная Проса лежат, с лица как есть на фото, что вон там слева от окошка в рамке под стеклом промеж всей родни висеть будет, и пятки торчат- бабкины пешей босой ходьбой умученные и тёткины белые, девичьи. А что промеж лица и пяток… нормальному человеку видеть не стоит.
Вспоминаю. что с детства знал: приютили они в 41м оголодавших окруженцев и были за то жестоко умучены. Бабке моей супротив их то повезло, погнала в эвакуацию колхозное стадо и теперь там, по ту сторону фронта, голодала, холодала, но жива осталась… а потом в 46м маму родила.
Глянул направо, а там, у стеночки они, окруженцы. Мужик седой в гимнастёрке, галифе и одном сапоге и парень налысо бритый в гражданском. Да только что от того переодевания толку,за полверсты видать, что командир, лейтенант наверное. Лежат тихо и смиренно, а под ними лужа красная расплылась по доскам пола. Вот ведь суки немчура, и из избы расстреливать вывести поленились! А вы, товарищи бойцы и командиры РККА, что ж вы то недоглядели , не уберегли наших баб?!... и сами не убереглись…
И что мне теперь, дураку, делать в этом красном от крови 41м году?
Не супермен я из спецназа. И не инженер военный. И пенициллин с гексогеном я на коленке сварганить не сумею. И про командирские башенки танка, промежуточный патрон и принципы комплектования механизированных корпусов грамотно рассказать не смогу. Разве что Хрущова убить, как у всех путних попаданцев в книжках принято? Так кто же меня к нему подпустит! Разве что автомат Калашникова нормально представляю, спасибо советскому НВП, может пригодится?
Да только морок это.Пустое. Тут мой дом и улица., и деревня моя, и не надо мне писателя Ильи Эренбурга, чтобы убеждать меня «убить немца», потому как лежат в сенях мёртвыми и изнахраченными родные мои бабы, те, что могли меня в малолетстве нянчить. А за окном немцы, наглые, непуганные, уверенные в себе, а в добавок вспоминается, что там и Колька Кондрашкин ходит. Тот самый. что в худой год родню нашу кулачить хотел, да ума не хватило. А потом тихонько откочевал из советского актива в немецкую вспомогательную полицию. Там то он, гад порезвился. Помним.
И с пониманием этим, осознав безвозвратность попаданства своего и безвременье времени, беру автомат покойного Гюнтера, подсумок его и три бестолковые гранаты колотушки, у которых замедление такое, что чаю стакан выпить успеешь пока она взорваться соблаговолит. И выхожу на крылечко, и вижу пасторальную картину «Рота вермахта на привале», и Кондрашкина в сером пиджаке с белой повязкой полицая на рукаве,и бронетранспортёр Ганомаг, и полуторку с бочками ГСМ посреди этого великолепия. Немчик водила видать заблудился и теперь тычет путевой лист офицеру, пытаясь понять, куда теперь ехать.
А ехать больше некуда. Приехали. Ребята, станция конечная! И вот кидаю я гранаты, одну в кузов, другую за борт Ганомага. а третью просто в толпу, а незваные гости нашей страны смотрят с диким удивлением на дурака в кальсонах и будённовке, никак не желая воспринимать меня всерьёз. Но, наконец, гранаты взрываются, и горит Ганомаг, и взрыв ГСМ застилает всё дымом краснобурой масти, и бегут незнаемо куда горящие тела…
А я стреляю в них, стреляю за всё, за дедов и за бабок моих, и за весь Советский народ, за жизнь свою непутёвую, реформами загубленную, за выученных у них экономистов, что при власти творят что хотят, лишь бы хуже стало, школы закрывая и душа деревни, за гуманитарную помощь в зелёных бутылках спирта Рояль, уложившую под белые берёзы моих ровесников, за шикарное эсесовское кладбище за деревней, за демократов, из амбразуры телика зовущих каяться нас за Победу.Получите, гады!
И наступает на нашей улице филиал немецко-фашистского ада…
Но хорошего помаленьку. Клинит патрон в магазине автомата, и, радые что живы, юноши в фельдграу лупят меня сапогами по мордасам, в промежность и по рёбрам и волокут с крыльца в избу. Ну, что ж, на миру и смерть красна, а в своём дому и стены за нас.
Офицерик спрашивает меня, кто я есть, звание, должность и фербанд дислоцирен отряда русских диверсантов, к коим я его волею и воображением приписан. «Шпришь шнелле»!- орёт офицерик: «Говорить»!
А я и не против. Ты только слушай. И говорю я ему про Красное Знамя над Рейхстагом, про зрытые в воронке обгоревшие трупики фюрера, Евы Браун и их овчарки Блонди, про русский Кёнигсберг названный именем тверского мужика, про то, как янки сожгут бомбардировкой Дрезден и заплюют комками жвательной резинки Ундер ден линден, про арабов, насилующих немок в Рождественскую ночь… Офицерик бледнеет. Пьёт воду. А я как вишенку на торт добавляю премерзейшее в подробности своейописание берлинского парада пидарасов.
После этого меня бьют снова, отливают водой и снова бьют, но более про фербанд дислоцир и шпесиаль ауфгабе не спрашивают, а офицерик вдруг каменеет лицом и, расстёгивая кобуру, идёт в сени…
«Стреляться пошёл», - понимаю я. и разбитыми губами выплёвываю последнее и главное Слово: « День нашей Победы настанет Девятого мая одна тысяча девятьсот сорок пятого года»!
Стуком сломанной ветки отдаётся одиночный выстрел в сенях…
И свет меркнет, и наплывает страшная боль, и Ангел с мечом и старик с ключами стоят у разверстых дверей, но я иду мимо, а за сенью плотно сжатых век мелькают тени, постепенно обретая черты моей милой жены и детей. Огромный сияющий мирный мир встаёт за окнами меж дебрей родных гераней.
Всё. Одного понять не могу: откуда кровь на кочерге?