Мышеловка

Иван Азаров
«В то же время я был уверен, что то, что происходит вокруг меня – и это непрекращающееся распространение ЛСД по моему телу, – было частью какого-то лукавого замысла Воана, как будто возбуждение, окутывающее мой мозг, колебалось где-то между враждебностью и любовью и разница между этими эмоциями исчезла.»
Джеймс Баллард «Автокатастрофа»

Порой преступление и наказание меняются местами, порою, когда наказание становится по своей сути преступным, когда задуманное наказание предшествует совершённому проступку и буквально подталкивает к нему. И не должно ли в подобном случае последовать возмездие за это преждевременное наказание? И поступок обращается возмездием, поступок, вероятность которого предвиделась, прогнозировалась, и, можно сказать, подстраивалась? Причудливо переплетённые и поменявшиеся во времени деяние и возмездие, какие между ними в таком возникнут отношения? – противоестественные, с оттенком мучительной страсти. Поступок дамокловым мечом заранее взнесён над прозорливым палачом, который и страждет и боится, вожделеет и опасается, прикрывая взор, чересчур далеко и чересчур правдоподобно провидит будущее. Какой прекрасный во всём этом заключён оттенок фаталистического отношения к собственной судьбе, собственными руками, тем не менее, созидаемой. В таком случае палач искусственно разделяет самого себя на демиурга и обитателя возведённой наспех иллюзорной планеты, обитателя, которому отнюдь не чужды печальные и тревожны ноты тяги к самоистязаниям и беспросветной тяги к некому уже несуществующему (или никогда не бывшему возможным) варианту будущего.

Давай же, любезный читатель, высадимся с тобой на выдуманную мной планету, живущую по несуразным правилам и полную условностей. А кем окажусь в этом воображаемом мире я,– твой провожатый,  ибо я не любитель экскурсий и осмотров достопримечательностей, и очень быстро покину тебя, догадайся сам. От меня последует множество противоречащих и взаимоисключающих подсказок, которым бы я на твоём месте не очень доверял, но при этом и не слишком сторонился. Взирай на разворачивающиеся на твоих глазах диковинные события, сочувствуй героям, удивляйся их подлости, сочувствуй несчастиям, поражайся их безумствам, подозревай во всём, в чём только пожелаешь. Главное, не оставайся в стороне, не оставайся безучастным, так ты обидишь бесправного (с того момента, как только рассказ попал в руки читателя) автора более всего.

Несмотря на то, что он всегда уступал красотой и пропорциональностью черт своему младшему брату, у Валентина иногда непонятным образом появлялись настойчивые поклонницы явно не его полёта, ибо оценивал он довольно объективно. Ему недоставало многого, например, способности гладко и непринуждённо вести диалог в присутствии прекрасной собеседницы: для него это было абсолютно неразрешимой задачей и испытанием, которое он время от времени проваливал. Он был плохим, однако настойчивым поэтом. Природную лёгкость самозваный поэт пытался безуспешно возместить велеричивостью и нагромождением сложных конструкций в духе Бродского. Он был сносным журналистом и неплохим демагогом, и для разочарованных спутниц всегда становилось загадкой, куда эти забавные качества пропадали в их немеркнущем присутствии.

Сам Викентьев шутя называл себя черновиком своего младшего брата. Но изрядная доля истины в этом присутствовала. Те же черты были разбросаны по широкому лицу его младшего брата, с несравненно бо;льшим благородством и римской размеренностью классицизма. В его хмуром взгляде исподлобья присутствовала болезненная диспропорция, болезненный надлом человека, будто бы всё делающего из-под палки даже живущего. Даже улыбался он как-то криво, уродливо, словно стыдясь своей улыбки. Более всего окружающих настораживал его пристальный взгляд, когда он над чем-то задумавшись, будто бы погружался в себя, но продолжал буравить пустое пространство взглядом. Тогда он становился просто неприятен. Тем не менее, его столь же странным поклонницам удавалось запечатлеть в памяти или в виде изысканных гравюр его умиротворённые портреты со скуластым лицом и презрительным выражением лица, которые были по-своему привлекательны.

Викентьев был загадкой как для своих коллег, так и для немногочисленных друзей. Те, кто знал его с университета, находили, что он очень сильно изменился, стал молчаливее и серьёзнее, впрочем, и об этом они говорили без уверенности. Многие побаивались, что он слегка тронулся рассудком на манер многих людей, близких к науке. Но это были только слухи. В его трезвомыслии не могло быть никаких сомнений, я в этом время от времени убеждался. Но никто, даже я, ничего не знал о его личной жизни. Злоязычники поговаривали о его нетрадиционных пристрастиях и коллекциях фотопортретов зарубежных  киноактёров мужественной внешности. Наверное, это были только слух, любовь к искусству или веяние времени, поскольку об одной из его связей нам, его друзьям, всё-таки стало известно. Каким-то непонятным образом, даже без особенного на то желания, он всё-таки привлекал женщин и, как ни странно, порой попадающих под разряд роковых женщин. Хотел бы я знать, чем он их привлекал, неужели равнодушием, которое, скорее всего, маскировало его робость и сомнение в себе. Бог знает, где витали его мысли, когда его добивались эти красавицы внушительных достоинств. Та, о ком зайдёт речь… мне даже как-то странно думать, что такая красотка могла обратить на него внимание. Всегда, когда я вижу таких, как Валя, облагодетельствованных вниманием роскошных, загадочных красавиц, я поневоле расправляю плечи и, будучи уверенным, что я уж точно ничем не хуже него, и вполне могу претендовать на что-то сопоставимое. Хотя тут меня гложут сомнения, стало быть, есть в нём что-то необыкновенное, что способно привлечь женское внимание хотя бы ради первого взгляда, хотя бы ненадолго. Польская куртизанка, о которой тут зайдёт речь то ли носила имя, то ли скрывалась под псевдонимом Марианна Баленсиага. Поговаривали, что она родилась в семье аристократов, но из-за недостойного поведения ещё со школьной скамьи её частично отлучили от семьи и пригрозили лишить наследства. Она на время образумилась и, не утратив страсти к мужчинам значительно старше неё, бросилась изучать искусство. Она успела побывать по обе стороны фотоаппаратного затвора и ездила изучать литературу в Чехию. Чехия была выбрана не столько по причинам более фундаментального образования, сколько из-за знаменитого чешского пива, к которому она, все её окружение и многочисленная родня питали пристрастие. Викентьев рассказывал мне, что она совершенно не боялась располнеть от хмельного напитка, начитавшись советов Кейт Уинслет по тому, как поддерживать внушительные размеры своего бюста, как это принято называть в наше целомудренное время. Не боялась располнеть, она ещё и потому, что природа (но никак не родительские гены) совершенно спонтанно наградили её огромным ростом, который она совершенно не стеснялась дополнять обувью на каблуках. Последняя и вовсе превращала её в каланчу, дикую амазонку, или, скорее, воинственную валькирию, учитывая её до странности нордическую внешность. Марианне следовало бы сниматься в постановках опер Вагнера, но она предпочитала сниматься у низкопробных ню-фотографов. Все фотографы в обществе польской сластолюбивой красотки быстро превращались в мастеров эротической фотографии, однако её не очень смущала эта странная синхронность, синхронность прерывистого дыхания, дрожащих рук и расширенных зрачков: она к этому уже давно привыкла.

Польская Ванда фон Дунаев обожала время от времени выкладывать свои фотопортреты разной степени одетости, себя, мучимой воображаемым одиночеством сары ффитч. Одиночество это якобы могла разделить только верный компаньон её прогулок по живописным пригородам Варшавы – дворняжка с печальными глазами, которой она безраздельно владела и властвовала. Порой мне казалось, ровно такими же животными она представляла и всех мужчин, нуждавшихся в её ласке, во внимании изобильного ласкового тела, немного надоедливых, приставучих, но не менее ласковых и гораздо более щедрых и изобретательных. Возрастом она была немного за двадцать, но уже жеманно творила из него загадку. Викентьев, в те редкие случаи, когда мне всё-таки удавалось его разговорить с помощью обильных возлияний в пабах, где подавали бельгийское пиво или ресторанах с несколькими сортами «Мартини» (это было гораздо позже этой злополучной интрижки с Марианной, когда Валя стал немного и равнодушно спиваться после пары печальных неудач со своими амазонками биотехнологических стартапов), что уже к тому времени, когда их встречи имели место, она была уже немного поистрепавшейся, а зубы её были неприятно желты. Потом он горячо спорил со мной и отрицал, что говорил такое, страшно смущался, краснел и признавался, что уже ничего помнит. Он искренне просил меня, чтобы я забыл всё сказанное им, но все его секреты были настолько невинны, что был ли смысл в подобных секретиках. Даже в моменты хмельных откровений, когда даже у меня немного начинала кружиться голова и ресторанные огни празднично плыли перед глазами, он никогда ничего не рассказывал о таинственной полячке, о природе таинственной связи между ними, только стискивал зубы и продолжал угрюмо смотреть в свой бокал.
Задача писателя состоит в том, чтобы собирать воедино обрывочную информацию из разрозненных источников воедино, порой реконструировать реальность, немного додумывая, и у вашего верного рассказчика, я считаю, это недурно получается… Я никогда не шёл напролом, я держал дистанцию, не вмешиваясь в непосредственный ход событий. Всякий раз я предполагал, мои друзья и их знакомые или возлюбленные, их муки и страсти могут стать предметом моего вольного пересказа, поэтому я избегал ходить с лупой сыщика и совать свой нос, куда не следует. Я интересовался, но не разнюхивал, в том смысле, что предполагаемые герои моих творений не должны были ощутить моего присутствия, и сам я не должен бы стать одним из них, это было исключено.

В последние годы поднабрашийся цинизма Валентино, щеголяющий своей загрубевшей душой, словно английским даффл-котом, признавался, что поддерживает с Марианной исключительно дружеские отношения, обмениваясь лишь шутливыми письмами раз в полгода. Они шутя ранили друг друга, доверяя друг другу интимные тайны, ничего не чувствуя по отношению к своему собеседнику. Они поверхностно обсуждали последние модные тенденции. Марианна видела в нём кого-то абсолютно безопасного для себя, кого-то обезоруженного очень давно, очень давно лишённого жала и яда, способного пробудить её душу от продолжительного сна. Их диалоги походили на сеансы фехтовальщиков, спаррингующих рапирами с острыми кончиками, однако уже давно не старающихся ранить друг друга с угрозой для жизни. Они нуждались друг в друге и считали необходимым поддерживать эти отношения и сохранять жизнь поверенным своих тайн. С определённого момента Марианна предельно точно разгадала сущность Валентино, и потому перестала как интересоваться им, так и опасаться его. Глубоким, годами наработанным чутьём, она разгадала в Викентьеве его женскую сущность: мелочность, неприязнь к широким жестам во всех возможных смыслах, аккуратность и интеллектуальную манерность, она довольно быстро поняла, что если его как-то и можно охарактеризовать в одном предложении, то точнее всего будет выразить его изменчивую сущность, как полную противоположность слову “мачо”, которым он себя никогда не считал и, конечно, никогда не являлся. От слишком настойчивого общества Валентино она начинала скучать, одолеваемая зевотой, пробуждающейся от чужого педантизма. Мой друг признавал, что польская аристократка гораздо умнее, чем казалась, казалась она легкомысленной и шаловливой, но под таким поведением в большинстве случаев крылся глубокий и хладнокровный расчёт. Она была умнее куда проницательнее Вали, но могучие телесные силы юности жаждали не ума и интеллектуальных поединков, а грубой руки, способной укротить, при этом не оскорбляя, делая это со вкусом и тактом. Как можно было требовать подобного от Вали, от замученной московскими холодами рептилии с редкими и медленными импульсами, пробегающими по заторможенным нейронам?

Мне придётся додумывать некоторые подробности, о которых я не знал ничего доподлинно, а мог только строить предположения. Так не был я знаком с Даниилом — другом Викентьева с его прежней работы. Младше Валентино лет на пять и примерно настолько же превышая его ростом (в сантиметрах, разумеется), Шевченко, в целом, являл собою гораздо более привлекательное зрелище, будучи лишённым двойного дна, мнительности и сомнений моего бедного, измученного неудачами друга. Он был не ведающим сомнений здоровяком, всегда шедшим напролом, любившим пофамильярничать. Трудно было вообразить себе кого-то более далёкого от искусства и душевных переживаний, чем Данечка святая простота и столь же святая пустота. Был ли кто-нибудь у него, кто мог бы так называть, но более ласково, шепча его имя ласково и с придыханием, есть у меня на этот счёт некие сомнения. Всё-таки многих в изнеженной столице отпугивали его грубые манеры провинциала, вдобавок не отягощённого наличностью в достаточном для них количестве. Лицо его было приветливым от здоровья душевного и круглым от здоровья физического, тогда как Валя ходил вечно хмурым и с кругами под не выспавшимися глазами. Шевченко по-своему очень уважал Валю, вероятно, за способность того генерировать какие-то новые идеи, странные подходы. Валя как никто другой умел быть неожиданным, непредсказуемым. Он мог замолчать надолго, а потом выдать нечто, идущее совершенно противоположную сторону, ото всего сказанного ранее. В нём бурлили никому неведомые мысли, мечтания, и масштаб, масштаб противоборства этих сомнений превышал практически всё, с чем его друзья и приятели могли время от времени сталкиваться. Но понять это можно было только по косвенным признакам, поскольку зачастую Валя не мог, совсем не мог выразить это складно и понятно. Объяснить нам то, что у него в данный момент творилось на душе, над чем он размышлял, о чём тосковал…

Сложно сказать со всей уверенностью, с чего вдруг произошла та беседа на просторах интернета между Валентино и его младшим товарищем. Я подозреваю, со стороны Викентьева это был какой-то очередной порыв его неукротимого, но не слишком тонкого интеллекта, та страсть к откровенной графомании, которая подменяла в нём проявляющуюся у иных вербальную неуёмность. Но он не был болтлив — просто потому, как чересчур стеснялся общества, а со своими близкими друзьями он встречался не так часто. Их немного разнесло время, и это центробежное стремление Валентино, куда-то к пределам человеческих возможностей, человеческого комфорта, туда, где начинается кислородное голодание одиночества, в разряжённом воздухе бесчеловечной и внимательной он чувствовал себя как-то спокойнее.
Первоначально интернет в виде сети разрозненных страниц и исповедей с фотоальбомами представлял собой поле для исследований, далёкий край, который только предстояло открывать. Сеть была безграничной, хаотичной библиотекой, космосом человеческих одиночеств, то с течением времени она начала гуманизироваться и приобретать человеческие черты, приобретать размеры, сопоставимые человеческому рассудку, причем, надо быть откровенным, не самому блестящему. Вселенная сети внезапно стала вполне себе измеримой и ограниченной. Более того, согласно тенденциям последних лет, она теряла, в смысле, маскировала своё собственное содержание, удивляя гостей вместо того их собственным отражением. Не самый приятный сюрприз, согласитесь? И отщепенцев человеческого общества на пространствах интернета одиночество от этого снедало только сильнее. Бесконечные, ненужные, зацикленные, повторяющиеся беседы со знакомыми, которых ты видел тем же днём ранее. К чему всё это?
 
В тот раз Валентино решил развить рекурсивную мысль на тему, того, как мы порой, отчаянно желанием высказать на публичном пространстве некую мысль, жаждем проговорить её, а не только поделиться ею. Но потом нам становится стыдно своей ли откровенности или тем, что на самом деле стояло за всеми этими высокопарными фразами, которые, например, нам диктовало чувство. И руководимые этим стыдом мы пытаемся замаскировать свою откровенность ворохом ненужных бессодержательных размышлений, весёлыми беззаботным картинками и репостами чужих изречений, что должны будут скрыть наши истинные побуждения и стремления. Как иронично, не правда ли?

Даниил испытывал странные противоречивые чувства по отношению к Валентино. Он, во многом, рассматривал его в качестве забавного дурачка, но при этом изысканного и необычного, эксцентричного клоуна, способного преподнести в любой момент некий изящный фортель. Странно, ведь в обычной жизни, при встрече Викентьев казался мне довольно скромным и сдержанным, но в письменной форме его будто прорывало на откровения, на опустошающие и выжигающие всё пожары слов. Поэтому Шевченко частенько демонстрировал вежливый и даже покровительственный интерес к диким мыслями и оторванными от жизни изречениям Валентино, обращавшегося онлайн словно в другого человека, дикого цифрового оборотня воображаемых пространстве имени Павла Дурова. Данечка спросил, какой конкретно пример имеет виду Викентьев, говоря о сокрытии своих подлинных мыслей, и не намекает ли он часом на свой недавний пассаж про их прежнее общее место работы. И то ли случайно, то ли специально (сие мне неведомо) Викентьев послал ему ссылку на свою давнюю жеманную мысль, которую давным-давно прокомментировала ему Марианна…

Это было в те незапамятные времена, когда Валя ещё чувствовал себя живым, когда порой не находил места от избытка чувств, когда мог творить какие-то дикие бессмысленные поступки от переизбытка чувств, когда всё у него пело внутри, и он умел чувствовать себя беспричинно счастливым. Это было в другой жизни, и даже в другой геологической эпохе. Тогда был климат помягче, и всё время стояла солнечная погода. И, несмотря на обилие травм, несмотря на разорванные связки на обоих коленях, он чувствовал себя намного лучше и здоровее, чем сейчас. Об этом можно было заявлять с абсолютной и непоколебимой уверенностью. Марианна, вдохнув в него стремление к жизни, к выздоровлению, добилась удивительного прогресса в его выздоровлении, безо всяких лекарств и операций он встал на ноги и вскоре начал ходить и даже бегать не хуже, чем раньше. Но затем через год, когда она до конца разыграла с ним эту мстительную шутку и указала в итоге на дверь, она в итоге не преминула забрать с собой и все вручённые “подарки” в смысле надежд, перспектив и стремления к жизни. Тогда Валя заметно похудел, под глазами нарисовались глубокие тёмно-синие тени. Он тогда провалился на весенней научной конференции, но и это оставляло его равнодушным.

Помню его летом предыдущего года, когда его пьянило самое лёгкое счастье, даже намёк на грядущее счастье, на то, что кто-то может понимать его и думать с ним в унисон, интересоваться им казалась ему настолько удивительной, и словно бы уже обещала золотые горы и безграничную власть. Это был тот комментарий, когда Марианна вновь вернула его в орбиту своего влияния. Властно и непререкаемо, она всегда появлялась в чьей-то жизни даже после большого перерыва с абсолютно невинным видом, словно она отлучилась буквально на часок другой. Эта роковая и опасная соблазнительница всегда вела себя так, будто именно ей отведена роль принимать решения, а все прочие обязаны ей подчиняться, встречая её решение согласием и благодарностью. На неё невозможно было повлиять, в новейшей истории её никому не удавалось разжалобить; Марианну Баленсиага получалось только удивить, заинтриговать чем-то или поразить! А учитывая, что в большинстве случаев она только притворялась наивной девочкой (точный её возраст был большой тайной для всей Москвы и половины Польши), то и удивить чем-то было трудно это порождение свободолюбия и порочности цифровой эпохи.  А слёзы, раскаяние, проявления наивного удивления с её стороны — она привыкла к вспышкам фотоаппарата, и ей доставляло особенное удовольствие притворяться, крайне правдоподобно изображая всевозможные эмоции, присущие людям. Она была в этом хороша. Но едва ли одно из этих чувств ей удавалось испытывать на самом деле.

Викентьеву удалось в своё время удивить аристократку виртуальных кварталов, вернее, даже задеть, оскорбить невниманием. Мне неизвестны всё в деталях, в них меня, естественно, никто не посвящал, однако моё природное любопытство и любовь ко всякого рода низменным секретам и девиациям человеческого поведения заставили меня в данном случае долго идти по следу великолепной истории, пусть она и не связана напрямую с тем, что я вам собираюсь рассказать далее. Тогда Викентьеву, ещё ослабленному зимней простудой и травмами, не понравилась резкость её суждений в том, как она упрекала его в бездеятельности и интеллектуальном бессилии, в том, что он завяз в своём институте на побегушках у престарелого и тщеславного пьяницы, который держит его на привязи, шантажируя диссертацией, и просто эксплуатирует его детскую бескорыстность и склонность к решению всевозможных загадок природы.
 
Я был наперсником Валентино и равнодушно-любопытным соглядатаем, несимпатичной рептилией с немигающими глазами, холодным летописцем этих разрывающих душу историй, и даже у меня вызывало удивление: как можно было раз за разом попадаться на удочку этой манипуляторши, как можно было столько раз сменять гнев на милость и продолжать выслушивать тягучие, медоточивые речи Марианны, коими она гипнотизировала своих жертв, заставляя кружиться в танце, прославляющем её величие и красоту. Один, два раза, это ладно, но Валентино готов был, кажется, вечно играть роль Прометея, вечно терзаемого орлом странной привязанности к властолюбивой красотке, с лёгким акцентом (тоже, вероятно, поставленным!) говорившей по-русски.

Я помню, как встретил его ранним-ранним утром, на Старом Арбате, в самом начале богом проклятого года, когда он пешком перешёл безлюдное Садовое и призраком двинулся по пути своего детства в центр по направлению к Арбатской площади. Он держал путь то ли из гостей, то ли из гостиницы, чьи окна с высоты взирали на Бородинский мост и обезлюдивший центр. Он, бледный как призрак, спросил меня какое сегодня число. Было третье января, пять часов утра. Он не помнил, как встретил год, он не помнил, куда пропали несколько последних дней предыдущего. Всё бесследно потонуло в вечной ночи его беспробудного отчаяния и причинно-следственного хаоса неожиданной боли. Несимметрично приподнятый дюфелевый воротник пальто был перепачкан то ли мукой, то ли пудрой.

— Это соль печалей земных,— с улыбкой произнёс Валентино,— та соль, что горше сахара женского непостоянства.

Он медленно шёл дальше по Арбату, не обращая никакого внимания, иду ли я за ним или уже отстал. Он неодобрительно посмотрел на скульптурную группу пушкинской четы, и что-то тихо пропел, проходя мимо памятника Окуджаве.

— Я чувствую, как медленно я выздоравливаю, как медленно возвращаюсь к жизни, но, боже мой, как же мне тошно, как не хочется возвращаться сейчас домой! И, поверь, дело не в том, что мне сейчас отчего-то неприятна мысль о доме. Я знаю, что сейчас там тепло, уютно и потушен свет. Но мне будет абсолютно невыносимо встречать рассвет нового года, видеть свет раннего утра, диффундирующий ко мне в комнату, и понимать: в общем-то, ничего не поменялось… Тогда как всё поменялось и более чем! — он закончил едва ли не на визгливой ноте.—  Давай зайдём в какой-нибудь ресторанчик: мне захотелось перекусить запеканкой или сырником.

В таком состоянии Валентино пребывал ещё довольно долго, пока рубцовая ткань души не начала заполнять кровавые раны, нанесённые ему то ли мстительно, то ли легкомысленно Марианной.

— Слушай, а что эта за тёлка отметилась у тебя в комментариях? Я тебя, наверное, уже спрашивал, но уже подзабыл, — Шевченко попытался сымитировать беззаботную интонацию, задавая заранее подготовленный вопрос. У него получилось это не очень успешно, но он и не подозревал о своем просчёте. Впрочем, у Вали уже не оставалось к тому моменту времени никакой ревности в помине, ему было все равно, по крайней мере, сам он так желал думать. Но Викентьев отдавал себе отчёт: он жив лишь благодаря особенной разновидности душевного эгоизма, побудившего его постепенно и старательно позабыть подробности той печальной истории и впасть в спасительный анабиоз. Он старался избегать мучительных и болезненных воспоминаний о прошлом, на носу корабля, упрямо движущегося в будущее, стоял лоцман, что смотрел на мили вперед и избегал смертельно опасных рифов, тянущихся из прошлого.

— Нет, ты не спрашивал, а я тебе, соответственно, не мог ответить, — скупо парировал не самую изощренную попытку противника проникнуть в тайники его прошлого Валя. — И даже если бы ты меня спросил об этом, я и состоянии горчайшего опьянения, не стал бы с тобой делиться этими подробностями.
Повисла пауза, неловкая даже для беседы, ведущейся в рамках обмена сообщениями сквозь тенета оптоволоконных трубочек, где вместо вздохов, смешков или междометий выступали характерные щелчки или иные узнаваемые звуки социальных сетей, от которых у мириад наших современников сердце начинало стучать чаще, а кровь проливала к голове и со внушительностью многотонных колоколов, отбивала начинающийся апокалипсис.

— Можешь сам спросить её, ежели тебе так интересно,— добавил под конец беседы Викентьев. И собственное отражение лукаво и незаметно подмигнуло ему загоревшимся глазом сквозь арабески потускневшего узора одного из бесчисленных сайтов.

Проходит несколько месяцев московской бессодержательной и бесплодной суеты, меж протуберанцев которой вспыхнуло начало нового года и тут же было позабыто. А Данечки будто и след простыл, его стёрло ластиком, следы его пребывания ВКонтакте свелись к абсолютному историческому минимуму. Со временем он перестал даже дежурным образом подкалывать Валентино. Что неуловимо поменялось в его поведении, какая-то рознь проскочила между ними, в воздухе запахло опасными и нервными переменами, с весенним ветром заставляющими трепетать наши ноздри охотников. Но, не всем весна принесла новые силы и надежды на будущее. Замечу, мне всё труднее и труднее становится восполнять пробелы в истории, истории раз за разом ускользающих подробностей и леденящих кровь недомолвок.

Однажды через несколько месяцев после описываемых событий прохладным воскресным днём неподалёку от станции метро Ленинский проспект мне довелось повстречать незадачливого любопытного провинциала Шевченко, но он меня как будто не узнал. Он шёл в сторону трамвайных путей со взглядом пустым и затравленным. Я и сам сперва не узнал Шевченко: он был бледен, страшно бледен, будто усохшим от бессонных ночных бдений во славу неведомого божества. Когда раньше я встречал его несколько раз, то смотрел на него в сугубо материально-физическом смысле снизу вверх, а теперь он был практически моего роста. Несколько лет назад Даня несколько раз демонстративно похвалялся своим крепким телосложением, стоя возле зеркала – своими налитыми мускулами природного здоровяка. Но что с ним происходило в течение последних месяцев трёх? Он как будто выбрался из пыточной камеры Гуантанамо, усохнув и потеряв килограмм пятнадцать, он сгорбился, словно лишился разом всей своей уверенности и природных сил. Некое таинственное событие заронило в его душу зёрна сомнений и небеспричинной тоски, и тоска эта съедала, прокручивала его изнутри. О, это прокрустово ложе, природу которого мы все с вами знаем, но порой не догадываемся об источнике в каждом отдельном случае.

На его измождённом, по-монашески заросшем лице впервые появилось сомнение, он стал запинаться и подолгу молчать, как будто мучительно воскрешая в памяти события недавнего прошлого. Как трудновато было бы признать в неуверенном отшельнике в недалёком прошлом недалёкого же щёголя, так и трудно было не признать: эти изменения пошли ему на пользу. Из примитивного одноклеточно-оптимистичного создания, ящерицы, на базовом уровне потребностей Маслоу у которого гордо располагалась потребность в интернете, он стал многомерным, мятущимся созданием. Но не слишком ли дорогой ценой? И как долго суждено продлиться этой золотой эпохе его душевных переживаний, чудесным образом преображающихся в глубокую и достойную жизнь, достаточно ли он закалён для подобных нагрузок, достаточно ли богат его опыт поражений на романтическом поприще? Понятное дело, мало кто в подобном опыте способен был посоперничать с Викентьевым, однако же сразу без предварительной подготовки и сооружения дополнительных внутренних перегородок налететь на самый большой айсберг в сём океане порочных страстей, – не слишком ли серьёзное испытание?

В своём прощальном послании, оставленном Вале перед тем, как навсегда уехать назад в родные края уездного города Ардатова, Даня написал:

«Какую горькую шутку вы разыграли со мной на пару! Признаю, я далеко не сразу оценил угрозу, источаемую этой смертоносной красоткой Марианной. Я вспоминаю передачи о животных, которые смотрел в раннем детстве. Разве самые опасные и ядовитые хищники не награждаются с хитрым умыслом природы самым невинным и более того привлекательным нарядом?
Скажи мне по совести, Валентино, знал ли ты, чем закончится эта история? Наверняка знал, ведь, сдаётся мне, ты и сам прошёл весь этот печальный путь от начала и до конца. Тогда ради какой такой высшей справедливости решил ты и меня подвергнуть подобным мукам? Чем я заслужил подобного наказания, и даже ловушки с твоей стороны.

Валентино, я вспоминаю одну невесёлую сцену, виденную мной оранжевым вечером на одном из шумных московских проспектов. Одна машина, ехавшая по второй или третьей полосе справа в противоположном от меня направлении, случайно сбила мелкую зверушку, решившую перебежать поредевший автомобильный поток. И, представь себе, водитель, остановился посреди этой кровожадной магистрали, открыл дверь, вышел и отнёс зверушку на руках к тротуару. Возложив её тело на газон или клумбу, он печально побрёл назад в смертоносную авто-колесницу, не задумываясь вытирая окровавленные руки о джинсы. Так вот, мой двуличный друг, сейчас я напоминаю сам себе несчастное животное, сбитое посреди шумной столичной магистрали! И основная разница между мной и персонажем моей зарисовки состоит только в том, что никто не остановился, чтобы отнести меня помирать с жёсткой дороги поближе к деревьям и травке, что помягче.

И поэтому я уезжаю сам, и уезжаю навсегда, подальше от невыносимого жестокосердия, как ни странно, так свойственного поистине подкупающей красоте! Валентино, я ничем особенно не похож на тебя, поэтому не смогу столь изощрённым способом и столь томно живописать свои страдания, свои муки, после того, как понял, что обманулся в Марианне, якобы знавшей тебя очень поверхностно. Потом она также будет говорить  и обо мне, не правда ли? Я действительно знал её более чем поверхностно, а вот ранила она меня очень даже глубоко, будто нанизала на невидимый меч, обагрённый кровью моих несчастных предшественников. Объясни мне, лукавый мой друг, теперь тебе незачем секретничать, основное мне и так уже известно, объясни мне, мой друг: как ей до сих пор удаётся сохранять такой свежий и невинный облик? – ведь при всём её возрасте, полагаю, заметно уступающем моему, за нею тянется вереница тел. И что же, получается, она намеренно так поступает так с нами? С какой тогда целью, что руководит ею на пути, гибельном и плачевном для нас? Мне она теперь представляется существом иной по сравнению с обычными людьми породы, женщиной древней и опасной расы, существовавшей задолго до нас, и обучившейся всевозможным опасным и коварным трюкам. Быть может, её следует относить к породе (а та самая “порода” в определении Лермонтова в ней, определённо, чувствуется) древних вампиров, случайно освождённых непотребствами на территории Ближнего Востока из древних гробниц, где она и ей подобные пребывали множество веков в мистическом заточении? И теперь она ищет молодой крови, и никак-никак не может напиться, ничто не в состоянии удовлетворить её вселенской жажды, накопившейся за много тысячелетий!
Валентино, ты добился, чего так желал, ты преподал мне урок, ты наказал мою самоуверенность, наглую и не обоснованную ничем, кроме мой молодости. Но стоило наказывать меня за это так жестоко? Чем я так досадил лично тебе? Почему ты позволяешь опасной болезни страсти к Марианне распространяться дальше? К чему всё это, лукавый и переменчивый друг? Или тебе так противно было моё жизнелюбивое любопытство?
И, самое печальное, при всех моих оскорбительных словах в её адрес, я совершенно не представляю, как буду жить без её молочно-белого, снежного тела. Без её глаз, уводящих куда-то в глубины космоса. Меня так влекло к ней от того, что я не понимал её, как, кстати, не понимал никогда и тебя. Но ты больше позёр и выпендрёжник, ты норовишь всё усложнять. Ты либо мудрец, либо окончательно поехал рассудком, а Марианна – она как будто разговаривает на другом языке, используя слова нашего. Она так изысканна, так необычна, это абсолютно незнакомый и неземной вкус. Каждое слово Марианны могло стать для меня абсолютным сюрпризом, чем-то абсолютно неожиданным. Меня охватывает страшная, вселенская тоска, когда я понимаю, что оставшуюся часть жизни мне придётся жить без неё. По всему телу у меня начинают ползти муравьи, а на шее словно затягивается невидимая удавка. И нет этому исхода, брат мой возлюбленный. Кроме одного, и у меня нет никаких гарантий, что я к нему в итоге не прибегну.

Как странно, как дико и непонятно всё так сложилось, что Марианна, оседлав меня, обратилась вдруг из прекрасной и пышнотелой девы, в страшного ночного демона, теснящего мне грудь, суккуба, тянущего из меня день за днём жизненные соки, силы и эмоции. Валентино, милый мой друг, не удивляйся, если в итоге, в итоге мне придётся уйти от мирской жизни и скрыться за стенами монастыря. Ибо мне необходим покой и отдохновение, а найти я их пока не в состоянии.»

Проглядывая эти строки, ближе к окончанию длинной прощальной исповеди, Валя сморщился, словно от нестерпимого отвращения или гадливости и едва ли не плюнул. «Господи, какая же жалкая и сопливая поебота!»

— Валя, но признайся, ты и сам четыре тоскливых года назад был в похожей ситуации и более того, в абсолютно таком же состоянии!

— Так-то оно так, да только, – Валя ненадолго задумался, – мне всегда хватало здорового эгоизма не делать далекоидущих выводов на основе этих локальных поражений, какие бы глубокие шрамы они не оставляли. Это… (он медленно, словно на ощупь подыскивал слова, мысли мучительно пытались охватить некое давнее и позабытое ощущение) тот эгоизм, что идёт от инстинкта выживания. Это может звучать чересчур грубо, и ты быстро сумеешь заметить привнесённый характер этой мысли для меня, но не торопись осуждать её: я хорошо усвоил её урок и переработал её через себя, слишком хорошо, но, послушай же: если мы инстинкт выживания понимаем буквально, как сохранение собственной жизни в текущей форме, то иные женщины, мыслящие нутром, воспринимают этот инстинкт выживания чуть по-другому, как настойчивое желание продолжения рода, самовоспроизведения. И любовь, страсть, приязнь, симпатия, отходят, должно быть, для них на десятое место. Чёрт, я не представляю, как это работает, но для таких женщин, подобный инстинкт работает на основе комбинаторики и просчёта вариантов наилучшей судьбы для наилучшего их потомства. Мы с тобой для них не значим ничего, мы только средство. И если найдётся средство получше, то наши дни сочтены. И вот, мой эгоизм восстаёт против подобного утилитарного подхода. И более всего против этого восстаёт моё писательское нутро, позволяющее мне на все, в том числе и самого себя смотреть со стороны. Оно очень быстро вразумляет меня и возвращает к жизни, отвешивая несколько внушительных пощёчин. И, кроме того, прежде всего, я обязан служить своему, пусть и мнимому, но таланту, а не быть всего лишь ступенькой, на пути к поискам более предпочтительно варианта продолжения рода! Мой прихотливый эгоизм всегда делал меня насмешливым к ценностям любого сорта и порядка. Слишком продолжительные страдания смешны в своём постоянстве, какими бы органичными и необходимыми они нам не представлялись. И через призму своего дара, я слишком отчётливо ощущал нелепость страдальческого и жертвенного поведения. Оно нужно не нам, но тем самым, кто нас ранит, обманывает и покидает. Что может льстить им больше, чем подобная аура роковых женщин? То-то и оно.