Глава седьмая. С острого конца. Отрывок 1

Валентина Патронова
   В первый день августа в обители странно тихо – огорошены новостью. Про войну узнали после литургии, отец Сергий сказал с амвона. Помолчали, всплакнули, обыденно принялись за дела.
Елизавета Федоровна нашла простые русские слова – что бы ни случилось в мире, наше дело продолжать служить Богу и ближним, – но  от нее это особенно прозвучало – утешительно.  Но  еще немного, и понесется по всему миру конь Блед – кровь и смерть, калеки и раненые, разруха, пусть вдалеке, но всех, всех коснется!
А у нас больные, старушки убогие, дети, что с ними? Да что и раньше. Убогие  и сирые не переведутся.
Вот, хоть бы это чудо из чудес, чудь белоглазая (наши старицы богадельные не скучали, сразу прозвище придумали). Пашка хитровский только второй день в обители, мы не нашли, куда его пристроить. Вчера еле отмыли. Воды боялся – он ванной комнаты, кажется, не видел за всю семилетнюю жизнь. На свет щурится, радужки глаз белесые, волосы и ресницы совсем белые, кожа настолько бледна, синюшного оттенка – может, альбинос? Мы с Николай Николаичем, помню, читали о таком в  его кругосветном журнале.
Говорят, белый Пашка жил без солнца – днем ютился в ночлежных подвалах  вместе с отцом, отец больной, лежачий, теперь помер – а ночами на свет Божий вылезал, на  дурной промысел. Тащил отовсюду что мог, ничем не гнушался – родителя своего кормил, и самому не манной небесной питаться. Схватили за руку, когда с нашего возка утащил мешок с булками, к нам привезли.
И всё у него хорошо теперь, у Пашки – сытый, чистый, в тепле, не бьют, говорят как с человеком – а весь вечер то к воротам рвется, домой (и что за дела у него?), а то в угол забившись. Сейчас лежит ничком –  ревет, по курносой рожице  слезы размазывает непривычно чистым рукавом.
– Павел, ты чего? Обижает кто?
– Не… Не то! Сам… виноват! Бейте, убивайте меня – а–а–а…
– Да за что? Что ты такого натворил? Хлеба опять утащил?
Нет ответа – опять свернулся сутулым тощим калачом, торчат острые ло-патки, отвернулся к стене и воет, а на личике скукоженном с сухой обветрен-ной белой кожей – настоящее взрослое горе.
Пошли к батюшке. Упирается, кулачком в передник бьет – я слегка уворачиваюсь, так он по своим рукам-ногам больно-пребольно попадает. Словно себя за что-то наказывает…
Отец Митрофаний тут – в стареньком подряснике и в Ольгином фартуке пересаживает оконные цветы в трапезной. Заговорил с пареньком, слезы вытер, а руки в земле – черные полоски оставляют на бледной физиономии. Дал зеркало ему – гляди, смешно ведь, какая рожица… Полотенце чистое дал… Посмеялся малец, опять поплакал. А потом вдруг говорит серьезно: «Я, батюшка, согрешил. Смертный грех. Значит, меня теперь до смерти убить надо». Нашего духовника не смутишь, но он так и присел. Сидит на корточках возле, молчит, не знает, что сказать. А Пашка воздуха набрал и выдавил: «На нас немцы нападут. Я слыхал, утром давеча. Война... Это все я. Из-за меня началось. Я знал, и назло сделал, проверить, сбудется – не сбудется… С острого края бил. Не с того конца… Бабку Полю ослушался. А она прозорливая… Меня бейте! Теперь из-за меня Ваську старшего убьют, ну, или покалечат. Он в солдаты ушел. Не вернется, как пить дать. У них ружья лучше. И штыки…», – а потом заревел в голос, причитает, ничего не разобрать.
Оказалось, ему бабушка в раннем детстве, когда у них дом еще не сгорел, и они все в деревне жили, строго-настрого запретила яйцо бить с острого края – примета, мол, такая, нельзя, война будет. А вчера новеньким хитровцам принесли деревенские яйца, сварили на ужин всмятку, чье-то доброе пожертвование. Вот он и горюет – не так, не правильно бил, война из-за него приключилась. И каяться готов, принародно.
Отец Митрофаний вдруг заговорил утробным, глухим голосом, в горле слезы – меня и мальчишку напугал, прижал его резко к себе, суставы хрустнули. И несет к старому лакированному рыжему шкафу, где у него ветхое облачение и домашние фуфайки с жилетками. Поставил Пашку на пол, достает старенькую ряску с Японской войны, а на ней – крест Георгиевский, сначала один,  потом другой,  прочие награды.
Блестят медали, подрагивают – и тихо-тихо ряса позвякивает, как мундир. Смотрит Пашка, больше не ревет. И недавний полковой священник грозный и спокойный стоит как на плацу и говорит строго: «Ну вот, гляди, раб Божий Павел. Я на войне был. Царь-батюшка вон сколько медалей мне дал, и ничего, не убили. И Василия твоего не убьют. Помолимся с тобой за него. Ты молодец, каяться хорошо. Вот Савл покаялся – и стал апостол Павел. Но каяться за свои грехи надо, а не за чужие. А что война, ты не виноват, тут, брат, другие провинились. Но на исповедь всё-таки приходи, поговей, причащу».
Умаявшегося мальчонку с рук на руки передала одной чадолюбивой матушке, выдохнула – тоже, признаться, устав от впечатлений дня. Но и во мне как-то все притихло, успокоилось. Ну, пусть, война. С Божьей помощью переживем. Будем  на фронт посылки  собирать, раненых принимать, может, обойдется, уляжется?..
Даша просидела с Павликом остаток вечера, долго укладывала, уговаривала поспать. «Если поп, значит, не врет», – веско сказал он, отходя ко сну.
Лежа в непривычно мягкой постели, пахнущей мылом и теплым утюгом, маленький благоразумный разбойник вспоминал давешнее сокровище – серенький «Георгий» на яркой черно-оранжевой ленточке, звонкие золотистые медальки. Он все еще всхлипывал в полусне от восхищения и вдруг захватившей его радости за  счастливого брата Ваську. Засыпая, как-то по привычке, почти примиренный с самим собой, он все-таки тихонечко бормотал: «Господи, из-за меня… Это я всё.  Бил, дурак,  яйцо с острого конца…»
Отец Митрофаний до рассвета пролежал в постели с открытыми глазами,  тревожно думая про Васек и Пашек и стараясь разглядеть что-то из их будущего в кромешной темноте. Вспомнилось, как летом 1904-го вместе с Черниговским полком отбывал на фронт, как ехали поездом по полям, по степям, по сопкам.
Возле станции Юрты  состав разминулся с санитарным. «Там и началось моё дело маньчжурское – хоронить», – как-то вскользь, в полудреме думал батюшка. В санитарном – первые сто двадцать пять раненых – куски людей без рук и ног, с кровавыми культями, перевязанными головами, каждый, кто в памяти, гордо нацепил поверх рубахи Георгия.
На одной какой-то станции умер санитар, четыре дня не могли хоронить, отпевали в пути. Затем стали попадаться навстречу посланные от Красного Креста. Везли обратно в Россию военных, массу больных с разными недугами, но больше с желудочными и кишечными. Их изможденные лица хмуро поглядывали  из открытых окон вслед нам, проезжавшим, и оттуда никто не запел, не крикнул, не махнул рукой. Кто-то из нашего поезда глупо выкрикнул бравое, дурацкое вроде – «Эй, братишки!» В ответ – молчание, будто навстречу прошел поезд с мертвецами.
До самого утра  протопоп Митрофаний просматривал один и тот же монотонный кошмар наяву – вагоны, вагоны, вагоны, санитарных остро не хватало, и шли товарняки, сплошь груженые ранеными и умершими в дороге. В бессоннице сводило скулы от тысячи произносимых незнакомых ему имен – и он сбился со счета и не различал, о ком в беззвучных  слезах просит за здравие, о ком за упокой, хотя прошло с тех дней больше десяти лет.
Но горше и больнее всего в эту ночь мучили его те два  страшных вагона, с которыми съехались неподалеку от станции «Маньчжурия».
Они шли  полные верхом – с русскими вояками с передовой, повредившимися в уме.  Прицепленные по приказу командования в конце состава, отделенные от прочих вагонами с провиантом и медикаментами, эти два вагона невозможно было спрятать – и они сеяли ужас на пути.  За стуком колес и шумным дыханьем дыма и пара тянулся леденящий сердце библейский стон и скрежет зубовный встречного поезда. Солдаты умолкали, слыша издалека этот дикий и унылый душевнобольной вой.
Помнится, только тогда, он, пока не нюхавший пороха полковой поп, наконец отвлекся от созерцания видов за окнами. С того мига он растерял остатки иллюзий и теперь верно понимал, куда направляется Черниговский полк. Несколько десятков верст обрывались во мраке.
До утра отец Митрофаний мысленно бродил по раскаленным добела адским степям, пронзительно красивым и таким скорбным, и  мучительно пропускал через сердце  свой длинный список помянной – имена тех, кого довелось встретить, а затем отпеть.